Арбузный закат

Это было последнее лето, когда мы жили с плохой мамой. Хорошая рассеялась, как дорожная пыль, припала к асфальту после дождя, и превратилась в грязь. Никто не догадывался, что мама все уже для себя решила, и часто повторяла в телефон: «****ь, если мы не закроем эту тему сейчас же – я буду вынуждена прервать общение навсегда».
На выходных мы поехали на пляж. Я смотрел на реку, и думал о суперспособностях природы. Вода разливалась так плавно и мягко, будто горячий пластилин, если смешать зеленый и синий. Ну и немного красного, потому что приближался закат, и солнце погружалось в воду, как апельсиновая витаминка из рекламы. Мне было радостно от того, что я различаю все цвета, и обращаю внимание на мелкие детали. Например, на покачивающиеся в унисон сосновые верхушки, хотя это и выглядит весьма жутковато, но такой лес из сказок Братьев Гримм все равно получше, чем унылые дачные кусты смородины.
Папа разрезал арбуз, вернее – только коснулся ножом его кожуры, и арбуз треснул сам.
- может, ты все таки хорошо подумаешь?
- я давно уже подумала, не начинай, пожалуйста.
Мы с сестрой грызли арбуз и улыбались, а потом соревновались, у кого будет большая горстка косточек на речном песке.
- а из этих косточек могут вырасти арбузы?, - спрашивала Маша.
- не знаю, - честно отвечал я, потому что и правда не знал. Мне почему-то вспомнилось, как папа смеялся над маминым стихотворением, в котором она написала, чтобы гроб ее закопали у моря.
- так его же смоет водой, - смеялся папа, не зная, что уже тогда заложил этот страшный детонатор в нашу семью. Мама вырвала из рук отца блокнот и сказала: «Ты – йобаный колхозник, и я не позволю тебе обесценивать то, чем жила до тебя, и после тебя проживу. И запомни, Женя: для меня всегда на первом месте мое творчество, а потом уже вся эта бытовая лабуда.
- тебе и на детей насрать?
- господи, да как же вы заебали все со своими детьми!, - срывалась на крик мама. – Да, мне на всех насрать. Доволен ответом? Удовлетворен? Свободен.
И я вспомнил эту сцену, когда Маша спросила про арбузы из косточек, но побоялся ей сказать, что высадка такая не эффективна, и семена вымоет водой, как тот поэтичный мамин гроб. Мне не хотелось обесценивать фантазии Маши, иначе она треснет меня по лбу арбузной коркой, и засобирается домой. Впрочем, мы уже и так начинали складывать вещи. Мама допивала вино сгорла и плакала. Папа курил и молчал. Мы ничего не понимали, но нам было спокойно, потому что никто ничего плохого не говорил, мама не обзывала нас даунами и придурками. Меня она называла своей раковой опухолью, которая пустила метастазы, и не дала ей стать известным писателем. Машу называла клушей, и говорила, что из нее вырастет такая же тефтеля, как ее отец.
В последнее время мама часто возвращалась с работы пьяной. Издательство ее закрывалось в 18:00, а мама приходила после полуночи, в рваных колготах и с синяками на шее. Отец относил ее в ванну на руках, включал констрастный душ, и мама орала, как нас всех ненавидит, и что ей холодно.
Утром она шла в магазин, покупала литр пива, и только таким образом приходила в себя, чтобы сварить нам какой-то суп. Овощи крошила небрежно, огромными кусками, иногда на картофельном бесформенном куске попадалась кожура, а морковь она и вовсе не чистила, слегка обтесала ножом, порезала крупными кружочками, и в бульон. Когда мама была пьяная – она иногда нас даже обнимала. Эти объятия были настолько теплыми, что я закрывал глаза, клал голову на плечо матери, и делал вид, что умер, намертво вцепившись в ее руками.
- так, ну все, хватит, - говорила мать, и отбрасывала меня, как шкодливого котенка, с которым наигралась. Мне казалось, что она боялась трезветь, потому что после этих объятий быстро наливала себе в кружку пиво, выпивала залпом, и медленно помешивала суп.
Отцу советовали присмотреться к соседке Алисе, у которой был свой бизнес, крутая тачка, и довольно таки неплохая внешность для своих 45-ти. Но отец с ней даже перестал здороваться, когда все заебали его этим сводничеством. К тому же, Алиса говорила общим знакомым: «Ты представляешь, что такое чужие дети? Это же мертвая петля. Ну ладно бы еще мужику, а то – бабе. Оно мне всралось три тысячи лет, чтоб я чужим детям жопы подтирала». А папе говорили: «Ты просто больной на голову, у нее свой магазин, всегда будет свежая буханка хлеба дома, и до хлеба тоже».
На следующий день после арбузного заката мама собрала две спортивные сумки, в основном – нижнее белье, туфли и книги, и села в прихожей.
- посидим на дорожку.
- я тебе вот что скажу… тебе есть, куда вернуться. Это такой период, Таня, это пройдет. Не делай резких движений.
- какой ты стал утонченный философ, аж тошно, - язвила мама.
Папа позвал нас, мама в это время заматывала в газету бутылку вина, и трамбовала ее между книгами и туфлями, чтоб не разбилась.
Мы вышли, ничего не понимая. Маша что-то почувствовала, и сразу начала плакать. Она обхватила мать за шею, и повисла на ней, как я недавно на соседской груше.
- мама приедет, - безразлично сказал отец, закурил, и вышел на лестничную площадку, чтобы посмотреть, приехало ли такси.
Я смотрел на мать, на ее уставший вид, на эти страдальческие синяки под глазами, и понимал, что она совершенно не соображает, что происходит, не ориентируется в пространстве. Мне не хотелось к ней подходить. От нее веяло каким-то могильным холодом и пахло удушливым перегаром. Я впервые понял, что не люблю мать, и все ее теплые объятия – да пошли они к черту. Было жаль только Машу, которая так и не отлеплялась от матери, и та пыталась сбросить ее, как жука с летнего платья.
- никогда больше сюда не приезжай, ты предательница, мы тебя совсем не любим, сказал я, и так испугался своей решительности, что обоссался. Так до сих пор и не понял, почему тогда обоссался, но на мать это произвело впечатление. Она как будто вышла из зазеркалья, схватила тряпку, которой отец протирает свои ботинки, и подбежала ко мне, так и не сбрасывая рыдающую Машу с шеи.
- там уже такси, давай помогу с сумками, - сказал отец, войдя в прихожую, но неожиданная картина застала его врасплох:  я стоял в обоссанных штанах, а мать, с Машей на шее, упорно затирала лужу тряпкой и приговаривала: «Щас, щас, никуда не денется такси, щас я все подотру, уберу, ты, главное, не злись, ты прости меня, я щас все объясню».
Но мама ничего не объяснила. Она села на пол и разрыдалась по-настоящему, без этих своих театральных замашек, когда ей просто хотелось внимания и ноток трагедии для писательской атмосферности.
Я подошел к матери и погладил ее по голове, хотя мне это почему-то было очень неприятно. Будто оборвалась наша родственная нить, и я наблюдал перед собой совершенно чужую женщину, которую просто было жаль, как было бы жаль нищую, или провинциальную дурочку, которая наивно рассматривала огни большого города, а у нее порезали сумку, и вытащили все деньги, собранные всей родней на новое место под солнцем. А еще мать была похожа на неухоженную кудлатую собаку. Ее обаяние, которым она всю жизнь бравировала, рассыпалось, как домик из Лего. Это был испуганный дикий зверек, и он не ведал, что творил. Ему уже даже открыли клетку - беги в свою зону комфорта, никто же не запрещает. Но зверек был будто парализован.
Папа снова вышел. Я услышал, как машина уехала, и выдохнул. Маша сидела возле сумки, и крепко держалась за ремни.
- вот мы сейчас пиццу закажем, и отпразднуем что-нибудь. Да, молодежь?
Папа старался сделать голос веселым, но от этого натужного веселья становилось как-то жутко, будто за шиворот бросали обломки сосулек.
- пиццу или суши?
Отец смотрел на мать с надеждой, что та сейчас выдохнет, успокоится, распакует сумки, и в их квартире случится очередной арбузный закат.
- ты знаешь, - иронично улыбнулась мать, - мне так хочется простой человеческой селедки. С картошечкой в масле, и с укропом. Щас оденемся, съездим в центр, может, малым пончиков в глазури купим. Сегодня же четверг? Новый завоз.
Мама снова говорила знакомым родным голосом, а я так и стоял в обоссанных штанах, и что интересно – папа вообще не обратил на это внимание. Или сделал вид.
- мама, ты не уедешь от нас?, - по-щенячьи заглядывала Маша в глаза матери.
- та не… командировка отменилась, видишь, а ты плакала, глупышка. Щас поедем трескать розовые пончики, раз такое дело.
Могильный холодок вроде как исчезал. Мама искупала меня, дала чистые трусы и штаны, разрешила надеть дорогую футболку с крокодильчиком и носки с чуваком из жвачки «Турбо». А Машу одели в смешной комбинезон, в котором она была похожа на космонавта. Я впервые разглядел, что у нее очень смешные веснушки, и наверное, она будет их стыдиться, когда повзрослеет, будет запудривать и замазывать. У мамы такие же веснушки. А у меня зато папины брови и губы.
Почему-то после того случая я обссыкался аж до тринадцати лет. Но потом меня сводили к усатому доктору, потом еще к одному усатому доктору, а потом – к толстой женщине, которая с порога сказала: «Мама, посидите, пожалуйста, за дверью, у нас с Борей свои секреты». Какие у меня могли быть секреты с незнакомой женщиной – я даже подумать не мог, но оказалось, что они действительно были. Только ей я смог признаться, что мне страшно, когда мама уходит на работу, потому что вдруг она не вернется? И еще я больше не люблю арбузы, а однажды на Новый Год я сбросил со стола бутылку шампанского, чтобы мама не напилась.
- на счастье, - грустно сказала мама, и тогда мы всю новогоднюю ночь пили узвар и Колу.
Мама больше не пила, мы переехали в другую квартиру, где папа соорудил нечто похожее на личный кабинет, но мне казалось, что мама уже не нуждалась в этом замкнутом личном пространстве. Ее напечатали в каком-то журнале, потом дали колонку в литературной газете, а потом мама заказала голландские тюльпаны, и засадила ними всю клумбу, а на подоконнике начала выращивать рукколу и базилик. И еще мы полюбили есть по выходным дешевые устрицы в местечковом ресторане.
- еле отдраяла кастрюлю, представляешь? И содой уже терла, и солью, потом прочла, что надо замочить все это дело в вареных картофельных очистках. Блестит теперь – как у кота яйца, - говорила мама кому-то по телефону.
Когда она мыла посуду - на ходу сочиняла матерные частушки, потому закрывала двери, чтобы нам не было слышно.
Каждый вечер мама целовала нас перед сном, а мне долго чесала спинку. И плакала. Она плакала каждый вечер, но это были совсем не те слезы, из-за которых она собиралась от нас сбежать. Это была любовь, которая «долго терпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».


Рецензии