Вальтер Скотт - Редгонтлет в работе

Walter Scott



REDGAUNTLET



A tale of the XVIII century










Вальтер Скотт



РЕДГОНТЛЕТ



Повесть о XVIII веке


;










Перевод с английского
В. В. ГОЛУБИХИН

Иллюстрации
ГОДФРУА ДЮРАНД

Форзац
ДЖОН БЛЕЙК МАКДОНАЛЬД
 
;




























Вальтер Скотт
(1771-1832)

Портрет художника Томаса Лоуренса
;
;
Вперёд, хозяин мой!
Я до конца твой телом и душой!
У. Шекспир «Как вам это нравится»


ПРЕДИСЛОВИЕ



Якобитство XVIII века, особенно восстание 1745 года, более всего привлекательно для исторического романа, основанного на достоверных и достопамятных событиях. Эта последняя война не нанесла народной памяти того урона, без которого не обходится ни одно гражданское противостояние. Горцы, главная сила армии Чарльза Эдуарда, известные своей отвагой, чья мирная жизнь не отличалась от военной, и чья храбрость восславлена в поэзии, тихо отступили перед прозой жизни. Образ их вождя, юного и смелого принца, кой, не зная усталости, прошёл со своей армией весь её путь, трижды разбил королевские войска, и который до сих пор пленяет воображение юных, поблек за здравым смыслом и деловым расчётом нового века.
Безрассудный принц, как теперь принято говорить в свете, представляется халифом на час, яркой вспышкой пролетающей мимо звезды, которая привлекла своим сиянием, оторвав от дел, земные взоры. Но годы, якобы, взяли свою дань с юности – этой прелюдии к основному действию жизненной драмы… И, ничуть не утруждая себя вниманием к рассмотрению всей судьбы Чарльза Эдуарда, в свете теперь заявляют, что несчастья принца отразились на его душе наисквернейше, ибо он предал забвению свои высокие идеалы в пьянстве.
А ведь прошла целая эпоха, прежде чем Чарльз Эдуард стал совершенно не похож на себя в юности; он долго был светочем во тьме, тускнея год за годом, пока не угас навовсе. Кое-кто упрекает его за равнодушие к страдальцам, последовавшим за его самолюбием, какое отмечало неизменно всех Стюартов, полагавших свои высокие амбиции волей свыше, и кто-то оговаривает его в обиде на то, что он вовлёк их в авантюру со всей очевидностью обречённую на неудачу, перекладывая собственную ответственность на своего поверженного кумира. Но среди истинных последователей принца было куда больше тех, кто, имея все справедливые основания упрекать его, промолчал. Эти джентльмены, воистину хлебнувшие горя, снесли свои страдания с величайшим презрением к ним, слишком гордые, чтобы молить принца о помощи в своих бедах, и настолько же мудрые, чтобы знать – вряд ли возможно разжалобить кого-либо из сильных мира сего. Более того, большинство изгнанных якобитов и многие сиятельные господа средь них, были слишком далеко от принца, чтоб он мог кому-либо из них помочь.
Восстание якобитов 1745 года, будучи малой толикой величайшего заговора, потерпело неудачу из-за отсутствия взаимодействия с заговорщиками в самом сердце Англии, которые медлили в ожидании развития событий, избегая участия в войне и мечтая о реставрации Стюартов.
Удача, сопутствовавшая поначалу мятежным горцам, питала в них надежду добиться полного успеха, если к ним присоединятся крупные лендлорды и довершат начатое горсткой безумных храбрецов Хайленда.
Нет сомнения, что эти снулые якобиты упустили время и свой единственный шанс, который предоставила им горстка мятежников, коей не хватило всего лишь одного шага до молниеносной и блестящей победы. Скорость наступления горцев, строгая среди них дисциплина, сплочённость их единодушных рядов были обусловлены прежде всего их малочисленностью. Когда принц Чарльз потерпел поражение, несостоявшиеся заговорщики всё ещё строили планов громадьё, поднимая бесконечные тосты за успех предприятия, пока его до дна не выпило само время. Иное поколение осталось холодно к тому огню, кой тлел в их предках до тех пор, пока не превратился в пепел.
Чудно, но люди с богатым воображением рисовали себе на уме реставрационные картины маслом, столь же невообразимые, сколь и нелепые, когда народ всецело обратил свой трезвый взор на суровый жизненный пейзаж. По слухам среди них, юный принц пал до того, что покушался на членов королевской фамилии аж в самом Сент-Джеймсском дворце. Если бы такой стряпнёй не пичкали самых мужественных якобитов в гостиных, нет никаких сомнений в том, что эти яства никогда бы там не смаковали, поскольку все они готовились у сэра Роберта Уолпола на кухне, в его кабинете за рабочим столом, где выдумывали и душили в зачатье мятежи во время грозы за шторами на окнах.
Один броский штрих на этом неприглядном полотне. Д р Арчибальд Кэмерон, брат знаменитого Дональда Кэмерона из Лохиеля, участника восстания 1745 года, был замечен на пустынном берегу озера Лох-Катрин через пять или шесть лет после битвы при Каллодене, и схвачен. Увы, он имел несчастье быть популярным в народе, и правительство выказало на нём всю свою мелкую злобу, хотя следующий убедительный аргумент в его пользу был распространён д-ром Джонсоном и иными людьми, коих нельзя было заподозрить в пристрастии. Доктор Кэмерон никогда не носил при себе оружия, хотя и был среди мятежников, практикуя на них свои познания и умения в медицине, леча больных и раненых и с той, и с другой стороны. Его возвращение в Шотландию было вызвано ничем иным, по его уверениям, как только семейными делами. При аресте и в тюрьме он вёл себя достойно и спокойно. Его верная жена трижды умоляла короля Георга II и его супругу дать ей свидание с мужем, и, наконец, когда она надоела своими просьбами, её посадили в камеру к супругу как арестантку за назойливость, как сказано.
Доктор Кэмерон был казнён за измену со всею строгостью закона; и прилюдная его смерть легла чёрным пятном на имя короля Георга II, питавшего в себе по слухам ненависть к Дональду Кэмерону из Лохиеля – храброму брату казнённого.
Но истина, я склонен думать, в том, что смертная казнь Арчибальда Кэмерона не бросила бы тень на короля, если бы правительство было честным до конца и сказало бы всю правду как есть. Обвиняемый вернулся в Хайленд не по семейным делам, вопреки объявленному правительством, но с туго набитым французским кошельком для его друзей. У него было также поручение от принца к тому самому Макферсону из Клани, вождю клана Вурик, коего Чарльз покинул в 1746 году в Шотландии, и который почти десять лет скитался и прятался в горах Хайленда, поддерживая переписку с принцем и его друзьями. То, что доктор Кэмерон имел к нему поручение, помогая этому известному храбрецу раздувать угли мятежа, вполне закономерно, учитывая его политическую страсть, и ни в коей мере его не оправдывает. Но следует ли винить короля Георга II за то, что он поступил по закону с преступником сего закона. Доктор Кэмерон сделал свою ставку в рискованной игре и поплатился за это. Однако власть сочла нужным оставить в тайне истинные мотивы Кэмерона, кой, как теперь известно, действовал от имени Чарльза Эдуарда. Негоже министру потакать королю.  Но можно же было пощадить Кэмерона на эшафоте и отправить в изгнанье.
Но нет – якобитские заговоры нуждались в мыльных пузырях… О важности одного из них можно судить из рассказа о принце, который отважился прибыть в самую столицу Великобритании. Привожу к свидетельству пассаж из «Современных анекдотов» д-ра Кинга:

 «В сентябре 1750 года я получил записку от моей леди примроуз, которая желала меня срочно видеть. Лишь только я явился к ней, она тут же представила меня ему...  Если я и был удивлён, то ещё больше удивился, когда он раскрыл передо мною свои планы, и я был вынужден ему сказать, что он сильно рискует, приехав теперь в Англию. Нетерпение друзей, находящихся в изгнании, толкнули его на совершенно необдуманные действия, ибо нет никаких возможностей для осуществления его планов. Скоро он убедился в этом сам, и по истечении пятого дня своего пребывания в Лондоне, уехал».

В 1750 году д-р Кинг был яростным якобитом, что явствует из его свидания с принцем при упомянутых им обстоятельствах, которые подтверждают, что он был также доверенным его корреспондентом в изгнанье. Как и многие в своём уме люди среди заговорщиков он отчаялся в успехе своей партии. Рисковать он не мог, поскольку во время краткого визита, изложенного выше, кто-то из его слуг заметил сходство незнакомца с принцем Чарльзом, коего он видел ранее на бюстах.
О причине же, послужившей предлогом заговорщикам для размолвки с принцем, расскажет своими собственными словами сам д-р Кинг:

«В Шотландии у него была любовница по имени Клементина Уолкиншоу, сестра которой была тогда и является доныне экономкой в Лестерхаус. Через несколько лет, после своего освобождения из тюрьмы, когда он покинул Францию, принц пригласил к себе эту девицу, которая скоро приобрела над ним такую власть, что была в курсе всей его секретной переписки и посвящена во все его планы. Когда это стало известно, все его друзья в Англии сильно обеспокоились: они заподозрили, что эту девку ему подсунуло правительство; и, учитывая положение её сестры, похоже, их подозрения были небезосновательны; а потому они отправили в Париж, где тогда был принц, джентльмена с просьбой, чтобы миссис Уолкиншоу некое время пожила в монастыре; но её возлюбленный наотрез отказался внять их просьбе; и хотя мистер МакНамара, тот джентльмен с деликатным поручением, обладавший отменным красноречием и силой убеждения, привёл наиубедительнейшие доводы и использовал всё своё искусство, чтобы уговорить его расстаться со своей пассией, и даже, в соответствии со своими полномочиями, решился на крайнюю меру – сообщил принцу, что незамедлительное прекращение всей корреспонденции с его самыми влиятельными друзьями в Англии нанесёт ему огромный вред, вследствие чего, тут он сказал напрямик: их интерес к его делу, кой был до сего дня, пропадёт напрочь, и виною тому будет его несговорчивость; но принц и слушать ничего не захотел, все уговоры и призывы м-ра МакНамары не дали никакого толка. МакНамара пробыл в Париже на несколько дней дольше, чем ему предписывалось, надеясь на принца, но... тот был непреклонен, и в крайнем негодовании, потеряв самообладание м-р МакНамара воскликнул: «В чём пред Небесами ваш повинен род, что шлют они ему проклятие из века в век?» Забавно, но на всех аудиенциях принц уверял МакНамару, что не пылает к миссис Уолкиншоу такой пылкой страстью, которая бы заставила его горько сожалеть о ней в разлуке… однако, он не подчинялся и не подчинится никогда чужой воле. Когда МакНамара вернулся в Лондон, и сообщил озабоченным друзьям ответ принца, те были возмущены до крайности. Им поневоле пришлось принять меры на будущее, в коем они отказались служить человеку, который бежит от своего блага, и который скорее ввергнет в опасность жизнь своих лучших и самых преданных друзей, чем расстанется с блудницей, которую он сам ни в грош не ставит».
В этом пассаже, правдивость коего в целом не вызывает сомнений, со всею ясностью видны главные черты в характере Чарльза Эдуарда – величайшее чувство собственного достоинства и нерушимая верность своим убеждениям – эти качества, имей он успех в своей смелой попытке сесть на престол, не заронили бы в его подданных ни тени подозрения, что он мог бы изменить своей единственной любви – единодержавной власти, коей до конца был предан несчастный его дед. Яркий пример сего можно видеть в том, как без всяких на то оснований принц проявил свою волю в отношении Франции, которая, чая мира с Британией, была вынуждена пойти той на уступки, запретив Чарльзу проживать во французских владениях. Тщетно Франция пыталась искупить свой позор лестными предложениями принцу в надежде, что тот сам изберёт место своего изгнания и отправится туда по собственной воле – Чарльз, верный наследственному духу свободы воли, предпочёл бесполезное сопротивление выгодной сделке и, совершив ряд безрассудных выходок, вынудил французов арестовать своего бывшего союзника и отправить его в Бастилию, откуда позже его препроводили как преступника к месту ссылки вне Франции.
В дополнение ко всем образчикам безрассудного и упрямого нрава принца, д-р Кинг внушает ему прочие недостатки, кои никак не сообразуются с благородством и честью. Автор упоминает, что он был жаден до такой степени, что отказал в милостыне тем, хотя имел более чем достаточно для милости средств, кто, потеряв всё своё состояние, не жалел самой жизни ради него.
Мы должны отнестись к словам д-ра Кинга с долей недоверия, помятуя тот факт, что он, если не сбежал, то покинул знамя принца, а потому он не является тем, кто может непредвзято и честно судить о его достоинствах и недостатках. Также не стоит забывать и того, что принц имел мало возможностей для помощи в изгнании и вынашивал план своего возвращения в Шотландию, собирая для этого деньги.
Кроме того, надо признать, что Чарльз Эдуард был не один. В его предприятие вложили многие все свои деньги, потеряв вместе со своими чаяньями всё. Некоторые из них, безусловно, потеряли больше остальных, и потому стенали громче прочих. Иное в шевалье также могло дать повод для обвинения его в равнодушии к своим друзьям в несчастье. Сентиментальностью он не отличался в силу того, что с детства был ему внушён присущий его роду искони повиновенья и смиренья дух. И если принц во всех своих несчастьях и гоненьях свято верил в промысел господний, то мог ли верноподданный винить в любой из своих бед помазанника божья. Гордость за выполненный долг ему всего дороже. Он ни о чём не попросил бы принца, ценя всего превыше преданность свою, но только лишь на милость государя уповая. И тот, об этом зная, не мог не брать в расчёт верноподданничество якобитов, пользуясь им холодно и умело для дела. Несмотря на наше сочувствие принцу, мы не имеем права утверждать, что Чарльз не пользовался им для успокоения своей души, глядя на лишения своих последователей, имея, безусловно, хотя и небольшие, средства, чтобы им помочь. После выдворения принца из Франции, жизнь его была недолга и печальна. Какое-то время он уповал на Провидение, которое провело его через столько невзгод ради того, что должно конечно случиться и позволить ему восстановить честь своего рода. Но время себе шло, пока его отец не умер, дав роковое доказательство того, что ни одно государство в Европе не видит в судьбе принца никакого для себя интереса. Его не признали королём Англии, и он отказался признать себя принцем Уэльским.
Семейные дрязги добавили боли к разочарованию в жизни, и, хоть это и стыдно, общеизвестно, что Чарльз Эдуард – этот смелый, красивый, галантный рыцарь, джентльмен и кавалер, чьё благородство покорило многих, будучи, так сказать, последним в своём роде романтиком, в последние годы жизни нашёл утешение в вине, в котором самые отчаявшиеся в жизни топят своё горе. Из-за пьянства бедный принц потерял последних и самых верных из друзей, оставшись, за некоторым исключением, в кругу ничтожнейших из смертных, средь коих сам себе он стал невыносим. Это непреложный факт, кой автору известен, что принц водил знакомство в последние дни жизни с теми, кто менее всего заслуживал того. Так угас сверкнувший над Британией яркий сполох, угас и позабыт навек.
Пока жизнь Чарльза Эдуарда истекала в заунынье, таяло число его друзей в несчастьях и невзгодах – героев повести моей. Большинство шотландцев, кому уже за шестьдесят, должны ещё, наверно, помнить в юности своей тех, кто, мягко говоря, «был в 45-ом». Одно можно сказать, их политические взгляды и воззренья не привлекали и не пугали больше никого: закон их не преследовал, махнув на них рукой. В обществе на якобитов смотрели как на честных и прямых людей, кто шёл по зову долга на борьбу, пожертвовав собою ради убеждений; в честных кампаниях считалось дурным тоном задевать их чувства и шутить над их «уступкой» времени. Так, некий господин из Перта не желал платить налоги, и когда ему читали приговор, он попросил величать короля и королеву полным титулом буквально: от «К» до «К», иначе он был не согласен терпеть насилье над собой Ганноверской династии. Георг III, узнав об этом случае во всех деталях, поручил парламенту Перта передать сему господину от себя поклон. «Не от короля Англии, – примолвил старый славный король, – а от курфюрста Ганновера, за верность трону».
Те, кто знавал таких стариков, наверное согласятся, что время, забрав их у жизни, лишило её удивительной чистоты и искренности древних нравов. Их любовь к прошлому, рассказы о жестоких сражениях, где они выстояли вопреки всему и выжили чудом, будили воображение, а их чувства преданности локонам, портретам в медальонах, колечкам, ленточкам и другим залогам верности до конца жизни, которыми они так дорожили спустя много лет, вызывают слёзы. И хотя перед их мужеством в давние годы, когда они были молоды, трепетала нынешняя династия, не было на земле людей добрей, чем наши деды и отцы.
С теми чувствами и был написан роман «Редгонтлет». Законы жанра обязали автора отступить от исторической истины и изобразить Чарльза Эдуарда в тот момент, хотя к тому времени он окончательно и совершенно упал духом, когда он вынашивал планы второго восстания, какое едва ли могло бы быть более безнадёжным, нежели первое, но тем не менее принц вплоть до 1753 года надеялся и верил в его успех.

1 апреля 1832 года.

;



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
;
;
















Письмо первое
из Дамфриза
Дарси Латимер к Алану Фэрфорду


Cur me exanimas querelis tuis?  – То бишь, чего ты воешь надо мной? Твоё нытьё мне заложило уши при прощанье в Нобл-Хаус , когда ты залазил на старую клячу возвращаясь к своему занудному Праву. Ну разумеется, ты мне завидовал: «Глупая юность может скакать по холмам, искать ветра в поле, а я, как старик, должен тащиться к своим постылым книгам в монастырскую келью…»
Ты огорчил бутылочку с кларетом, отказавшись выпить на прощание со мной на посошок, и я теперь делю с ней горе пополам наедине с тобой в разлуке.
Ну как же так, Алан? Зачем, чёрт тебя дери, ты не со мною в милом гнёздышке «Сен Жорж», где ноги тебя носят, вместо того, чтобы греть их у каминной решётки рядом с моими голыми пятками, освещая строгий лик закона своей улыбкой? Как грустен в одиночестве стакан с вином за тостом: «За здоровье Алана Фэрфорда!» Нет, мне пьётся одному… Иль Дарси Латимер не друг, готовый вместе с жизнью всё отдать за ради дружбы?
Мне так тоскливо, друг, один единственный на всём я белом свете, и только каждый год мой опекун мне письма шлёт, с прискорбьем сообщая, что в двадцать пять я стану сказочно богат… Тебе ль не знать, мне деньги некуда девать! И ты – друг называется – из-за нескольких гиней из моего кармана меня бросил, и отдал дружбу в жертву собственной гордыне! Что дороже: кошелёк иль жизнь? Разве не смешон твой выбор? Мне дела нет до трат, коль я, как Крез, богат. Самый пунктуальный из всех попечителей на свете – Сэмюель Гриффитц с Айронмонгер-лейн, представитель торговой лондонской компании скобяными изделиями, который аккуратно посылает мне пенсион каждые три недели со дня моего рождения, на двадцать первые именины сделал мне сказочный подарок: удвоил моё содержание и заверил, что каждый год отныне будет умножать его вплоть до того момента, пока несметное богатство не свалится мне на башку. В постскриптуме он неизменно уточняет: если, разумеется, я воздержусь от поездки в Англию до моего двадцатипятилетия, и четверть века не буду справляться о родных, о коих я понятья не имею. Если не считать моих смутных воспоминаний о лике матушки моей под чёрной траурной вуалью, и бледных губ под ней её улыбки надо мной, как мартовское утро... если бы не светлый, нежный, добрый взор её, не оставляющий во мне сомнений в её божественном происхожденье, я б по ночам не спал от страха, думая, что я индийский принц, сын падишаха, у коего сокровищ полная пещера, и он не может их ни на кого оставить, чтоб повидать меня. Но я вижу по ночам матушку свою, и верю, что она ни в чём невинна. Зачем же я, как падишах, богат средь дорогих утрат?
Зачем мне деньги, если не для друга! Единственного друга! Скажи мне, Алан, иль не так! Когда меня из дома светлых вспоминаний о матушке моей привезли в безумный дом  Средней школы, где все смеялись над моим южным акцентом, закаляли южанина, валяя его в мороз на северном снегу, и грязью смазывали «саксонский пудинг», кто своими здоровыми кулаками всегда спасал меня? Кто, скажи мне, Алан? Кто бивал меня, и поделом, когда я задавался, был барышней, и нюни распускал, позоря наше братство? Кто, скажи мне, Алан? Кто научил меня, сапожника, всему – ругаться, драться, и держаться? Кто, скажи мне, Алан? Если я и заслужил уваженье школяров в драках с лавочниками, то это лишь благодаря тебе… если бы не ты, я б никогда не смог пройти все девять кругов Ада  врат Каугейт, оставшись навсегда сосунком с Бэрфордской аллеи на смех отважным мальчишам. Ты научил меня быть сильным, защищая слабых, и не трепаться в школе языком, быть везде и всюду мужиком, и даже в pande manum  не теряться невзирая ни на что. Словом, из телка меня ты вырастил в быка.
РЕДАКЦИЯ А сколько в колледже ты нянчился со мной! Когда я предавался лени, твои наставники принуждали мой ум трудиться на пути к радости познанья. Ты сотворил из меня историка, метафизика, invita Minerva  – нет, наперекор Небесам! ты едва меня не сделал стряпчим по образу и подобью своему. Да разве ж я, чтобы с тобой не расставаться, Алан, целый год не проторчал в классе Шотландского Права, изнывая от скуки науки? Или мои тетради не испещрены карикатурами на профессоров и однокашников, и не способны стать достовернейшим свидетелем моим, что:

Я за тобою шёл везде и всюду,

сказать по чести, исключительно, и только потому, что ты везде меня опережал. Сказать без шуток если и по чести, Алан, ну сам подумай, друг, да разве мог я стать одним из тех торговцев чудесами, кто всучивает ребятне со стойки права шарики, мячи, ракетки, и тут же с братией судебных мантий играет с джентльменами на стороне непобедимого закона?* Умолчи о том пред батюшкой своим, Алан – я знаю, он достаточно меня терпел... по субботам вечерами, но в любой другой день недели я для него всегда был и остаюсь бездельником неисправимым. И в этом, как мне кажется, кроется настоящая причина, из-за которой ты возражаешь против поездки со мной по южным холмам в эту восхитительную пору. Уверен, добрый старик рассердится на меня из-за моего негаданного отъезда из Эдинбурга накануне начала учебного года; и даже станет бранить меня... не скажу, что за моё рождение, но за незнание моих корней. Я для него, как вещь, потерянная кем-то, и, сказать по правде, так оно и есть; и он не хочет нашей дружбы, Алан, как я – подкидыш.
Боже упаси тебя подумать, что я неблагодарен твоему отцу за то, что он четыре года терпел меня под своей крышей – я в неоплатном и ещё большем долгу пред ним за то, что он не баловал меня из жалости любовью. И он сердиться вправе, и даже опасаться, что я, забросив учёбу, могу служить тебе pessimi exempli , как мог бы выразиться он.
Но ему не следует бояться за своё дитя, кто предо мной – былинкой на ветру, что дуб могуч. Ты, несомненно, найдёшь через сомненья Дирлтона у Стюарта ответы,* и заблестишь красноречием перед скамейкой судей, more solito,  под шляпой, и поклянёшься защищать свободы и права Коллегии Суда,* пока чёрная сутана не повиснет на твоих плечах, и ты не станешь искать правды судной до последнего дыханья для невинных. Вот тогда, Алан, я и явлюсь перед тобой в роли, которой зааплодирует даже твой отец, поскольку окажусь в ней тебе более полезным, чем если б разделил с тобой на слушанье каком лавры наших совершенных юридических познаний. Словом, не пожелав быть стряпчим, я буду счастлив стать его клиентом – то есть тем, без кого судебный процесс всего лишь никому не нужный фарс. Да, я даже готов внести аванс. Уверен, можно запросто затеять тяжбу – с этим загвоздки не будет; твой добрый батюшка предстанет в ней судьёй, ты – моим учёным адвокатом, почтенный м-р Сэмюел Гриффитц оплатит все расходы; ну а я – потерпевшим, думаю, на несколько сессий меня хватит. Прятаться не стану, и в суд явлюсь, даже если мне придётся совершить delict, или скорее, quasi delict.  Как видишь, ещё не всё забыто, что написал Эрскин, коего вдохновлял Уоллес.*
Но шутки в сторону, друг мой Алан, достаточно я потешился над улыбкой одиночества. Она дурна, дурна вдвойне отлична от всех прочих. Здесь, в этой стране, где всё держится на кровном родстве, где всякий помнит себя до шестого колена, я одинок без тебя, и потому я отличу биенье сердца твоего от своего издалека. Когда б мой хлеб я добывал трудом, мне б все несчастия сродни казались. И даже малые слова меж господином и слугою служили б связью мне с людьми, но незабвенная моя свобода в неволе у незнакомой большинству беды. Я живу, как в толчее кофейни стороной, вхожу в неё перекусить, кидаю монету в уплату, и меня нет с того самого момента, как я в ответ услышу: «Благодарю вас, сэр».
Знаю, твой батюшка ответил бы мне: «За милостыню не бранят» , и спросил, что бы я нашёл сказать без денег хозяину гостиницы, потребовавшему платы, и стал бы тот выслушивать мои стенанья? Я не отворачиваюсь от здравого смысла – четыреста фунтов стерлингов в этом году, восемьсот в следующем, и, никто не знает, сколько после – это счастье… но я отдал бы половину из него, если бы твой отец и мне б им был, ругай меня бездельником всяк час, и будь ты старшим братом мне, и я бы счастлив был идти за тобой всюду тенью.
Меня терзает смутная догадка, что твой батюшка знает о моём рождении больше, чем ему дозволено сказать; маловероятно чтобы меня шестилетним ребёнком оставили в Эдинбурге без чьего-либо участия во мне, но лишь с регулярной выплатой за моё обучение старине М* в средней школе. В моей светлой памяти, кроме воспоминаний о святости моей матушки, о чём я не раз говорил, я помню своих страхи с колыбели, её глубокие вздохи, когда она меня пыталась спрятать на своей груди, где я ревел, как десять телят, не знаю – почему. Она не успела мне сказать, моя добрая мама! Не забыть мне снулые серые лица, тёмные комнаты, чёрные занавеси, скорбное молчание у гроба, плач похоронный, и моё удивление, куда ушла, оставив меня, мама. До того я не знал, что жизнь заканчивается смертью. И когда я впервые встретился с ней, она забрала единственное, что было у меня.
Некий старый поп пришёл за мной, и я с ним долго ехал в неизвестность; он передал меня другому, его я не запомнил, но он привёз меня в Шотландию – вот и все мои воспоминанья.
Я вспоминаю это всё за разом раз, надеясь каплю смысла в том увидеть. Снизойди умом своим пытливым к ней, с адвокатской изворотливой фантазией – сложи в единую картину бред настойчивый под голубым беретом из фактов и условий, и ты станешь мне, нет, не Аполлоном – quid tibi cum lyra?  – но моим Лордом-адвокатом. А пока я выгоню из сердца хмурость, и добрых полчаса поболтаю с чалым Роби в стойле – мерзавец так уже привык ко мне, что ржёт приветливо, едва я подхожу к конюшне.
Вороная кобыла, на которой ты уехал намедни утром, надеюсь справится и доставит тебя куда надо, она легко несла Сэма вместе с багажом, неужто не снесёт груз твоей учёности? Сэм славный малый, и пока меня не подводил. Время покажет, ты сказал. Он во всём клянёт своих приятелей извозчиков, они, как водится, все пьяницы; парень божится, что любит лошадей, и сам не съест, но их накормит. В это верится вполне, сколь рёбра не торчат из-под гладкой шерсти Роби. Впрочем, чтобы его не перекрестили снова в свою веру паломники дворов заезжих, коих не объехать, и сколь овёс непобедим, как Джон Ячменное Зерно, неизбежно превращаясь в эль, придётся доглядывать за мастером Сэмом. Дурень! Если бы он чтил мой добрый нрав и проникся ко мне, я б поболтал с ним запросто, а так я вынужден держать его короче.
Помнится, мистер Фэрфорд спросил меня о нём однажды: «Достойно ль сыну доброго отца знаться с Сэмом, кто в своего родителя дурак?» Я тогда спросил у тебя, что твой отец знает о моём? И ты ответил: «Не более твоего, потому что он говорил о Сэме устами людей». Я не могу в это поверить, и сам не знаю, почему. Ах, я снова правлю волами в болото. Нет-нет, хотя и хожено оно мной вдоль и поперёк, я за собой тебя не увлеку в его туман болезный. Мне ведомо, что нет ничего презреннее и бесполезней, чем мучить стонами друзей.
Я с радостью хочу обещать тебе, что мои письма будут настолько же содержательны, насколько я уверен, они будут регулярны. У нас есть преимущество в сравнении с неразлучными друзьями древности, кто вёл между собою переписку. Ни Давид с Ионафаном, ни Орест с Пиладом, ни Дамон с Пифиасом, хотя в последнем случае почта была бы очень кстати, никогда не переписывались, сколь, вероятно, письмена не знали, и потому не было тогда ни почты, ни франкирования, чтобы могли они чаще сообщаться друг с другом; в то время как мы, обращаясь весьма осторожно с нашими прежними письмами, и пересылая их друг другу, могли б освободить нас от почтового сбора Его Величества в течение всего моего предполагаемого турне.* Ах, Алан! что за рассказы я поведаю тебе в письмах, с описанием всего мной увиденного, забавного иль необычного, в безрассудном моём странствии за химерами. Всё, чего я прошу, это не передавать их «Шотландскому журналу», ибо хотя ты и отметил мимоходом мои способности в лёгком литературном жанре перед фиаско в важнейших областях права, я ещё не настолько поднаторел, чтобы пройти под сводами врат, кои любезно открыл учёный муж Томас Руддиман* служителям муз. Vale sis memor mei.  Д. Л.

PS. Отправлено с почты. Я велел отправлять твои письма за мной всюду, куда б я не отправился.

Письмо второе
Алан Фэрфорд к Дарси Латимеру

Negatur , дружище Дарси – в тебе достаточно знаний права, чтобы понять – почему. Я отвергаю твои доводы как несостоятельные. Ибо, когда я взгромоздился на эту чёртову клячу, мне осталось лишь с жалостью слушать тяжкие стоны и пыхтение бедной скотины, несравнимые с теми, что издавала кобыла бедняка, которая издохла:

За милю от Данди.*

Поверь мне, Дарси, мой вздох, вырвавшийся ненароком, касался меня, но не тебя, и он не был связан ни с замечательными качествами лошадки, ни с твоим решением отправиться в путешествие. Разумеется, я мог бы с тобой прогуляться подальше; и убедить тебя, что без зазрения совести готов оплачивать наши обоюдные расходы из твоего кошелька. Но, увы, мой батюшка полагает каждый день, отнятый у закона, ступенькой вниз; и я слишком обязан его беспокойству на сей счёт, хотя иногда его плата мне кажется чрезмерной. Вот пример тому.
Возвращаясь, у лавки на площади Брауна я осознал, что мой старик скорее всего будет тучен к ночи, поскольку вечер остался без его ежедневных забот о домашних ларах. Утвердившись в своей догадке по лицу Джеймса, чьё чело было выразительнее взгляда, я отправил его в портшез-хайленд – конюшню, поставить моего «Буцефала» в стойло, а сам бесшумно пробрался в свою нору, где принялся пережёвывать губами и перелистывать в памяти свод городских правил. Не успел я углубиться в это занятие, как сквозь приоткрытую дверь в меня вонзился взгляд отца; узрев меня за делом, он сказал лишь – гм! чем, казалось, подверг сомнению мою усидчивость. Если и так, я не мог судить его, сколь так увлёкся твоим письмом, что минул час, как я споткнувшись о Ступеньку* предо мной, и перепрыгнув через три или четыре страницы, тщетно искал чувство ясности, излагаемого чистым языком Его Светлости, ибо оно потерялось у меня напрочь.
Прежде, чем я вышел из дрейфа, Джеймс явился за мной, позвать к нашему скромному ужину – редис, сыр и бутылка старого эля, всего две тарелки, и без стула для м-ра Дарси – ох, уж этот внимательный Джеймс Уилкинсон, с его вытянутой физиономией, длинными волосами, сплетёнными в длиннющую тугую косичку кожаным ремешком. Он, по обыкновению, застыл во весь свой рост за стулом отца, как безжизненный страж у врат в кукольный театр.
— Вы можете идти, Джеймс, – сказал ему отец.
Уилкинсон вышел, и я стал гадать – что будет дальше? Но по лицу отца погоды предсказать нельзя.
Прежде всего, его недовольный взгляд приняли мои туфли, и он спросил с усмешкой в углах губ, далёко ли я путешествовал. Если б я ответил: «никуда», он с обычной своей ухмылкой упомянул бы мою манеру шлёпать по грязи в туфлях ценой в двадцать шиллингов за пару. А потому я смиренно отвечал, что обедал в Нобл-Хаус. Ты знаком с выражением его лица в подобных случаях, оно меня убедило, что я вернулся из Иерихона; и как я старательно не замечал его изумления, и продолжал жевать в спокойствии свою редиску, оно чуть-чуть побагровело.
— В Нобл-Хаус?! Что вы там забыли, сэр? Вам напомнить, что вы изучаете право, сэр? Что вы стоите на пороге суда Шотландии? Что всякая минута вашего времени стоит больше иных часов? А у вас оно находится обедать в Нобл-Хаус, позабыв об учебниках, сэр? Я мог бы ещё согласиться с прогулкой на манеж, или даже с игрою в гольф, но… Нобл-Хаус!
— Я отъехал чуть дальше обычного, сэр, провожая Дарси Латимера в его путешествие.
— Дарси? – переспросил он чуть мягче. – В этом я не могу винить вас – вы всегда были добры к нему; но довольно было проводить его до поста беспошлинно, и там распрощаться – вы бы не мучили лошадь, и не стоили б обеда.
— Латимер заплатил за всё, сэр, – ответил я, думая, что это смягчит старика; но лучше бы я промолчал.
— Заплатил? – отец согнал брови в тучи. – Разве ты пьяница, чтобы за тебя платили в трактире? Сэр, ни один человек не может переступить порога гостиницы, если не имеет платы за неё в кармане.
— Я чту обычно правила, сэр, – ответил я, – но это был мой прощальный ужин с Дарси; и я полагаю, он был doch an dorroch, так сказать, на посошок.
— Ты полагаешь себя остроумным, – улыбнулся отец той выразительной улыбкой, когда он предвкушал победу. – Однако же вы не обедали стоя, как евреи в свою Пасху? Или как в случае с судебными приставами в Купар-Ангусе, когда корова Лаки Симпсона вылакала пиво Лаки Джемисона, пока тот освежался на травке у трактира?* Тогда посчитали, что корова невиновна, и не обязана платить за пойло перед дорогой. Это и есть то обстоятельство doch an dorroch, когда не платят за выпивку на посошок. Что скажет ваша честь fieri  на это exeptio firmat regulam?  Наполни свой стакан, Алан; я не против, что ты проявил внимание к Дарси Латимеру, со временем он поумнеет; и коль со школьной скамьи он жил вместе с нами под одной крышей, нет ничего предосудительного в том, что ты исполнил свой долг перед ним.
Осознание выигранного сражения в юридической баталии вернуло совести отца умиротворенье, и я возблагодарил Небо за милость к побеждённому, не претендуя на справедливость, и лишь позволил себе заметить, что нынешний вечер из-за твоего отсутствия несколько мрачноват. Дословно мой батюшка ответил так (ты знаком с его характером, и потому его слова не оскорбят тебя; тем более, что тебе равно известны его противоположности, уживающиеся вместе - крайний педантизм по делу и без дела, и глубокая проницательность, помноженная на весь жизненный опыт добропорядочных семей):
— И впрямь, – сказал он, – с Дарси приятно было вечерять... если бы ему можно было добавить серьёзности и убавить мальчишества... кстати, надо попросить Уилкинсона принести всем нам по пинте эля – кварта – это слишком каждый вечер... н-да… и, пожалуй, обойдёмся без него. Дарси, как я уже говорил, шалопай, но я желаю ему счастливого пути в школу жизненных уроков, Алан, коих ему, видно, не хватает.
Меня мучают угрызения совести, Дарси, что мне пришлось это выслушать в отсутствие моего друга, поэтому я скажу немного больше, чем мне дозволено в отношении моего отца – по его мнению, твоё бегство от изучения права приведёт тебя к закону со двора.
— Воды утёкшей не испить, – сказал отец, – как речёт Септуагинта:* efusa est sicut aqua – non crescat. Он шлялся по танцулькам и читывал романы. Sat est.
Я попытался оспорить его изречение, заметив, что под танцульками следует подразумевать всего один ночной бал-маскарад; а под романами (касаемо пристрастия к ним Дарси) одну единственную книгу – «Историю Тома Джонса» *.
— Но он протанцевал ночь напролёт, – пожал плечами отец, – и читал дрянную книжонку, за которую автора надо высечь, по меньшей мере, двадцать раз. Кроме того, Дарси с ней не расставался.
Я пробовал намекнуть ему, что у тебя достаточно денег, чтобы оставить учёбу в области права и получить от жизни немного удовольствия. Этот аргумент оказался наихудшим изо всех.
— Если его не устраивает закон, – отвечал резко отец, – тем хуже для него. Если ему не нужен закон, чтоб заработать денег, я уверен, он ему необходим, чтоб не лишиться их; и было б лучше для него самого поучиться, нежели лындать по стране босяком, ходить туда, не знаю куда, искать то, не знаю что, и угощать обедом в Нобл-Хаус таких же недоумков, как он сам. (Тут его сердечный взгляд пал на мою макушку). Нечего сказать, и впрямь – «Знатный Домик»!  – в крайнем возбуждении насмешливо повторил он, будто в том названии было что-то оскорбительное, хотя, любое место, где возможно расточительство в виде разовой траты в пять шиллингов, заслужило бы с его стороны осуждение.
И тут я подумал, что отец, возможно, намекает на твоё происхождение, зная о нём больше за своим молчаньем, и я рискнул забросить удочку.
— Не понимаю, – сказал я, – как шотландские законы могут быть полезны джентльмену, чей кошелёк, судя по всему, из Англии.
Мне было интересно: как отец сойдёт с крючка.
— Вы хотите зайти ко мне с тыла, сэр, per ambages,  как выразился советник-адвокат Ченселлор Пешт? Что вам за дело, в каких пелёнках нашло счастье родиться Дарси Латимера, и откуда происходит его состояние? Чем бы ему помешали шотландские законы, будь он не менее богат, чем Стайр, иль Бэнктон, сэр? Разве в основы нашего самоуправления не заложены древние законы Римской Империи, какая даровала всему миру мудрость гражданского права, сэр? Ступайте в кроватку, после вашей знатной прогулки в Нобл-Хаус свет лампы до утра укажет вам путь к свету знаний в вашем учебнике. Ars longa, vita brevis est  – не погрешу против истины, назвав науку права краеугольным камнем всех прочих знаний.
Итак, дорогой Дарси, мой светоч горел до утра, хотя её покорный слуга и возлёг в тёплую постельку, надеясь на проблеск истины в моей голове во время всенощного бдения. На третье утро твоего отъезда, стало немного яснее; но свет от лампы ещё и теперь едва мерцает в моей каморе, и On the Pandects Войта веют на меня сокрытыми в них мощами*, которые я прикрываю лёгкими страницами испещрёнными Дарси Латимером, чтобы они немного отвлекли меня от книжного глубокомыслия.
Кого, чёрт возьми, ты коришь за притворство? Того, кто под таким давлением и подозрением со стороны моего отца, героически противостоит зависти к твоей свободе и независимости?
Но, Латимер, врать тебе не стану. Мне хотелось бы, чтобы отец чуть больше доверял мне, дал немного мне свободы, и я сам с великой радостью устремился б к его удовольствию, к тому, к чему он меня принуждает. Немного воли и денег для вкуса жизни не навредили бы никак ни моей юности, ни учёбе; как мне досадно видеть, что многие мои сверстники дышат вольнее, пока я сижу в своей клетке, словно глупая чечётка, поющая одно и то ж с рассвета до заката, внимая лекциям без счёта о вреде безделья, как если бы я знал, что такое бить баклуши! Но не дано душою мне судить ни строгости мотива, ни субъекта. Поскольку мотив – беспокойное и неослабное рвение моего любящего отца к моему совершенству чувства чести в той профессии, какой я обречён в виде объекта.
У нас с отцом нет никого ближе друг друга, связь между нами сильнее и теснее, чем то назначено самой природой. Все надежды, тревоги и страхи моего отца были, и будут связаны лишь с его единственным сыном, то бишь – со мной; какое же право я имею жаловаться, когда отцовские чувства заставляют его нести непрестанно тяжкое бремя ответственности за все мои действия? Больше того, я должен, Дарси, помнить, и я помню, что мой батюшка настолько же строг, насколько и добр. Съезжая с нашей прежней квартиры среди ювелирных мастерских – лакенбут, он сердце вынул из груди, но исполнил предписание доктора Р*, ради свежего воздуха мне (я страдал тогда от слишком быстрого роста), и покинул свой любимый дом и улицу, чтобы мы поселились в пригороде – в самом сердце Мидлотиана, в одном из новомоднейших домов.* Или, например, когда он оказал мне незабываемую услугу, и принял тебя в своём доме, иначе ты, хотя и будучи уже не младенцем, остался бы в обществе сосунков. Это было сделано им вопреки его строгим представлениям о домоводстве, бережливости, и заботе о моих нравственности и прилежании, кои он оберегал от влияния непутёвых моих сверстников; и я удивляюсь сам себе, как это я возымел наглость спорить с ним, когда обязан был слепо ему повиноваться.
Касаемо меня – объекта его забот... Не смейся, Дарси, и не плещи руками, мой добрый друг, но истина в том, что мне нравится то, чему я отдаюсь всецело – учёба, и я серьёзно отношусь к своей будущей профессии. Закон – моё призвание, призвание наследственное; и хотя я не имею чести принадлежать к высоким фамилиям Шотландии, чьи представители по примеру Франции отличают себя нарядами, и перед нами задирают носы выше, чем дворяне свои мечи, поскольку в жилах их течёт кровь фараонов, но мой дед, я говорю об этом с гордостью, был превосходным человеком, и имел честь расписаться против Унии в своей горечи и с достоинством перед городским клерком в древнем городке Бёрлхигройт; и есть причина, не знаю, что лучше – надеяться, или подозревать, что он был внебрачным сыном двоюродного брата того Фэрфорда, кто мог быть последним в нашем роду бароном. Моему батюшке удалось приподняться на служебной лесенке Права, как нам обоим известно, в силу своих выдающихся способностей, и стать уважаемым адвокатом с печатью Его Величества; и мне должно стремиться выше, чтобы иметь честь покрыть себя мантией, под коей милосердие невинно пред грехом. Судьба мне не оставляет выбора, кроме как взбираться по лестнице вверх без оглядки, и не свернуть себе шею, упав. Я в её руках, и пока ты с горных вершин взираешь на озёра и лиманы далеко внизу под тобою, я вздымаюсь de apicibus juris , и тешусь виденьями лиловых и пурпурных тог с приданными к ним, согласно статусу, накидками, и прибавлениями к жалованью.
Ты скалишься, Дарси, шире прежнего, и говоришь, что не стоит прельщаться низменными мечтами; что у нас с тобой, напротив, схожие характеры и высокие стремления героев, презирающих под пурпурною тряпкой и сессионными грамотами обыкновенный стул, украшенный наподобие готического трона пустым блеском жемчуга и злата. А что ты хотел? Sua quemque trahit voluptas.  Мои планы на будущее, до осуществления коих ещё много воды утечёт, тем не менее скорее сбудутся, чем твои надежды на бог с чёртом знает что. Помнишь поговорку моего отца? «Мечтая о богатом платье, заработай хотя бы на его рукав». Таков мой вид. А куда смотришь ты? В тайну своего загадочного рождения, как ты это называешь, чая, что она сама собою вдруг перед тобой раскроется, превратившись в волшебную и невероятную картину? И всё по воле свыше без каких-либо усилий с твоей стороны. Я знаю твою гордость и вспыльчивость, и от чистого сердца желаю твоей мне благодарности за выволочку, а не благодарности за лесть. Я бы выбил из твоей головы донкихотство, чтобы ты не увяз в какой глупой романтической истории, и не вообразил в обывателе и чинуше, кто не может позволить себе из нужды отвечать на письма чаще одного раза в квартал, какого-нибудь волшебника Алькандра, или мудрого Алкифа* - магического своего покровителя. Не убоюсь, что голова твоя стала покрепче, а рука моя изнежилась; стоит ли говорить о том, что внешность твоя уже не располагает с тобою спорить на кулачках, которые смогли бы мне внушить уважение, если не больше.
И раз уж это я сказал, хуже не будет, если я присоветую тебе почаще кулаки свои держать в карманах. Потому что излишняя храбрость подобна горячему скакуну, который может занести хозяина в такую передрягу, из которой трудно будет выбраться, особенно, если он, забыв узду и шпоры, несётся по краю обрыва. Помни, Дарси, от природы ты горяч – но не стоек, а я – напротив; мы давно сошлись в том, что в этом моё преимущество перед тобою, как у спартанцев перед афинянами. Моя смелость в хладнокровии и презрении к опасности; я не ищу приключений, но полагаюсь всецело на свой опыт и своё спокойствие в любом серьёзном деле. Но ты желаешь выпрыгнуть из себя самого, побуждая свою смелость и дух рисковать ради отличия; чувства, толкающие тебя к славе, глухи к опасности, перед серьёзностью которой могут схлынуть. Я думаю, что согласен с мнением моего отца, но у меня есть и свои причины опасаться твоей безрассудной погони по лесам и оврагам за мечтой и приключениями, где может подстеречь тебя беда. Что ждёт тогда Алана Фэрфорда? Он хотел бы стать лорд-адвокатом или генеральным солиситором, если бы ему хватило духа мечтать об этом. Все мои усилия направлены на то, чтобы однажды вырасти в твоих глазах; и я фартинга не дал бы за вышитую шёлком мантию, что не дороже фартука старухи, если бы меня не согревала надежда видеть тебя рядом с собой в минуту моего торжества гордым за своего друга, и, возможно, немного ему завидующим.
Чтобы это случилось, умоляю – будь осторожен! Не зри Дульсинею в каждой белокурой милашке с голубыми глазками, погоняющей в разодранном пледе ивовым прутиком коровок на лужок. Не помысли в первом встречном всаднике Валентина, или Орсона в каждом гуртовщике Хайленда.* Смотри на вещи трезво, не дополняй их своими фантазиями. Припоминается, как ты взирал на выброшенный шлак, пока не устроил из груды него бухты, проливы, горы и пропасти, словом, весь грандиозный пейзаж Фарерского архипелага там, где все привыкли видеть обычный пруд для водопоя лошадей. А сколько раз я наблюдал, как ты смотрел на ящерицу, словно бы на крокодила? Да, воображение смешно, когда в луже не утонешь, и ящерка не съест. Среди людей всё по-другому, нельзя ошибиться в тех, кому доверяешь; нельзя недооценивать, и наоборот, на что способны люди, чтобы не подвергнуться не только насмешкам, но и не дать с собой случиться куда как большим бедам. Поэтому, Дарси, не рассказывай никому о своих мечтах; твоё геройство, поверь старому другу, наиболее опасная черта для славного и доброго парня. Adieu! Надеюсь на взаимную откровенность, но лучше – sis memor mei . А. Ф.

Письмо третье
Дарси Латимер к Алану Фэрфорду
Из гостиницы «Приют пастуха»

Я получил твою нелепейшую и банальнейшую эпистолу. Тебе повезло, что мы, как Ловелас и Белфорд,* условились говорить друг с другом без обиняков; иначе, клянусь честью, в твоём последнем ответе есть некоторые пассажи, которые заставили б меня тотчас примчаться в Эдинбург только затем, чтобы доказать тебе, что я вовсе не тот, за кого ты меня полагаешь.
Вот, значит, кто я по-твоему! Я угожу в передрягу, и мне недостанет смелости выбраться из неё! Да, я боялся… за тебя, чтоб тебя не потерять; и в руках держал твоё каменное сердце, когда летели мы в тартарары. Художник! Портретист! А что, если я напомню тебе, Алан, за разницей меж нами в четыре года, о беспардонном хайлендере с пустой пинтой, и о пьяным в стельку лоулендере с такой же точно кружкой до краёв, кто чокались обоим нам во здравье?
Каково же у тебя было на сердце, чтобы увидеть себя голландской куклой, чьи чувства, как её руки и ноги, держатся на проволочках – повиновение, терпение, и так далее, и тому подобное… смиряя внутренний огонь, без которого никто и никогда никуда не сдвинется на дюйм! Но разве я не видел ту силу, что выбрасывала тебя ночью из постели? Или напомнить тебе о наших сумасшедших выходках? Твои вызывающие речи и крахмальные манеры всегда плохо скрывали твоё желание взволновать свою кровь какой-нибудь проделкой, хотя ты и старался до самого конца не выглядеть её причиной; и не могу от души не посмеяться, когда вспоминаю тебя – будущего председателя высокого шотландского суда – красным, пыхтящим, барахтающимся, как битюг, в болоте, где все попытки выбраться из него погружали тебя ещё глубже, пока кто-то... ну, скажем, я, например, не сжалился над мастодонтом и не вытащил его за хвост и гриву из трясины.
Чтоб закончить мой портрет... возможно слишком уродливый, чтобы в этой образине я бы мог себя узнать! Укажи, где и когда ты видел во мне хоть искру горячности, коей ты меня наделил, как я представляю, лишь для того, чтобы выделить на моём фоне своё недостижимое достоинство – невозмутимость сфинкса. Если ты когда-нибудь замечал дрожь во мне, будь уверен, моя плоть, как у старого испанского генерала, всегда трепещет в опасности подгоняемая духом в нетерпенье. Без шуток, Алан, эта твоя вменяемая мне бледность духа – недостойное обвинение против твоего друга. Я очень строг к себе, и по правде, несколько обижен из-за того, что ты обо мне плохо думаешь, не находя в себе ничего похожего со мной. Соглашусь с тобой, пожалуй, по части твоего надо мной превосходства в стойкости и хладнокровии, но я бы презирал себя, если бы почувствовал в себе недостаток смелости, в котором, как мне кажется, ты без всяких на то оснований меня подозреваешь. Однако, я полагаю, что эта нелюбезность проистекает из искреннего твоего беспокойства за меня; и выслушав твой совет, я глотаю его как лекарственный порошок от доброго доктора, веря всем сердцем, что он ошибся в диагнозе по моей невразумительной жалобе.
С этой неприятной частью письма я справился, за что тебе премного благодарен, Алан. Теперь о прочей. Мне показалось, будто я услышал, как твой добрый батюшка с оттенком пренебрежения и неудовольствия произнёс: «Нобл-Хаус», так, словно даже упоминание убогого местечка ему неприятно, и потому ты выбрал из всей Шотландии именно то место, где обедать тебе вовсе не полагалось. Однако, если он питает некое нерасположение к какой-то деревушке с прескверной гостиницей, не послужила ли его вздорность причиной запрещения принять мне любезное приглашение лорда Гленгаллахера застрелить оленя в «его краях», как тот многозначительно выразился? Честно, я страстно желал принять тогда предложение его светлости. Застрелить оленя! Это было бы блестяще, великолепно, учитывая, что я никогда ни в кого не стрелял, кроме как в воробьёв, боже! из седельного пистолета, купленного у лавочника в Каугейте! И ты, ваше мужество, помнишь, как я горел тогда желанием выстрелить из пистолета впервые в своей жизни, а ты отошёл от меня шагов на двадцать; но он не выстрелил, и ты, презирая все законы, кроме закона старшего и сильного, забрал его у меня до самого конца каникул. Убийство ручного оленя в парке не то, что охота на благородного в Хайленде, но я без колебаний откликнулся б на предложение честного лорда подержать в руках ружьё, если бы твой батюшка не восстал против того с исступлённым криком, словно в битве за короля Георга, преданный ганноверской династии и пресвитерианской вере. Теперь я жалею, что сложил оружие, сколь мало что имел от этих громких призывов после сдачи. Все его представления о горцах навеяны ему воспоминаньями о сорок пятом годе, когда он со своими собратьями-волонтёрами ретировался из Западного Порта и заперся, как все, за крепкими стенами своего дома, едва услышав, что шевалье со своими горцами не далее, как в Кирклистоне*. Бегство после сражения у Фолкерка,* – parma non bene selecta  – в которое, надо думать, твой батюшка привнёс свою лепту вместе с неустрашимым западным отрядом, отбило у него вкус к угощению горцев; (quaere , Алан, не из сего ли родового источника твоё хвалёное мужество?) тем более что рассказы о Роб Рое Макгрегоре и сержанте Алане Море Камероне могли сгустить его воображение багровыми тонами.*
Но говоря о стране теперь, всё это осталось в прошлом, кое представляется ныне таким невероятным.
О претенденте в Хайленде знают не больше, чем об одном из ста восьми портретов в Холируде*, где лик несчастного принца отсутствует; палаши служат мясникам; щиты пошли на крыши ферм; и горцы сошли, нет – пали, с гор не головорезами, а бродягами. Я уверен в справедливости мнения твоего отца, что на севере Шотландии глядеть не на что, и следуя в другом направлении по известным мне причинам, полагал увидеть нечто родное мне.
И то, что я увидел, неописуемо, ведь я взирал на это, как пророк с вершины Фасги* на недоступную мне землю обетованную – словом, я лицезрел зелёный край Весёлой Англии! радуясь, что я её дитя, и простирал к ней сквозь рокочущие горные потоки и зыбучие пески с любовью страждущего сына свои руки.
Как ты мог забыть, Алан, куда более всего влекло твоего друга? Вспомни хотя бы из моего первого к тебе письма о моём попечителе Гриффитце, удвоившем мой доход с полным моим правом поступать как мне вздумается с одним единственным но – ради моего же блага не пересекать границы Англии, разъезжая хоть по всей Британии, или, если мне будет угодно, по континенту. В чём же секрет, Алан, главного блюда на королевском обеде, что приковало взоры гостей, забывших о прочих яствах на изысканном столе? Это изгнание из Англии – с моей родины – из страны храбрых, мудрых, и свободных людей – она волнует меня больше моей свободы катиться от неё на все четыре стороны куда подальше. И я следую вдоль её границы, какую мне запрещено переступать, как бедная лошадка на привязи, пасущаяся на всю длину верёвки вокруг крепко вбитого в землю кола.
Не списывай на романтизм моё влечение на юг, и оставь жажду праздной славы другому, я не рвусь за пределы круга, рискуя вывалиться из удобного седла. Тот, кто вёл меня до дня сего, вполне убедительно доказал без слов, что старается только для моего же собственного блага. И я был бы последним идиотом, если б возражал против своей судьбы, даже если она и кажется мне порой несправедливой, так как в моём возрасте – сколь я предоставлен сам себе – вполне закономерно гадать о причинах моего изгнания из Англии как мне заблагорассудится. Однако, на её дары сетовать мне грех. Когда-нибудь мне всё откроется, и в истории своей, как ты заметил, возможно, ничего удивительного я не обнаружу.
Но, чёрт возьми, как не удивляться, если скоро из моих писем, как с афиш Каттерфелто*, дождём польются чудеса. Я сгораю от нетерпения, заперев в сундук своё проклятое заклятье, рассказать тебе об одном маленьком приключении, которое случилось со мной намедни; и пусть ты, как обычно, взглянешь на мою историю через подзорную трубу с другого края, и сведёшь к обыденности more tuo , упрекнув, что вновь я у улитки вырастил рога. Господи, Алан! Ты так же не годишься в поверенные юному джентльмену с некоторой толикой воображения, как и немой советник трапезундца Факардина*. Так или иначе, у каждого из нас своя роль. Моя – таращить глаза, болтать, и размахивать руками; твоя, как у того голландца, запертого в дилижансе с гасконцем – слушать и пожимать плечами.
О Дамфризе, столице здешнего графства, сказать мне особо нечего, и чтобы не злоупотреблять твоим терпением, скажу лишь, что расположен он на берегу прекрасной реки Нит, и с кладбища (самого высокого места в древнем городе) можно наблюдать великолепную панораму. Также я не стану служить тебе гидом и повторять всем известную историю о смерти Рыжего Комина от кинжала Роберта Брюса в доминиканской церкви, где последний стал королём и патриотом, святые стены осквернив убийством. Местные жители чтят этот памятный день и оправдывают кровавое преступление заявлением, что церковь была папистская, за что и разрушена до основания позже. Бюргеры Дамфриза воистину ревностные пресвитериане; их сердца, как и у твоего отца, проникнуты протестантской святостью – хотя многие из тамошних джентльменов и подозреваются в ереси, и многие из них даже участвовали в восстании 1715-го года, а некоторые даже и 1745-го. Город тогда пережил весьма суровое испытание, сколь лорд Элчо с отрядом мятежников наложил на Дамфриз крупный штраф за то, что горожане досаждали тылу принца во время его похода на Англию.
Эти подробности я узнал от пробста «К», совершенно случайно встретившегося мне на местном рынке и вспомнившего меня вдруг близким другом твоего отца, и пригласившего меня любезно к себе на обед по той же причине. Будь добр, передай своему батюшке, что его доброта следуют за мной неотступно всюду по пятам. Однако за двадцать четыре часа мне прискучил милый городок, и я двинулся вдоль берега реки на восток, развлекаясь осмотром местных достопримечательностей, и испытывая своё новое удилище. Кстати, наставления старины Коттона*, членом благородного общества рыболовов которого я мечтал стать, не стоят тут и фартинга. Мой опыт это доказал четырьмя часами смертного ожидания поклёвки, и мог стоить мне ещё дороже, если б не совершенная случайность. До Судного Дня мне не забыть ухмылки наглого мальчишки – пастушка лет двенадцати, босого, без шляпы, в засученных по колено штанах; этот негодяй презрительно поглядывал на мой подсачек, грузило и великолепный набор мух, которых хватило бы, чтоб выловить всю рыбу из реки. В конце концов я не выдержал и вручил свою удочку самодовольному мерзавцу, чтобы посмотреть, что он с нею будет делать; и этот шпингалет не только за час наловил половину моей корзины, но и научил меня ловить форель руками. Радуясь тому, а также что Сэм раздобыл сена и овса, не забыв про эль, изумительный для паршивой гостиницы, я решил остаться здесь на денёк-другой, и заполучил мальца-рыбачка в товарищи, заплатив по шесть пенсов в день за другого пастушка ему на замену.
Я был потрясён, узнав, что в этой дешёвой гостинице в комнатах прибирается милая англичанка; в моей комнате всегда свежо и чисто от запаха лаванды через приоткрытое створчатое окно, а стены в ней, помимо все прочего, украшены изображеньями баллад о милой Розамунде и жестокой Барбаре Алан. Речь моей соплеменницы довольна груба, но она звучит песней в моих ушах, ибо мне не забыть безотрадного чувства в моей детской душе, внушённого ей вашим тяжёлым, раскатистым северным наречием, которое звучало для меня гласом чужбины. С тех пор я перенял ваш язык, и многое другое, но всё же английская речь везде во мне находит милого дружка. Даже если слышу какого-нибудь побирушку, его попрошайничество не может меня не очаровать. Вам, шотландцам – гордому народу, надо когда-нибудь понять, что кроме вас, есть ещё и другие человеки.
Утро следующего дня я собирался посвятить рыбалке у ручья, где ловил накануне вечером, но сильный ливень, увы, расстроил все мои планы, и в течение всего утра я слушал, как мой провожатый оголец пересылался с ним мерзкими шутками, сходно с лакеями на галёрке, шиллинг за место; грубость и дикость – отличительные особенности жизни в глуши.
После обеда прояснилось, и мы, наконец, пришли на берег реки, где мой многохитрый наставник решил надо мной подшутить. Видимо, ему нравилось ловить рыбу больше, чем делиться секретами своего мастерства с таким неловким рыбаком, как я; и в надежде истощить моё терпение, чтобы я отдал ему удочку, как это случилось накануне, мой приятель исхитрился привязать мне на лесу совершенно негодный крючок, и я с час проклинал срывавшуюся с него рыбу. Я раскусил злодея, когда он радостно хихикнул, увидев, как большая форель сошла с крючка, махнув мне на прощание хвостом и скрывшись под водой. Я не стерпел и отвесил ему оплеуху, Алан… но тут же пожалел об этом, и чтобы загладить свою вину, отдал мальчишке удочку на весь оставшийся вечер, за что и был возблагодарён ужином из форели от проказника.
Так окончив подобру изрядно надоевшее мне развлеченье, я отправился к морю, или, вернее, к заливу Солуэй, что делит два братских королевства полосой воды шириною с милю, пожелав себе приятной прогулки по голым песчаным холмам с унылою травкой, кои вы называете links, а мы, англичане – дюнами.
Дальнейшее живописание моих похождений утомили бы мои нежные пальчики, а посему оно отложено до завтра. Но чтоб ты не спешил с ответом, я сообщаю, что мы остановились на пороге великого приключения, о котором я намерен тебе рассказать в следующем письме.

Письмо четвёртое
От того же к тому же
из гостиницы «Приют пастуха»

Своё последнее письмо я закончил на том, что забросил надоевшую мне удочку и отправился через дюны к заливу Солуэй. Когда я добрался широкого лимана, чьи пространства здесь безжизненно пусты, вода отступила от берегов, обнажив совершенно ровнёхонькое песочное дно, по коему тонким слоем стекала вода к океану. Бьющие в глаза лучи заходящего солнца отражались от мокрой земли, а само огненное светило, навалившись зерцалом на зубчатые стены и башни высокого готического замка из облаков, казалось, вступало в него могучим властелином, вернувшимся после долгого похода. Песчаный берег в бесчисленных маленьких лужицах, оставшихся после отлива, сверкал медной чешуёй, переливающейся на солнце.
Сцена оживилась появлением нескольких всадников – охотников на лосося. Да, Алан, возноси глаза и руки, если мне не веришь, но иначе назвать их я не могу – они верхом гонялись за рыбой вскачь, нанизывая её на крючковатые пики, как на старых гобеленах охотники кабанов. Лосось, конечно, не кабан, но он столь юрок в родной ему стихии, что надо отлично держаться в седле, иметь острый глаз, и твёрдую руку, чтобы в этой гоньбе не остаться без добычи. Крики наездников, с удалью скачущих туда-сюда, их громкие взрывы смеха, когда кто из них вылетал из седла, и торжествующие восклицания, одобряющие всякий меткий удар, всей сцене придавали такую весёлость, что, заразившись ею, я рискнул к ней подойти поближе. Один из ловцов был отличаем среди прочих громкими криками из глоток его товарищей, сотрясающих зыбкие берега. Он был высок, и с завидной ловкостью управлял горячим вороным жеребцом, который кружился под ним и летал, словно птица в поднебесье; длина его пики тоже отличалась от остальных, как и шапка, или шляпа, с коротким пером на ней, делающая его выше всех рыболовов чуть не на две головы. Видимо, он имел над ними какую-то власть, сколь часто подавал им команды криками и жестами, и в такие моменты фигура его была весьма выразительна, а голос необычайно суров и властен.
Натешившись, всадники отправились восвояси по берегу, а я всё ещё стоял на песчаном берегу, устремив свой взор на английский берег, выделяющийся золотой полосой в лучах заходящего солнца не далее, чем в миле от меня. Печальные мысли, отступившие на время, снова начали сгущаться над моей головой, и накапливаться в груди, и мои ноги незаметно коснулись прибрежной воды залива, который отделял меня от заповедной земли... Я очнулся от дробного звука копыт скачущей лошади, и, повернувшись в его сторону, увидел всадника (того самого рыболова, что своим отличным видом привлёк ранее моё внимание); он прокричал мне:
— Эй, парень! В Боунесс тебе уже не попасть – прилив.
Я молча смотрел на него, и мне показалось, что его неожиданное появление (или, точнее, его внезапное возвращение) в надвигающихся сумерках, вызвано не любопытством, а какой-то неведомой опасностью.
— Ты что, оглох? – добавил он. – Или полоумный? Собрался на тот свет?
— У меня нет такой цели, – ответил я. – Просто я засмотрелся на рыбаков, и собираюсь вернуться туда, откуда пришёл.
— Тогда поспеши, – сказал незнакомец. – Зеваки Солуэя просыпаются на том свете. Небо с овчинку покажется, когда тебя накроет трёхметровой волной.
После этих слов он развернул коня и помчался прочь, а я чуть не рысью не помчался от воды, несколько встревоженный услышанным; ибо прилив, как я слышал от местных, с такой скоростью покрывает эти роковые пески, что никакой конь не спасёт всадника, если волна плеснёт ему пеной на хвост.
Припоминание этого так подстегнуло меня, что я помчался наутёк во весь дух, и мне казалось, или то было на самом деле, что лужи, по которым я бежал, становились всё глубже и глубже. В конце концов песчаная поверхность вокруг меня стала покрываться водой из переполненных луж и проточных канавок – или прилив начал менять русло реки, или я в своём безумном бегстве потерял направление и, сбившись с пути, бежал не от опасности, но ей навстречу. Так или иначе, я оказался в безвыходном положении, поскольку рыхлый песок проседал подо мной, бег мой замедлился, и следы мои мгновенно заполнялись водой. Мне стали видеться странные воспоминания об уютной гостиной твоего батюшки, о каменных мостовых Браун-сквер и Скоттс-клоуз... когда мой добрый дух – тот рослый рыбак, вновь оказался предо мной на своём вороном коне гигантской тенью надвигающейся ночи.
— Рехнулся? – надорвал он моё ухо прежним громовым басом. – Жизнь не мила? Там сожрут тебя пески!
Я признался, что заблудился, на что он только и сказал:
— Не время болтать – прыгай сзади!
Вероятно, он ожидал от меня, что я вскачу в седло с земли с той же резвостью, с какой жители Пограничного края привыкли делать всё по части драпанья на лошадях; но так как я замешкался, он протянул мне свою руку, и крепко ухватив мою, приказал встать ногою на мысок его ноги, и таким образом с его помощью я мигом оказался на крупе его скакуна. Едва я успел водрузиться, как он подстегнул лошадь, и та рванулась вперёд; но при этом, недовольная непривычною ношей, она два-три раза взбрыкнула задними ногами. Всадник в седле остался незыблем, как крепость, несмотря на то что животина била задом и кидала меня ему на спину. Она была вынуждена мигом подчиниться шенкелям с уздечкой, и пустилась в ровный галоп, свернув с извилистой тропы, которая чуть не завлекла меня в зыбучие пески, избегая которых, всадник направил коня прямо на север.
Мой добрый спаситель, рискнувший собой ради незнакомого ему человека в смертельной опасности, продолжал гнать коня в совершенном молчании, а я был слишком взволнован, чтобы задаваться какими-либо вопросами. Наконец мы достигли безопасного места, вовсе мне неизвестного, где я слез с коня, и как только мог, поблагодарил его за оказанную мне вовремя помощь.
Незнакомец уже собрался покинуть меня, бросив на прощанье мне: «Полно!», когда я взмолился завершить доброе дело ещё одной маленькой услугой с его стороны – указать мне путь в «Приют Пастуха», где в настоящее время я проживаю.
— «Приют Пастуха»? Это всего три мили отсюда, но если ты не научился ходить по пескам, то свернёшь себе шею, прежде чем туда доберёшься, потому что это вовсе не та дорога, что подходит нежным мальчикам в тёмную ночь – придётся пересекать топкие болота.
Конечно, я был огорчён этими сведениями – с такими трудностями в ночи мне не доводилось ещё встречаться. Передо мной мысленно вспыхнул огонёк в камине твоего батюшки, и я с удовольствием променял бы мою нынешнюю романтику вместе со счастьем от свободы на тепло у камелька, хотя и прикованный к нему «Larger institutes» Эрскина.
Я спросил у своего нового друга, не может ли он указать мне на какое сносное заведение для ночлега неподалёку; и предположив, что сам он скорее всего беден, присовокупил к вопросу весомое достоинство своего кошелька, добавив на словах, что готов у любого человека купить доброе к себе отношение. Рыбак не проронил ни слова, и я, со всей любезностью попрощавшись с ним, двинулся по тропе, на которую, как мне показалось, он указал.
Его голос тотчас прогремел мне в след:
— Эй, парень, тебе в другую сторону... С ума сойти, как это твои родные отпустили в дорогу такого растяпу без опытного провожатого, который мог бы позаботиться о нём?
— Вряд ли мои родственники поступили бы так, – ответил я, – если бы они у меня были.
— Что ж, сэр, – сказал он, – я не имею привычки пускать в свой дом чужаков, но, похоже, ты здорово влип, потому что помимо скверной дороги в брод через топи, да ещё ночью, черней которой не бывает, тебя может ждать впереди встреча с лихими людьми – здешние места имеют известную дурную славу; так что, я должен отступить на этот раз от своего правила, и приютить тебя на ночь под своею крышей.
Что заставило меня, Алан, внутренне сжаться, когда я получил столь нужное в моём положении приглашение, не возражающее против моей любознательности от природы? Не знаю, но я тут же подавил неуместное здесь чувство, и благодарил в ответ, выразив надежду, что не потревожу обитателей его дома, и снова намекнул о моём желании остаться благодарным за связанные со мною хлопоты.
— Ваше присутствие, уж точно мне будет стоить хлопот, сэр, но ваш кошелёк мне их не возместит. Короче, как бы там ни было, я не трактирщик, чтоб продавать ночлег и ужин.
Я извинился перед ним и снова с его помощью уселся позади него на лошадь, которая с прежней прытью понесла нас вперёд – пробившаяся из-за облаков луна отбрасывала на дикую и пустынную округу её высокую тень, увеличенную ношей.
Ты можешь посмеяться, Алан, уронив письмо, если угодно, но эта тень мне напомнила о грифе и колдуне Атланте с рыцарем за его спиной, как их изобразил Ариосто.* Знаю, в тебе достаточно мудрости жизни, чтобы не обратить своего внимания на эту чарующую поэму, но не надейся, что я, потворствуя твоему дрянному вкусу, не стану вставлять подходящую иллюстрацию в любой момент, когда взбредёт мне это в голову в настоящем и в будущем.
Мы мчались и мчались сквозь ночную тьму вкруг нас, и ветер завывал глухую песнь печали, подобную стенаниям прилива, что мне чудился вдали плачем голодного чудовища, упустившего добычу.
Скоро наш путь пересёк глубокий овраг, какой в Шотландии называют в иных местах – логом, а где – лощиной. Луна то пряталась, то вдруг выскакивала из-за укрытия в дороге между крутых и обрывистых склонов, заросших тальником и ёрником, хотя в прибрежной полосе растительность встречалась редко. Мы нырнули в балку по отвесному неровному спуску, два-три раза круто повернув; но ни опасность пути, ни тьма не остановили вороного коня, что, казалось, плыл в потьме перебирая беззвучно копытами, а не мчался вниз галопом чрез ухабы, вдавив меня в могучие плечи всадника передо мной, который, не выказывая никакого раздражения, понуждал вперёд лошадь пятками и сдерживал одновременно, натянув поводья, пока мы не достигли дна – к большой моей радости, как ты можешь себе представить, Алан.
Путешествие по дну лощины показалось недолгим сравнительно с кошмарным спуском в неё, и скоро мы оказались перед двумя-тремя строениями, одно из коих при свете луны выглядело несколько лучше среди крестьянских хижин в этом богом забытом месте Шотландии, как окна его были застеклены, а на втором этаже они были с двойными на зиму рамами, указывая на лучшую часть во всём этом доме. Местность была примечательна уже тем, что хижины со дворами располагались на лужке размером около двух акров, или чуть более, слева от которых (судя по громкому шуму оттуда) гремел, низвергаясь сверху, бурный ручей, чьи берега утопали под густыми кронами деревьев, хотя открытая лужайка перед ними была залита ярким и радостным светом луны.
Больше ничего я не успел разглядеть, так как пронзительный свист моего спутника и громкий его зов, выгнали из дома мужчину и женщину с двумя ньюфаундлендами, чей свирепый лай я заслышал ранее. Два терьера, фальцетом присоединившиеся было к концерту, умолкли тотчас при виде главного дирижёра, и принялись скулить, подпрыгивать на задних лапах и лебезить у его ног. Женщина вздрогнула и замерла при виде меня – незнакомца, а её приятель с зажжённым факелом подошёл к нам, и, не обращая на меня никакого внимания, принял лошадь у моего благодетеля и повёл её, надо думать, в конюшню; а я вошёл вслед за хозяином в дом.
Через переднюю, отделённую перегородкой – hallan – от гостиной, мы вошли в просторную комнату со встроенным в стену камином, в котором (к моей радости) полыхал открытый огонь, как это водится в шотландских домах. Очаг был уставлен камнями для сидения возле него, а по стенам была развешана всякая домашняя утварь вперемешку с острогами, сетями и разными рыбацкими снастями. Женщина, которая мне встретилась у входа, ушла на свою половину. Следом за ней отправился и хозяин, молча указав мне на место у огня, у которого сновала старуха в сером домотканом платье, клетчатом переднике и в платке – верно служанка, хотя и более опрятная, нежели мной ожидалось увидеть, но неприятная. Самой выразительной частью её одеяния в этой пуританской стране были чётки с маленькими бусинами из чёрного дуба, а «Отче наш» – из серебра, и распятие – тоже.
Она готовила ужин: расстелила чистую, хотя и грубую скатерть на массивном дубовом столе, достала деревянные подносы, соль, и положила над огнём железную решётку. Я молча наблюдал за ней, хотя она старательно пренебрегала моим вниманием, и как взгляд её был на редкость не радушен, то я прогнал от себя всякое желание с ней заговорить.
Когда эта колдунья всё подготовила, она вытащила из увесистого мешка хозяина, который тот повесил на крюк у двери, два лосося поменьше, и выбрав лучшего из них, стала нарезать его ломтями для гриля, от коего скоро повеяло таким ароматом, что терпенья ждать отведать рыбки у меня едва хватало.
За тем занятием меня и застал человек, вернувшийся с конюшни; он вошёл в комнату с лицом ещё более недовольным, чем у старой карги, которая с ловкостью феи исполняла кухонный танец у жаровни. Ему было около шестидесяти лет, но годы не нахмурили его чела, а чёрные смоляные волосы местами были седыми, скорее всего не от старости. Его движенья были полны сил, и будучи невысок, он имел крепкие широкие плечи и атлетическую стать, и, видно, сочетал в себе могучую силу и невероятную ловкость, которая не уступала мощи. Суровое и каменное лицо, глубокий взгляд из-под насупленных чёрных с проседью бровей в довесок к его волосам, губастый рот до ушей, украшенный жемчугом здоровых и крепких зубов, которым мог бы позавидовать людоед, завершали сей выразительный его портрет. Он был одет в рыбацкую куртку синего цвета, как все моряки, и за широкий пояс из буйволовой кожи, как у гамбургского шкипера, был заткнут фламандский нож в чехле, какой в бою поспорить мог с кортиком.
Этот человек при входе бросил, как мне показалось, на меня испытывающий и недобрый взгляд, но более не обращал на меня никакого внимания, занятый помощью старухе у стола, где та раскладывала жареную рыбу; он с большею заботой, чем от него я мог ожидать, поставил один стул во главе стола, и два других напротив, положив перед ними подносы с ячменными лепёшками, потом поставил на столе кружки, наполнив их доверху элем из большого кувшина. Три кружки были из глины, но четвёртая против стула вверху стола была из серебра с чеканным гербом. Рядом он поместил красивую серебряную солонку с выбеленною солью, перечницу и прочие пряности. Кружочки лимона были аккуратно разложены на тарелочке, тоже из серебра.
Два водолаза, прекрасно понимающие всю суть ритуала у стола, уселись по обе стороны от главного стула, чтобы не упустить свою долю угощения от хозяйской трапезы. Более чудных животных, с такою выдержкой соблюдавших все общественные приличия, за исключением слюны изо рта, что вполне объяснялось вкусными парами, проплывающими мимо их чутких ноздрей, я не видел. Маленькие собачки устроились в ожидании ужина под столом.
Я понимаю, что, останавливаясь со всем вниманием на обыденных мелочах человеческого бытия, я злоупотребляю твоим терпением, мой добрый друг. Но представь меня, одинокого путника, в том странном месте, какое, судя по всеобщему молчанию, являлось храмом Гарпократа*; и вспомни, что это моя первая вылазка из дома; и не забывай, что я пережил нечто похожее на опасное приключение, приведшее меня сюда; что всё мной тут увиденное было необычно для меня; и, надеюсь, ты почувствуешь моё состояние, заставившее меня мысленно перебрать все эти поразительные для моей памяти бытовые пустяки, чтобы не забыть их никогда.
В том, что мой хозяин рыбачил из развлечения и для разнообразия стола, хотя жил несравненно лучше, чем крестьяне, не было ничего удивительного, но всё остальное, по моим наблюдениям, указывало на то, что он переживал бедность во дворянстве, поддерживая в своём доме обычаи и порядки некогда знатного рода.
Кроме отмеченных мной предметов сервировки, старик зажёг и поставил на стол серебряную лампу, называемую шотландцами попутчиком, наполненную особым благоуханным маслом; свет от неё позволил мне лучше рассмотреть ту часть гостиной, куда свет от огня в камине не доставал. Оловянная и глиняная посуда с полки на одной из стен, весело откликнулась лампе своей совершенной чистотой и стройностью. В нише стрельчатого окна с решёткой стоял массивный письменный стол из ореха с причудливой резьбой, над которым висели точно такие же полки, как и для посуды, с несколькими книгами и стопкой бумажных листов. Напротив стола, с другой стороны ниши (мне не удалось рассмотреть её полностью со своего места, и ещё потому, что она лежала в тени), на стене висело одно или два ружья, с палашами, пистолетами и другим оружием, подбор которого человеку мирного времени мог бы показаться довольно странным, если не подозрительным.
Всё подмеченное мною приняло свой образ куда скорее, чем я сумел это описать, или ты (если ты это не опустил) прочитать. Ужин был готов, все пребывали в ожидании, и я стал подумывать о возможном нарушении мной глубокого молчания в сей обители ради знакомства, как тут из боковой двери внезапно, как до того скрылся за ней, вышел хозяин дома.
Теперь он был без своей шапки и дорожного сюртука, и стоял передо мной в сером камзоле с чёрной оторочкой, который плотно облегал его статную крепкую фигуру, и в более светлых штанах, пошитых на манер прочных штанов горцев. Всё его платье было из тонкого сукна, в отличие от старика, а нательное бельё, я заметил, безупречно чистым. Ворот его простой рубашки без украшений был подвязан чёрной лентой на мускулистой шее, достойной Геракла. Соразмерную его голову подчёркивали широкий лоб и аккуратные уши. На ней не было ни парика, ни следов пудры от него, но каштановые локоны до шеи, вьющиеся назади как у античных героев из-под руки ваятелей – время их никак не отметило, хотя человеку передо мной было не меньше пятидесяти. Черты его лица были настолько точны и замечательны, что строгость их граничила с красотой. Серые с блеском глаза, орлиный нос и твёрдые губы красноречиво заявляли о его благородном происхождении. На его лике лежала печать суровой печали, или печальной суровости, и как бы там ни было, она была знаком несгибаемой воли. Не могу удержать себя от попытки найти ему сравнение среди исторических персонажей, чтобы завершить набросанный мною его мужественный облик. Он был слишком молод и вряд ли был столь переменчив в судьбе, чтоб походить на Велизария. Кариолан пред яростью Тулла Авфидия был бы ему ближе, но мрачный гордый взгляд напоминал больше Мария среди развалин Карфагена.
Пока блуждал я средь своих фантазий, хозяин дома стоял у камина, глядя на меня с не меньшим интересом, и я в смущенье чуть не собрался отверзть уста, чего бы мне это ни стоило, но ужин на столе своим притягательным видом вернул меня к тем простым чувствам, за которыми я мигом забыл о прекрасной статуе моего спасителя. Его глас будто бы издалека донёсся до меня, и я даже чуть не вздрогнул от низкого глубокого тона, каким он пригласил меня присесть к столу. Воссев во главе стола напротив серебряного кувшина, он жестом указал на моё место рядом с ним.
Жёсткие, неизменяемые правила твоего батюшки, Алан, тебе известны как никому другому, и я приучен ими к приношению благодати перед тем, как преломить хлеб наш насущный. Я приготовился к молитве, но прошло какое-то время, когда моё поведение заставило хозяина понять, чего я жду. Слуги уже ели на другом конце стола, и мой хозяин, бросив взгляд на моряка, обратился к нему, как мне показалось, с некоей долей иронии:
— Кристал Никсон, прочти молитву, джентльмен ждёт.
— Пусть этот засранец подождёт, когда я стану капелланом, и тогда подпоёт за мной «аминь», – прорычал его собеседник голосом, похожим на предсмертный хрип медведя. – Если он виг, то может разыгрывать из себя шута. А я молюсь тому, чего в Писанье нет – ячменной лепёшке и бурому элю.
— Мейбл Моффат, – глядя на старуху, возвысил свой голос хозяин против обычного, верно, та была глуха, – не возблагодаришь ли Господа за трапезу нашу?
Старуха покачала головой, поцеловала распятие на чётках, и не проронила ни слова.
— Мейбл молится дьяволу, – усмехнулся хозяин дома с прежней иронией на устах и во взгляде.
В эту минуту отворилась упомянутая раньше боковая дверь, и вышла юная леди (как оказалось), которую я видел мельком раньше перед домом. Она шагнула в комнату, остановилась, словно в смущении передо мной, и спросила хозяина:
— Ты звал?
— Не громче обычного, чтобы старуха Мейбл услышала меня, – был его ответ. – А всё же жаль, – добавил он, когда девушка повернулась, чтобы уйти, – жаль, что чужестранец попал в дом, где никто не может или не желает помолиться.
Барышня (тут я увидел, что она достаточно мила), вернулась, и со всей скромностью, без капли жеманства, произнесла благословенную молитву серебристым голосом с трогательной простотой – её щёчки порозовели ровно настолько, чтобы показать, как они могут вспыхнуть в более высоком чувстве.
Теперь, если ты ждёшь от меня описания этой девушки, Алан Фэрфорд, чтобы иметь полное право посмеяться надо мной за то, что я отыскал мою Дульсинею в рыбацкой хижине у залива Солуэй, то вынужден тебя разочаровать, ибо, сказав, что она мила и трогательна, я большего к этому ничего не могу прибавить – она исчезла тотчас после произнесённой молитвы.
Наш хозяин, пробормотав что-то о холодной погоде и пронизывающих ветрах на песчаных берегах Солуэя, видимо, не обращаясь ни к кому, наполнил мою тарелку жареной Мейбл рыбой с картофелем, что и составило всю нашу трапезу. Приправленная лимоном вместо уксуса, она мне показалась куда как вкусна; уверяю тебя, что все мои, даже самые крайние, мысли улетучились за превосходным ужином, во время которого мы не обмолвились ни единым словечком с моим новым другом, за исключением обыкновенной вежливости с его стороны по отношению к своему гостю без какой-либо угодливости, свойственной в таких случаях хозяевам независимо от того, сознательно они это делают, или нет. Он вёл себя, как светский лев, выспренный лендлорд, по отношению к нечаянному и незваному гостю, кой только из чувства собственного достоинства и законов вежливости принимает его, не удосуживая себя быть с ним доброжелательным и нарочито весёлым.
Если ты спросишь, откуда мне знать, я не найдусь что ответить: между нами не было ровным счётом ничего, чтобы я смог подтвердить свои умозаключения. Довольно сказать, что, угощая время от времени с великой щедростью своих собак, он обращался к ним с большим благоволением, чем потчуя гостя. И я не боюсь тебе в этом соврать.
Когда ужин закончился, всех обнесли небольшой бутылью с бренди в серебряной оплётке с филигранью. Я уже опробовал его, когда она вернулась от Мейбл и Кристала на верхний конец стола, и машинально, лишь из любопытства взял её в руки, чтобы рассмотреть родовой герб на ней, с замечательным мастерством выгравированный на серебряной оплётке. Но неожиданно встретившись взглядом с моим доброжелателем, я с опозданием понял, что моё любопытство ему крайне неприятно – он нахмурился, куснул губу, и выказал такое нетерпение, что я тотчас отставил бутылку, и попытался принести свои извинения. Но он меня будто не слышал, и Кристал по его знаку убрал не только интересный мне предмет, но и чашу с таким же гербом.
После чего все почувствовали неловкость, которую я попытался исправить, сказав: «Боюсь, я злоупотребил вашим гостеприимством, сэр, доставив вам некоторое неудобство...»
— Полагаю, у вас нет причин так думать, – ответил хозяин внешне спокоен. – Какие неудобства можно доставить дому, если в нём не бывает гостей; скорее, напротив – гость в нём может не найти привычных для себя удобств. Так что, покончим на этом ради всего святого.
Обескураженный ответом, я, как это часто бывает в подобных случаях, сболтнул лишнего, хотя вежливей было бы промолчать.
— Возможно, – сказал я, – моё присутствие лишило одного из членов семьи этого дома (тут я посмотрел в сторону боковой двери) его обычного места за столом.
— Если вы говорите о юной леди, – отвечал он ровным голосом, – то могли бы заметить, что за столом достаточно места, чтобы она могла сидеть за ним, и довольно еды, чтобы есть. И я уверен, если бы она этого хотела, то была бы с нами.
Говорить нам больше не пришлось, поскольку хозяин, взяв лампу, заметил, что краткость ночи заставляет его думать о моей мокрой одежде, и он собирается рано встать, чтобы утром выйти из дому и указать мне дорогу, которой я должен вернуться в «Приют Пастуха».
Этим он сказал решительно всё, не оставив мне даже возможности отблагодарить его, ибо он не спросил ни моего имени, не поинтересовался кто я такой; и это обязывало меня ответить тем же, не причиняя ему беспокойства своими расспросами.
Держа лампу над головой, он провёл меня в крохотную комнатку, где мне наспех была приготовлена постель для ночлега, и поставив на окно лампу, хозяин велел мне избавиться от влажной одежды, оставив её снаружи за дверью, чтобы её могли просушить у огня камина. После чего он откланялся, пробурчав нечто похожее на спокойной ночи.
Я исполнил его указания на счёт моей одежды тотчас же, потому как, не смотря на выпитое вино, меня начал пробирать озноб, и странное чувство свербило меня изнутри, внушая мысль, что выросший в городе мальчик не может безнаказанно предаваться забавам весь день на свежем воздухе в сельской глуши. Моё простое и жёсткое ложе оказалось тёплым и чистым, моя дрожь скоро унялась, и я стал прислушиваться к тяжёлым шагам надо мною, видимо хозяина: потолком в моей комнате служили доски пола второго этажа. Сквозь щели промеж грубо отёсанных досок проникал свет, что стало заметным сразу, как только я задул лампу. Шаги звучали размеренно и неторопливо то ближе, то дальше от меня – хозяин ходил взад-вперёд по своей комнате наверху, занятый какими-то мыслями, или для своего удовольствия вовсе без оных. «Странное занятие, – подумал я, – для человека, который после всех тревог дня сказал, что встанет рано утром на рассвете».
Но тут меня стали всё более отвлекать звуки бури снаружи, назревавшей весь вечер, и вот теперь завывшей в полную силу – вой ветра мешался с громовыми раскатами далёких волн прибоя и рокотом соседнего ручья, со стонами и скрипом деревьев в лощине, терзаемых ураганом. Дом вздрагивал от напоров ветра – он стучался в окна, двери; и стены его, казавшиеся достаточно прочными, покачивались при каждом свирепом ударе в них безумствующей стихии.
Но даже сквозь бешеную ярость природы я отчётливо слышал шаги над моей головой. И мне мерещились порою хозяйские речи, или то моё богатое воображение мутило мой разум под натиском чувств. Мне так и хотелось несколько раз крикнуть наверх и спросить, не слишком ли ужасна ночь для маленького дома; но, когда я вспоминал моего угрюмого и необщительного хозяина, и наблюдал, как он оставался невозмутим в штормах, я решил, что обращаться к нему в это время, всё равно что взывать к самому повелителю бурь, так как ни один живой человек не может оставаться спокойным, когда свирепствуют вокруг разверзшиеся хляби.
Однако, усталость непобедима. Буря утихла, или я свыкся с нею, и заснул раньше, чем таинственные шаги моего хозяина перестали будить моё воображение.
Можно было ожидать, что непривычная обстановка помешает моему сну, или будет он слишком тревожным. Но всё оказалось иначе: никогда в жизни я не спал так крепко, и с трудом проснулся на рассвете, когда хозяин дома потряс меня за плечо, изгнав мой сон, который я не запомнил, и, к счастью для тебя, ничего о нём тебе не поведаю, сожалея, что ты в этом случае упускаешь свою возможность стать вторым Даниилом*.
— Крепок же твой сон, – сказал он низким голосом, – но не пройдёт и пяти лет, как сны твои станут тревожней, если только ты не уснёшь навеки раньше.
— Как! – воскликнул я, вскочив с постели. – Вам есть что рассказать мне? Вы пророк, читающий мысли?
— Вот уж нет, – улыбнулся он скупо, – не нужно быть пророком, чтобы увидеть птенца, чирикающего с радостью на весь белый свет. Пошли, тебя ждут твоё сухое платье, кусок чёрного хлеба и глоток молока, если ты торопишься.
— Прежде всего, – сказал я, – мне нужно недолго побыть одному, чтобы по-доброму начать новый день.
— Ах, да! Прости меня, конечно, помолись, – смешался он и вышел вон.
Алан, я боюсь за этого человека.
Как и обещал, я скоро встретился с ним в столовой, где мы ужинали прошлым вечером, и где меня ждало всё обещанное им на завтрак, без масла или ещё чего.
Он ходил из угла в угол, пока я ел хлеб с молоком, и звуки его шагов походили на те, что я слышал прошлой ночью. Он двигался словно бы в такт с печальной процессией, влекущей его медленно и неотвратимо по тёмному кругу его мрачных дум.

Мы резво скачем у ручья,
Как будто, с ним играем в прятки,
И прибегаем без оглядки,
Туда, где, воды тёмные струя,
Угрюм и тих ток бытия.

Что за мысли хмурят его лоб за печатью твёрдым шагом?
— Если ты уже позавтракал, – услышал я над собой его нетерпеливый голос, заставивший отвернуть от него мой мысленный взгляд и встретиться с его глазами напрямую, – я жду, чтоб указать тебе дорогу.
Мы покинули дом, не встретив никого из слуг и домашних. Я был немного этим расстроен, сколь хотел отблагодарить хотя б кого-нибудь, если это было бы возможно. Но предложить деньги хозяину дома я не решился.
Что б я отдал за толику твоей невозмутимости, чтоб сунуть полкроны в руку человека, нужда которого вопила, и не терзать себя после этого правильного поступка, не мучиться рассуждениями, задел ли я чувства того, кто отнёсся ко мне по-доброму! Я помню, как ты дал пенни длиннобородому старику, кой походил на мудреца Солона. Мне не хватило твоей бесхитростности, и я остался в долгу перед моим таинственным спасителем, хотя, несмотря на его фамильное серебро, всё в его доме говорило о стеснённости в средствах, если не о крайней бедности.
С тем мы и покинули тот дом. Но я слышу вновь твой ропот справедливый: ohe, jam satis!  Оставь на потом что-нибудь. Что ж, отпишу тебе, когда, быть может, научусь своевременно с долгами расставаться.
 
Письмо пятое
Алан Фэрфорд к Дарси Латимеру

Я получил твои последние два посланья, мой чувственный Дарси, и в ожиданье третьего не спешил с ответом. Из моего долгого молчания вовсе не следует, что мной они оставлены без интереса – это не так, в них ты превзошёл самого себя с огромным успехом (хотя тебе и пришлось туго). Со времён того безумца, кто первым в Аду Мильтона присел погреться у костра, с тех самых пор, когда некий чудак научился надувать мыльные пузыри, ты, милейший мой друг, самый величайший рассказчик историй, высосанных из пальца. Боб из детской сказки, едва начав расти, в твоих глазах, тут же превратился б в огромный замок людоеда за неприступными стенами. Всё вокруг тебя, лишь прикоснись, прекрасно и возвышенно цветёт в твоём непревзойдённом воображенье. Ты, верно, слышал о том предмете, что художники называют «стеклом Клода Лоррена»*, какое придаёт особый тон всему пейзажу, если смотреть через него? Так и ты на обыденное смотришь своим чудесным оком.
Я до буковки исследовал твоё длинное послание, и пришёл к выводу, что на твоём месте любой школяр, прогуливая уроки в школе, мог бы добраться дюн на побережье; зазевавшись на ловцов креветок, намочить чулки с ботинками; и наконец, пойманный сварливой рыбачкой, с чертями быть доставленным домой.
Я с восторгом представил тебя на лошадином крупе сзади старца, вцепившимся в его мощи со всех сил; как твои зубы стучали от страха, и всего тебя трясло. Твой ужин из жареного лосося – ужас, какого достаточно для кошмаров наяву на целый год, поминая его недобрым словом. Что касается бури в прошлый четверг (если память мне не изменяет), то она ревела, свистела, выла и стонала в трубах на Свечном Ряду так же страшно; и в том урагане teste me per totam noctem vigilante.  А утром, окромя своего ханжеского: «Помогай вам Господь», ты в своей чувствительной нежности при прощании со старым бедным человеком, даже полкроны не дал ему за ужин и ночлег!
Ты казнишь меня за то, что я дал пенни (если быть точным – шестипенсовик) старику, какого ты в своём великодушии объел задаром, потому что он с лица не был Велизарий и Солон. Но ты забыл, что благословен униженный, а потому сума нищего, на коего излилась бы твоя щедрость, не оскудела б милостью, так же как ты, Дарси, получил бы своё за уваженье его лет и здравия. И ты ещё издеваешься над бегством моего батюшки из-под Фолкерка, словно ему был досуг ждать трёх-четырёх горцев с клейморами наголо, что гнались за ним, крича: «Постой!» Помнишь ли, как лорд Бокливат сказал ему, что постой в устах шотландцев означает – ну, погоди! и как отец ответил в чистоте своей пресвитерианской веры о глупости подобной просьбы в тех обстоятельствах:
— Чёрта с два я стал бы спрашивать, что у них в башке, чтоб остаться без своей!
Представь себе подобную погоню за тобой, Дарси, хватающую тебя за пятки, и спроси себя, что управляет скоростью ног в бегстве от смерти, и припомни, как ты улепётывал от бурного прилива по пескам Солуэя. Уверяю тебя, у отца достаточно мужества стоять за правду против лжи – с единственным оружием в его руках и всем своим достоинством, защищая честность ото лжи, невзирая на пустые кошельки невинных пред законом. Это, Дарси, гражданское мужество, и для большинства людей нашей страны в наш век оно ничем не отличается от героизма в исторических сраженьях.
Не подумай, что я сержусь на тебя, но ты должен понять, что я сын своего отца. И хотя мне известно о твоём к нему глубоком уважении, на том стою. И говорю тебе со всей серьёзностью, не испытывай моего терпения своими шутками над ним, заклинаю тебя, Дарси, порою следовать за своими привычками также опасно, как и бродить среди песков Солуэя. Следуя в своих рассказах за собственным воображеньем, ты можешь в один из бурных вечеров, подобных прошлому, словами шута короля Лира, оказаться в месте «гиблом для купанья».
И если ты заставишь себя перевоплотиться в загадочно-романтичных героев среди безмолвных рыб, я не получу наслаждения от сих метаморфоз.
Будь осторожен! даже там, где кажется ничто не угрожает, порою кроется беда. Та набожная девушка, о которую твой язык запнулся, наговорив всякого о прочих, меня некоторым образом смутила. Достаточно мила, и всё?! Большего твоё благоразумие не решилось мне сказать? Но иногда скромность кричит громче речей. Ты стыдишься или боишься, Дарси, воздать хвалу прелестнице? Ты покраснел, я вижу! Как! Разве предо мною не слуга покорный дам? Разве не был я твоим поверенным в делах сердечных? Иль изящный локоток, выставленный напоказ, когда всё ценное под ворохами рюшек и кружев; нежная лодыжка стройной ножки, мелькнувшая случайно из-под юбки, когда её хозяйка вдруг споткнулась в Старособорном переулке*, не занимали твою голову несколько дней? А помнишь, на тебя одним глазком стрельнула дива, и ты угодил в её западню, но приподняв покров её очарования, был сражён, в буквальном смысле слова, взором её единственного ока? А голос помнишь чудный? Тебя пленявший своею музыкальной чистотой в Старой Церкви Францисканцев, до той поры, пока мы не узнали, что он принадлежал мисс Долли МакИзад, у которой: «перед-зад во все стороны торчат»!
Все эти детали, применительно к твоему молчанию о ниспосланной тебе благодати, то бишь – Нереиде, я вынужден тебя умолять в следующий раз приложить к её портрету, если ты не хочешь, чтобы я подумал о нём нечто, о чём тебе приходится молчать.
Не сетуй, дружище, на отсутствие от меня новостей в ближайший семестр – тебе хорошо известно моё монотонное времяпрепровождение в стачивании зубов о гранит науки. Ты столько раз твердил, что мне терпение и труд холку в кровь сотрут, что я привык нести хомут.
Батюшка мне видится теперь более расстроенным твоим отъездом, нежели наоборот. Он жалобен взором на наших одиноких трапезах, разыскивая свет, который лучился из твоих шуток прежде, и грустен, как бывает с людьми в чьё оконце не заглядывает больше солнце. Если такое творится с ним, то ты можешь себе представить, что со мною обстоит куда всё хуже, и я искренне хочу, чтобы твои приключения поскорее закончились твоим заточением навечно в нашем доме.


Я пишу к тебе снова спустя несколько часов, чтобы сообщить о чрезвычайном событии, какое может вдохновить тебя на строительство сотен воздушных замков, и которое даже я, поборник веских оснований, не могу не признать подтверждающим твои фантазии.
Отец мой зачастил в последнее время брать меня в суд с собой, чтобы я учился делу изнутри, вникая во все мелочи судебных тяжб. Признаться, из-за того мы оба попали в престранную историю. Итак! Батюшка представил меня знакомому ему адвокату, коего расписал как матёрого зубра права. «Позвольте представить вам, м-р Кроссбайт, моего сына, он желает стать адвокатом, и я хотел бы в вашем присутствии преподать ему, так сказать, наглядный урок его будущей профессии».
М-р Кроссбайт улыбнулся и расшаркался перед ним, как поверенный нанятый адвокатом, и клянусь, куснув себя внутри за щёку, прошептал в первый попавшийся ему парик: «Что это, чёрт возьми, взбрело в голову мерзавцу Фэрфорду, натаскивать на мне своего щенка?»
Покамест я стоял рядом с ними, как недоросль, раздосадованный своей незавидной ролью школяра ради великой учёности м-ра Кроссбайта, я приметил в летах человека, кто стоял, не сводя глаз с моего отца, словно только и ждал, когда он закончит разговор, чтобы обратиться к нему. Мне показалось внешность этого джентльмена обращающей на себя внимание. Его платье не соответствовало нынешним вкусам, и прежде превосходное, оно выглядело совершенно вышедшим из моды. Кафтан был отделан бархатом с сатиновой подкладкой, шёлковый камзол фиалкового цвета был широковат; и бриджи были из того же материала, что и кафтан. Он носил башмаки с квадратным мысом, или фор-марс, как их ещё называют; а шёлковые его чулки были закатаны выше колен, как изображают на старых картинах, если ты видел, или, быть может, ты встречал тех реликтов, кто, раздражая всех, носит старое тряпьё, походя на древнего Мафусаила. А шляпа в руке со шпагой свидетельствовали, что он давным-давно был вполне светским человеком.
Как только м-р Кроссбайт отвернулся от отца, этот джентльмен подошёл к нему и сказал:
— Моё почтение, мистер Фэрфорд, давненько же не виделись мы с вами…
Мой батюшка, чья учтивость притча во языцех, поклонился с конфузом, и неловко признался, что миг последней с джентльменом встречи так далёк, что в памяти его лишь сохранился облик господина, но имя он, увы, запамятовал.
— Вы забыли Харриса Берринсворка? – удивился джентльмен, и мой отец поклонился ему ещё ниже, но, как мне показалось, вежливость его немного стала меньше с возвращением его памяти имени господина. Его почтение осталось на губах, изыдя прочь из сердца, и растянувшись на паркете.
Тем не менее, отец вежливо справился о здоровье джентльмена.
— Благодарю, я вполне здоров, м-р Фэрфорд, и наведался сюда с целью возобновить старое знакомство с двумя-тремя старыми друзьями, и в первую очередь с вами. Я остановился там же где и прежде – вы непременно должны со мной отобедать нынче же у Патерсона – это в самом начале Хор Уинд, рядом с вашим модным домом, у меня к вам будет маленькое дельце.
Батюшка извинился, и, не без смущения, сослался на «домашние дела».
— Что ж, тогда я отобедаю с вами, – сказал м-р Харрис Берринсворк. – Если вы уделите мне несколько минут после обеда, этого будет достаточно.
А теперь представь моего батюшку, кто, как ты знаешь, свято чтит обычаи гостеприимства лишь из чувства долга и отнюдь не из прихоти своей; и если бы веленье свыше ему предписало заботиться только лишь о сирых, парадный вход в своём доме он сделал бы поуже. Я не помню такого случая, чтобы эта черта его характера так ярко объявилась (жаль нет у меня дара твоего живописать с натуры) в его согласии принять скрепя сердце м-ра Харриса. Сведя брови к переносице, без попытки улыбнуться, отец отчеканил:
— Я буду иметь честь видеть вас на Браун-сквер в три часа дня.
Старый лэрд, ничуть не обманываясь в настроении моего отца, пропустил мимо ушей его тон, и с улыбкой ответил:
— Я не заставлю вас ждать, м-р Фэрфорд.
И весь его вид при этом говорил: «Как бы ты не хотел, приятель, избавиться от меня, но от встречи со мной тебе не отвертеться».
Когда он удалился, я спросил батюшку, кто он таков.
— Бедный джентльмен, – последовал ответ.
— Для бедного он выглядит не так уж бедно, – усомнился я. – По его пестроте не скажешь, что он гол.
— Кто ты таков, чтобы судить? – сказал отец. – Он omni suspicione major  его поступков. Остаётся лишь надеяться, что он за ум возьмётся, наконец.
— У него больная печень?  – намекнул я.
Батюшка ответил одной из тех авторитетных сентенций, коими он привык обходить каверзные темы относительно наших домыслов о ближних:
 — Если порыться в себе, сэр, напрочь пропадёт охота судачить о ближних.
Тут я снова потерпел фиаско, и вздохнув, заметил, что с виду он благороден и знатен.
— Таково его тяжкое бремя, – ответил батюшка, – представлять могучее некогда древо, ветвью какого является Харрис Берринсворк, чей род породнился с домом Нитсдейл после смерти лорда Роберта Максвелла лета от Рождества Христова 1667-го.
— А что с его родовым гнездом Берринсворк, оно уцелело? – поинтересовался я.
— Нет. Ещё в бытность его родителя графство числилось за ним лишь на бумаге, утраченное Гербертом Харрисом, как и его родственником – графом Дервентоутером, после их участия в битве у Престона в 1715 году. Но он не теряет надежды вернуть его себе вместе с титулом, когда наступят благоприятные перемены для якобитов и папистов; люди, кои смеются над этим каприччио, находят его притязания неоспоримыми, если не ex comitate то ex misericordia...  Да будь он папой римским, или принцем Чарльзом, мы обязаны угостить его обедом, раз он напросился. Так что беги домой, мой мальчик, и скажи Ханне, кухарке Эпс и Джеймсу Уилкинсону, чтобы они постарались; налей пинту вина, или, ладно, две, для Максвелла – оно в пятом ряду; вот тебе ключи от погреба. Не оставь их в замке – ты знаешь, Джеймс парень не промах, и не упустит случая заглянуть в бутылочку, а у нас осталось всего две бутылки старого бренди, которое надо беречь для микстуры, Алан.
Я ушёл, и всё исполнил, как мне было велено. Наступил час обеда, и м-р Харрис был тут как тут.
Кабы у меня была твоя палитра воображения и словесная кисть, Дарси, я смог бы написать в тёмных и загадочных тонах достойно Рембрандта портрет этого человека, чей образ превзошёл бы твою миниатюру с рыбаком, как кольчуга превосходит сеть для ловли сельди. О нём много можно было бы поведать, но подозревая за собой косноязычие, черкну всего лишь пару слов – он показался мне нахалом. Нет, он не невежда, напротив, он совершенен в правилах хорошего тона настолько, чтобы решительно их не блюсти – он полагает себя выше приличий, и поведение его я считаю тем более оскорбительным, что он светский человек, а не извозчик. Пока отец читал бумаги, лэрд насвистывал громко какой-то мотивчик, а когда я по просьбе отца произносил благословенье за столом, он ковырялся зубочисткой в зубах. За Церковью, очередь дошла до Короля. Мой батюшка умеет уважать гостей, а при нынешнем визитёре более обычного сдерживал себя, чтобы не дать повода к разногласиям. Он даже изменил своей верности короне, подняв после обеда первый тост за «короля», в противность его обыкновенному – «за короля Георга!» Наш гость пронёс свой поднятый бокал над графином с водой, что стоял рядом с ним, и закончил:
— По ту сторону Пролива!
Став лиловым, мой батюшка его слов не расслышал.
Манеры и речи странного гостя насквозь были пропитаны небрежной вальяжностью по отношению к хозяину дома; и хотя мне ведома расположенность моего батюшки ко всякой знатности и родовитости, и хотя я знаю, что его мужество всегда преклонялось перед величием, кое в оные дни имело над ним безграничную власть, всё во мне взбунтовалось против его терпения столь неслыханной наглости чванного гостя, унизившего тост хозяина.
Можно стерпеть в неудобстве кареты нечаянное наступление вам на ногу случайного попутчика, но иное дело, если тот, зная о ваших мозолях, продолжает на них давить. По моему скромному разумению – а я человек не расположенный к дракам – в таких случаях её не избежать.
Очевидно, отец прочитал мои мысли по моему лицу, и потому достал часы из кармана и, взглянув на них, сказал:
— Половина пятого, Алан, тебе пора. Лорд Берринсворк тебя простит.
Наш гость вскользь кивнул головой, поторопив моё добровольное изгнание. Но при выходе из гостиной я услышал, как сей вельможа из Нитсдейла отчётливо произнёс: Латимер. Я замер, но повторный приказ отца изгнал меня окончательно; и когда через час меня позвали к чаю, нашего гостя я уже не застал. В тот вечер у него была назначена встреча на Хай-Стрит, которая не оставила ему времени даже на чашечку чая. Я не смог не заметить, что с его стороны это была единственная вежливость за всё время обеда.
— Да какое такое он имеет право осуждать тебя, – продолжил я, – за то, что ты покинул неподходящий нам квартал, сменив его на лучший? Что ему за дело до того, что мы сменили соседей сверху и снизу нашей квартиры на удобства и изящество английского дома? Разве его голубая кровь и дворянская кость дают ему право судить тех, кто волен распоряжаться плодами рук своих по собственному счёту?
Батюшка набил свой нос нюхательным табаком, и ответил мне:
— Славно, Алан, славно. Мне бы хотелось, чтобы мистер Кроссбайт, или Ченселлор Пешт, услышали тебя; верно, они признали бы у вас талант к судебному ораторскому искусству, какой не мешало бы время от времени развивать в стенах собственного дома, чтобы научиться смелости и умению держать себя на людях. Но твоя горячность слов не стоит чиха. Ты полагаешь, что лорд Харрис Берринсворк представляет для меня немаловажный интерес, поскольку я не вцепился в его гусиную глотку? Отнюдь – он для меня всего лишь клиент, ничем от прочих не отличный. И больше о нём я не желаю ничего слышать, но хочу тебя спросить – где пребывает ныне Дарси Латимер; возможно мне придётся черкнуть ему пару строчек, в чём я пока не уверен, но на всякий случай знать мне это нужно.
Что я и сделал, и если ты узнал об этом от моего отца, то, верно, и больше моего знаешь из его письма. А если нет, то я по-дружески тебя извещаю, что между этим мерзким лэрдом и моим отцом был интересный для тебя разговор.
Adieu! И хотя я дал тебе пищу для новых видений, не спеши строить замок на непрочном основании, каковое из себя представляет мелькнувшее словечко – Латимер в разговоре джентльмена из Дамфризшира с присяжным стряпчим из Эдинбурга – caetera prorsus ignord – о прочем достоверных сведений я не имею.

Письмо шестое
Дарси Латимер к Алану Фэрфорду
(в продолжение к третьему и четвёртому письмам)

Я остановился на том, что отправился поутру с моим радушным хозяином в обратный путь. Теперь мне представилась возможность лучше разглядеть уединённую лощину с парой-тройкой хижин, видимо, принадлежавших ему и его семье.
Она была столь глубока, что казалось ни один солнечный луч не мог достичь её дна, пока небесное око не доберётся зенита. Скользнув по ней первым взглядом, ты прежде всего обратил бы внимание на бурлящий ручей, вырывающийся в пене из густого подлеска словно горячий скакун на простор; а приглядевшись, заметил бы высоко над ним водопад, сверкающий сквозь листву серебром натянутого повода, и как бы сдерживающий ретивого коня. Далее укрощённый ручей смиренно присоединялся к мирному заливу, на берегу которого рядом с песчаной границей отлива покоилось несколько рыбачьих лодок. По соседству с тихой гаванью ютилось несколько рыбачьих лачуг, сбитых наспех кое-как, и в отличие от хижин в лощине, они представляли вовсе убогое зрелище.
У меня была всего минута-две, чтобы наблюдать это, в то время как мой спутник непрерывно звал в нетерпенье: «Кристал! Кристал Никсон!» Пока, наконец, он не появился во дворе одного из домов с чёрным, уже взнузданным и осёдланным, жеребцом на поводу, тем самым, который вчера доставил нас с хозяином сюда. Хозяин принял его у слуги и повёл вверх из лощины по крутой тропе – единственному пути сюда и отсюда.
Если бы я мог знать, что это была за тропа, которой мы поздно вечером во тьме спускались накануне, я бы не отважился пройти заново тот путь, какой нельзя назвать иначе, как канавой, полной теперь водянистой жижи после проливного дождя, несущейся бурным потоком в овраг. Я поднимался вверх по краю тропы с превеликим трудом, и это пешком, а после того, как я увидел следы, оставленные лошадью, не смытые с вечера дождём, сползшей едва ли не на брюхе вниз, моя голова пошла кругом.
Спутник мой вскочил на коня без стремени, и промчался мимо меня так, как будто бы у его жеребца заместо ног были когтистые лапы дикой кошки. Он чуть не обдал меня грязью из-под копыт, и в несколько скачков достиг вершины оврага, где скоро я встретил коня и всадника похожими на монумент: первый храпел, раздувая широкие ноздри навстречу утреннему ветерку, а второй, недвижный, не сводил своего горящего взора с восходящего солнца, окрасившего золотым блеском на востоке далёкие вершины Камберленда и Лидсдейла.
Погружённый в некую задумчивость, он вышел из неё при моём приближении, и пустив коня шагом, двинулся вперёд по просёлочной песчаной дороге через пустошь мимо череды пологих холмов и болот, таких же, как и вокруг «Приюта Пастуха». Унылостью здесь веяло до самого приморья, и взору редко удавалось зацепиться за что-нибудь в однообразном грустном пейзаже.
Скоро панорама раздвинулась настолько, что стало возможным обозреть всю картину мрачного края, какой представлялся совершенной пустыней в сравнении с Камберлендом на другом берегу залива, чьи леса и рощи высились сплошной стеной в окоёме, где меж деревьев пестрели крыши домов небольших деревушек или усадьб, и густые дымы из их труб являли праздник жизни тамошних обитателей.
Указав рукой мне на дорогу в «Приют Пастуха», мой провожатый начал было рассказывать о ней, как вдруг позади послышался глухой конский топот. Мой проводник тут же оглянулся, и приметив кого-то, продолжил моё напутствие, загородив конём всю тропу, с одной стороны которой было болото, а с другой – обнажённые во время отлива зыбучие пески.
Скоро я увидел всадника, ехавшего короткой рысцой, который тоже приметил нас и перешёл на шаг, а потом и вовсе встал в ожидании, когда мы тронемся в путь дальше, не собираясь нас объезжать в неудобном месте. Алан, я так и не избавился от привычки внимать чему угодно, только не объяснению мне чего-либо кем бы то ни было.
Рассеянно я наблюдал за случайным прохожим и размышлял лишь о нём: отчего он вежливо держится от нас в стороне... когда мой товарищ вернул меня вдруг из мысленного тумана к действительности своим гласом:
— Чёрт тебя дери, парень, неужто ты думаешь, что мне больше делать нечего, как по три раза звать тебя? Видишь, говорю, вон ту... свистульку, что называют указательным столбом, ни на что не годную, кроме, как только вешать на ней свалившихся с луны? Она приведёт тебя к мостку через широкий ручей, и дальше топай прямо до развилки у груды камней... Чума на тебя! Ты где опять?
Я и впрямь не слушал его, ибо тот всадник поравнялся с нами, и я отступил, пропуская его. Его наружность не могла обмануть даже мою рассеянность – он был квакером из «Религиозного общества друзей», как они себя величают пред Богом и людьми. Его низкая, но выносливая мышастая лошадка своими гладкостью и лоском изобличали в божьем человеке заботливого и милосердного хозяина. Костюм его был нарочито прост, но в совершенном порядке и чистоте, кои всегда отличают этих сектантов. Его длинный тёмно-серый сюртук из тонкой ткани доставал колен и был застёгнут до самого подбородка, чтобы уберечь его от свежести утра. Обыкновенная широкая касторовая шляпа плотно сидела на его голове без каких-либо булавок или подвязок, притеняя милое и доброе лицо, серьёзность коего была приправлена толикой беззаботности в контраст пуританской суровости, свойственной прочим фанатикам веры. Лоб его, кругл и гладок, избавлен был от морщин причудой ли природы или маской фарисейства. Кроткий, чистый взгляд его был тих и зорок, однако ж, тлел в нём уголёк тревоги – изобличитель беспокойства, чему свидетелем явилась его приправленная сладостью приветственная речь: «Доброго утра тебе, друг» - подразумевающая, что он желает поскорей разминуться с нами, не привлекая к себе внимания, подобно прохожему, повстречавшему на узкой дорожке мастифа, в чьей доброте он вовсе не уверен.
Но моему другу, видимо, не хотелось беспокоить лошадь, а потому он не сдвинулся с места, стоя посреди дороги, и оставляя право выбора за квакером – либо лезть в болото, либо – в пески. Ни то и ни другое не казалось квакеру настолько безопасным, чтобы он отважился на это. А посему он стоял в ожидании, когда мой добрый друг пропустит его; и пока они смотрели друг на друга, сидя верхом, я вдруг подумал, что вот так встречаются, должно быть, война и мир; ибо, хотя мой хозяин и не имел при себе оружия, но прямота его посадки в седле и суровость взгляда были точь-в-точь, как у солдата; но продолжалось это недолго, ибо он обратился к филистеру с такими словами:
— Ба! Вот это встреча, дружище Джошуа, и ты сегодня ранней пташкой выпорхнул с гнезда! Или благочестивая твоя душа тебе велела муки совести избыть и выпустить ту рыбку из твоих сетей, которые перегородили реку?
— Конечно, нет, друг мой, – ответил Джошуа без тени улыбки. – Ты не можешь от нас ждать, чтобы наши руки упустили то, что само в них приплыло. Ты бьёшь рыбу острогой, ловишь крючками и сачками, а мы сетями, используя приливы и отливы. Каждый делает то, что считает лучшим для получения своей благословенной доли речных даров, ниспосланных Провидением. Мы никому не творим зла и не ищем его сами.
— Мне плевать, кто предо мной – петух со шпорами иль с бабьим задом квакер, – сказал резко мой друг, – но говорю тебе подобру, Джошуа Геддес, что ты со своими дружками сетями и заколами губишь рыбу в Солуэе; тогда как мы её добываем по-людски и по обычаям отцов, поступаясь прибылью в тяжёлом каждодневном труде уже много сотен лет. И лицемерная подливка ваша нас не смажет. Мы знаем вас, вы – нас. Вы уничтожаете лосося, которым кормятся пятьдесят бедных семей, а потом с сытым брюхом учите их жить на своих сборищах. И не думай, что мы станем долго терпеть. Клянусь, однажды утром мы повыдергаем все ваши заколы в затонах Солуэя, и они уплывут вместе с рыбой, и хорошенько помолитесь, чтобы не вместе с их хозяевами.
— Друг мой, – маска Джошуа сделала улыбку, – я ведь знаю, что ты не выполнишь своих угроз, потому что мы находимся под защитой законов этой страны, а также наших правил, которые запрещают нам на зло ответить злом.
— Под шкурами бедных овечек, – ответил рыбак, – вы прячете свои жадность и трусость.
— Не обвиняй нас в трусости, друг, в терпении бывает не меньше мужества, чем в противодействии злу; и я готов призвать в свидетели этого юношу, или кого угодно, что трусость чаще скрывается под латами с оружием, что нападает – как ты сейчас с раздутыми ноздрями – на беззащитных и смиренных людей, которые всё стойко стерпят.
— Что толку с тобою говорить, – сказал рыбак, на лице которого дёрнулся какой-то мускул при этих словах м-ра Геддеса, и он уступил ему дорогу, добавив: – Но имей в виду, я предупредил тебя по чести, и не думай, что твои красивые слова сойдут нам извинением за ваши грязные делишки. Ваши сети тянут нашу рыбу, и мы их порвём несмотря ни на что. Я человек слова, Джошуа.
— Не сомневаюсь в том, – ответил квакер, – но тебе нужно быть осторожным, чтобы не обещать того, чего никогда ты не исполнишь. И говорю тебе, друг, что хотя, между нами, такая же огромная разница как между львом и ягнёнком, я знаю – твой львиный нрав не посмеет обидеть того, кто защищаться не способен.* В слухах о тебе слишком много доброго, чтобы им мне не поверить.
— Поживём – увидим, – молвил мой хозяин. – И вот что, Джошуа, одно доброе дело лучше двадцати красных проповедей. Этому юному страннику Небеса не дали ума, и потому он вчера вечером заблудился в прибрежных песках. Проводи его в «Приют Пастуха», я устал ему объяснять, как туда добраться. Достаточно ли у тебя милости, квакер, под твоей простотой для доброты?
— Нет, друг, – сказал Джошуа, – это в тебе не хватает милости, потому что ты не ждёшь её от тех, кому она ничего не стоит.
— Ты прав – я совсем забыл, что это ничего тебе не будет стоить. Итак, юноша, сей преподобный образец небывалой доброты наставит вас на путь истинный до «Приюта Пастуха», но заодно может остричь вас как овцу, если вы вздумаете с ним торговаться милостью.
При этом он спросил меня, как долго я намерен оставаться в «Приюте Пастуха».
Я пожал плечами и ответил – до тех пор, пока мне не надоест удить тут рыбу.
— Ты тут рыбачишь? – так же резко спросил он вновь.
Я кивнул, добавив, что не слишком опытен в уменье этом.
— Если ты пробудешь здесь ещё несколько дней, – сказал он, – у меня будет возможность навестить тебя и преподать урок мастерства.
И прежде, чем я успел поклониться ему или ответить, он вскочил на коня, и махнув рукой мне на прощание, поскакал обратно вдоль по краю лощины; а я смотрел ему в след, и долго ещё слышал его голос, погонявший скакуна.
Мы с квакером двинулись вперёд, и некоторое время шли молча; он придерживал свою мудрую лошадку, чей шаг был немного короче моего, и время от времени искоса поглядывал на меня с любопытством, излучая доброжелательность. Я не спешил с ним начинать разговор, как прежде не был знаком ни с кем из его секты, и боялся, что могу каким-то образом задеть его религиозные чувства и душу по незнанью квакерских обрядов и обычаев, а потому терпеливо молчал. Наконец, он сам спросил меня, давно ли я служу лэрду, как его тут величают.
Я удивился, повторив его слова: «давно ли я служу?» с таким видом, что он поспешил оправдаться:
— Нет-нет, мой друг, я не хотел тебя обидеть, и мне следовало спросить – как ты давно знаком с ним, то есть, с его домом?
— До вчерашнего дня я совсем не был знаком с человеком, с которым мы только что расстались, – ответил я, – наша встреча была совершенно случайной. У него было сердце спасти меня от песков и укрыть в своём доме от бури. Вот и всё наше с ним знакомство, которое, вероятнее всего, на том и кончится, потому, как вы должны были бы заметить, наш друг отнюдь не гостеприимен.
— Более того, – оживился мой попутчик, – я в первый раз слышу, чтобы он пустил кого в свой дом, если только ты и впрямь в нём ночевал.
— Что заставило вас сомневаться? – поразился я. – У меня нет причин обманывать вас, ведь мы даже не знакомы.
— Не сердись на меня, – сказал квакер, – людям твоей веры мало простоты речи, свойственной нам, они лгут не только из выгоды, но и в угоду, и даже просто так. Я много наслышан о моём соседе, одним слухам я верю, другим – нет, так сильно они отличаются друг от друга. Но чтобы в доме его побывал незнакомец, я слышу в первый раз, и потому засомневался. Прошу тебя не обижаться.
— Видно, у него, – сказал я, – недостаточно средств, чтобы выказывать своё радушие первым встречным, и потому он к тому не стремится.
— То есть, друг, – расцвёл Джошуа, – ты скверно ужинал, и ещё хуже того завтракал. Что ж, моя скромная обитель «Горка Шерон» на две мили к нам ближе, чем твоя гостиница «Приют Пастуха», и пусть придётся сделать небольшой крюк, продлив прогулку, но твоим юным ножкам она послужит на пользу, а также аппетиту за простым столом с плотным обедом. Что скажешь, мой юный друг?
— Если только это вас не затруднит, – согласился я потому, что предложение звучало, видимо, от сердца, а хлеба с молоком утром мне хватило на один прикус.
— Нет-нет, – замахал руками Джошуа, – забудь вежливый язык с теми, кому он режет ухо. Если бы меня затруднило, я бы тебя не позвал.
— Согласен, – сказал я в простоте душевной, – принять всем сердцем то, что от души мне предлагают.
Квакер улыбнулся, я пожал его протянутую руку, и мы двинулись дальше, как два сердечных друга. Дело было в том, что в моём приключении случился забавный поворот от каменного и мрачного моего вчерашнего хозяина к мягкому и прямодушному Джошуа Геддесу. Оба были безыскусны в обращении, но простодушие квакера казалось искренним, добрым, и лёгким, как будто честный Джошуа стеснялся пройти мимо незнакомца, не получив в ответ доброго его взгляда. Манеры же рыбака были манерами того, кому правила хорошего тона известны прекрасно, но он из гордости своей и мизантропии пренебрегает ими. И всё-таки, он занимал меня больше, несмотря на его холодность; и я хотел из беседы с квакером узнать о нём как можно больше. Однако, тот направил разговор в другое русло, и задавал мне всё больше вопросы обо мне самом, живо интересуясь тем, кто я, да что, зачем, откуда, почему я прибыл в это захолустье.
Я счёл необходимым лишь назваться, и, упомянув о своём юридическом образовании, сказал, что некоторая независимость позволила мне отправиться в небольшое путешествие, которое привело меня в «Приют Пастуха» из-за моей страсти к рыбной ловле.
— Я не наврежу тебе, юноша, – сказал мой новый друг, – если пожелаю тебе более полезного занятия в наше невежественное время и более приятного досуга.
— Отчего, сэр? – спросил я. – Я слышал недавно, как вы упомянули закон, который вас защищает, а его представляют судьи, исполняющие его, и адвокаты, толкующие право.
Джошуа улыбнулся, и указал на овец, пасущихся по холмам, мимо коих мы проходили.
— Появись здесь волк, – сказал он, – они побежали бы за спасением к своему пастуху с его собаками, но это не спасёт их от стрижки и убийства ради их шерсти и мяса. И я не спорю, хотя законы зло, но зло вынужденное и необходимое среди людей, что подобны баранам, пока они не научатся жить со своими братьями по совести без насилия и лжи. К тому же, я знаю многих праведных людей, кто в твоей профессии честен и милостив. И уважения они тем более достойны, что идут прямо по избранному ими пути, который многие находят весьма скользким.
— А удить рыбу? – справился я. – Вы осуждаете меня за это развлечение, но, если я правильно понял из вашего разговора с лэрдом, вы сами занимаетесь рыбным промыслом.
— Не по своей воле, – вздохнул квакер, – но вместе с другими имею, или арендую, участки берегового промысла лосося в заливе. Пойми меня правильно. Зло ужения рыбы ради спортивного интереса, как это теперь стало звучать, состоит не столько в том, что живое существо ловят и убивают ради пищи, благословенной Провидением, сколько в том, что ради развлечения наслаждаются его борьбой за жизнь и агонией. Да, я добываю рыбу, чтобы есть её и продавать; как будь я фермером, мне пришлось бы растить и резать скот ради жизни. А впрочем, доведись мне выбирать развлечение, я предпочёл бы всё-таки охоте рыбалку.
Я не стал продолжать эту тему, сколь его доводы счёл притянутыми за уши, и поскольку моя натура требует увлечения больше, чем трудных забот, я пренебрёг спором о практических интересах, в коих так мало нахожу удовольствия для себя.
За разговором мы подошли к ветхому дорожному столбу, на который указывал мне мой прежний хозяин – лэрд-рыбак. Древний мосток на вбитых сваях прогнил, и перебираться через ручей мне пришлось по остаткам досок и местами по балкам с помощью палки; в то время как мой спутник отправился поискать брода выше по течению ручья, какой из-за дождя громко ворчал.
Когда я оказался на том берегу, в ожидании квакера, я загляделся на местного рыболова, что таскал одну форель за другой, да так быстро, будто он размахивал удочкой. Признаться, я не мог ему не позавидовать, несмотря на лекцию Джошуа о человеколюбии ко всему сущему, ведь спортивная страсть так притягательна для нашего сознания, требующего подтверждения наших сил и ловкости, пусть в маленьких, но победах над самим собой и природой, выраженных в похвале и в трофеях. Как же я был удивлён, узнав в рыбачке моего маленького Бенджи, моего наставника в сём благородном виде спорта, о котором я тебе уже рассказывал прежде. Я крикнул-свистнул, мерзавец, узнав меня, затрепетал, как жулик, пойманный за руку, и, казалось, раздумывал миг – бежать мне навстречу, или утекать со всех ног; а когда он решился на первое, то ещё быстрее, чем если б убегал, бросился ко мне, и стал громко врать напропалую, что меня все обыскались в «Приюте Пастуха», что хозяйка гостиницы обливается слезами в печали обо мне, как Сэм и конюх не спали всю ночь, с горя налакавшись, и как он сам задолго до рассвета отправился на мои поиски.
— Значит, – пошутил я, – теперь ты пытался выловить мой труп из воды?
Будучи изобличён, проказник с улыбкой до ушей промычал: «Не-е-е»; однако ж, предерзостно, уверенный в моём добром к нему отношении, тут же соврал, что он хотел поймать мне на завтрак одну или две рыбины, коль в такую погоду форель, как бешеная, клюёт на икру, и не ловить её надо быть круглым дураком, потому он и прихватил с собою мою удочку.
Пока мы беседовали, на противоположном берегу у моста появился честный квакер, и признался, что не смог пересечь ручей вброд, и ему придётся ехать до каменного моста, что в полутора милях от его дома. Он уже начал объяснять, как мне добраться до его дома одному, и где найти его сестру, как я предложил ему доверить лошадку Бенджи, чтобы тот переправился с ней по мосту, а мы бы прогулялись короткой дорогой себе в удовольствие.
Джошуа отрицательно покачал головой, сказав, что давно знает Бенджи, как самого худшего из всех шалопаев в округе. Однако, подумав, он согласился поручить ему ненадолго Соломона (так звали лошадку), если тот пообещает не ехать на ней, но вести в поводу, за что получит шестипенсовик, в противном случае, «он будет строго наказан».
Что стоили обещанья Бенджи, он градом сыпал их, пока квакер, наконец, не осмелился передать ему уздечку с предупреждениями, убеждениями, угрозами, и в небо указующим перстом своей карающей длани. Вдогонку я крикнул Бенджи, чтобы он отдал рыбу в «Горке Шерон», в то же время с извинительной улыбкой взглянул на квакера, желая увидеть от него прощение за сим преподношением предосудительного развлеченья.
Он тотчас откликнулся, прочитав наставление о различии между жертвами бессмысленной и жестокой забавы, ради удовольствия, и её трофеями, кои уже всё равно никуда не годны, как разве только чтоб их съесть. Заключительная часть урока намекала на свободу совести от угрызений по сему поводу, и далее он стал расписывать, какая в этом ручье попадается прекрасная настоящая красная форель, столь высоко ценимая знатоками, и если съесть её в течение часа после вылова, можно почувствовать её неповторимый, невообразимый и тонкий вкус, что делает утреннюю трапезу преотменной, особенно когда рыба поймана на заре, что само по себе достойно уважения, как ранний подъём и поход к берегу водоёма сопряжён с полезной физической нагрузкой и непередаваемым удовольствием в течение пары часов от самой ловли.
Увы, Алан, тебе не попробовать в этот раз жареной рыбки, ибо её заменят наши неожиданные следующие приключения. Но, чтобы почувствовать их вкус, нужно терпение, а также отдохнуть моим глазкам, и потому я прощаюсь с тобой, обещая продолжение моего рассказа в следующем письме.

Письмо седьмое
От того ж к тому же
(Продолжение)

Малыш Бенджи с Соломоном пошли левым берегом ручья, а мы с квакером – правым, словно кавалерия и пехота одного полка, следующие в одном направлении по разные стороны реки. И пока мой достопочтенный спутник вздыхал, как приятно прогуляться по зелёной травке до своего дома, малыш Бенджи, которому было строго наказано не теряться из виду, решил свернуть с пути, и, повернув направо, скрылся из виду с Соломоном.
— Негодный мальчишка решил покататься! – воскликнул Джошуа с чуть большим негодованием, чем дозволено ему его собственной верой.
Я старался успокоить квакера, и когда мы продолжили путь, он в досаде тёр вспотевший лоб, а я распинался, что если негодник оседлает коня, то для собственного же блага поедет медленно и осторожно.
— Ты плохо его знаешь, – ответил безутешно Джошуа. – Это он-то поедет тихо! Как бы не так, он понесётся галопом, он не посмотрит, что Соломон умная, добрая и спокойная лошадка, приученная мной к великому терпению! Я слишком понадеялся на себя, отдав ему в руки коня и уздечку, ибо такого негодника ещё не видано было в этом краю.
И он принялся рассказывать о всевозможных бедах, коими Бенджи замучил соседей. Его подозревали в краже яиц у кур – Джошуа сам много раз его видел испачканным птичьим помётом; он гонял кошек со своим лерчером, таким же облезлым и дохлым, как и его хозяин. В конце концов, он стащил утку, чтобы на ней тренировать своего пса, который на земле и в воде сущий бес. Чтобы охладить немного квакера, я сказал, что, исходя из всего только что услышанного, мне придётся расстаться с Бенджи, как с пособником самого дьявола. Джошуа Геддес тут же осудил меня за это, и принялся объяснять почему нельзя разумному человеку допускать такие неуместные сравнения; и в тот момент, когда я осознал свой грех, и стал оправдывать себя тем, что употребил широко известный оборот речи, как вдруг мы услышали с той стороны ручья какой-то шум, похожий на то, что Соломон и Бенджи поспорили между собой. Бенджи, кой скрытно следовал за нами под прикрытием дюн (несомненно, что это был злой умысел с его стороны), очевидно взял верх над Соломоном, взобравшись на его терпеливую спину в вожделенное седло, и стал босыми пятками понукать его к аллюру, которого лошадка хотела избежать; и скоро они вынеслись в едином порыве к броду, которым законный хозяин коняги не рискнул перейти.
Тут между лошадью и наездником случился снова спор. Бенджи, следуя наказам, пытался уговорить Соломона ехать до каменного моста, но его четвероногий друг, знавший короче к стойлу дорогу, не поддавался на уговоры. О сей камень преткновения и разбилась их нечаянная дружба, чьи шумные обломки и достигли наших ушей – Бенджи кричал хип-хоп! тпру-тпру, но! и усердно наставлял пятками лошадку; тогда как Соломон, вовсе сбитый с толку непонятными ему командами и обращением с ним всадника, громко ржал и упирался – всего этого мы с Джошуа конечно видеть не могли за дюнами, но с лёгкостью догадались о случившемся по звукам.
Встревоженный ими квакер, принялся кричать:
— Бенджи, мерзавец! Соломон, куда ты, осёл!
И в этот миг эта парочка предстала нам во всей своей красе – Соломон, вняв наставлению своего духовного пастыря, разобрался что к чему и кто есть кто, кинулся в воду, неся на себе Бенджи. Никогда ещё ярость не отступала перед отчаяньем так скоро, как в моём добром друге.
— Утонет мальчишка! – воскликнул бледный квакер. – Сиротка! Его отец утоп! Он единственный сын у матери! – кричал он, пока я висел на нём, иначе он кинулся бы в воду.
Я ничуть не боялся за Бенджи, потому что этот чертёнок, хотя и не смог справиться с лошадью, сидел в седле как турок. Соломон перебрался через брод, и понёсся галопом нашей стороной домой.
Невозможно было разобрать, кто кем управляет – Бенджи ли Соломоном, или Соломон – Бенджи; но судя по всему, я склонен думать, что первый верховодил. Я не мог не засмеяться, когда сей пострелёнок промчался мимо нас, скалясь в восторге с вытаращенными от счастья глазами, чуть ли не стоя на луке седла и вцепившись в гриву с уздечкой, в то время как Соломон, закусив удила и вытянув выю к запястьям, нёсся вскачь во всю прыть на какую был способен, оставляя позади своего господина с широко открытым ртом.
— Негодяй! – взъярился квакер, забыв о своей вере, не дозволявшей эдаких ругательств. – Висельник! Он угробит моего Соломона!
Я умолял его держать себя в руках, убеждал, что небольшая разминка не причинит вреда его любимцу, и напомнил о его собственном уроке мне минуту назад, когда я грубо обругал мальчишку.
Джошуа не оставил меня без ответа:
— Юный друг, – сказал он, – ты обидел его душу, которая, как ты сказал, принадлежала врагу рода человеческого, но откуда тебе это знать? Я же ругаю его плоть и кровь, которым болтаться в петле, если он не прекратит безобразничать. Недаром люди говорят, что он малый не промах, и якшается с шайкой разбойников лэрда.
— Шайка лэрда! – так я был поражён, что повторил за ним эти слова. – Ты говоришь о человеке, кто на ночь приютил меня? Он главарь банды?
— Нет-нет! – запротестовал квакер, который от волнения говорил больше обыкновенного. – Я сказал о шайке к слову, я имел в виду его слуг, или товарищей, с кем он тут рыбачит. Друг мой, и мудрецы могут нести чепуху, если их обескуражить. И хотя ты мне сделал замечание, я не в обиде, и даже рад, ибо ошибки мудрецов не менее поучительны для юности и неопытности, чем несведущность невежд.
Это оригинальное признание утвердило меня в мысли, что природная доброта моего нового друга, нашла в квиетизме его религиозного учения живой отклик обыкновенного человека, какой редко умеет управлять своими чувствами в необычных ситуациях, что так часто нам подсовывает жизнь.
Словно бы виня себя за то, что он проявил излишнюю волнительность, приоткрывшую его естество, Джошуа воздержался от разговоров о Бенджи и Соломоне, сосредоточив моё внимание на окружающих нас видах, которые с каждым шагом стали всё более отвлекать наши взоры. Мы продолжали идти извилистой тропой вдоль ручья, или скорее, речушки, оставляя позади пустошь, и вступая в царство Аркадии, где пастбища и нивы радужно чередовались рощами и перелесками. Спустившись к самому ручью, мы вошли через чудесную калитку в райские кущи, и двинулись по ухоженной тропинке, по бокам которой росли деревья и цветущие кустарники самых неприхотливых видов, пока не поднялись пологим склоном на вершину невысокого холма, где роща осталась у нас за спиной, а прямо перед нами, как из-под земли, вырос невысокий теремок; и мой провожатый, сердечно пожав мне руку, пригласил меня в «Горку Шерон».
Лесок, который украсил нашу прогулку к этому особнячку, продолжался на север и на северо-запад, оставляя открытыми для обозрения и там и сям несколько возделанных разными культурами полей, защищённых деревьями от ветров. Дом выходил лицом на юго-восток, откуда к воде шла вниз прогулочная аллея, или лучше сказать, садовая дорожка. Потом я узнал, что покойный батюшка нынешнего владельца дома имел очень большую страсть к садоводству, передавшуюся его сыну, который и разбил с этой стороны дома великолепный сад со стриженными газонами, тенистыми тропками, глухими уголками и экзотическими деревьями, и кустами, затмив все прочие сады по соседству.
Если в самодовольной улыбке Джошуа Геддеса, с которой он наблюдал за моим восхищением, с каким я озирал его величественный оазис среди голой пустыни, окружавшей его владения, и была толика тщеславия, то, несомненно, она была заслуженной тем, кто, украшая и совершенствуя саму природу, находил в том, по его выражению, полезное для здоровья занятие и приятное отдохновение от грустных мыслей. В самой глубине широким полукругом раскинувшегося сада протекала та самая речушка, аккурат по его границе. Земля на другом её берегу не принадлежала Джошуа, но над водой нависла известняковая гора, которая защищала естественным образом его маленький Эдем счастья и покоя.
— Однако, я не позволю себе забыть, – сказал добрый квакер, – за твоим восхищением этим нашим маленьким раем, доставшимся мне по наследству, что твой завтрак был беден.
И Джошуа ввёл меня через филёнчатую остеклённую дверь веранды, обросшей жимолостью и клематисами, в небольшую гостиную, чья обстановка соответствовала вероучению секты – то есть, была белоснежна.
Ханна твоего батюшки, Алан, не имеет себе равных по чистоте среди всех шотландских домоправительниц «Старины курилки» , но она грязнуля в сравнении с любовью к порядку в доме хозяев «Горки Шерон», кои с маниакальной дотошностью моют, чистят, трут и скребут всё и вся в ревностном служении своим нравственным строгим устоям по простоте душевной.
В гостиной было холодновато из-за маленьких окон и низкого потолка, но её нынешний хозяин сделал её более просторной, продолжив с одной стороны оранжереей на веранде, и отделив её от гостиной прозрачной перегородкой. Я никогда раньше не видел, чтобы таким прекрасным способом соединяли жилище с красотою сада, и удивлён, что он не встречается ныне у людей знатных. О чём-то похожем я читал в старом журнале «Зритель»*.
Приблизившись к оранжерее, чтобы полюбоваться ею, моё внимание привлёк камин в гостиной. Он был сложен из массивного камня, и слишком стеснял залу. На нём когда-то красовался гербовый щит, испортить который потрудились чьи-то молоток и долото, но они не причинили вреда благочестивому девизу под ним: «На Бога уповай». Готические буквы и надгробья на кладбище Грейфраерс были моей страстью с детства, ибо я пытался своим младенческим умом постичь через них тайну смерти и услышать голоса мёртвых.
Джошуа подошёл ко мне сзади, увидев прикованный мой взгляд к древней реликвии.
— Можешь ли ты разобрать, что тут написано? – спросил он.
Я прочитал девиз, и сказал, что дата под ним стёрта.
— Наверное, 1537 год, – сказал он. – Это было так давно, в тёмные времена папистов, в тот год мои предки по записям построили сей дом.
— Да, это старая надпись, – подтвердил я. – И мне очень жаль, что чьи-то руки уничтожили древность.
Мой дружелюбный квакер, разумеется, не мог не уважать своих предков, и рассказывал о них без всякой гордости и помпезности, что случается крайне редко без слёз величиной с кулак навзрыд и унижения собственного достоинства, с какими Джек Фокс рассказывал нам в колледже о роковой связи своего предка с Пороховым заговором.*
— Всё суета, – изрёк Джошуа Геддес с «Горки Шерон». – Если всё сущее пред Небесами тлен, много ли значит прах наших предков, чьи души давно расстались со своей бренной плотью, коей мы никчёмные потомки? Что ж, друг Латимер, мои предки были не последними среди алчных и кровожадных людей, которые ходили тогда по этому бедному краю; и так прославились разбоем, грабежами и кровопролитием, что одного из них прозвали Геддес, сравнивая его с хищной рыбой – щукой, на нашем языке. Каково это для доброго христианина! Однако, пресноводную акулу он взял на свой щит, и нечестивые язычники и брехуны, что величают себя герольдами, малюя всюду рыб, птиц и зверей, чтобы им все поклонялись, выбрали Ged на родовой герб моих предков, и высекли его на камине, надгробьях; и те, возликовав сердцем, обезумели , убивая людей, угоняя скот, и деля добычу у себя дома со своими братьями-разбойниками, пока это место не стало прозываться Sharing-Knowe  – «Гора дележа добычи». Но мой дед, Филип Гадес, был, не мне чета, разумным человеком, когда принёс в свой дом от одного из тех огней, что жгли тогда сердца в редких часовенках, пока ей не разгореться от светоча Блаженного Джорджа Фокса*, который пришёл в Шотландию, неся свет во тьму, как он сам писал, и от которого искры рассыпались словно из-под копыт коня, скачущего по булыжной мостовой…
Тут вдруг квакер прервался, чтобы сказать:
— Кстати, как там мой Соломон?
Тут в гостиную вошёл слуга квакера с подносом, и, кивнув головой Джошуа несколько иначе, чем слуги встречают господина, по-свойски ему сказал:
— Добро пожаловать домой, друг Джошуа, мы не ждали тебя так рано, но что с твоим конём?
— Что с ним не так? Что случилось? – побледнел мой друг. – Мальчишка, его зовут Бенджи, разве не привёл его?
— Так и есть, – ответил слуга, – но очень странно, Соломон примчался в пене и сбросил Бенджи в кучу навоза возле конюшни.
— Славно, очень хорошо! – воссиял Джошуа. – Рад тому всей душой и сердцем! Но, погоди, ведь мальчик – сирота, он не ушибся?
— Ничуть, и тут же убежал.
Джошуа прошептал что-то о порке вожжами, а затем справился о Соломоне.
— Он кипит, как котёл на огне, – ответил слуга, – и Балди, прохаживает его на недоуздке, чтоб он остыл.
Мистер Геддес поспешил на конюшню, лично взглянуть на своего любимца, а я за ним следом, чтобы предложить свои услуги жокея. Ничего смешного, Алан, я достаточно разбираюсь в лошадях, чтобы квакеру помочь в курьёзе с его пони, если бы он пожелал того.
Молодец, который водил лошадку, не похож был на квакера, но, видимо, частое общение с семьёй Джошуа наложило некий отпечаток и на него в подчёркнуто сдержанных манерах и простоте речи. Он уверил хозяина, что конь в порядке, и я поддакнул, что пробежка ему необходима. И Соломон, подтвердив всё это беззаботным ржаньем, потёрся головой о плечо хозяина, как бы желая сказать ему, что он вполне здоров и в настроенье распрекрасном; так что Джошуа, заразившись его духом, вернулся в гостиную, где уже накрывали к завтраку.
Тут скоро я узнал, что привязанность Джошуа к Соломону некоторыми его друзьями-квакерами считается чрезмерной; и он немало претерпел от них из-за того, что позволил себе так назвать свою лошадку, но его влияние среди собратьев в вере оказалось сильнее его слабостей, а потому им пришлось закрыть на это глаза.
А ещё я узнал (пока его старый слуга Иоахим, снуя туда-сюда, подносил всё новые угощения к столу), что дед квакера Филипп, обращённый Джорджем Фоксом, был долго преследуем вместе с другими друзьями секты, которая подвергалась со всех сторон гонениям во времена нетерпимости, и большая часть его имущества пошла прахом. Однако, батюшка Джошуа весьма преуспел, женившись на богатой невесте состоятельных квакеров из Ланкашира; успехи в торговом деле позволили ему выкупить родовое поместье, которое он переименовал небольшим фонетическим отклонением в языке Пограничного края из «Горы дележа добычи» в маленькую «Горку Шерон».
Этот Филип Геддес, помимо того, что питал слабость к цветам и прочим садовым растениям, какая не редкость среди мирных квакеров, разрушил квадратную башню предков, и поставил на её месте сей особнячок, не затронув старого семейного очага в память о святом огне и праведных слов на нём, которые он нашёл не случайными, не пожалев лишь щуку фамильного герба.
Едва наступила пауза, после того как м-р Геддес рассказал историю своей семьи, в гостиную вошла его сестра Рейчел – единственный близкий человек Джошуа, как прочих, одного за другим, прибрал к себе Господь. Приятной наружности женщина, лет, верно, тридцати, сохранившая в себе все прелести девичества в лице, фигуре и манерах. Отсутствие всего, что можно было бы назвать модным, или красивым, искупалось сияющей чистотой и исключительной опрятностью её платья, а простенький чепчик на её голове, скрывающий волосы, так подходил к её невинным глазкам, как только может подходить воркованье голубка голубке. Черты её лица также были любезны, но немножечко пострадали от злейшего врага красы – оспы, но этот недостаток уравновешивался волненьем губ, зубным жемчужным блеском и нежностью улыбки, какая относилась ко всем ныне и присно, и во веки веков. И ты, Алан, не посмеешь осквернить своими гнусностями портрет Рейчел Геддес, потому что я представил его тебе всецело; и не станешь утверждать, как это было в твоём письме, которое я только что получил, что я набросал его мимоходом, боясь тебя разочаровать преднамеренным молчаньем.
Аминь! Мы сели завтракать с благословенья Господа, или, вернее, выслушав импровизированную молитву Джошуа, на которого снизошёл божественный дух красноречия, и молитва продлилось немного дольше моего терпенья. За что и был я возблагодарён, о Алан, чудом! какого ты не наблюдал с тех пор, как видел Дарси Латимера последний раз за завтраком. Чай и шоколад, яйца, ветчина, сдобные булочки, и, конечно, жареная форель, всё это плыло ко мне и исчезало во мне с такой быстротой, которая, видимо, так поразила милых квакеров, что они продолжали подкладывать мне на тарелку всё новые порции, словно желая видеть, когда же я угомонюсь. Хотя, случилось нечто, что меня вернуло к жизни. Мисс Геддес предложила мне кусочек пирога, от которого я отказался поначалу, занятый другим блюдом, но справившись с ним, я взял с подноса предложенное мне ранее лакомство, как оно стояло прямо предо мной, и только я собрался его вкусить, как Джошуа, не так бесцеремонно как доктор из Тиртеафуэра перед Санчо*, но очень и чрезвычайно деликатно забрал его у меня и вернул на место, заметив:
— Довольно, друг мой Дарси.
Эти добряки, Алан, вовсе не знают того, что ваш дорогой отец называет правом абердинца – передумать, или, как говорят: хорошая мысля приходит опосля.
Несмотря на это лёгкое прикосновенье холодка к моей нежной юности, несколько отрезвившего меня, завтрак продолжился в той же радушной атмосфере, в какой мне грезились караваны плывущих мерно друг за другом вежливых забот и угощений, улыбок, добрых слов и жестов со стороны моих друзей, коими они выказывали полное пренебреженье к мирским радостям, неразрешённым их обыкновением, и, словно бы они творили вкруг меня свои ритуальные чары простоты истинного гостеприимства. Но я объелся, и достопочтенный квакер, с доброй улыбкой всё время наблюдавший за моими способностями, обратился к сестре:
— Этот юноша, Рейчел, ночевал прошлую ночь в доме нашего соседа, лэрда. Мне жаль, что не я встретил его накануне вечером, потому что наш сосед так редко выказывает своё радушие, что совсем забыл, как надо встречать гостей.
— Нет, Джошуа, – ответила Рейчел, – если наш сосед сделал добро, ты не должен корить его за это, а если наш юный друг плохо ночевал, то Провидение исправило это, послав ему лучший завтрак сегодня с нами.
— И чтобы у него было время почувствовать это, – благодушно молвил Джошуа, – давай попросим его, Рейчел, остаться с нами на денёк-другой, ибо он молод, и только открывает для себя мир, и может статься, наш приют когда-нибудь ему покажется райским уголком в тех странствиях, куда он так спешит на том пути, какой влечёт его в неведомую даль. Что скажешь, друг Латимер? Мы не зовём тебя идти с нами, и ты, уверен, не станешь нас порицать за то, что наши тропки пересеклись совсем случайно; и если мы пожали друг другу руки, думаю, ты не станешь отрицать, чтобы не ругать себя в будущем, что это было преждевременно.
Ах-х! Алан, ты же знаешь, как меня манит к себе благоуханье семейного счастья у чужого камина! И хотя, я был чуть-чуть настороже относительно щедрот хозяина с хозяйкой, я тотчас принял их приглашение, уговорив их послать кого-нибудь в «Приют Пастуха» за моим слугой с вещами.
— И в самом деле, друг мой, – сказал Джошуа, – что плохого в том, чтобы ходить в чистой одежде? Я сам пойду с твоим поручением в дом вдовы Грегсон, и вернусь с твоим слугой и чемоданом. А пока Рейчел покажет тебе все прелести нашего садика, после чего оставит тебя, чтобы ты мог собой располагать как тебе будет угодно, пока обед вновь не соберёт нас вместе во втором часу пополудни. Я отправляюсь немедленно пешком, потому, что Соломону надо дать отдохнуть после резвой прогулки.
С тем м-р Джошуа Геддес откланялся. Иные дамы, коих мы знавали ненароком, были бы охвачены смущеньем, если бы их оставили наедине с вежливым молодым человеком совершенно им незнакомым (куда деваться, Алан), чтобы показать ему сад. Рейчел вышла на несколько минут, и вернулась в простенькой накидке и в шляпке, с меховыми перчатками, готовая меня сопровождать с той же непринуждённостью, с какой она пошла бы куда угодно за своим братом. И я отправился на прогулку с очаровательной квакершей.
Если «Горка Шерон» была незатейливым и удобным домом для человека без высоких требований к месту обетованному, то сад и угодья вокруг него, хотя и не великие, могли бы соперничать с графскими по уходу за ними и содержанию. Прежде всего Рейчел повела меня на свой любимый птичий дворик, где разгуливала домашняя птица от самых редчайших пород до самых обыкновенных пеструшек и прочая вперемешку, где хохлушки, индюшки и серые гуси ни в чём не чувствовали недостатка, гуляя сами по себе со всеми птичьими удобствами. Ручеёк, впадавший в прудик для водоплавающей птицы, струился по обложенному мелкими камнями дну через общий птичий выгул, чтобы все божии твари имели доступ к райской воде.
Все эти создания, казалось, только и ждали появления своей госпожи, и окружили её плотным кольцом, едва позволяя ей ступать, и сопровождая её повсюду в дозволенных им пределах. Она рассказывала о каждой из них со всем знанием их повадок и любопытных привычек, и я признаюсь, слушал её с живым интересом, никогда прежде не интересовавшийся птицей, если только она не была варёной или жареной. И я никак не мог отделаться от мучившего меня вопроса, как же она могла отдать приказ свернуть шею тому или иному из её любимых питомцев.
— Это очень больно, – вздохнула он, – но такова жизнь. И они знают о своей участи, чувствуя всегда приближение своей кончины… Я забочусь о них по мере своих сил, чтобы им было хорошо при жизни.
Я не поверил ни единому её слову, Алан. Чтобы свиньи, птицы, и прочие животные осознавали свою долю на чужом столе в виде блюда… Однако, спорить не стал, поскольку моя квакерша, не желая более о том говорить, заторопилась показать мне теплицу с великим множеством грядок разных растений с богатыми дарами, которые, как она сказала, не станут мучать вопросами о жизни и смерти.
Об овощах и фруктах, и о вкусе их, я рассказывать тебе не стану. Скажу лишь, что кучу денег стоит всё для них построить и устроить, чтобы они росли, цвели и плодоносили в том обилии и порядке, кой предстал передо мной. В этом доме, похоже, больше поклонялись никому иному, как самому Миллеру*, и молились всякому виду растительности. Но спасая твои уши от их ботанических святых имён, я отведу тебя лучше в парк, или в сад благоуханный, чей аромат Джошуа со своим родителем разнесли на всю округу перед домом у реки. О простоте в нём не было и речи, как был он пышен до небес. Несчётное количество садовых строений и мест отдохновения, связанных между собой различными красивыми и удобными тропками-дорожками на площади в пять, или шесть акров, увеличивали сад во взоре до немыслимых размеров. Там были тенистые аллеи, светлые лужайки, искусственный водопад в миниатюре, великолепный фонтан jet-d’eau, чьи брызги в лучах солнца перекидывали через него радужный мостик; будуар невинности, как называют его французы, для охлажденья жарких чувств, и живая багрянородная изгородь из остролиста, которая с северо-востока своими сверкающими наконечниками копий защищала в полной мере обитель наслажденья солнцем в ясные зимние дни. Знаю, Алан, ты скажешь, что от всего этого попахивает давным-давно отжившей ветхостью, поелику за выходом в свет публикаций Додсли о Лисоу, и о подражании природе Брауна, и эссе Горация Уолпола о современном садоводстве,* все, как один, ратуют за естество природы – осуждают гулянье вверх-вниз по красивым лестницам в парках, и признают красотою лишь близость к дикой натуре. Но ne quid nimis.  Я не против величия природы, и красоты её не стал бы портить декорациями; но на то и человеческие руки, чтобы перенести чудеса природы в места, что обделены её очарованьем.
И если когда-нибудь у меня будет загородный дом (возможно ждать не так уж долго?) ты найдёшь там гроты, водопады и фонтаны; а если ты осудишь меня за это, что ж, уйду в монастырь до скончанья моих дней – так что, лучше согласись со мной, иначе натворю чёрт знает что.
Когда, Алан, тебе не пришлись по нраву цветники друга Геддеса, над берегом ручья клонятся печальные ивы в такой торжественной тишине, что ты нашёл бы в них умиротворенье. Речушка, спотыкаясь на самом краю усадьбы о скальный выступ, даже теперь, когда она стремится выйти с берегов из-за последнего дождя, тут движется едва-едва, и девственные ивы, купая в реке свои роскошные длинные косы, распускали по воде свои трепетные ленты, которые вплетались в тихое и ласковое журчанье. Высокий утёс на другом берегу спал, как древний страж, прилёгший у воды в усталости, и дикий лик его изборождён был шрамами из зарослей шиповника, плюща и хмеля; и он хранил тропу безмолвия, проложенную неслышными шагами усталости от суетного мира. Она спускалась медленно к изгибу невидимого водного потока, кой представал очам у водного порога, где тропинка обрывалась. Глухой глубокий рокот водопада, нарастающий по мере приближенья к нему, готовил торжественное завершенье действа, за коим можно было наблюдать сидя на вышедших из-под земли могучих древесных корнях – он был высотою в шесть-семь футов у подножия того утёса, какой уже я описал.
Рассеянный полутьмою свет звал на этой сцене к разговорам по душам; и я, не имея в ней что сказать моей скромной квакерше, взял на себя смелость расспросить её о лэрде, ибо известно, прекрасный пол, помимо дел сердечных, не менее прочего интересуется случаями из жизни своих ближайших соседей.
Я не скрыл от неё ни того, что знал сам, ни моего разговора с Джошуа, и увидел её смущённой.
— Что мне сказать по правде, – ответила она. – Мой брат не любит его, и я боюсь этого человека. Может, мы оба ошибаемся, но он нам кажется жестоким, имея много влияния среди рыбаков и моряков – людей таких же недобрых, как и само море. Они не зовут его по имени, в своей грубости они дают друг другу разные прозвища; и его прозвали «Лэрдом озёр», словно в насмешку: озёрами Солуэя называют тут лужи солёной воды на песке после отлива. Они забыли, что господин у нас на всех один...
— И у лэрда нет никаких других доходов, кроме как тех, что доставляет ему море с песков? – спросил я.
— Этого я не знаю, – пожала плечами Рейчел. – Люди говорят, что деньги его не интересуют, он живёт простым рыбаком, за что и уважаем бедняками. Поговаривают, что он был знатен, пока не связался с мятежниками, и хотя столько лет уже прошло, он всё ещё скрывается от своего имени. И часто пропадает из своего дома в Огненной Лощине на много дней, а то и на месяц-два.
— Мне казалось, – заметил я, – что правительству ныне и дела нет до самых буйных из прежних смутьянов. Столько воды утекло…
— Да, их не трогают, пока они живут тихо в глуши, но никто не знает, что у них в голове и на что они способны. Закон не для них – они в обход его торгуют с английским берегом, и ложь с обманом кормит их.
— Жаль, – обронил я нечаянно, – что у вашего брата такие соседи, с которыми ссориться опасно.
— Ссориться? С кем и почему поссорился мой брат? – встрепенулась испуганно мисс Геддес, и я тут же осознал свою ошибку – дёрнул же чёрт меня за язык.
Пришлось рассказать ей, как можно спокойнее, что произошло между лэрдом и Джошуа при нашей встрече на рассвете.
— Вы меня так напугали, – взволнованно ответила Рейчел, – что мне не заснуть этой ночью. Мой брат забросил некоторые коммерческие дела нашего батюшки, сказав, что нам хватит с избытком самого необходимого, и оставил за собой пару дел из ответственности перед друзьями, или чтобы не томиться от безделья. Самая важное из них – это рыбный промысел на побережье, где с помощью новых сетей, открывающихся на приливе и закрывающихся во время отлива, ловится рыбы больше, чем если бы её били острогами на берегу, или ловили с лодки удочкой, как это делают рыбаки из Огненной Лощины. Они ругают нас за это новшество и грозятся их у нас отнять. Боюсь, лэрд исполнит свои угрозы, и тогда мой брат лишится многого, если не всего.
— Мистер Геддес может обратиться к мировому судье, солдаты из Дамфриза защитят его.
— Ты говоришь, друг Латимер, – отвечала леди, – как грешник. Спаси нас Бог от насилия ради каких-то сетей с палками, никаких денег нам не надо, чтобы из-за них проливать человеческую кровь.
— Я могу понять вашу совесть, – сказал я, – но следуя ей, вашему брату остаётся либо договориться, либо подчиниться, чтоб избежать большой беды.
— Пожалуй, так, – согласилась Рейчел. – Но что делать мне? Даже в самом стойком человеке дремлет дух Адама; и я не знаю, что в моём брате одержит верх – хотя он не склонен к насилию и не дозволит себе ответить злом за зло, но он не отступит перед опасностью. Наши друзья знают его мужество и стойкость и надеются, что он не испугается угроз человека, кой распалился гневом.
Из этих слов я заключил, что дух разбойничий при дележе добычи не вечным сном почил в миролюбивом квакере; и подумал, что Джошуа не кривил душой, утверждая, что в терпении требуется не меньше мужества, нежели в сраженье.
С каждым нашим шагом под сенью ив к нам приближался глухой рокот водопада, и скоро мы плохо стали слышать друг друга из-за грохота воды. Разговор сам собою прервался, но моя собеседница осталась под глубоким впечатлением от него, как мне показалось. В конце аллеи нам открылось зрелище встречи двух стихий, где многоводье, вздымая шум и пену, рушилось на каменную твердь, чья стойкость отражала бурное течение потока. Я долго не мог отвести от него глаз, и, наконец, взглянул на свою спутницу, чтобы поделиться с ней моим восторгом, и тут заметил, что она, сложив руки со смирением и скорбью, была далека от здешней сцены величия природы. Мой взгляд ей тут же передался, и она мгновенно преобразилась в прежнюю Рейчел, скрыв чувство печали под невозмутимостью. Дав мне ещё немного времени полюбоваться под конец прогулки картиной перед нами, она предложила вернуться в дом полями брата.
— И квакерам дозволяется немного гордости, – сказала она. – Мой брат обиделся бы на меня, если бы я не показала тебе его поля, которые он обрабатывает по-новому и с большей пользой, за что, не лгу, получил много похвал от добрых людей, а также насмешки от тех, кто не ищет ума в глупости предков.
С тем она отворила калитку в покрытой мхом и заросшей плющом невысокой стене, за которой открылось широчайшее поле, коим мы пошли рядом по высокой тропе, ведущей по краю изгородей и плетней через пажити, нивы и рощи, на которой в любую погоду можно было не бояться за свои башмаки, совершая обход сельских угодий. Тут тоже можно было где присесть, и хотя места отдыха не были так живописны, и встречались не так часто, как в рассказах о Лисоу, они все были расположены с учётом перспективы, чтобы можно было наблюдать за полевыми работами, или просто для того, чтоб радовать хозяйский взор.
Но что более всего меня поразило в здешнем царствии Джошуа, так это тьма непуганой дичи. Куропатки не порхали из-под ног, преспокойно разгуливая у изгородей со своим выводком вдоль тропы; зайцы не убегали, провожая нас своими большими черными глазами, и забавно прыгали за нами любопытства ради без опаски. Я с удивлением обратил внимание мисс Геддес на необычное поведение трусливых зверушек, и она с улыбкою сказала, что летом их тут никто не обижает, а зимой ещё и кормят.
— Это питомцы моего брата, он считает, что они больше достойны уважения, чем все охотники вместе взятые. Он даже собак не допускает сюда, чтобы они их не обидели. И эта его простота, и гуманность смешит и злит наших диких соседей, – прибавила она с грустью.
Она рассказала, что мой вчерашний хозяин страстный охотник, и эта страсть заставляет его охотиться на чужих землях без спроса хозяев. Некие чувства уважения и страха перед ним большинства соседей-землевладельцев заставляют их молчать там, где в ином случае они не спустили бы ему с рук нарушение их границ; но Джошуа не стал молчать, и запретил кому бы то ни было охотиться на его земле, и рассорился с некоторыми соседями, которые за то, что он не охотится сам и не даёт другим, прозвали его «собакой на сене». А теперь он в ещё большей немилости станет у Лэрда Озёр.
— И я, – закончила Рейчел Геддес, – порой жалею, что нам не судьба жить в другом каком месте, где пусть бы было меньше здешней красоты, но было больше доброты соседей.
Когда, наконец, мы вернулись в дом, мисс Геддес показала мне небольшой кабинет, где в двух книжных шкафах хранилась небольшая библиотека.
— Вот эти, – она указала на шкаф поменьше, – избавят тебя от свободного времени с пользой. А эти, – она встала у шкафа большего размера, – не причинят особого вреда. Некоторые из нашего братства, считают, что всякий писатель кто не с нами, тот против нас; но Джошуа согласен с этим мненьем не вполне, и разделяет точку зрения Джона Скотта из Амвелла*, который сам писал стихи, похвальные даже в свете. Позволь мне пожелать тебе встречи с добрыми мыслями до обеда в нашем узком домашнем кругу.
Оставшись в одиночестве, я проглядел оба шкафа: первый состоял всецело из религиозных и сумбурных трактатов, а второй – из скромной подборки историко-поучительных сочинений в стихах и прозе.
Ни одна из этих книг многого мне не обещала, и в конце моего письма тебе придётся вкусить от плода моей скуки, ибо рассказывать историю (зная в ней всё наперёд) так же весело, как вникать в суть чужих тяжб ежедневно.
Сэм, скорее пьян, чем трезв, прибыл в означенный срок с моими вещами, что позволило мне переодеться в платье более подобающее этому сакральному храму чистоты и приличия, где, как полагаю, я погощу пожалуй.*

P.S. Я в курсе случившегося у вас события, как вы, отрок келейный, соизволили назвать визит к вам наглого лэрда. Мы в своём путешествии не придаём ему особого значения, хотя оно, возможно, и развлекло вашу монотонную жизнь на Браун-сквер. Как тебе не стыдно отвлекать того, пред кем раскинут целый мир для созерцания человеческой природы во всей красе, таким событием, какое не стоит и выеденного яйца? В конце концов, что в том такого, что тори-лэрд отобедал у адвоката-вига? обыкновенное дело, тем паче, что, как ты сказал, г-н Харрис утратил своё поместье без изменения лица. Он надменен и спесив – что ж в том странного? его ведь не спустили с лестницы по всем правилам хорошего тона, имей Алан Фэрфорд половину того воспитания, которое он внушает своим друзьям. Но нет, юный адвокат, вместо того чтобы выпроводить за дверь гостя, решил захлопнуть её за собой, как только лэрд спросил у старика-адвоката о Латимере, несомненно имея в виду красивого, вежливого питомца из его гнезда, который надысь отвесил Фемиде низкий поклон и отказался от чести следовать за нею дальше. Ты высмеиваешь мои воздушные замки, но откровенно говоря, разве они не прочнее, чем произнесённая пара слов устами такого человека, как Харрис? И всё же… всё же… они взволновали мои уши, Алан, ибо тёмной ночью и светлячок укажет путь тому, кто в потьме нащупывает нить Ариадны к выходу из таинственного лабиринта. Моя жизнь схожа с подземным ручьём на Пике-Дистрикт, что истекает из сказочной пещеры.* Вот я есть, и всё, но кто я и откуда, и куда иду, кто мне ответит? Твой батюшка, кажется, был взволнован, и обещал мне отписать; дай Бог! Я жду и ежедневно справляюсь о письмах мне на почте через слугу.
 
Письмо восьмое
Алан Фэрфорд к Дарси Латимеру

Можешь махать крылышками и чирикать сколько душеньке твоей довольно. Пока ты порхаешь в поисках приключений, они вломились ко мне сами: о! в каком облике волшебном ко мне явился мой первый клиент, премиленький в придачу! Что скажешь, Дарси, покорный паж прекрасных дам? Разве я не обошёл тебя с твоими рыбацкими походами за лососем, катанием верхом, и что значат все твои истории из жизни племени широкошляпых, по сравнению с моей? Но по порядку.
Вернувшись сегодня из колледжа, я споткнулся об ухмылку на расплывшейся роже Джеймса Уилкинсона, и сколь случается такое с ним не чаще одного раза в год, я насторожился. Вдобавок ко всему, он окинул меня понимающим взглядом, будто застал меня за барной стойкой, всегда готовый причаститься.
— Чёрт, в чём дело, Джеймс? – не выдержал я.
— Именно, что чёрт, без него не обошлось, можете мне поверить, сэр, – осклабился Джеймс ещё одной из своих ухмылок. – Потому что приходила леди и спрашивала вас, мистер Алан.
— Леди? Меня?! – удивился я. – Старая тётушка Пегги? Но она обедает с нами по воскресеньям. Или, разнесчастная, леди Бедроукет, что сто раз на дню является за ежегодной платой в четыреста мерков ? Всех прочих леди батюшка обхаживает в их собственных апартаментах.
Однако, Джеймс меня уверил, что приходила леди именно ко мне.
— Самая красивая девушка из тех, каких я видел, – присовокупил Джеймс, – когда служил фузилёром , и обхаживал Пегги Бакстер.
Весёлые воспоминанья Джеймса, как ты помнишь, всегда сродни его армейской службе на чужбине, а родина, с тех пор как он вернулся, по ним давно тоскует.
— Та леди… не сказала, как её зовут? Или адрес, может быть, оставила?
— Нет, – ответил Джеймс, – но она спрашивала, когда вы будете дома, и я назначил ей в полдень, когда отец твой будет в банке, и вам никто не помешает.
— Стыдитесь, Джеймс! Да будь отец мой дома, или где угодно, что мне за дело до того? Так, говоришь, она красива?
— Да, я так и сказал, сэр… о вашей крошке… фью-фью… (тут Джеймс посвистел в потолок), разве мне дозволено подумать, что юный адвокат станет заводить дела с незнакомками.
Я ушёл в свою комнату, ничуть не испытывая недовольства, что батюшки нет дома, сочтя уместным не ворчать на Джеймса за его невежливость; я раскидал книги на столе в рабочем беспорядке, возложил рапиры (заброшенные после твоего отъезда) на камин – пусть леди видит, что я tam Marte quam Mercurio;* платье привёл в соответствие с изящным утренним дезабилье, волосы чуть-чуть припудрил, как истый джентльмен; поставил перед собой на стол часы и положил бумаги, чтоб она увидела, что я в плену у времени по горло занятый делами человек… и когда всё было готово, (боже мой, как я краснею) мне не осталось ничего, как смотреть на часовые стрелки до полудня. Прошло пять минут после двенадцати – кто ж не может опоздать; ещё пять минут – я забеспокоился; а следующие пять минут меня едва не вывели из равновесия.
Конечно, ты можешь смеяться, Дарси, над адвокатом, ожидавшим своего первого клиента, но помни – к тому же встречи с юной премиленькой барышней, да ещё тет-а-тет.
И лишь стрелка часов скакнула на шестнадцатую минуту пополудни, пропел дверной колокольчик, так, словно его коснулись чьи-то тонкие пальчики.
Джеймс Уилкинсон никогда не поторопится, ты ведь знаешь, в особенности на звонок у двери, и я подумал, что у меня есть минутка-две до того, как он церемониальным шагом торжественно взойдёт по лестнице к моим апартаментам. Я поспешил к окну, взглянуть на улицу перед входом из-за штор. Но, увы, опоздал, и никого там не увидел, потому что Джеймс, раздираемый любопытством не меньше моего, пас у двери в известной позе перед замочной скважиной, ожидая гостью, и готовый впустить её по первому звонку… Я застыл на взмахе крыльев, летя от окна к столу быстрее цапли к спасительному креслу, когда услышал: «Входите, мэм… да, мэм… к вам леди, м-р Алан!»
Мои чувства, застигнутые врасплох, изобразились на моём лице пунцовым цветом, от коего, как мне сказали, закон скоренько меня освободит, но не теперь, когда я замер чучелом перед вошедшей и взглянувшей на меня с недоуменьем леди. Джеймс Уилкинсон остался трезв в отличие от всех в сию минуту, и преследуя свой любопытный интерес к незнакомке, поставил перед леди стул, из-за её спины напоминая мне, что я воспитан в уваженье к дамам. Сообразив, я гостье предложил присесть, и попросил Джеймса удалиться.
Моя гостья несомненно была леди, и, вероятно, даже светской, судя по той грации и уверенным её движениям, с какими она осторожно присела на край стула после моего приглашения. На ней было красивое модное платье под зелёной шёлковой, чудесно вышитой, накидкой от дождя; и, хотя погода стояла ясная, она укуталась в неё с головы до пят, спрятав личико под капюшоном.
Чёрт бы его побрал, Дарси, этот клобук! Я мог видеть только смутные очертания её лица под тонкой тканью, но, клянусь, она была красива, и я в жизни не видывал таких красоток, которая, похоже, была очень смущена под своим покровом. Я мог судить о красоте её лица по миниатюрному подбородку… коралловым губкам и зубкам цвета слоновой кости. Но свидетельств явно мне недоставало, ибо золотая застёжка с сапфиром ревниво прятала от посторонних взоров её шейку, а клятый капюшон всю верхнюю часть лица.
И мне бы первым с ней заговорить… но прежде, чем я успел собраться с мыслями, юная леди, отчаявшись в моём молчании, проговорила:
 — Боюсь, я ошиблась, сэр… я надеялась на встречу с джентльменом.
Это меня привело в чувство.
— Возможно, с моим отцом, сударыня. Мне сказали, вы искали Алана Фэрфорда, но моего отца зовут – Александр.
— Нет, я хотела поговорить с мистером Аланом Фэрфордом, – она на секунду смутилась, – думая, что он чуть старше.
— Это какое-то недоразумение, сударыня, как я полагаю. Дело в том, что у нас с батюшкой имена начинаются на одну и ту же букву «А», хотя и оканчиваются иначе. Я счёл бы за счастье заменить его вам и сделать всё для вас возможное с моей стороны.
— Вы очень любезны, сэр, – она умолкла, а я видел, что она раздумывает, согласиться или встать и уйти.
— Мне скоро нужно быть в суде, сударыня, – решился я помочь ей открыть мне суть её визита, – и… если мой совет и знания вам покажутся полезными, я готов помочь вам всей душой, хотя и не уверен, что мне достанет опыта, но всё-таки…
Она встала со стула.
— Я искренне вам благодарна за вашу доброту, сэр, и не сомневаюсь в ваших способностях… Буду с вами предельно откровенна – я хотела видеть именно вас, но теперь, думаю, что мне удобней будет написать вам.
— Но я надеялся, сударыня, что вы не будете ко мне так бессердечны…. Дело в том, что… вы мой первый клиент… и мне неловко… не сердитесь на меня за то, что я молод, чего вы, кажется, совсем не ожидали. Моё усердье возместит неопытность, быть…
— Можете не сомневаться в этом, – сказала леди с твёрдостью, пресекая мой юный порыв. – Получив моё письмо, вы найдёте в нём веские доказательства того, почему мне удобнее обо всём вам рассказать в письме. Желаю вам всего хорошего, мистер Фэрфорд.
И она пошла к выходу, а её растерянный адвокат расшаркивался перед ней и расстилался, умоляя прощения за все неприятности, какие он мог невольно ей доставить, хотя единственное моё преступление заключалось в том, что я оказался болваном.*
Дверь перед ней распахнулась, и она вышла, пошла по мостовой, свернула за угол налево, и, кажется, унесла с собою солнце, как на улице вдруг потемнело… без неё. С минуту я стоял столбом, не замечая на себе каверзных взглядов соседей с другой стороны улицы. И тут меня осенило, что если бы я побежал за ней, то смог узнать её имя. Я пулей долетел до спуска, но её и след простыл, и я спросил у одного из учеников красильщика, не видел ли он леди, что только что пошла по лестнице, иль, может быть, она куда-то делась.
— Леди! – выпучился на меня красильщик с цвета радуги лицом. – М-р Алан, чтой-то вы, как полоумный, носитесь без шляпы?
— К чёрту шляпу! – ответил я, и все же бросился за нею в дом; надел, и снова за порог летучей мышью. Но посреди улицы я остановился, до меня наконец дошло, что выгляжу я, как дурак. Кроме всего прочего, тот подмастерье-красильщик вёл оживлённый разговор со своим приятелем, не чище его самого, маляром – стручком гороховым, и, не таясь, они смеялись надо мной. Мне не хотелось стать посмешищем на всём пути от Кэмпбелл-клоуз до Рыночного спуска, где все зеваки, наверное, уже трещали, что адвокат Фэрфорд свалял дурака на улице, и потому нырнул в свою нору.
Перво-наперво я убрал все следы моего изящного беспорядка, на кой я так надеялся, и вот теперь горел от стыда, избавляясь от мечты о столь многообещающем визите, какой закончился конфузом. Расставил книги по местам, зашвырнул рапиры в шкаф, и думал-думал – что сделал я не так, не попался ль я на хитрость, и была ли юная особа действительно так смущена летами юными выбранного ею адвоката. И ничего зазорного, что я обратился за советом по тому вопросу к зеркалу: сей кабинет-министр прямо назвал меня неуклюжим маломерком с рожей, куда ни шло пригодной для суда, но не для бала – по ней вряд ли стали б сохнуть девицы краснея, и искать фальшивые предлоги, чтобы проникнуть в мои апартаменты… но и не совсем безобразной, чтобы бежать из них за срочностью забытых дел; вид мой мрачен был, конечно, но… nigri sunt hyacinthi  и замолвил за меня словечко.
Чёрт возьми, здравый смысл всегда берёт верх в мужчине, если только он ему не изменяет – я стал мысленно внушать своему ослу, что он слишком многого ждал от визита, я ругал этого болвана за то, что он не выяснил цель прихода этой дамы, и больше всего себя за то, что теперь, когда уж поздно, я всё ещё думаю о ней. Но я не мог думать больше ни о чём на свете, и я с полной решимостью сдался приятным волнам моей памяти, влекущим меня к ней.
Помнишь, как Мертоу О’Хара отстаивал таинство католической исповеди: «Клянусь своей душой, тяжкое бремя грехов он носил всюду в своей голове, пока не покаялся перед священником, и однажды сделав это, он забыл о них думать». Так и я, надеясь на это, излил тебе свою душу в твоё сокровенное ухо, и пусть выйдет из моей головушки поскорее эта дева тумана,

Чей лик незрим преследует меня.



В четыре часа дня.
Чума на её колдовскую зелёную накидку – я всё ещё под её чарами! Обед я не помню, по счастью батюшка с головой ушёл в заумное изречение «Vinco vincentem, ergo vinco te»  – по теме сегодняшней лекции профессора Права в суде. Потому я раньше обычного удалился в свою юдоль слёз, и в некотором смысле веду борьбу с своею страстью… но тщетно… – я думаю только о том, напишет она иль нет? Нет-нет! шепчет мой разум: зачем писать ей робкому, ни на что не годному дурачку, кто с таким позором для себя покинул барышню в неловкости первого знакомства, дар речи потеряв и мужество, хотя был должен выйти к ней навстречу с распахнутой душой? Но спорит с ним моё воображенье: как бы не так, она непременно напишет, м-р умник, потому что ты вовсе её не за ту принимаешь. С чего бы ей смущаться, если к тому повода я не давал, и ничего предосудительного не сделал?
И она написала, клянусь Небесами, она написала, Дарси, и даже более того! Передо мной её письмо, доставленное на кухню кедди, слишком степенным, чтобы его можно было подкупить деньгами или соблазнить виски, он ничего мне не поведал, кроме того, что за шесть пенсов совершенно незнакомая ему леди попросила занести это письмо по указанному адресу, когда он катил свою тележку мимо Креста.

Для Алана Фэрфорда, эсквайра и адвоката.

Сэр, простите меня за сегодняшнюю мою ошибку. Случайно мне стало известно, что у м-ра Дарси есть близкий ему друг и однокашник в лице некоего м-ра А. Расспросы привели меня к «Кресту» (так, кажется, называется улица, где находится ваша контора), где мне указали на почтенных лет человека – вашего батюшку, как я теперь поняла. В дверях вашего дома на площади Брауна, я спросила м-ра Алана, что, разумеется, вас не могло не смутить сегодня из-за неожиданности моего к вам визита. После разговора с вами я убедилась, что вы именно тот, кто мне может помочь в моём деле, на которое я прошу теперь обратить всё ваше внимание; я очень сожалею, что обстоятельства, побудившие меня к необдуманности рассказать вам всё при встрече, велят просить у вас мне помощи в письме.
Вашему другу, Дарси Латимеру, грозит опасность. Вы, конечно, знаете, что ему запретили пересекать границу с Англией. Пока он не нарушил этого дружеского ему совета, однако очень близок к тому, сам того не подозревая. Он поселился в очень опасном для него соседстве, и только немедленно вернувшись в Эдинбург, или отбыв куда подальше от границы в Шотландию, он сможет избежать происков тех людей, кои могут вовлечь его в беду. Я не могу сказать большего, но слова мои стоят вашего доверия; полагаю, вы хорошо знакомы со своим другом, чтобы убедиться в достоверности моих слов, коих бы вам я не смогла сообщить, не знай я о нём немного больше вашего.
Если он не сможет, или не пожелает внять моему совету, вам необходимо выехать к нему по возможности сейчас же, и используя всё ваше влияние, убеждениями и мольбами уговорить его уехать оттуда, чего вы никогда не добьётесь от него в письме. Ещё одно, и я прошу вас принять следующее из вашего долга. Никто не считает, что стремление м-ра Фэрфорда помочь своему другу может быть истолковано его меркантильностью. Засим удостоверяю, что м-р Алан Фэрфорд, ещё не вступивший в коллегию адвокатов, в моём случае нуждается в деньгах, которых немедленно ему взять негде. Приложенные к сему письму деньги м-р Алан Фэрфорд может считать своим служебным вознаграждением; и та, кто их посылает, надеется, что они послужат знаком успеха ко всей его дальнейшей служебной деятельности, хотя он и получат их инкогнито от той, кто желает оставаться под именем Зелёная Мантилья».

Банкнота достоинством в 20 фунтов была вложена в письмо, и всё это вместе взятое лишило меня на какое-то время рассудка. Я не в состоянии перечитать начало моего письма, так сказать, служащее прелюдией к дальнейшему изложению всей странности, случившейся со мной. Помню лишь, что оно, хотя и не без глупостей (бог свидетель, что в обыкновенье я вовсе не таков), достаточно подробно сообщает о таинственной гостье, какая написала мне это письмо, и я слишком нетерпелив, чтобы должным образом судить о том, что я там тебе понаписал.
Предупреждение, прозвучавшее вновь из странного письма, внушённое тебе ранее твоим лондонским корреспондентом Гриффитцом, о запрете переступать тебе границу Англии, можно сопоставить с нравом твоего знакомого – Лэрда Озёр Солуэя, с обычаями жителей Пограничного края, коим плевать на законы страны, какую своей они не почитают, и куда закону едва ли добраться; вспомни хотя бы слова моему отцу Джона Филдинга* о том, что даже он не может выследить преступника за пределами Дамфриза; вспомни о вражде вигов и тори, папистов и протестантов; подумай на досуге о том, наконец, дорогой мой Дарси, что жительствуя в «Горке Шерон», ты обрекаешь его обитателей терпеть насилие, на какое, не смотря на всю их стойкость, они не способны ответить.
Не возражай, дай мне высказаться как адвокату – способ ловли рыбы твоего друга Джошуа весьма сомнителен с точки зрения закона – это мнение лучших юристов; и они видят их сети преступной преградой на пути лосося в лимане к местам нереста в реке, а потому, если кто via facti  вытащит эти сети и уничтожит, он не будет преследоваться законом из-за отсутствия вины с его стороны. Таким образом, пребывая там, где ты находишься теперь, вполне вероятно, что ты будешь вовлечён в конфликт постольку-поскольку, и тем вызовешь пущий гнев у своих недоброжелателей, кем бы они ни были, и среди неразберихи под шумок они могут предпринять что угодно тебе во вред. Браконьеры и контрабандисты – это не тот народ, кого могут смутить квакерские молитвы, или твоя щепетильность. Если ты, как Дон-Кихот, с копьём в руке ринешься защищать тех, кто расставляет сети, прикрываясь образом скорби, то уверяю тебя, ты станешь рыцарем, лишённым наследства; ибо всесильные сатисфакторы зла – судьи и констебли, вряд ли сочтут себя вправе вмешиваться в не своё дело. Словом, мой дорогой Амадис, твой путь домой – прочь из Сетей Солуэя, кои поймают тебя отнюдь не для поклоненья.* Возвращайся, и я стану твоим верным Санчо Пансо не в пустых поисках. Мы вместе отправимся на розыски этой неуловимой Урганды – «Зелёной Мантильи», которая предскажет твою судьбу вернее, чем хитроумная Эппи из Бакхейвена, или даже сама Кассандра.*
Шутки в сторону, Дарси, потому, что время их скончалось, и у меня болит сердце за тебя, грозя выпрыгнуть из груди. Если ты хотя немного дорожишь нашей дружбой, в коей мы так часто клялись друг другу, пусть моё здравомыслие единожды возьмёт верх над твоей безумной отвагой. Я вполне серьёзно полагаю, что разговор моего отца с мистером Харрисом и настораживающее письмо юной леди как-то связаны между собой; и будь ты здесь, то мог бы узнать от одного, или от обоих разом, то, что может пролить свет на твоё рождение и на твою семью. Неужто ты предпочтёшь праздность настроения той заманчивой перспективе, что приоткрылась пред тобой?
Я бы принял письменное предложение юной леди (не сомневаюсь в её словах), и уже теперь был бы перед тобой, чтобы всё сказать тебе в глаза, нежели доверяться бумаге. Но день моего испытания назначен, и я уже выдержал первый экзамен в своей профессии. Но это не удержало бы меня дома, если бы батюшке моему не грозил мой отъезд сокрушающим ударом по его надеждам, которые он лелеял всю свою жизнь, ведь меня пригласили в суд с известной долей чести, предоставленной ему. Разве мне не известно, что нет никаких сложностей в формальности испытания, со слов некоторых наших добрых знакомых, прошедших через него? Но для моего батюшки — это вовсе не пустяк, а величественная и торжественная минута, венчающая дело всей его жизни, и моё отсутствие при том убило бы его. И я пребуду в полном замешательстве, пока не получу от тебя весточку, что ты галопом несёшься сюда. А пока я велю Ханне привести твою комнату в должный порядок. Я не могу знать, отписал ли батюшка тебе, как он и обещал, ибо более мы не разговаривали с ним о Берринсворке; если я сообщу ему об опасности угрожающей тебе, уверен, он даст своё сердечное напутствие мне с тем, чтобы я немедленно отправился за тобою.
И вот ещё что – как водится по такому случаю, я должен устроить званый ужин моим друзьям, и батюшка, по такому случаю забыв напрочь обыкновенную свою скаредность, настаивает, чтобы он прошёл со всей помпезностью. Так что, милый Дарси! без тебя никак, или я пошлю к чёртовой бабушке всё и вся: экзамен, ужин, гостей, всех! и явлюсь к тебе за удовлетворением. Остаюсь в большой тревоге за тебя, твой А. Ф.
 
Письмо девятое
Александр Фэрфорд, адвокат,
к Дарси Латимеру

Дорогой м-р Дарси, будучи вашим factor loco tutoris,  или, выражаясь точнее (поскольку я выполнял свои обязанности без назначения суда), вашим negotiorum gestor , считаю своим правом обратиться к вам в настоящем письме. Хотя я регулярно предоставлял свои отчёты о расходах, одобренные не только вами (где мне стоило большого труда заставить вас просмотреть, по крайней мере, статьи расходов и итоговую сумму), но и уважаемым м-ром Сэмюелом Гриффитцом из Лондона, и собственноручно вручал вам денежные переводы, и мог в некотором смысле считаться вашим functus officio ; всё же я полагал бы шуткой, если бы вы воспринимали меня всерьёз вашим заботливым опекуном, и надеюсь лишь на то, что могу хотя бы изредка справляться о вашем здравии. В настоящем письме мной руководят два интереса.
Намедни я встречался с м-ром Харрисом Берринсворком, знатным джентльменом, который в недавнем прошлом имел неприятности с законом, и как ныне обстоят у него дела, не знаю. Он утверждает, что хорошо знал вашего отца, которого, как он сообщил, звали Ральф Латимер из Лангкот-холла в Уэстморленде; и он сказал, что знакомство с его некоторыми родственниками, возможно, может для вас много значить в будущем; однако он не назвал мне их, и с моей стороны было бы невежливо на том настаивать. Могу лишь сказать, что м-р Харрис был участником последнего мятежа 1745 года, и попал в беду по сей причине, из которой благополучно выбрался, если можно тому верить. Ко всему, он не из числа католиков, но сочувствовал им. По этим двум причинам я не стал бы рекомендовать его юноше, кто ещё не твёрд в своей вере и не вполне осознал своей гражданской позиции, чтобы его не унесло дуновеньем ветерка со стороны какого-нибудь пастыря. Ибо, я заметил, м-р Дарси, что вы более склоняетесь к старым прелатам – и то дело вашей совести; но упаси вас Бог каким-либо образом бунтовать против протестантской династии Ганноверов, так как вы всегда восхищались славными небывальщинами и забавными анекдотами, кои джентльмены Хайленда рассказывают о тех смутных временах, о каких им лучше бы молчать, как их честь не стала выше их позора. Кроме того, ветер мне донёс, что вы загостились более, чем нужно в каком-то гнёздышке у квакеров, у которых нет ни священников, ни правителей, ни гражданского суда, ни статей закона, и ни один из них не даст показаний ни в civilibus, ни в criminalibus судах , ничуть не считаясь с убытками подданных Его Величества. Касаемо их ереси, было бы неплохо прочитать вам «Подколодную змею» или «Одной ногой в капкане», и то и другое раскроют вам всю суть их пагубного учения.*
Вам, м-р Дарси, теперь самому решать, возможно ли для покоя вашей души и дальше вам пребывать среди папистов и квакеров – сих вероотступников справа, и лицемеров – слева; и коли вы без убытков для себя можете противостоять этим двум злым бедствиям, думаю, вы можете оставаться там, где теперь пребываете, до скорой встречи с м-ром Харрисом Берринсворком, кой имеет к вам интерес более, чем кто-либо другой во всей Шотландии, как мне известно. Я бы и сам был не прочь разузнать о вас всё от него, но, как я уже говорил, он отказался отвечать на мои расспросы.
С удовольствием делюсь с вами новостью, что Алан сдал экзамены по частному шотландскому праву на отлично – гора с моих плеч; тем паче, что досточтимый м-р Пешт шепнул мне на ушко, что не боится за этого «паренька», как он по-свойски назвал его, что не может не радовать моего сердца. Его публичные испытания, кои курам на смех, и не идут ни в какое сравнение с предыдущими экзаменами, должны состояться по приказу досточтимого декана факультета в первую среду; а в пятницу он наденет мантию и, как вы не можете не знать, по обычаю устроится званый ужин, куда будут приглашены друзья и добрые знакомые. Ваше общество было бы там желанно, м-р Дарси, не только Алану… но увы и ах, оно невозможно для вас, поскольку наш кузен Питер Фэрфорд нарочно по такому случаю приехал с Запада, и мы не смогли ему предложить ничего более, как вашу постель. И уж если говорить с вами без обиняков, что мне присуще, мистер Дарси, будет лучше, если Алан и вы не встретитесь до тех пор, пока на нём не вырастет парик, так сказать. Вы жизнерадостны и живёте без забот, что вполне для вас естественно, поскольку у вас достаточно (как я понимаю) средств для весёлого времяпрепровождения. Если у вас есть толика мудрости, то, может быть, вы скоро поймёте, что человеку серьёзному надлежит вести жизнь скромную и степенную; но пока вы далеки от сего, и вместо того, чтобы становиться достойнее, и с пониманием относиться к увеличению вашего годового дохода, вы, чем богаче становитесь, тем презрительней смотрите на прозу жизни. Нет-нет, к вашему собственному удовольствию вы можете располагать собой как будет вам угодно. Алан же (воспитанный на скромные мои сбережения), должен бороться за своё место в свете; и когда он его обретёт, он рассмеётся ему в лицо, как вы это уже с ним проделывали в шутку, и вытрясет пудру из своего парика, выбросив последний пенс из кармана, отложенный на чёрный день. И я верю в вашу встречу, когда вы вернётесь из своих странствий джентльменом, ибо, как рекут мудрецы – время собирать камни, и время их разбрасывать; умный человек предпочитает изначально сбор. Остаюсь к вам со всем моим уважением, сэр, и пребуду всегда вашим добрым другом, Ваш покорный слуга Александр Фэрфорд.

P.S. Речь Алана посвящена De periculo et commodo rei venditae,  и представляет классический образец латинизма.* Росс-хаус в нашем квартале почти закончен, и считают, что он превосходит Дафф-хаус декоративно.
 
Письмо десятое
Дарси Латимер к Алану Фэрфорду

Я озадачен, Алан. Получил письмо от тебя, а также от твоего батюшки. Они противоречат друг другу, и я обязан уважить просьбу, вытекающую из второго письма ко мне. Увы, Алан, я не могу свидеться с тобой из самых благих моих пожеланий тебе – твой отец прав, и я не имею никакого права расстраивать его из-за тебя. Я ничуточки не обижен на его нежелание видеть меня в ближайшее время. Вполне естественно желать своему сыну того, чего он всецело заслуживает – иметь рядом совет и плечо более верные, нежели мои. Я очень сильно старался стать пай-мальчиком, и никогда не переступал границ, внушённых мне, и не ловил совою дневных бабочек, но… каждый сверчок, знай свой шесток.
Напрасно я до умопомрачения насупливал брови ребёнком, нагоняя на себя тучи солидности, степенности и взрослости. Твой отец всегда отыскивал среди борозд на моём лбу заячьи следы, полагая, следование за ними опасными для будущего советника и верховного судьи. Что ж, поговорка капрала Нима: «и будь, что будет»,* должна мне стать девизом. Как! я могу явиться в дом твоего отца, где он вовсе не хочет меня видеть? Что до твоего приезда сюда… клянусь всем дорогим для меня… если ты решишься на подобную глупость… не говоря уже о твоей жестокости по отношению к своему родителю… я никогда больше не стану говорить с тобой! Говорю это тебе совершенно серьёзно. Нет худа без добра – твой батюшка, запретив мне вернуться в Эдинбург, дал мне веский повод для того, чтобы задержаться подольше в этой стороне, в надежде узнать от его старого знакомого – м-ра Харриса Берринсворка, некоторые подробности моего происхождения, какие, кажется, известны сему битому бунтарю.
Этот джентльмен упомянул о некоем доме в Уэстморленде, с которым меня будто что-то связывает. Я зря расспрашивал тут о нём – жители Пограничья мало интересуются своими соседями. Буду искать какого-нибудь англичанина – возможно мне встретится человек, который сможет ответить на мои вопросы, ведь проклятые путы, какими связал меня Гриффитц, не дают мне скакать в Англию. Однако, гуляя на привязи, мне больше негде искать ответов, и потому спешить я не стану с отъездом, тем более, что твой батюшка тоже не против того, и с мнением его мне считаться разумнее, чем слушать советы вашей таинственной мамзель.
Знай я, где таится истина, меня б не остановили никакие опасности на пути к ней. Но их тут не предвидится. Если рыбаки Солуэя откроют охоту на сети честного Джошуа, я вовсе не Дон-Кихот и не Голиаф, чтобы помешать им. У меня и мысли не возникнет подпирать падающий дом своим хрупким плечом. Джошуа, конечно, не намерен отступать, и сказал мне, что если он со своими компаньонами понесёт убытки (не все с ним согласны), они привлекут рыбаков к суду и станут требовать возмещения, и никакие догмы непротивления злу их не остановят. Если дело пойдёт именно так, как и положено, по закону, я вмешаюсь в него только с тем, чтобы направить ходатаев по нему в твой дом; и потому прошу тебя внимательно изучить шотландское право о промысле лосося, или тёмные lex aquarum  до самого дна.
О леди в мантилье. Я готов поспорить, что солнце в то незабываемое утро слепило вовсю, и ты перегрелся так, что у тебя в глазах всё потемнело, и не зная ничего о меткости фузилёра Джеймса Уилкинсона, а также насколько он мастер свистеть, я как бы в растерянности, и могу только сказать: хм… Пусть блеск её золота твоих очей не застит. Она может заставить выдать себя за тебя, и (какая удача!) получать за то всякий раз твои гонорары, если раньше того ты её не разглядишь. А если бы всё обстояло иначе, и за тем её визитом крылась действительно тайна, поверь, тебе о ту дверь лишь лоб разбить, а я не стану стучаться, пока не подберу ключик к замочной скважине, потому что, если я не ошибаюсь, хоть я и ошибаюсь часто, войти в эту дверь не проще, чем выбраться из утробы быка Фалариса*, когда под ним бушует пламя, а не твои искромётные шутки. Не рассыпайся ко мне недоверием, когда я засвечу свечу за таинственной дверцей, ты увидишь свет от неё первым; но пока в потьму я не пойду за ясновидцами, чтобы ткнуться носом в столб.* Так что, если ты желаешь оставаться зрячим:

Давай посмотрим, что там будет дальше.*

И доселе, дорогой мой Алан, позволь своему другу наслаждаться ежедневными прогулками.
На третий, или четвёртый, день моего переезда в «Горку Шерон», сия святая обитель, какую тебе так выспренно я прежде живописал, вдруг показалась мне немного тесноватой. Простоватость мыслей Джошуа и гугенотская опрятность его сестры начали утрачивать новизну ощущений, и безоблачная однообразность моего тихого бытия стала подкатывать мне к горлу скукой. Это было похоже на то, как ты сказал, будто квакеры спрятали солнце под покровом своих душ – они светились мягким тёплым светом, не беспокоя взора, в каком томились тоска, рутина, безволие, меланхолия и безнадёжность, превращавшие дар жизни в смертную муку. Конечно мои друзья – хозяева дома, сей пустоты не замечали, их кровь текла обыденно за всякими делами, от коих их гостя стало скоро коробить. Их интересы шли меж благих берегов отдохновения – у Рейчел был птичий двор с оранжереей, у Джошуа – любимый сад. И кроме того, они наслаждались молитвами, и время, им внимая, протекало незаметно, неся всё в безысходность бытия; мне в той унылости мерещилась стремнина водопада, перед которым здешняя вода казалась заводью печали. Я стал подумывать о возвращенье в «Приют Пастуха», и даже заскучал по маленькому Бенджи с удочкой. Бесёнок отваживался попадаться мне на глаза время от времени – полагаю он думал, как бы выудить из моих карманов несколько монет в шесть пенсов. Но в глазах Джошуа я б предстал отмытым поросёнком, залезшим снова в грязь, и я пожалел его чистую душу, оставаясь благодарным гостем за его заботность обо мне. Но не век же куковать тут, право! Это немыслимо! И я назначил себе срок в неделю; и чтобы ни случилось, спустя семь дней я съеду, в чём приношу святой обет, отступленье от которого в кругу друзей наказуемо презреньем…
Однажды вечером я пришёл в какое-то нетерпение, и решительно надел шляпу, собравшись на вылазку за пределы цветущей и ухоженной усадьбы с молочными нивами и кисельными берегами «Горки Шерон», словно бы душа рвалась из царства затхлого болота на свободу к живому роднику.
Едва ли я испытывал больший восторг, с тех пор как вступил в эти мирные просторы – такова уж природа изменчивости и загадочности человеческих чувств! Когда я добрался открытых мест, кое раньше казалось мне пустым и унылым, я глубоко вздохнул свежего и бодрящего ветерка. Облака в высоком синем небе неслись беззаботно надо мной, то пряча солнце от меня, то выплёскивая его оранжевые лучи на кричащие тут и там клочки пейзажа, а больше всего на широкое зеркало залива Солуэй вдали.
Я шёл свободными шагами узника с темницы, и как Пилигрим Джона Баньяна,* приветствовал в своём сердце желание петь гимн стремлению вперёд. Чем дальше я шёл, тем радостнее становился, растрачивая без оглядки недельное моё заточение в райском гробу. И лишь только я собрался взять себе в попутчики весёлую песню, как вдруг услышал к своему счастливому удивлению голоса маленького хора, так красиво певшего добрый старый скетч:

Как-то раз навеселе шли мы шли и пели,
Элем душу грея,
Два со мною без меня,
Три тебя,
И троился Том О’Лайн, вусмерть пьян.
И до речки шли мы шли, весело так пели,
Элем душу грея.

Едва припев закончился, раздался громкий и душевный смех заместо аплодисментов. Привлечённый песней подстать моему настроению, я пошёл к ней, но осторожно, потому что песни дюн, как мне рассказали, умеют заманивать не хуже сирен, и весёлый напев может обернуться для зеваки страшною ловушкой.
Потому я лез пригнувшись, прячась за песчаными холмами и впадинами, в надежде заметить поющих раньше, чем они меня. И песенка скоро вновь зазвучала. Пел баритон, и подпевали ему два сопрано: пели они красиво и стройно, их пение совсем не было похоже на деревенское хрю-дрю.

На закате Джек вскричал: «Горю, парни, лей скорей!»
Том там вечный кайф имел по дороге в Биркендейл,
Джим струёю не достал - был немного ростом мал,
Билл тушил под хвост кобыле, и всё мимо, жаль.

Как-то раз навеселе шли мы шли и пели,
Элем душу грея,
Два со мною без меня,
Три тебя,
И троился Том О’Лайн, вусмерть пьян.
И до речки шли мы шли, весело так пели.
Элем душу грея.

Голоса следовали друг за другом, как пальцы на клавишах, вставляя смысловую ноту и вновь вплетаясь в общую мелодию весёлого старого скетча, передавая всю её жизнерадостную гармонию, какую невозможно изобразить никаким музыкантам, не будь они в тех же радостных чувствах и в состоянии, что и хор старины Тома О’Лайна. Я, наконец, увидел эту троицу – они уютно приземлились в небольшой ложбинке, так сказать, гнёздышке на травке, в тепле и в сухости, бережёные природой от холодных ветров среди буйно цветущей юной зелени.
Кого в той троице признал я тотчас, так это паршивца Бенджи, кто, отложив в сторону удочку, запихивал в рот полпирога одной рукой, а во второй держал полную до краёв пенную кружку, и в глазах его мелькали весёлые чёртики, щекоча ему щёчки, губы, нос, и всё прочее на рожице, словно сызмала познал он сладок вкус плодов запретных и пастуший дар.
Невозможно было ошибиться в ремесле партнёров Бенджи в этом расчудесном трио. Длинное, не по росту пальто (с чужого плеча, как говорят), футляр для скрипки на ремне, лежавший рядом с ним, и тощий заплечный мешок с бедными пожитками; лихорадочный блеск серых глаз, лик, изборождённый всякими бурями, не сумевшими смыть с него беспечности и живого душевного восторга, когда пел он для себя, а не за плату – всё это говорило, что он один из верных спутников Орфея, коих невежды прозвали джоки – певцами-попрошайками. Вглядевшись, я обнаружил, что, хотя очи бедного скрипача были широко открыты на весь мир, они ничегошеньки не зрели, и свет с небес, играющий блеском в его взоре, лишь отражал души его сиянье в царстве тьмы. О бок с ним сидела его верная спутница в мужской шляпе и в синем кафтане, похоже, тоже с мужских плеч, и в красной юбке. Она была приглядней и намного чище иных цыганок, и будучи некогда bona roba , она не утратила внимания к своей внешности – на ней были янтарные бусы, серебряные серьги, и на её груди красовалась серебряная брошь.
Скрипач тоже был ухожен, несмотря на бедность костюма – красивый шёлковый платок был завязан бантом под бородою на его шее. Борода не топорщилась в разные стороны, но возлежала пышно на груди, переплетаясь с одного цвета волосами, ничуть не тронутыми сединой. Завершая его портрет, добавлю, что его одёжка (не с барского плеча) была подпоясана широким старомодным ремнём с медными заклёпками, на котором висел обычный морской кортик в ножнах с крестовиной. Он был необыкновенным музыкантом, и смычок его виртуозно бежал по струнам, командуя маленьким хором.
Ты должен оценить, что всё это я успел заметить с одного взгляда, потому что едва я приблизился к компании, как четвероногий дворянин моего приятеля Бенджи, коего он кличет – Гемп, поднял хвост, навострил уши, и с яростным лаем бросился к моему укрытию за дюной, где я застыл в ожидании следующей песни. Ничего не попишешь, мне пришлось подняться и лягнуть его, иначе он покусал бы меня: бедняга Гемп убежал с визгом к своему хозяину.
Малыш Бенджи струхнул малость, увидев меня; но рассчитывая на мою доброту, и вспомнив, что Соломон был не моим другом, он развесил для меня улыбку до ушей, и бросился ко мне с радостным криком, строча с губ, что я «знатный джентльмен с деньгами», и что я «очень щедрый к бедным людям», а также выпалил, что – это «Вилли Стинсон», или, «Бродяга Вилли» – «лучший скрипач из всех, кто может достать кишок конским волосом».
Женщина встала передо мной и присела в реверансе, а Бродяга Вилли закивал головой, и сказал: «это всё чистая правда, мальчишка не лжёт».
Я поинтересовался, откуда он родом, с каких краёв.
— Каких краёв?! – удивился слепой. – Со всех, где дышит вольная Шотландия, и даже в Англии вздыхает. Но родился я где-то тут неподалёку – колыбельную мне пел рёв Солуэя. Хотите, вашей чести я сыграю песню нищих?
Его речь удивила меня не меньше его игры, а он заиграл древнюю гэльскую мелодию украшая её множеством несравненных вариаций от трагедии до щемящей грусти, и музыка гуляла по его лицу, рисуя в нём то гордое величье, то восторг, печаль, где музыкант общался с богом.
— Как тебе эта двойная нота?
Я выразил своё восхищение его игрой.
— Э, нет, парень! – сказал Вилли. – Ничего похожего ты не услышишь в ваших кабачках и театральных балаганчиках в Эдинборо, хотя есть один на побережье. Вот ещё мелодия, не шотландская, но сойдёт за неё – её написал сам Освальд* – он думал всех одурачить, но Бродягу Вилли не обманешь.
И он заиграл твою любимую, Алан, «Замок Рослин»*, уверен, импровизируя на ходу, и изумительно:

О, услышь, о, услышь, не звон чести, леди, трель,
Но печали полну песнь о милой Розабель,
Душе доброй в плену в море чёрное ко дну
Шлют ей с дома вести чайки в бездну.

«Эй, скорей, удальцы, отворачивай назад!
Я молю, леди лечь спать в Рейвенсхью,
Посмотрите, как штормит, разбиваясь о гранит,
Море чёрное меж скал с беды глазами.

Русалка песнь пела из водяного плена,
И море несло вас в видении на дно.
Оставайтесь в Рейвенсхью, ну, куда, вам, и к кому
Гнать себя из дому прочь в погоду злую?»

«Не бал меня ждёт, не жених мой, Линдсей лорд,
Не зал со свечами и не с милым карусель,
Одна ночь напролёт меня матушка пождёт,
И отец вина не пьёт, когда нет Розабель».

В склепе Рослин хранит кости в латах гранит,
Двадцать лордов стерегут родовую шапель,
Только ветер свистит между скал, где лежит
В жадном море на дне тело бедной Розабель.

— У вас тут ещё одна скрипка, – сказал я. – Вы с приятелем?
Но Вилли оказался не только слеп, но и глух ко всему, кроме музыки. И женщина ответила за него:
— О, да, сэр, у него есть приятель – такой же бродяга-нищий. Нет-нет, мой голубочек мог бы жить и лучше, если б захотел, и был бы у него свой стол и брюшко, кабы мой дружочек Вилли играл для господ, а не для оборванцев.
— Заткнись, женщина! Цыц! – сердито поднял голову слепой в её сторону. – Не морочь голову джентльмену своей трепотнёй, Мэгги. Ступай отсюда, и развлекай своих господ! Вели кланяться хозяину с хозяйкой, ха-ха! не от Вилли! А лучше глянь – не идёт ли Роб. Чёрт его дери! Надрался где со шмуглерами, и теперь его не жди.
— Это скрипка вашего друга? Можно мне попробовать её? – Спросил я, сунув шиллинг в руку женщине.
 — Не знаю, можно ли вам доверить скрипку Робина... – сказал Вилли, глядя прямо мне в глаза, и жена дёрнула слепого за рукав, но тот её обрезал: – Ну и дела, Мэгги, может, джентльмен и важная птица, и ему есть чем погреть твою ручку, а только скрипку Робина я не доверил бы всякому проходимцу... Чёрт! совсем неплохо, – молвил он, когда я стал пробовать смычок. – Похоже, у тебя есть опыт в этом деле.
Чтобы снискать его благосклонность, я взялся исполнить такой бемоль-мозоль, кой, как мне казалось, должен был заставить оцепенеть старого ворона и открыть его клюв от удивленья. Я поставил пальцы на гриф так, чтобы лёгкими их колебаньями летать, как Тимофей из Милета, последовательно с одной позиции на другую, но моя многоструйность никак не отразилась на лице слепца.
И всё ж таки, что он слушал меня со вниманием, так как, не успел я закончить, он спародировал меня на своей скрипке столь артистично, усложнив немыслимо мою тему, что я, хотя и был уязвлён, не смог не зааплодировать ему, и не удержался от смеха, какому последовал и Бенджи, наплевав на меня – своего кумира; в то время как жена музыканта не знала смеяться ей или ругать своего мужа, боясь, что своею наглостью он обидит меня, и в конце концов предпочла благоговение перед своим Вилли, готовясь в нетерпении преподать ему урок жизненной премудрости.
Старик и сам скоро прекратил игру, и бросив лицо мне в упрёк, сказал:
— Ты мог бы играть, набив руку, но прежде, мил человек, дай волю сердцу.
Я сыграл своё любимое попроще, и заслужил его похвалу.
— Неплохо, мальчик. Да ты, хват, как я гляжу!
Женщина дёрнула его за рукав:
— Джентльмен всегда джентльмен, Вилли, и не тебе его учить, голубчик Вилли.
— Чёрта с два! – взорвался Вилли. – И что тебе от меня только нужно, попрошайка? Да будь он в десять раз важнее, ему не сыграть, как я, не так ли, сэр?
— Конечно, нет, мой друг, – сказал я, – и если бы вы согласились переночевать со мной в радушном доме неподалёку, я был бы очень рад.
Тут смех Бенджи заставил меня на смех обернуться, и он чуть не подавился, проглотив его тотчас. Я схватил его за ухо, но он оправдался тем, что представил квакеров, встречающих нищих музыкантов на пороге «Горки Шерон». И я отпустил его, как смех его вернул меня на землю; я позвал слепого музыканта в «Приют Пастуха», откуда я дал бы знать мистеру Геддесу о своём желании провести сегодняшнюю ночь там. Но менестрель это предложенье отклонил, сказав, что он приглашён на праздник тут по соседству, и разразился бранью на своего товарища – лодыря и пьяницу, какого до сих пор не весть где черти носят.
— Я могу пойти с тобой вместо него, – неожиданно для себя самого вызвался я. – И дам тебе крону, чтоб сойти за твоего друга.
— Ты, вместо Бродяги Роба?! Он мой старый товарищ, и как тебе только не стыдно? – отвечал Вилли тем тоном, какой отрезвит любого.
Но Мэгги, которую заворожило упоминание кроны, понесла такое, чего я не хотел бы больше услышать.
— О! Вилли-голубок! И когда ты поумнеешь? На кроне нет ничьих имён. О, горе моё! У меня в кармане шиллинг от этого господина, и твой пшик! Как же! Ты слишком горд, чтоб в ноги кланяться за подаяньем! Так сдохни в канаве, иль замёрзни где! Ну что с тобой мне делать, а? Сдохнуть? Лишь потому, что тебе не нужны деньги, и мне ни накормить тебя, ни бросить.
— Прикуси язык свой, женщина, – проворчал потише Вилли. – Он и в самом деле джентльмен, или тоже бродяга-музыкант?
— Я вижу джентльмена, – ответила Мэгги.
— Я тебя не знаю, – сказал мне Вилли. – Подай мне руку, я гляну на тебя.
Я помог ему встать. И он пробормотал себе пол нос:
— Да… да, эти руки в неге… – Затем он провёл рукой по моим волосам, плечам, платью, и продолжил свой монолог: – Волосы под треуголкой мягкие с косичкой и бантом, и костюм барчука дороже ста простых рубах. И как ты мыслишь, парень, сойти за бродягу-скрипача?
— Обыкновенное платье, – пожал я плечами (на мне был самый простой костюм, какой я носил из уважения к квакерам), – и я могу представиться молодым весёлым джентри. Возьми меня с собой, и я дам тебе ещё крону к той, что обещал.
— Чёрт бы побрал твои кроны! – выругался бесхитростный музыкант. – Я был бы не прочь с тобой выпить, поверь, но джентри не пахарь, и без мозолей на пальцах, какой ты к чёрту музыкант! Ты больше походишь на купчишку из Дамфриза, или студента на каникулах, или ещё на кого из их шайки. И вот что, паренёк, если ты думаешь найти себе подружку там, куда я иду, то ты сядешь в лужу, потому что простые парни-рыбаки шутить с собою не позволят.
Я обещал молчать побольше, и, чтобы не томить добрую женщину, сунул ей в руку обещанную плату. Слух слепого зрит верней, чем у многих зрячих очи – Вилли тотчас заметил мой манёвр.
— Теперь твоя душа довольна, побирушка? Клянусь она скорее в пляс пойдёт под звон монет, чем сыграй нам Слепец Рори*, чтоб я сдох. Ступай на постоялый двор к Лаки Грегсон, ешь и пей себе до завтра, и если там увидишь Роба, гони его ко мне.
— Значит, я тебе не пара на гулянке? – обиделась Мэгги.
— Зачем тебе не спать? – рассудил её лорд и владыка. – Проплясать всю ночь, чтобы утром не встать, и свалиться на пути в десять добрых шотландских миль? Нет-нет. Коню – солома, бабе –дома.
— Как скажешь, Вилли, тебе знать лучше: будь ты только не глухой, я пошла бы за тобой.
— Твой язык, как помело, метёт… слышать противно, – ответил Вилли на доброту своей жены.
Тут мне пришлось вмешаться:
— Погодите, люди добрые. Мальчишку мне надо послать в «Горку Шерон», а если вы, мисс, уйдёте в «Приют Пастуха», то как мне на гулянку отвести слепца? Мне самому тут заблудиться нехитро.
— Вы не знаете моего муженька, сэр, – рассмеялась Мэгги, – если думаете, что он нуждается в поводыре: он самый лучший проводник от Криффл до Карлайла, и знает все дороги тут – езжие, пешие, длинные, короткие, и всякий поворот, и всякий камешек ему известен в Нитсдейле.
— Ты могла бы сказать и за всю Шотландию, сорока, не совравши, – усмехнулся скрипач. – Но пусть будет по-твоему, Мэгги, – это первое доброе словечко мне от тебя за весь день. Была бы ночка потемней, да ливень с бурей, нарочно для джентльмена предо мной, уж я бы доказал ему, что порою лучше слышать, чем видеть, потому что тьма вернее света дня мне кажет путь.*
Мне оставалось лишь порадоваться в душе, что моему приятелю не удастся теперь выказать своё мастерство. Я написал карандашом записку, в которой просил Сэма прибыть в полночь с лошадьми туда, куда укажет малыш Бенджи, и велел сорванцу извиниться перед добрыми квакерами.
Когда мы уже были готовы пойти каждый своим путём, Мэгги сказала мне:
— О, сэр, если б вы намекнули Вилли сократить дорогу какой-нибудь сказкой! У него язык подвешен не хуже пастора, он мог бы и сам им быть…
— Попридержи язык, дурёха! – цыкнул Вилли, и тут же с миром сказал: – Ладно, не дуйся, Мэг, поцелуй меня на дорожку…
На том мы и расстались.

Письмо одиннадцатое
От того ж к тому же

Потрать своё воображение, представив, как разошлись наши пути-дорожки, и мы пошли по дюнам в разных направленьях. Вот летит малыш Бенджи на север, и Гемп за ним по пятам, и оба мчатся, словно гонится за ними кто, но я-то знаю, что как только он скроется с моих глаз, то пойдёт себе никуда не торопясь. Взглянув на запад, ты увидишь жердь идущую – фигуру Мэгги в широкополой шляпе, в пледе с пряжкой на левом плече, который раздувает ветер – она уходит всё дальше и дальше, уменьшаясь в размерах и пропадая из виду в солнечных лучах, которые слепят, опускаясь в море. Одиноко бредёт она в «Приют Пастуха».
Затем, пустившись взором лугом, ты нагонишь меня – своего друга, Дарси Латимера, с моим спутником – Бродягой Вилли, щупающего палкой тропу перед собой, как старый лоцман, закидывающий за борт лот для замера глубины фарватера по морскому уставу, хотя все мели знал он назубок, и шёл по слуху так, как если б был он Аргусом. И всяк из нас несёт скрипку за спиной, но один в толк не возьмёт никак – куда его к чёрту ноги несут.
«Зачем ты уступил безумству, толкнувшему тебя на скользкую дорожку?» – ворчал мой здравый смысл. Что ж, наверное, одиночество и тоска по толике душевного тепла привели меня в «Горку Шерон», а монотонность жизни там, одни и те же разговоры Геддесов, отсутствие развлечений и безделье утомили мой жаждущий действий дух, и, сам того не ведая, я уже ждал только случая взволновать мою кровь, хоть чем.
Я не пожалел бы ныне ничего за твою ухмылку, застывшую на роже, когда ты отваживаешься слегка пошалить! Ты способен на самую безумную выходку ради мгновенья счастья с самым умным видом, любую глупость своего поступка обязательно обосновав и доказав её необходимость там, где Прописная Истина вопиёт от возмущенья.
Судя по тому, куда меня вёл слепой музыкант, я стал подозревать, что мы идём с концертом в Огненную Лощину, и передо мной возник вопрос: прилично ли мне будет нанести визит моему недавнему благодетелю, и не может ли мне там что угрожать? А потому я спросил у Вилли – не к Лэрду ль, так называемому, мы теперь идём?
— Ты знаешь Лэрда? – спросил Вилли, прервав сонату Корелли*, кою он мило насвистывал.
— Немного, – ответил я, – и потому сомневаюсь, что мне будет удобно туда явиться.
— Я бы сто раз подумал, а может и больше, прежде чем вести тебя туда, дружок, – успокоил меня немного Бродяга Вилли, – потому что в лучшем случае нас бы послали там к чёрту. Нет-нет, дружок, мы идём не к Лэрду, а на славную гулянку неподалёку от Огненной Лощины, где будут парни с девками, ну, может, кто от Лэрда и заглянет невзначай, но сам он на пирушки не ходок. Теперь, чтоб не ржавели копья, он нанизывает на них лосося.
— Так он воевал? – спросил я.
— Уверен в том, – сказал Вилли. – Но послушай моего совета – помалкивай о нём. Не буди спящую собаку. Лучше скажи мне, приятель, откуда ты его знаешь, или, если не хочешь, расскажи о себе – кто ты таков, что увязался за старым бродягой? Мэгги говорит, что ты джентльмен, но шиллинг любого для неё сделает джентльменом, хоть будь он пастухом, а твои кроны заставят её видеть в тебе принца. Но мне башки не заморочить, я знаю, что гожее платье и белые ручки найдутся у лодырей джентри.
Я назвался и добавил к тому, что рассказывал о себе Джошуа Геддесу: что я студент Права, уставший от учёбы и заумной трескотни.
— Да-да, куда как лучше таскаться на гулянки чёрт знает с кем, и ром хлестать с бродягами морей, – усмехнулся Вилли.
— Не-нет, только с такими порядочными людьми, как ты, Вилли, – решительно ответил я.
— Порядочными, как я! Откуда ж тебе знать, кто я таков? Я сам чёрт, быть может, чтоб ты знал, ибо рожа сатаны завсегда украшена ангельской улыбкой, и кроме того, он отлично пилит на скрипке. Рукой Корелли водил сам дьявол, чтоб ты знал!
Порой он говорил такое, и вёл себя так, что казалось, будто мой спутник не вполне в своём уме, или он шутил со мной. В ответ я рассмеялся, и спросил, верит ли он сам в то что говорит, зачем дьяволу, смеясь, рядиться в святость.
— Ты ещё пока не знаешь жизни, – сказал старик, качая головой и хмуря брови, – и я мог бы тебе кое-что о ней рассказать.
Тут я вспомнил, что его жёнушка говорила, будто он не только музыкант, но и рассказчик, а так как я страсть как обожаю слушать всякие сказки, то я попросил Вилли украсить дорогу его волшебными устами.
— Да, – сказал слепой, – когда до кишок меня достаёт музыка и пенье баллад, я несу всякую чушь, и у меня есть несколько страшных баек, от которых старухи цепенеют в своих качалках, а ребятишки ревут, как волынки, в зыбках. Но то, что я хочу рассказать тебе, случилось с моим отцом, когда он только начал женихаться; и только затем, чтоб ты – желторотый скворец, выпавший из гнезда на тропинку, извлёк урок из пыли избитых дорог, какими я потопал за свой век.
И он начал свою повесть, как бывалый сказитель, выдерживая паузы, то торжественно, то чуть не шёпотом, и ставя ударения по смыслу, обращая в тот миг ко мне свои незрячие очи, словно на лице моём желал увидеть отразившиеся впечатленья от его рассказа. Не утаю от тебя ни звука его гласа, хотя б тяни он ноту бесконечно, и потому, набравшись духа, я начну:

Сказка Бродяги Вилли

Кто не слыхивал о сэре Роберте Редгонтлет, что славен был в былые дни. Кто знал его, тот не забудет, и старики крестятся, услышав часом его имя. Во времена Монтроза он был с горцами Хайленда, а потом с горцами Гленгарри до 1652 года; и когда вернулся Карл II, кто снискал милостей больше, чем Лэрд Редгонтлет? Его препоясал в Лонене  сам король своим мечом; и ярым папистом он примчался в Лоуленд, как лев рыкающий, в чине лорд-лейтенанта, потому что был он одержим (поверь мне) дьяволом, и хотел расправиться со всеми вигами и пуританами. Началась настоящая резня, потому что виги были столь же стойки, сколь кавалеры свирепы, и нашла коса на камень. Редгонтлет был на расправу скор, его имя гремело как имя Клэверхауса или Тома Дэйелла.* Ни лог и ни ущелье, ни горы, ни пещеры не могли спрятать пури-горцев, когда Редгонтлет, трубя в рог, под лай псов гнал их, как оленей на гоньбе. И когда он их ловил, поступал с ними точно также, как горец с косулей – он говорил: «Молись!» и не слыша ответа, приказывал: «Пли!» и всё.
Его ненавидели и дрожали перед ним, говоря, что у него сговор с Сатаной, и потому клинком его не взять, и пули от его колета отскакивают, как угли от решётки камина; что мог он зайцем вверх и вниз скакать по Каррифран , и нигде ему не провалиться. Все ему желали одного: «Чёрт Редгонтлета забери!» Он не был плох или хорош ни для своих, ни для чужих, а что до его сорви-голов и охотников на вигов, за которыми они гонялись день и ночь в те времена, то они пили за крепкое здоровье своего господина до донышка, плевать хотев на всё.
Мои предки жили на землях Примроуз, и служили Редгонтлетам от сотворенья мира, а, может быть, и раньше. Я люблю свой край, и думаю, что нет нигде в Шотландии других таких мест, где воздух так свеж и чист, как в нём. Но, теперь мне нечего там делать – три дня назад я сидел у отчего порога и радовался, что слеп, и не вижу пепелища предков. Там родился мой дед, Стини Стенсон – весельчак и задира, что знатно дул в волынку, плясал до упаду, и никто не мог переплясать его в «Монахе Джеке» в Камберленде, потому что у него была самая крепкая задница от Бервика до Карлайла. Такие как O’Стенсон, не бывают вигами. И он стал тори, как их прежде называли, а теперь зовут якобитами, лишь потому, что промеж двух стульев никому сидеть не удавалось. Он не имел ничего против живых вигов, и они ему совсем не нравились в кровавой рубашонке, но ему пришлось измазаться в крови со своим господином, сэром Редгонтлетом, когда тот отправлялся на свою охоту, хотя и знал, что с ним творится неладное, если не хуже.
Стини старался угодить хозяину и прочим, и потому его всегда звали с волынкой на бражку. Старина Дугал Маккалум, дворецкий сэра Роберта, не расставался со своим господином ни в горе, ни в радости, ни в здравье, ни в болезнях, и был готов за ним хоть в ад пойти под пение волынки, за что и звали его чёртовым прихвостнем.
Революция сбила спесь с их холки и с хвоста, но в душе их черти веселились, и страх их бед не стоил. И хотя круглоголовые жаждали расправиться со своими заклятыми врагами, и особенно с Редгонтлетом, многие из тех, что были за оранжевого короля, брезговали кровью. В парламенте их оказалось большинство, и сэра Роберта заставили поклясться, что все долги вигов он взыщет с лис, чем тот и занялся.* Он пировал как прежде, и зал его не перестал светиться от свечей, но кладовые и погреба пустели помаленьку, и потому он стал спрашивать о ренте, чего отродясь за ним не водилось, и попробуй-ка не заплати – лэрд бурей тут как тут. А спрашивать он умел как никто другой, и никто не смел ему перечить – он палил дьявольским огнём и сверкал очами с преисподней.
Дед мой не был батраком, и копил одни долги, задолжав две ренты. На Троицу его простили, поверив на слово и взяв расписку под волынку; но на Мартынов день* явился к нему управляющий и велел явиться ко двору с деньгами, иль пусть Стини идёт к чёрту. Вынь положь им серебро, да откуда его взять? Кое-как ему удалось наскрести сумму, чтобы заплатить за тысячу мерков, и большую часть из неё он занял у доброго соседа – Лори Лепрейка, матёрого лиса. Лори был мироедишкой, он мог бежать за псом, иль перед зайцем, быть тори или вигом, святым иль грешником, смотря откуда ветер нёс. Он собаку съел на бойне в смутах, и любил жаркое из вигов, а ещё игру на волынке по вечерам у нас дома; и он был уверен, что серебро его, данное в долг деду, никуда не денется из Примроуз-Ноус.
Дед мой радуясь, что одну дыру сумел прикрыть другою, с тяжёлым кошельком и лёгким сердцем с утра помчался рысью в замок к лэрду, снискать улыбку на гневной его роже. Но его встретило известье, что сэр Роберт корчится в подагре, и полегчало ему только лишь к полудню.
— Нет-нет, – сказал ему Дугал, – твой долг не подождёт, милорд будет рад тебя видеть, Стини, не расстраивай своего хозяина, милок.
Дугал сам проводил Стини в дубовый зал, где полулёжа в кресле встретил его лэрд в компании верного ему друга – безобразной лохматой обезьяны – это былая настоящая тварь, сущий дьявол, клянусь: она носилась по всему замку с визгом и криком, кусая и хватая людей, особенно перед дурной погодой иль бедой. Сэр Роберт звал её «Чучелом майора Вейра», или просто – Майором Вейром, в честь того дьявола, которого сожгли на костре за зверство. Мало кому понравилось это, как и сама бестия – все подозревали в том чёртовы дела, и мой дед невольно вздрогнул, когда за ним захлопнулась дверь, и он остался наедине с этой чёртовой троицей – лэрдом, Дугалом Маккалумом и джекнайпом – обезьяной, которую близко ему видеть раньше не пришлось.
Сэр Роберт из-за болезни полулежал в кресле в длинном бархатном халате, и нога его покоилась в лубке, мучимая подагрой; лицо корчилось от боли, будто бес на вертеле его вертел в огне. Майор Вейр в красном мундире сидел перед ним в парике лэрда, и, как сэр Роберт, корёжил рожи, повторяя все гримасы своего хозяина, и был схож с ним, как два чёрта из огня. Дублет висел позади хозяина на стене, палаш и пистолеты лежали под рукой, потому что он всегда был начеку, и коня никогда не рассёдлывал ни днём, ни ночью, чтобы одним махом заскочить в седло и мчаться вдогон за каким-нибудь горцем, посмевшим у него воровать. Кто-то говорил, что он боится мести вигов, и потому всегда настороже, но я знаю, что он не ведал страха, как давно с ним сжился. Рядом с ним лежала рентная книга в чёрной коже с медными замками, раскрытая и придавленная статуэткой в нужном месте, где велся учёт долгов и выплат бедняг Примроуз-Ноус, тут же на столе стояла массивная чернильница с перьями. Сэр Роберт так глянул на моего деда, что душа у того ушла в пятки. При этом брови лэрда изогнулись подковой, будто лошадиное копыто только что заклеймило своего хозяина.
— Где мои деньги, сын Тома-волынщика ? – спросил сэр Роберт. – Чёрт! Ты пожалеешь, если пришёл с пустыми руками.
Мой дед с остатками храбрости бросился к ногам хозяина и положил перед ним на стол мешочек с деньгами, улыбаясь во весь рот, как идиот. Лэрд тут же схватил кошелёк и взвесил его на руке:
— Тут всё, дружочек, Стини?
— Ваша милость может сосчитать, – ответил дед.
— Эй, Дугал, – сказал лэрд, – угости Стини бренди, а я пока пересчитаю серебро, и напишу расписку.
Они уже были в дверях, когда крик сэра Роберта от боли потряс стены замка. Дугал бросился к нему, холуи в ливреях поналетели отовсюду к лэрду с треском бестолковым. Мой дед остолбенел, не зная – бежать ли ему на помощь, или стоймя стоять в зале, где всё летело кувырком с шумом и гамом, и никому до него не было никакого дела, потому что лэрд ревел в бешенстве, как бык, от боли, и орал, чтоб лили воду на ногу ему скорей, и в пасть вино, из которой только было слышно: «Ад! Горю!» Ему притащили воду в тазу, и сунули в неё его распухшую ногу, но он всё равно кричал, что горит; и все клялись потом, что вода булькала в тазу, как в котле над очагом. Лэрд швырнул кубок Дугалу в голову, заорав, что тот вместо бургундского дал ему крови – и это была чистая правда, потому что горничная сказала, что она не смогла отмыть кровь с ковра на следующий день. Ряженая обезьяна визжала и плакала, или же дразнила своего хозяина; ноги моего деда сами понесли его оттуда прочь, голова его кружилась, и он напрочь забыл не только о расписке, но и обо всём на свете – он бежал, а крики становились громче, а потом раздался гром, и по замку пронеслось, что лэрд скончался.
Дед помалкивал обо всём этом, положившись на Дугала, который видел деньги, и слышал, как лэрд ему хотел дать расписку. Юный лэрд – сэр Джон, приехал из Эдинбурга, чтоб утрясти дела с похоронами. Он никогда с отцом не ладил. Сэр Джон был адвокатом, и заседал в том парламенте, проголосовавшем за Унию*, и был с лихвой за это награждён – когда б отец его мог выйти из могилы, он вышиб бы ему мозги решёткой от камина. Знающие люди говорили, что со старым лордом-рыцарем легче было договориться, чем с учёным юным его сыном, и скоро это подтвердилось.
Дугал Маккалум призраком безмолвным бродил по замку ни жив, ни мёртв, но приказы отдавал о похоронах чин чином. Всюду был его догляд до глубокой ночи, и он последним поднимался к себе в башенную комнатку напротив покоев хозяина, где тот спал до своей смерти, и где теперь лежал во всей её красе, как нынче говорят! В ночь перед самыми похоронами Дугал не выдержал и пал в ноги старику Хатчу, умоляя того побыть с ним в его спальне до утра. После обхода он взял две бутылки бренди – одну себе, другую для Хатча, и, пожелав старику здоровья и долгих лет, выпил, сказав, что сам он не жилец на этом свете, потому что со дня смерти сэра Роберта, он слышит каждую ночь звон серебряного колокольчика из его спальни, как всегда, когда хозяин звал своего слугу уложить его в постель. И ещё Дугал сказал, что ночуя один напротив мертвеца (никто не любит мёртвых, а тем более мёртвого сэра Роберта), он не осмелился ни разу явиться на тот зов, но теперь голос совести насмерть замучил его, что он очень плохой слуга своего господина, раз не может исполнить свой долг перед ним до конца, и, как сказал Маккалум: «Хотя меж нами смерть, она меня не остановит служить сэру Роберту в последний раз, а потому, когда он позвонит, я пойду за ним… Так что, побудь со мною, Хатч, напоследок».
Хатч не был храбрецом, и побывал с Дугалом во всяких переделках, так что не смог отказать ему в пустяке, тем более, что перед стариком стояла целая бутылка с бренди, и Хатч охотно притворился дьяком, раскрыв перед собой Библию и читая что-то вслух из неё; однако Дугал не смог бы разобрать из его слов ничего, бубни ему хоть Дэви Линдсей*, потому как сам чёрт его ждал.
Наступила полночь, дом был тих как покойник в гробу, и серебряный колокольчик не заставил себя ждать, зазвенев так громко, будто сэр Роберт дул в охотничий рог. Два старика, пошатываясь, вошли в комнату покойника. Хатч сразу увидел чёрта, потому что в спальне горели свечи: тот строил рожи, скаля зубы, сидя на гробу лэрда, и звонил в колокольчик. От его взгляда он обмер и пал замертво на пол. Когда он очнулся, стал звать мажордома, и не услышав ответа, поднял крик на весь дом. Дугала нашли мёртвым возле гроба господина. Сэр Джон тихо похоронил отца, заставив всех молчать о случившемся, но люди заметили, что Дугала нет на похоронах. Что касается колокольчика, то он пропал и больше никогда не звонил, хотя иным казалось, что в сильный ветер он позванивает из труб на старой башне, которую давно обжили совы.
Очень скоро новый лэрд стал улаживать дела с арендаторами и вызывать должников, мой дед был одним из них, поскольку никакой записи в амбарной книге против его имени не было, кроме невыплаченного долга. Он примчался в замок, чтобы поведать сэру Джону свою историю, и нашёл его в кресле отца под его портретом в трауре и в слезах, разодетым в пух и прах, а рядом с ним лежала шпажонка, а не старый кованный отцовский палаш, весом чуть не в сто фунтов, с широким лезвием, витою рукоятью и с массивным набалдашником. Я так часто слышал эту историю отпущения грехов, что зрю её воочию, хотя меня ещё тогда на свете не было. (Мой рассказчик и впрямь, Алан, с большой живостью передал мне сцену встречи робкого арендатора с чопорным и холодным лэрдом. Он сказал, что его дед во время разговора с ним, не сводил глаз с амбарной книги, будто та была огромным догом, готовым наброситься на него и сожрать.)
— Желаю вам здравия, сэр, в отцовском доме, да будет полон всегда ваш кошелёк. Ваш батюшка всегда был добр к своим слугам и друзьям, и я желаю вам, сэр Джон, его пути... то есть, идти по его стопам... пока он мог ходить… если бы не чёртова подагра...
— Да, Стини, – глубоко вздохнул лэрд, прочистив ухо салфеткой, – он внезапно покинул сей мир и нас, не успев даже устроить свои дела, хотя мы все должны готовиться к встрече с Богом, и это главное... но он оставил нас ветру в поле, Стини. Хе-хе! Потому, у нас очень мало времени, Стини, и чтоб попусту его не тратить, перейдём-ка сразу к делу.
И он открыл «Книгу Судного Дня», как называли её люди, в которую писались все их грехи пред господином.
— Стивен, – прочитал сэр Джон торжественно, как в суде, – Стивен Стенсон, или Стинсон, ты запоздал с уплатой долга на год.
— Ваша честь, сэр Джон, поверьте, я всё заплатил вашему отцу.
— Значит, Стини, у тебя должна быть расписка. Ты можешь предъявить её?
— Да, но я успел только отдать серебро, а на остальное, как сказала ваша честь, у сэра Роберта не хватило времени… Сэр Роберт собрался мне её дать, но преставился в муках.
— Тебе не повезло, – подумав, сказал сэр Джон. – Но, может быть, кто видел, как ты расплатился? Мне нужно доказательство talis qualis , Стини. Я хочу всего-навсего быть справедливым в отношении моих бедных слуг.
— Клянусь, сэр Джон, никто, кроме мажордома Дугала Маккалума. Но, ваша честь, он уже ничего не скажет, потому как… упокоился вслед за своим хозяином.
— Тебе очень не повезло, Стини, – всё тем же ровным голосом, что прежде, сказал сэр Джон. – Кому ты заплатил – мёртв, свидетель платежа – тоже, а серебра, что важнее всего, нет. Как же я могу тебе поверить?
— Я не знаю, клянусь, ваша честь, но у меня есть долговые расписки от людей, которые дали мне денег взаймы для выплаты долга! Мне пришлось залезть в двадцать чужих кошельков, и их владельцы это подтвердят.
— Ничуть не сомневаюсь, что ты их занял, Стини. И, разумеется, ты заплатил моему отцу, но я хочу иметь тому доказательство.
— Серебро должно быть в доме, сэр Джон. И так как вы его не видели, а ваш батюшка его не мог с собой забрать, то кто-то должен знать, где оно.
— Это резонно, давай расспросим слуг, Стини.
Но ни лакей, ни горничная, ни конюх, и ни малец-слуга не видели никакого кошелька в руках деда, когда он пришёл платить долг в тот день. На свою беду, он ни с кем и словом не обмолвился о том, зачем пришёл. Горничная видела, как он нёс что-то под мышкой, но подумала, что это была его волынка.
Сэр Джон отпустил слуг, и сказал моему деду:
— Теперь, начистоту, Стини. Я не сомневаюсь, что ты знаешь, где серебро, лучше других, а потому, хватит валять дурака – заплати, Стини, ради своего же блага, или убирайся с моей земли.
— Бог вам судья, – сказал Стини, в отчаянье, – я честный человек.
— И я, Стини, – сказал лэрд, – и надеюсь, мои слуги тоже. Лжец всегда тот, кто не сумел доказать правды своих слов. – Тут он сурово посмотрел на деда и добавил: – Мне кажется, я раскусил тебя – ты отлично знаешь этот дом, и то, что в нём случилось со смертью отца, и желаешь нагреть меня, или ещё хуже – очернить моё доброе имя, утверждая, что я хочу получить с тебя дважды. Где деньги, я снова спрашиваю тебя? Отвечай!
Мой дед был пьян от униженья, он ослеп, оглох, и пнём стоял, желая только одного – провалиться сквозь землю.
— Ну! – лэрд рявкнул, и стал очень похож на своего отца в гневе, и брови его изогнулись той же подковой, что и у сэра Роберта на лбу. – Ну! Я хочу знать – где мои деньги, коль у меня их нет?
— У меня их нет подавно, – выдавил из себя Стивен.
— То есть, мои слуги – воры?
— Грех винить невинных, – ответил дед. – А если и так, то я за руку их не ловил.
— Но где-то они должны быть, если ты не лжёшь ни на грош, – сказал сэр Джон, – подумай и скажи.
— В аду, если вы хотите знать, вот что я думаю, – выдавил из себя дед. – В аду! С вашим отцом, его обезьяной и серебряным колокольчиком!
И он, отвернувшись, пошёл быстро и уверенно вниз по лестнице из дома, где ему больше нечего было делать после сказанного – он слышал за спиной, как лэрд ругался теми же словами, что и сэр Роберт, призывая байли и приставов.
Дед мой отправился прямиком к своему приятелю – Лори Лепрейку, и попытался выжать из него хоть что-нибудь, но тот только всячески обзывал его, и такие слова, как – вор, висельник, голодранец, были самыми добрыми из всех. А под конец Лори напомнил ему, что его руки по локоть в крови святых мучеников, которых он загубил вместе со своим лэрдом – сэром Робертом Редгонтлет, и чтобы он убирался к своему чёрту за деньгами. Мой дед потерял всякое терпение, и хотя Лори не был святошей, он был готов поступить с ним также, как с пури, чьей крови он и впрямь пролил немало в своё время – жестокое время, которого не выбирать.
Но он сдержался, и расстался с ним, верхом поехав через Петмуркский лес, или «Чёрный ельник», как ещё говорят. Я хорошо знаю тот лес, хотя чёрные там ели, или белые, мне всё равно, видит Бог. Перед лесом есть дикая пустошь, а на её краю убогий постоялый двор под присмотром конь-бабы, которую звали – Тибби Фай, и там Стини попросил выпить, потому как за весь день ему и маковой росинки в рот не перепало. Тибби звала его закусить, но он отказался наотрез – еда ему в глотку не лезла, и он не сходя с коня выпил залпом две полных чарки бренди, перед каждой пожелав, во-первых – не найти покоя за гробом сэру Роберту Редгонтлету, пока он должен своему слуге; а во-вторых – здоровья Сатане, если он вернёт ему украденные деньги, или всем откроет правду, и мир будет считать Стини не лгуном и плутом, но честным человеком, потому, как ему только этого и надо лишь на свете.
И он пустился в лес, и ему было всё равно, куда он к чёрту едет. Сошла ночь, и лес перед ним стоял стеной, конь брёл наугад, но вдруг забеспокоился и заплясал так, что Стини еле удержался в седле. И тут, откуда ни возьмись, подъехал к деду всадник и говорит:
— Добрый у тебя конь! Продашь?
С теми словами он коснулся шеи коня плетью, и тот враз успокоился и перестал бить копытом.
— В твоих руках он скоро пропадёт, – сказал затем незнакомец, – коль ты в беде весь свет невзвидел.
Мой дед не понял его слов, и, пришпорив коня, ответил:
— Ступай себе с Богом, приятель.
Но, похоже, путник был из тех, кто слов на ветер не бросает. Как бы Стини ни нахлёстывал коня, тот мчался с ним бок о бок. И дед мой осерчал, и, как потом он сам признался – струхнул.
— Что тебе от меня надо, дружище? – спросил он незнакомца. – Если ты разбойник, то у меня нет ни пенса; если ты ищешь компании, то моё сердце ей не радо, и мне не о чем с тобой болтать; а если ты ищешь дорогу, то я и сам не знаю, где я еду.
— Поделись со мной своим горем, – сказал всадник. – И хотя я не всё могу, но многих выручил на этом свете, не разлучаясь с ними никогда.
И дед, чтобы облегчить себе душу, всё рассказал ему без утайки, не особо чая помощи от первого встречного.
— Тяжела твоя ноша, – вздохнул незнакомец, – но, думаю, я смог бы тебе помочь.
— Дай мне денег в долг, кроме них, ничего мне не поможет, – горько усмехнулся мой дед.
— Здесь – нет, но на том свете – может быть, – ответил странник. – Не стану врать тебе, я могу дать тебе денег в долг, но лучше выслушай меня. Твой старый лэрд не спит в могиле, проклятый тобою, и твоё горе ему покоя не даёт, а потому, если ты не струсишь последовать за мной, он даст тебе расписку.
Волосы на голове моего деда при этих словах встали дыбом, но он тут же подумал, что перед ним какой-нибудь шутник, который шутки ради даст ему в конце концов деньжат. Закусить бренди горем, что ещё ему оставалось делать, и он ответил, что мужества ему не занимать, и даже ад пред ним разверзнись, он не глядя прыгнет в пекло за распиской. Своим ответом он рассмешил незнакомца.
Они проехали дебри лесные, и лошади встали перед дверьми замка, и если бы мой дед не знал, что это место находится в десяти милях отсюда, он бы поклялся, что перед ними замок сэра Редгонтлет. Они въехали в ворота, миновали двор, потом старую кованую решётку, за которой он увидел освещённый всеми огнями парадный вход в дом, а вокруг играли на свирелях и скрипках, плясали и пели люди, как в былые времена на Пасху с Рождеством и в прочие праздники. Они подъехали к дому, сошли с коней, и дед мой привязал своего скакуна к тому самому кольцу, к которому он его привязывал намедни утром, прежде чем подняться к молодому сэру Джону.
— Боже! – обрадовался дед. – Смерть сэра Роберта мне снилась!
Он смело постучал в дверь, и как всегда, ему открыл её Дугал Маккалум, взял его под руку, как делал это сотни раз, и сказал обыкновенно:
— Стини! Старая волынка! Как здорово, что ты приехал! Сэр Роберт ждёт тебя.
Деду казалось что он всё ещё спит, он поискал глазами незнакомца, но тот как сквозь землю провалился. И тогда он в радости сказал:
— Ха! Здорово, Дугал! Ты жив? А я-то думал, что ты помер!
— Молчи! – ответил Дугал. – Пошли-ка лучше к сэру Роберту, и не трогай ни еды, ни вина, ни денег, но возьми только расписку, за которой пришёл.
И он повёл его по коридорам с поворотами в старую дубовую гостиную, где мой дед бывал не раз, и которая ему предстала всё такой же, как в старые добрые времена, когда Редгонтлет был на коне и полон сил, и вокруг лилось вино, столы ломились от еды, и пьяные гости пели похабные песни и грязно ругались – всё было также, как когда-то давным-давно.
Но, бог мой! Что за мерзкие рожи украшали тут застолье! И многие деду моему знакомы были, когда они ещё жили, ведь он часто развлекал их, играя на волынке в замке Редгонтлет. Жестокий Миддлтон, распутник Ротс, лисица Лодердейл, и лысобородый Дэйелл, Эрлсхалл – убийца Кэмерона, Ирвинг Боншоу – истязатель отца святого Дональда Каргилла; Дамбартон Дуглас – предавший дважды и родину и короля. Словоблуд, Кровавый Джордж Маккензи, сумевший извернуться в гробу, и похороненный по-божески. И Клэверхаус тут – красавчик, как живой, с тёмными длинными локонами, спадавшими на кружевной воротник, левой рукой он держался за правый бок, скрывая дырку, пробитую в нём серебряной пулей – он сидел особняком, на всех взирая с печальною холодною улыбкой, пока другие веселились и сотрясали хохотом стены. Но иногда их смех походил на вопли, от которых у моего деда отнимались ноги и стыла кровь в жилах, а по спине змеёй полз холодок.
Прислуживали им свирепые их слуги и солдаты, которые со знанием дела немало пролили крови на земле. Там был Долговязый Олух Лед из Нетертауна, схвативший Аргайла, и палач епископа с ним, которого прозвали «Дьявольский Мешок»; буйные королевские гвардейцы в вычурных мундирах, дикие горцы из «Чёрной стражи», которым кровь - водица; и тьма прочих спесивых, каменных сердцем мясников – злых псов своих господ, готовых с потрохами жрать, как дичь затравленных, бедняг на барской псарне. О, сколько зла на свете натворили эти души за злато с серебром.
Сэр Роберт Редгонтлет на самом верху в огне разгула рявкнул Стини Волынщику подойти к нему, сидящему за столом в своём кресле с вытянутой вперёд больной ногой, обмотанной фланелью – пистолеты и огромный палаш его наготове были при нём, как всегда, словно он всё ещё на земле... и даже скамейка джекнайпа стояла на своём месте, хотя обезьяны было не видать – верно, она ещё не издохла, но должна скоро сдохнуть, потому что дед слышал, как кто-то спросил: «Где наш майор? Куда он делся?», и кто-то ответил: «Джекнайп прискачет утром!» Когда мой дед подошёл к сэру Роберту, или духу его, иль к самому сатане, тот спросил:
— Ну что, волынка, спелся ты с моим сынком о долге?
Едва сумев заставить свой голос не дрожать, дед сказал, что сэр Джон не даст ему покоя, пока не увидит расписки о плате.
— Сыграй мне, Стини, на волынке, – сказал сэр Роберт, – сыграй «Ну, погоди, везунчик!»
Эту песню мой дед слышал от одного пури перед смертью на сатанинской охоте, и он иногда играл её в замке Редгонтлет на пирушках, но душой к ней не лежал, а потому был рад сказать, что у него нет с собой его волынки.
— Маккалум, дьявол! – выругался сэр Роберт. – Принеси Стини мою волынку!
Дугал Маккалум принёс волынку, на которой играть впору Дональду Бану с островов, и ткнул деда незаметно локтем, подавая её, и Стини, присмотревшись, увидел, что стальной чантр у волынки раскалён добела: возьмись за него, и останешься без пальцев. Тогда дед сказал, что у него нет сил надуть пузырь волынки.
— Так ешь и пей, Стини, потому что мы пьяны и сыты настолько, чтоб тебя не понимать.
Именно эти слова сказал Кровавый Дуглас королевскому посланнику за Маклелланом Бомби, что томился в замке Трив, желавший выиграть время и отрубить Маклеллану башку. И Стини тотчас же насторожился. Он ответил, что пришёл сюда не на пир, а за своим честным именем – дед уже набрался храбрости настолько, что заклинал сэра Роберта (не божьим именем, на то он не решился) его загробным покоем, не рыть ему ям, но просто дать ему расписку, и позволить уйти с миром.
Адская тварь заскрежетала зубами и рассмеялась, но достала из той самой книги расписку, отдав её Стини.
— На, возьми, сукин сын, и скажи моему щенку, что Кошкин Дом хоронит деньги.
Дед поклонился и собрался уйти, но сэр Роберт проревел:
— Куда? Ублюдок! Я ещё не закончил с тобой! Мы тут не раздаём подарков, так что жду тебя здесь ровно через год в этот же самый день за моим благословеньем!
Мой дед никогда не заставлял себя ждать с ответом, и, направляясь к выходу, он не оборачиваясь сказал:
— За благословеньем я обращаюсь к Богу, а к сатане – за проклятием!
И с последним словом на него обрушилась тьма, и он грохнулся оземь так, что мир для него погас.
Сколько он пролежал без чувств, нельзя сказать, но когда он очнулся, то обнаружил себя на старом погосте у самых дверей семейного склепа Редгонтлет, и над ним висел герб сэра Роберта. Густой утренний туман покоился на травке и на могильных плитах, а его лошадка мирно щипала травку рядом с двумя поповскими коровками. Стини подумал, что ох и здорово же он надрался, и всё ему приснилось в сне, но в руке он держал расписку от старого лэрда, последние буквы на которой словно скрючились от боли.
Напуганный до смерти, он поспешил убраться с этого мрачного места поскорей, и поехал в тумане к замку Редгонтлет, дорога к которому ему показалась бесконечной, как и его стук в ворота, пока ему не открыли.
— Ну, ты принёс мои деньги, голодранец? – первым делом спросил его молодой лэрд.
— Нет, – отвечал мой дед. – Но я принёс расписку от сэра Роберта.
— Как, болван? Расписка сэра Роберта! Ты говорил, что он не успел тебе её дать!
— Ваша честь, убедитесь сами – узнаёте руку вашего отца?
Сэр Джон сожрал глазами каждую буковку в расписке, дошёл до даты с подписью, и прочитал вслух:
— ...сего дня 25 ноября 17… года. Как?! Сего дня?! Ты что, прямиком из ада, плут?
— Мне дал её отец ваш, а уж где – в раю или в аду, того не знаю, – ответил Стини.
— Ты предстанешь перед Тайным советом, как колдун! – рассмеялся сэр Джон. – И я отправлю тебя к твоему хозяину – к чёрту, в горящем бочонке с дёгтем!
— Что ж, я сам пойду в пресвитерию, – пожал плечами Стини, – и расскажу им всё, что видел этой ночью, им лучше знать в таких делах, где пьянице, как я, не смыслить.
Сэр Джон помолчал, подумал, и пожелал услышать всю историю Стини целиком, и тот всё ему пересказал от начала до конца, как я вот теперь рассказываю тебе, от слова до слова – ни больше и ни меньше.
Выслушав, сэр Джон молчал долго, и наконец сказал:
— Стини, в твоей истории много честных предков многих благородных людей, не считая меня самого; весь этот твой бред стоит выжечь с твоего языка калёным железом, а это, поверь, куда хуже, чем обжечь пальчики адской волынкой. Но я тебе поверю, Стини, если деньги отыщутся, и тогда, я не найдусь, что сказать. Что это за «Кошачий дом»? В доме полно кошек, и они шляются тут всюду.
— О том лучше спросить у Хатча, – сказал дед. – Он знает этот дом также хорошо, как... ещё кое-кто, но его имени я называть не стану.
Явившись на зов, Хатч рассказал, что старую и заброшенную башню рядом со сторожевой, куда можно попасть только по приставной лестнице, потому что вход в неё замурован построенной позже крепостной стеной, звали «Кошкин дом» в его детстве.
— Я иду туда теперь же, – сказал сэр Джон, и взяв (какая удача!) один из пистолетов своего отца со стола, где они лежали с той самой ночи, когда тот помер, спешно отправился к крепостной стене.
Взобраться на ту башню было опасной затеей, так как лестница, старая и длинная, была сколочена из нескольких. Но сэр Джон поднялся по ней до единственного окна башни, и встал в его проёме, вглядываясь в темень внутри, ведь он собой загородил весь свет.
Тут что-то бросилось на него с диким криком, и лэрд выстрелил, защищаясь. Хатч с дедом, державшие внизу лестницу услышали: бах! И через минуту сэр Джон сбросил к их ногам дохлого джекнайпа, а потом крикнул, чтобы они поднялись наверх и помогли ему. Серебро нашлось там, и много чего ещё, что считалось давно пропавшим. Забрав всё ценное из башни, сэр Джон отвёл моего деда в кабинет, взял тепло его за руку и ласково сказал ему, что он жалеет о своей горячности, и своём неверии верному слуге, которому отныне он будет добрым господином, и постарается загладить перед ним свою вину.
— Но, Стини, – затем сказал сэр Джон, – ты видишь, что мой отец был честным человеком, ведь даже после своей смерти он остался справедливым по отношению к такому горемыке, как ты... Не все смогут этого понять – тебе не хуже моего известны злые языки людей, которые его душе добра не чают. И потому, не стоит лишний повод им давать чесать их везде, но лучше всё отнести на счёт Майора Вейра – глупую обезьяну. Скажи, что ты, подвыпив, заснул в Петмурском лесу, и тебе приснился дивный сон о том, кто украл и где спрятал деньги, о чём ты и поведал своему господину; а расписка... – Рука его дрожала, когда он взял её: – Расписка, всего лишь невесть откуда взявшаяся бумажка, и потому ей лучше вернуться туда, откуда она взялась... в огонь.
— Да, но как же доказательство моей честности? – спросил дед, который не хотел, чем чёрт не шутит, возвращаться к сэру Роберту.
— Я спишу с тебя долг в арендной книге, – ответил сэр Джон, – немедленно. Стини, если ты будешь держать язык за зубами, то с этого дня твоя рента станет намного меньше.
— Благодарю, ваша честь, – сказал Стини, который никогда не плевал против ветра, – я охотно последую вашему желанию, только... мне надо бы исповедаться какому-нибудь священнику, потому что я не хочу стать пособником...
— Нет, не называй его имени! – оборвал деда сэр Джон.
— ...сил, которые... овладели душой вашего батюшки, ибо он сказал мне, что я должен к нему вернуться ровно через год, и этот груз слишком тяжёл для моей совести.
— Что ж, – успокоил Стини сэр Джон, – если тебе и впрямь невмоготу, то можешь исповедаться моему духовному отцу – он человек божий, хранит честь нашей семьи, и кроме того, он под моим покровительством.
После того дед дал согласие сжечь расписку, и лэрд бросил её в огонь камина правой рукой. Но сгореть она не пожелала, а унеслась вверх в трубу, рассыпая искры со свистом, как шутиха.
Мой дед спустился в молельню, и священник, исповедовав его, отпустил ему грехи, сказав, что он слишком близок был к сатане, однако, поскольку он отказался от дьявольского соблазна – не стал ни есть, ни пить, и не стал его ублажать и славить, и если он пребудет в духе божьем, воздержится от некоторых радостей жизни с год, то бес его оставит в покое. И дед мой больше года с того дня не прикасался к волынке, асквибо, и даже к элю.
Сэр Джон сочинил сказочку о джекнайпе, и та пошла гулять по свету, и многие верят до сих пор, что во всём виновата воровка-обезьяна. И впрямь, кто поверит в чёрта, которого видели Дугал и Хатч в спальне лэрда, когда он так похож на обезьяну, что скакала на гробу, и могла звонить в колокольчик не хуже своего хозяина. Но правды ведь не утаить, и открыла её попадья, когда сэр Джон и её праведный муж отправились на свиданье с Господом. Тогда и мой дед, не уверен за душу свою, но в твёрдой памяти – иначе, не о чем было бы и говорить – вынужден был рассказать, как всё было на самом деле, своим близким и друзьям, чтобы остаться честным перед Богом и людьми. Не то его прибрать мог дьявол.*


Сумрак ночи обступил нас, когда мой проводник окончил свою старую сказку присказкой:
— Вот как, голубок, опасно брать в попутчики первого встречного.
— А мне, – признался я, – нравится конец сказки со счастливым концом для вашего деда, который избежал нищеты и изгнания, и для его молодого господина, кто избежал несправедливости по отношению к своему слуге.
— Сказка кончилась, – сказал Бродяга Вилли, – а в жизни всё пошло иначе. Сэр Джон угас, как свечка, через тридцать лет, совсем ещё молодым. И хотя мой дед прожил долгую жизнь, его сын – мой отец, в сорок пять надорвался на пашне, упав в борозде, и не встав, оставил меня одного – без отца и без матери слепого, которому суждено было сдохнуть. Но Небо послало мне сына сэра Джона, и внука сэра Роберта – Рэдвальда Редгонтлета, который взял на себя заботы о нашей земле и обо мне, забрав меня в свой дом. Он любил музыку, и лучшие учителя из Англии и Шотландии меня учили ей. Это было самое счастливое время в моей жизни! Однако в сорок пятом году Рэдвальд повстречал весёлых парней... И больше я о том не скажу ни слова – мой язык когда-нибудь меня погубит, а мне ещё играть всю ночь. Ну-ка, дружок, – голос его взял другой лад, – глянь туда, ты должен уже видеть свет Огненной Лощины.
 
Письмо двенадцатое
От того ж к тому же

И Лютер – храбрый менестрель,
Отличный, славный парень,
Как Бог играл, и так им пел,
Что Тейзи в пляс ударил.
И на французский тряс манер
Шут ножками с ним старый;
И Моррис, хрыч, не усидел,
И до утра ног не жалел, всем давая жару,
Возле церкви во Христе воин разудалый.
Король Джеймс I

Пишу далее, не жалея чернил и бумаги, боясь одного – наскучить отсутствием зрелищ. И потому, пусть слог изящный украсит пустоту картины, даря внимание к чтецу. Витая в собственном воображенье, мы – мечтатели, как Мальволио, живём в собственных виденьях, затмевая правду жизни и опыт пройденный людьми, всегда имея под рукой бесконечный запас слов в своём сознанье, богатую палитру красок, чтоб приготовить себе пир из радости и счастья в убогом бытие. О, на том пиру у Бармецида, подобно Алнашару, нам вряд ли потолстеть.* Но нас и не тошнит, не пучит с жирной пищи, и послепирье не гнетёт. То бишь, пою я оду замкам в облаках:

Пускай надежда смерть переживёт,
Пускай несут счастливые крыла
Меня сквозь бури от моих невзгод,
И дай мечта с лихвой мне всяких благ!

Взирай на друга, друг, с улыбкой скучной,
Покачивая умной головой,
С вершины своего благополучья,
Пока живу я глупою мечтой,

И радую твой ясный, чистый взор
Весёлой песней из-за гор.

Я потерял тебя за крутым спуском в Огненную Лощину, куда я съехал на заду коня, понукаемого его свирепым всадником, а ныне, закрыв глаза, увлёкся в неё же за слепым поводырём.
Тьма уже сгустилась, но не для моего проводника, который шёл как прежде, обходя своими чувствами всякую крутизну, так что мы благополучно достигли дна, и скоро я увидел свет в жилище, недавно приютившем меня. Но шли мы не к нему. Дом лэрда у нас остался слева, а мы вниз по ручью дошли до устья, где повстречали деревушку рыбаков – повсюду у воды покоились их лодки. Длинная и низкая домина, к которой мы пришли, лучилась вся огнём из каждого окна, из трещин в стенах, и даже через дыры в крыше из смолистой дранки, заткнутой сухими водорослями с соломой.
Покамест я таращился на чудеса, мой друг спешил на звуки – на буйный топот ног по доскам пола и на писк чуть слышный скрипки, от которого чуткие уши Вилли свернулись, издали его заслышав, хоть я оставался к нему глух. Слепец чуть не сломал свой посох, со злостью треснув им о землю:
— Икра рыбья! Ах, жульё! Меня надуть! На мою гулянку звать расстроенную скрипку! Разбойники, пираты! Но музыки им не украсть! Я с ними разберусь получше, чем староста с деревней! Нет! Ты слышишь – там ещё и дудка с тамбурином! Свиной ублюдок Саймон, и с ним Дремучий Ник! Я вам постучу, я вам поиграю! Мне только бы схватить их глотки одной левой, а правая найдёт себе работу! Отстань! Не держи меня, парень! Хотел гулянку? Так идём!
И он помчался вперёд такими широкими шагами, что я за ним едва поспевал.
Мне стало страшно в его компании – задетый за живое менестрель, из благодушного старичка, и даже, я бы сказал, человека божьего, судя по тому, как он рассказывает сказки, превратился в скандалиста и буяна. Войдя за ним в большой сарай, где рыбаки с жёнами и детьми ели, пили, и плясали всей гурьбой, я невольно оробел, опасаясь, что воинственный мой спутник вряд ли встречен будет тут радушно.
Но он был встречен дружным ликованьем от души, и всяк бежал его обнять, и хлопнуть по плечу, расцеловать:
— Здорово, Вилли! Где тебя носило, слепой чёрт! Вилли! Вилли!
И всё вокруг него вскружилось, завертелось, звало его туда-сюда, задвинув дудку с барабаном в угол – и это слёзной радостью наполнило глаза Слепого Вилли, он с важностью озрел вокруг себя, и гнев сменил на милость, забыв об оскорблённых чувствах музыканта ради счастья и любви. Парни с девками на нём повисли, рассказывая ему, как они боялись, что с ним случилось невесть что, и чертё где его ищут теперь посланных два остолопа.
— Слава богу, я жив и здоров, – отвечал Вилли, – а задержал меня придурок Роб, сгинув по дороге, но судьба подкинула мне бродягу-принца – он стоит дюжины таких пройдох, как Роб!
— Что у тебя там за девчонка, Вилли? – пропел хор из грубых голосов, и все взоры, друг мой, впялились в твоего покорного слугу, кой строил из себя саму невинность – всеобщее вниманье публики, скажу тебе я, тяжкий груз.
— Я узнаю платок на шее, – гаркнул вдруг один из них, – это Гил Хобсон – портняжка городской. Встречай, Шотландия! Дай пять, красавчик! – И он протянул мне свою лапищу, чёрную и колкую, как барсучья холка.
— Гил Хобсон? Да, Гил, сукин сын! – подхватил Бродяга Вилли. – Славный парень! Я перехватил его у Джошуа Геддеса, квакера, тот хотел его учить!
— Чему ж? – рассмеялся Барсучья Лапа.
— Врать и притворяться! – сказал Вилли, и вызвал бурный смех. – Но я научу парнишку ремеслу получше – на скрипочке пилить танцульки!
Вилли искусно связал выдумку с правдой обо мне, вывернув всё наизнанку, и я был весьма ему за то обязан, как начни я врать, то был бы враз разоблачён простотой прямых людей, и всё могло бы плохо кончиться для нас обоих; но его стараньями я был избавлен от вопросов, в которых мог легко запутаться. Вся добрая компания быстро забыла обо мне, кроме, пожалуй, двух девиц, чьи взгляды намекали на их желание со мною познакомиться поближе; и все, кто постарше, расселись по своим местам поближе к чану, из коего тянулся тяжкий дух бренди-пунша, тогда как молодёжь хотела танцевать, и кричала Вилли, что пора ему играть.
Шепнув мне, что «рыбаки за милю чуют рыбу», Вилли заиграл, и я подыгрывал ему второю скрипкой, стараясь снискать его похвалы, и Вилли порой мне кивал, одобряя. Разумеется, мы играли шотландские танцы: джигу, риль, и страспей с хорнпайпом, чтоб передохнуть; и грубые пляски с избытком были искуплены точной ритмикой, живостью и большой ловкостью, свойственной всем северянам. Я веселился вместе с теми, кому играл, и старина Вилли всё чаще кивал и кричал мне: «Так, парень, жарь, парень, ещё наддай!» – и, честно, я никогда не был так весел, как тут – на простой сельской гулянке – с ней никогда не сравниться торжественным и скучным балам и маскарадам в старом Эдинбурге, где мне случалось бывать. Я был весьма польщён большим вниманием к своей персоне королевы гулянок Огненной Лощины, которой и в подмётки не годилась знаменитая мисс Ники Мюррей – прима церемониальных приёмов в Эдинбурге – я говорю о цветущей рыбачке лет около тридцати, со множеством серебряных колец на пальцах, среди которых были два-три золотых; щиколотки её мелькали из-под цветастых синих, белых и алых юбок, одетые в нежные чулочки из овечьей шерсти, в туфельках из испанской дублёной кожи с серебряными пряжками. Она встала напротив меня, и сказала, что молодой джентльмен не обязан играть тут целый день, но может станцевать разок, другой.
— А как же, Марта, я? – улыбнулся Вилли.
— Ты? – скуксилась молодка. – Бес на твою старую бороду! Ты можешь играть весь день до упаду, пока последний танцор не свалится с ног, смазывая свой смычок бренди между танцев.
— Ты права, девчонка, – ухмыльнулся Вилли, – и я не враг молоденьким ножкам – если они хотят плясать, пусть пляшут. Принеси мне выпить, а потом можешь вытрясти из него всю душу, как Мэдж из Мидлби.
Выпивка вмиг оказалась перед ним, но пока Вилли пил, в хибару вошла компания, которая сразу отвлекла моё внимание, и я не успел галантно подать свою руку жаром пышущей фигуристой Фетиде, спасшей меня от пиликанья на скрипке.
Это были никто иные, как кухарка Лэрда – Мейбл, его слуга – Кристал Никсон, и та милая особа, что прочитала нам молитву в памятный ужин.
Милая особа... Алан, ты всё-таки провидец – да-да, чей я портрет не тронул своею грязной кистью, и потому ты заподозрил моё влеченье к ней – увы, она и впрямь мной овладела более, чем можно. О, нет, я не скажу – любовь, как слишком часто говорил о ней, чтоб избежать твоих насмешек, и промолчу теперь. Нет слов. Я говорил о ней, писатель бы сказал – уж слишком часто для юных моих лет, чтобы она не оскорбилась. Но признаюсь, что Святая Дева Огненной Лощины не выходила у меня из головы, заняв её всецело; и теперь тебе ясно, почему я задержался в этой глуши, и потащился за Вилли, чёрт возьми! ты можешь смеяться надо мной, и я не стою твоего доверия, где сам себе не верю я.
Представь себе мои чувства, как они вспыхнули, зажглись, когда она, подобно лучику во тьме сарая, явилась вдруг волшебно на гулянку; нет – она не скрылась в ней, но осветила всё вокруг. Старик со старухой шли за ней зловещие, как буря с вьюгой, охраняя нежный май.
Она вошла – ты не поверишь – в зелёной мантилье, подобной той, что была на твоей прекрасной незнакомке, посетившей тебя под видом клиентки, и я почти уверен, что моя святая и твоё видение – одно и то же. Увидев меня, она вдруг побледнела. Сняла мантилью, отдала служанке, и на миг лишь задержавшись, в спокойной важности прошла вперёд, и все пред нею расступались, мужчины кланялись, женщины приседали в реверансе, и она со всем достоинством села на приготовленный ей трон.
Всё смолкло, пока расторопная хозяйка бала неловко, но любезно, подавала юной леди бокал вина, от которого та не смогла отказаться, пригубив его с поклоном всей честной компании, пожелав всем здоровья и веселья, после чего вернула его на поднос. И тишина висела там, и сам я был растерян от чудесного явленья, стоял, не шевелясь. Пока меня из забытья не вырвал ропот – я камнем преткновения стоял среди танцоров.
— Оглох, скрипач, чёрт тебя возьми! – раздалось со всех сторон. – Иль ты пляшешь только под свою дуду?
И здоровяк-тритон, хлопнув меня по плечу душевно с силой, протрубил:
— Не дрейфь, малыш! Девчонки наши ждут! А мы посмотрим, каков ты хват!
Я слез с помоста музыкантов, и безумным, не зная, что творю, пошёл к центру круга, и вместо того, чтобы увлечь за собой Фетиду в белых чулочках, подошёл к Зелёной Мантилье и пригласил её на танец.
Навстречу мне широко распахнулись прекрасные глаза богини, казалось, чуть напуганной моей отвагой; и шёпот окружил нас изумленья, как будто даже, роковой. Но в следующий миг она повела лебяжьей шеей, плавно поднялась со всею гордостью принцессы, и протянула мне, как пажу, свою невесомую руку.
Казалось невероятным, думал я про себя, что она и есть Зелёная Мантилья – столь юные добрые леди не пишут писем адвокатам, и не имеют с ними никаких дел, или они не могли бы остаться при этом такими прозрачными, как изумрудные воды подводного царства; и если меня околдовала та самая мантилья, то стою ль я милости её, оказанной мне с такой грацией волшебной. Нам с ней выпало сплясать очень старую шотландскую джигу, и, как ты помнишь, моё пике безупречно, а твоя неуклюжесть всегда отмечалась постукиванием костяшками пальцев нашего маэстро по его бесценной скрипке. Танец выбрал дружище Вилли, который допил бренди, и нарочно для меня заиграл этот любимый всеми танец.

Квакерша спекла пирог,
Деток звала есть,
Муженька один сынок,
Мельника не счесть.

Вкусный кушают пирог
Детки все окрест,
Муку мелет мельник, взмок,
Даже не присесть.

Скачи, квакерша, ха-ха!
Веселее, квакер!
Скачи, квакерша, ха-ха!
Веселее, квакер!

Надо мной смеялись все, и я, как мельник, взмок, но улыбка на губах моей пары лучилась мне, и будто говорила: «Легче, легче!» Я забыл о насмешках – она легка была в танце, и если бы не её улыбка, я не нашёл бы в себе сил плясать, и был бы вконец опозорен.
Клянусь, наше исполнение, равно как и игра Вилли, заслуживали лучших зрителей, и мы не снискали бурных оваций и аплодисментов в тот миг, когда я проводил свою партнёршу к её креслу, и встал рядом с ней, готовый угождать ей и далее, по такому случаю. Она чуть смутилась, но я пренебрёг этим в горячем желании узнать – какова премудрость девы под её прекрасными чертами.
Принять столь мужественное решение, как ты должен представить, было легче, чем его исполнить, сколь отсутствие опыта вращения в кругу прелестной стаи рыбок меня делало презренным мопсом, почти таким же куцым, как ты сам. Она была прекрасна и столь неприступна, что я едва не совершил роковую ошибку, рискнув заумничать с ней, и в поспешном отступлении мои мысли рухнули в хаос – здравомыслие смешалось с глупостью, всё мне казалось плоским и банальным, или чёрствым и сухим. Голова моя кружилась с нею, словно мной играли в теннис два приятеля-дружка: умник Альдиборонтифоскофорнио и пройдоха Ригдум-Фуннидос.* О, как я завидовал тогда нашему знакомцу Джеку Оливеру, который с такой лёгкостью нёс бремя светской болтовни, ничуть не сомневаясь, что льёт бальзам и елей в уши барышень смазливых, источая аромат духов промеж дамской болтовни и вееров, приятным во всех отношениях cavaliere servente – дамским угодником. Я опробовал его рецепт, но... с конфузом для себя – Зелёная Мантилья взглянула на меня, как принцесса на шута.
Буйное веселье немного выдохлось в танцах, и я отважился на действенное средство от одышки, предложив ей менуэт. Она с благодарностью отклонила моё предложение, и довольно холодно сказала:
— Не стоит оскорблять простые чувства этих добрых людей, и безобидный танец делать в их глазах посмешищем.
Помолчав с минуту, словно ожидая от меня другого, и не дождавшись, она тихо прибавила с милой улыбкой:
— Но ради вас, не откажусь сплясать с вами хайленд.
Я осёл, Алан! Не узнать её желания! Разве я не видел пару злых псов по бокам её кресла – Мейбл и Кристал – этой королевской гвардии: лохматого, как лев, присевшего кота на задних лапах; и высохшую мумию с острым клювом, как у единорога? Мне надо было догадаться, что под пристальным взором сих монстров нельзя говорить ни о чём, что музыка, топот и смех деревенской гулянки, где пары, выталкивая друг друга из круга, дают время остыть и перемолвиться словечком там, где им не грозят строгие уши.
Едва мы с ней пустились в общий пляс, как нас вытолкнули в тень, где она тихонько и с осторожностью спросила:
— Мне неловко спрашивать вас, но я полагаю, что танцую с мистером Дарси Латимером?
— Дарси Латимер к вашим услугам, мадам, имею честь и счастье...
Далее могли последовать галопом бесконечные комплименты на фальстарте, но она предупредила их:
— Почему м-р Латимер здесь, и в платье недостойном его рода? Простите, что причиняю вам неудобство, но водить знакомство с...
И она без слов взглянула в сторону моего приятеля Вилли. Я не знал, что ответить, и мне стало неловко, а потому я признался, что праздность заставила меня искать развлечений, и я ничуть о том не сожалею, поскольку нашёл больше, чем искал.
Но мой комплимент она пропустила мимо ушей, и при следующей остановке сказала:
— Если м-ру Латимеру интересен вопрос доброй к нему незнакомки, то хорошо ли в его возрасте искать праздности, не имея лучших дел, чем танцульки средь мужланов?
— Вы слишком суровы ко мне, сударыня, – отвечал я, – судить меня за моё низкое общество, в котором я встретил...
Тут я осёкся, осознав всё неприличие своего ответа.
Argumentum ad hominem – переход на личность, крайнее средство для вежливого человека доказать свою правоту, и никогда не может быть использован джентльменом – argumentum ad foeminam – в отношении к леди!
Она за меня продолжила то, что мне не следовало говорить:
— Вы хотели сказать – меня? Тут нет позора мне. Я волей несчастной судьбы пребываю там, куда не пошла бы по своей прихоти. Кроме того, до последних минут я никогда не разделяла подобных веселий, но лишь была их зрителем под присмотром моих слуг. Но вы совсем другое дело, вы с полной охотой и угождаете тут и веселитесь среди тех, кто ниже вас по рождению, образованию и состоянию. Если я и говорю с вами, м р Латимер, слишком резко, – добавила она с чуткой любезностью, – то лишь потому, что желаю вам добра.
Я был раздавлен её речью – «истиной в глазах младенца»; всё из меня бежало прочь, ни мысли мне не кинув для ответа, и я ответил только чувствами, такими же тяжёлыми, как её слова:
— Да, я выше этих бедных людей отчасти; но вы, сударыня – за доброту ко мне премного вам обязан – должно быть, знаете обо мне больше меня самого, поскольку мне неведомо моё рожденье, мне не весть, кто я таков, и предназначение моё скрывают тучи.
— Ваше неведение о себе разве повод плясать на гулянках среди всякого сброда от безделья? – ещё строже спросила меня она с назиданием. – Разве может юноша сидеть и ждать, когда на него прольётся счастье, не напрягая своих сил, ума и воли, чтобы стать мужчиной? Разве нет путей к познаньям, мужеству и чести? Нет, не на войне – война вам стоила всего.
— Скажи лишь, кем меня ты хочешь видеть, – я лишился вовсе головы, – выбери мне путь, и я пройду его весь до конца по твоему приказу!
— Не мне, – отвечала нимфа, – но здравому смыслу решать твоему, поскольку ты мужчина, человек долга... словом, позаботься о себе, ради твоего же блага.
— Здравый смысл... как часто он бывал далёк от справедливости, – начав, я не успел закончить – круг увлёк нас в танце, и она не смела на меня смотреть, но лишь представилась возможность, я договорил: – Сказали вы о мужестве и чести. За мужество я полагаю то, что бежать от чести – трусость. Вам столько обо мне известно, что мне впору в вас признать своего ангела-хранителя, и коли так, скажите – что угрожает мне? Смотреть ли мне в лицо опасности? Или бежать от неё?
Она смутилась от моих вопросов.
— Не заставляйте меня, – сказала она наконец, – платить слишком дорогую цену за мои добрые чувства к вам, поверьте, я не равнодушна к вашей судьбе, но не могу сказать с какого края к вам беда подходит, и кого вам стоит опасаться... но она близка, почти неотвратима. Не спрашивайте больше меня ни о чём, бегите лучше. В любом другом месте беда вас не настигнет, но здесь вы только дразните свою судьбу.
— То есть – я обречён распроститься навсегда с той единственной, кто ко мне неравнодушен в этом мире? Нет, не говори – скажи, что встреча впереди, оставь надежду, веру, дай путеводную звезду!
— Скорее всего, – сказала она грустно, – скорее всего, нам больше не свидеться. Всё, что я могу сказать, я говорю тебе, как слепому у края пропасти, и это не требует от тебя благодарности, не удивляйся.
И голова её поникла, она больше не смотрела на меня до конца танца, а потом ожгла:
— Не подходи больше ко мне, ни пытайся говорить со мной; и как можно скорее беги отсюда, скройся незаметно, и спаси тебя Господь!
Я проводил её до кресла, и долго не мог выпустить её руки, держа её со всею нежностью. Она покраснела, и забрала тихо её из моей ладони. Заметив недобрые взгляды Кристала и Мейбл, я низко поклонился ей, и двинулся прочь – сердце моё не билось, в глазах было темно, и люди тонули за моей спиною в бездне.
Я плёлся к своему приятелю, к Вилли – жарить на скрипке и веселить толпу, хотя в тот момент я отдал бы всё, чтобы сбежать отсюда. Но на моём пути встала красотка Марта, которая со всей прямотой, присущей сельским девчатам, сразу взяла телка за рога.
— Что, милок, твоя птичка упорхнула на веточку, устав махать крылышками? Ха! старая кляча в дюнах лучше любого рысака, которого хватило на милю.
Это был вызов, и я не мог его не принять. Марта была королевой танцулек, а вокруг стояли сильные, грубые парни, смотрящие на меня исподлобья. Я протянул ей руку, и мы пошли вскачь, где я, хотя и не показал прежней резвости, но ублажил партнёршу, которая, раскрасневшись, обдала меня жаром: «А, ты хорош!» и шало пошла в пляс, щёлкая пальцами, как кастаньетами, вертясь вакханкой, скача мячом над полом, задирая ноги так, что всем были видны её подвязки – небесно-голубые с серебром.
В другое время, это было бы забавно, но не этой ночью - я не смогу выразить тебе, Алан, как я хотел избавиться от пышногрудой Марты. Мне даже в голову закралась мысль: как было б хорошо, подверни она одну из своих «соблазнительных» белоснежных лодыжек; особенно в тот момент, когда она вызывающе томным взглядом звала меня за собой – танцы с ней мне до того уже осточертели, что я уже решился изобразить собственную травму ноги, чтобы кончить это представленье. Но вокруг было столько сердобольных старушек, знавших рецепты на все несчастные случаи жизни, и вспомнив Жиль Бласа с его притворством среди разбойников в пещере, я подумал, что лучше всего набраться терпения до тех пор, пока Марте самой не надоест пустая трата времени со мной. Так что я прибавил прыти, и в последнем па так лихо прыгал жердью, смотря на Марту свысока и торжествуя, что заслужил шквал аплодисментов: простые люди всегда предпочитают изяществу ловкость и силу. И Марта сдалась, а я с радостью проводил её до скамьи, и с видом кавалера сел рядом с ней.
— Ох, приятель! – выдохнула Марта. – Клянусь, ещё чуток, и ты б меня загнал до смерти!
Искупая свою вину, я принёс ей подкрепляющего напитка, который она выпила залпом.
— Мне повезло сегодня в танцах, – завёл я с нею разговор, – сначала с этой юной леди, а потом с вами, мисс Марта.
— Не жужжи мне в уши! – расхохоталась Марта. – Кончай заливать, парень! Твои сказочки нам не во двор – сравнил меня и мисс Лилию! Как же, как же – парень, пой! Она лет на пять меня моложе, и не ровня мне – иди, и наслаждайся нежностями леди.
— Так она дочь лэрда? – спросил я небрежно, стараясь скрыть свой интерес.
— Дочь? Нет – племянница, или ещё какая родня.
— Я думал, что она носит его имя.
— У неё есть своё – Лилия.
— А фамилия?
— Выйдет замуж, будет и фамилия, – ответила Фетида, осерчав, потому что мой интерес её не касался.
Затянувшееся между нами молчание Марта прервала, заметив, что все снова собираются в круг. Не желая возобновлять буйную каприоль, я ей сказал, что мне надо дать передохнуть старику Вилли.
И прежде, чем я встал, Фетида обратилась к какому-то рыбаку в синей матросской куртке и штанах, руку коего она раньше отвергла, с предложением отправиться с ним в плаванье.
— Отваливай, милашка, – мстительно ей ответил морячок, не подав руки, и указав в мою сторону, – к своему причалу.
Я был уверен, что нажил себе врага, а, может быть, и двух, а потому поспешил к Вилли и взялся за смычок. Но тучи надо мной сгущались – я слышал вслед недобрые речи: «Лодочник загребает», «бабник», и вот прозвучало вовсе грозно: «ищейка»; и потому я был сильно обрадован появлением Сэма, который уже приложился к кружке с пуншем, и дал мне знать, что путь к отступлению открыт. Вилли слышал больше моего, а потому тихо мне сказал:
— Давай, парень, тебе пора валить отсюда.
Я сунул полгинеи в лапу старика, и тот шепнул:
— Футы-нуты, палки гнуты, ну, ладно-ладно, не откажусь, коль ты не обеднеешь. Бог с тобой, будешь жив, не забывай.
Вняв его совету, я прошёлся по хибаре, будто подыскивая себе пару, подобрался к Сэму, с трудом оторвал его от пойла, и мы незаметно выбрались наружу. Лошади стояли на привязи в соседнем сарае, и в лунную ночь по знакомой разбитой пустынной дороге мы добрались благополучно «Приюта Пастуха», где нас встретила старуха-хозяйка, ожидавшая нас с большим беспокойством, потому что, как она сказала: «Не все, кто ездил в Огненную Лощину с дальних мест, вернулись оттуда поздорову. За старого Бродягу Вилли тебе поставить свечку надо!»
Супруга Вилли, курившая у камина трубку, стала нахваливать при этих словах своего «Хинни», как она его называла, пытаясь пробудить во мне великодушие опасностями, которым подвергался её муженёк ради меня. Но больше выманить у меня денег ей не удалось, поскольку я был мрачен, и лёг поскореё в постель в глубоких раздумьях.



После того случая я провёл несколько дней меж «Горкой Шерон» и «Приютом Пастуха» – читал и перечитывал твои письма, писал тебе сам, строил догадки о Лилии, и мечтал о встрече с ней, и порою удил рыбу против совести Джошуа, и в согласье с собственной душой – мне всё больше нравится это занятие, и я даже в нём начал делать успехи.
Раскрывшись перед тобою полностью, Алан, позволь мне заглянуть в глубину твоей души. Что ты скажешь о прекрасной лилии моей ignis fatuus – призрачной мечты? Открой мне своё сердце, и как бы не была моя любовь к женщине слепа, она не отвратит моих очей от Алана Фэрфорда, как знаю я, что если он кого полюбит:

Полюбит раз и навсегда.

Глубокая и всепоглощающая страсть, вспыхнув однажды в такой могучей груди, как твоя, угаснуть может только вместе с жизнью. У меня другой свет трепетный в душе, он и теперь дрожит руками, и рвётся тонкой нитью в сердце, сознавая, что прекрасная Зелёная Мантилья нечаянно затмила тебе свет, и я тащу стрелы из своей глубокой раны весь в слезах. О, сколько б не мечтал её увидеть я в последний раз, ты можешь мне поверить – я не задую твоей жизни робкий светоч. Не давая тебе слова прежде, я клянусь, тебе не стать помехою в твоей любви. Но что слова, когда и так ты знаешь – я преданный навеки Дарси Латимер.

P.S. Тёрн мою опутал душу – я жду ответа в муках. И я, твои читая письма многажды вдоль и поперёк, не могу в них разобрать твоей души. То ты о ней шутя, а то с тоскою. Молю, не мучай нас обоих.

Письмо тринадцатое
Алан Фэрфорд к Дарси Латимеру


Я пишу к тебе тотчас по прочтении твоего письма, смеясь и плача, тронутый до глубины души. Милый Дарси, ну кто, кроме тебя, может быть так великодушен и смешон! Я помню тебя мальчиком, готовым подарить свою новую плётку, которая так нравилась тебе, тёте Пегги, лишь потому, что она её похвалила; а теперь ты со всей щедростью, не глядя, готов отдать свою любовь в руки махрового софиста, для которого нет ни одного волоска святого во всех локонах дочерей Евы. Я влюблён в твою Лилию, в твою Зелёную Мантилью, в твою святую! – у кой видел в течении пяти минут кончик подбородка. Под покровом накидки она была стройна также, как краешек её лица обещал богини образ; и, о боже! она пришла по делу! а влюбиться адвокату даже в прехорошенькую клиентку, всё равно что полюбить солнечный зайчик, сверкнувший золотом на крахмале парика. Даю тебе честное слово, что сердце моё не разбито, и, кстати, чтобы заполучить моё сердце, женщине придётся для начала показать мне своё лицо без маски и вуали, да, и в придачу ко всему, ещё и показать свой норов. И потому, мой великодушный, добрый, Дарси, не беспокойся обо мне, и, ради бога, будь осторожен – не позволяй случаю увлечь себя в беду, хотя бы звал тебя к ней ангел.
Я так тревожусь за тебя, что готов сорвать с себя свою новую мантию, и к чёрту бросить только что начатую карьеру, чтобы прийти к тебе на помощь, но мой отец навесил на меня кандалы правосудия. Я расскажу всё по порядку, чтобы тебя позабавить – быть может, сказка юриста покажется тебе не хуже сказки благородного бродяги-скрипача, которой ты развлёк меня от души…
Намедни после обеда я раздумывал, как поступить лучше – сказать отцу прямо о моём решении отправиться в Дамфризшир, или уехать тотчас, и объяснить ему всё в письме; как вдруг он с тем строгим видом, когда всякий раз сообщает мне о своих видах на меня, полагая, что мне вовсе это будет не по вкусу, сказал:
— Алан, ты надел мантию – открыл мастерскую, так сказать, если бы мы говорили о каком ремесле, и, верно, полагаешь, что гинеи сами обязаны падать тебе под ноги, и тебе стоит лишь их подобрать?
— Я полагаю себя достаточно благоразумным, сэр, – отвечал я, – чтобы копить знания и опыт, которые со временем окупятся, если я не устану за ними тянуться.
— Неплохо сказано, – похвалил меня отец, всегда скупой на похвалы. – Очень неплохо, окупить время... потраченное на знания и опыт – это точное выражение. Тебе прекрасно известно, Алан, что на факультетах, изучающих Ars medendi , прежде чем молодой врач доберётся до ложа дожа, он ходит по больницам и лепрозориям, ковыряясь в болячках бедного Лазаря, через них подбираясь к внутренностям – подагре и несварению желудка...
— Мне известно, сэр, что...
— Тсс! – суд идёт! А у хирургов есть необходимая практика, где своих тиронов  они заставляют вскрывать и резать трупы, которым они не принесут ни вреда, ни пользы, но учатся на них отрезать ноги и руки у живых так же ловко, как бы вы нашинковали луковку.
— Я догадываюсь, сэр, что вы хотите мне сказать, – попытался я объясниться с отцом, – и если бы не одно очень важное дело...
— Важнее дел нет ничего, нишкни отрок – суд идёт!
Мой батюшка, знаешь ли, склонен, как это сказать со всем к нему почтением сыновним – к победному многословию в своих речах. И мне ничего не оставалось поделать, как откинуться на спинку кресла и внимать ему.
— Ты думаешь, Алан, также, что среди дел моих клиентов, есть такие, каких я мог бы с лёгкостью тебе передоверить, исподволь вводя тебя в практику, где со временем ты заменил бы меня вполне; и, конечно, Алан, я надеюсь, что так когда-нибудь и будет. Но не прежде чем, как гласит пословица, «рыбья икра доберётся до рыбы» – сначала я должен удостовериться, что мои рыбьи потроха поместятся в твоём брюхе. Что скажешь?
— У меня нет желания, – ответил я, – проглотить вас раньше срока, сэр, и я охотно с вами бы поплавал...
— В учебном плаванье, ты хотел сказать, Алан. Но это не то – ты должен лечить Лазаря, кромсать и резать мёртвых, чтобы помочь потом живым.
— Я с ревностью возьмусь за дело любого бедняги, не жалея своих сил и знаний, как если б был он герцогом самим...
— Ты должен как следует подготовиться, Алан, вникнуть в дело до мелочей, до последней буковки его пережевать, и быть готовым к слушанью in presential Dominorum … в следующий вторник.
— Сэр? – я был сражён. – Я и рта не открывал во Внешней Палате !
— Наплюй на суд язычников, приятель, – смеялся пап;, – к богам ведут не туфли, а ноги по дороге!
— Сэр, я загублю любое дело, я не готов!
— Ты не можешь ничего испортить, Алан! – у старика горели руки, и он их в нетерпенье потирал. – Это в нашем деле то, что надо, чудак! Пятнадцать лет все тироны об этот случай бьются лбами, десятки дюжин их искали всяк свой путь, и наблудили так, что ни Стайр, ни Арнистон* его уже не воскресят, и даже ты, Алан, не сможешь ему сделать хуже, и риска никакого нет.
— И кто он – мой подарок, сэр? – спросил я надуто.
— В Доме Парламента его имя на слуху, и сказать по правде, я жду его с минуты на минуту – это Питер Пиблз, * – и отец расплылся в милой улыбке.
— Питер Пиблз?! – растерялся я. – Этот безумный нищий, несчастный Иов, сумасшедший мартовский заяц…
— …уже пятнадцать лет ищет справедливого суда, – сказал отец со вздохом, будто, оправдывая этим состояние ума и бедности сутяги.
— Но он в «Списке бедных», – заметил я, – где его защищают назначенные для этого адвокаты, и я не могу вмешиваться...
— Тсс, Алан – суд идёт! Твой мячик перед самой лункой, тебе лишь надо подтолкнуть его (батюшка частенько прибегает в сравнениях к любимой им игре в гольф); верно тебе известно, что дело Питера Пиблза было доверено юному Дамтести, и даже, наверное, знаешь его – сына Дамтести, члена парламента от графства, и племянника младшего брата лэрда, досточтимого лорда Бледдерскейта, а также, что он родственник землемеру-шерифу, как ситечко ситу, то бишь – седьмая вода на киселе. В общем, Питер Дроджет – адвокат милорда, пришёл ко мне намедни утром явно не в себе, поскольку мальчишке Дамтести – адвокату сирых, принесли дело Питера Пиблза. И как только этот гусь сунул нос свой в его кучу (а она, Алан, не мала), он испустил дух и подстегнул свою задницу в деревню – Питер признался, что босс в досаде, сколь его племянничек наклал в новенькие штаны своей карьеры. И я так ответил Питеру: «Если бы я был милордом, а мой родственник, иль друг, бежал из города со слушанья дела, сей родственник, иль будь он кем угодно мне, забыл бы дорогу к моему дому». А тут, Алан, я подумал, что судьба нам на руку играет, и решил воспользоваться этим, сказав, что мой мальчик – способный птенчик, и рвётся из гнезда, так что, если будет угодно милорду, и т.д. и т.п. И теперь тебе выступать по делу Питера во вторник, а также принести в красивой обёртке извинения к суду за своего учёного друга, за ущерб во времени, понесённый клиентом в ожидании суда, и прочая, прочая. Питер, как петух червячка, склюнул моё предложенье, сказав лишь, что за такое дело возьмётся только тот, кто не знает во что он влезает, как не было ещё ни одного адвоката, который смог бы вытерпеть Питера Пиблза больше двух сессий; и он просил меня сообщить тебе об этом честно в самом начале; но я успокоил его, сказав, что ты умный мальчик, Алан, и у тебя нет никаких дел, кроме как доставить радость своему родителю…
Дарси, что мне оставалось ответить на столь благонамеренный поступок ради меня, и так кстати? Уподобиться Дамтести – дезертировать, предать отца – нет, для него нет ничего святее его долга перед судом его профессии, и моё бегство разбило б ему сердце. Потому я в молчаливом согласии поник головою, а батюшка кликнул Джеймса Уилкинсона, чтобы тот принёс два чемодана дела со стола из гостиной.
Джеймс сбегал туда-сюда, и вернулся, волоча два огромных кожаных мешка набитых доверху, на круглых боках которых красовались магические ужасные заклинания судебных клерков с титулом «Пиблз против Плейнстейна». Передо мной на столе росли бумажные горы, и мой батюшка, как святая святых, с благочестивой миной вытаскивал всё новые и новые стопы, скреплённые не твоей красной ниточкой с тесёмочкой на письмах, а толстыми смолёными канатами, способными держать шхуну у причала.
Я отчаялся на последнюю попытку избежать потопа:
— Сэр, боюсь, у нас недостаточно времени подготовиться к такому запущенному делу, и полагаю, что нам нужно отложить слушание до следующего заседания.
— Что, сэр? Алан! – застыл в удивлении батюшка. – Ни тпру, ни ну? Вы дали согласие взяться за дело бедного человека, поклявшись его защищать безвозмездно, как самого герцога – похвально, сэр! И теперь заявляете, что у вас нет на него времени? Что стоят тогда твои клятвы, Алан? Так-то ты себя и пред родителем в пятой заповеди оправдаешь, сын.
У меня более не осталось аргументов, Дарси. По трясущимся рукам и дрожи на лице отца я понял окончательно, что могу убить его своим отказом от дела, и стал помогать ему раскладывать пачки бумаг, уверив, что сделаю всё возможное, забыв обо всём, кроме дела.
— Так, мой мальчик, только так, – отец едва не прослезился. – Господь наградит тебя долгой жизнью на земле за уваженье к сединам твоего батюшки. Ты можешь встретить в ней и более мудрых советчиков, Алан, но ни один из них не подаст тебе с души.
Мой батюшка, как ты знаешь, редко поддаётся чувствам, особенно нежным. Но его глаза растрогали меня, когда я увидел в них слёзы счастья – они дали мне сил, и я был рад за себя, за нас обоих, и мне не хватало лишь тебя, чтобы стать вполне счастливым. И сколь тебя мне было не обнять, я приготовился к бою с мешками, готовый перещёлкать их, как семечки. Но тут наступило первое действо комедии – Уилкинсон ввёл на сцену Питера Пиблза.
Возможно, ты видел, Дарси, этого сутяжку, который, как многие ему подобные, попав в безвыходное положение, ходит и ходит по судам, не находя понимания и зря тратя свои время и деньги. Эти безумцы мне иногда кажутся погибшими кораблями, лежащими где-нибудь на Песках Гудвина или на Ярмутском рейде, предупреждая другие суда держаться от них подальше; они, как пугала на грядках, которых распределяют по судам с целью отпугнуть глупцов, вздумавших досаждать правосудию.
Как все они, Питер был одет в длинную шинель с чужого плеча, сильно потёртую и в заплатах, настрого застёгнутую на все уцелевшие пуговки, и скреплённую множеством булавок, скрывая вовсе негодное состояние одежды под нею. Его чулки в башмаках встречались у колен с парой бурых застиранных штанин; такого же, ржавого цвета, шейный платок, некогда бывший чёрным, просил прощения за отсутствие сорочки. Местами седые, местами чёрные, нечёсаные волосы выбивались из-под его кургузого парика, верно, из пакли, с торчащими стоймя буклями и косицей; и венцом ему была императорская треуголка, как символ стойкости нескончаемых битв во все дни судебных заседаний между девятью и десятью часами утра над суетой сует в стенах Внешней Палаты, где его эксцентричность завсегда была и есть, и будет мишенью для жестокосердных и глупых юнцов, кои оттачивают на бедняге свой шутовской язык. Лицо его – некогда щекастого, миловидного бюргера, теперь осунулось и высохло от нужды; и трепещущий, испуганный взгляд таращился безумными глазами; цвет лица его был жёлто-серым от нюхательного табака, к которому он часто прибегал, как все безумцы, при этом беседуя всечасно с платком своего носа. Таков был мой бедный клиент, и я клянусь тебе, Дарси, моя профессия сильно задолжала тем, кого довела до такого состояния.
Сразу после того, как мы были представлены друг другу со всеми формальностями, мой отец, в тех унизительных для клиента обстоятельствах, своими строгими манерами отнёсся со всем уважением и вниманием к Питеру Пиблзу, и нарочито, не умаляя его достоинства в собственных глазах, сказал мне:
— Алан, это тот самый джентльмен, кой согласился из вежливости принять вас в качестве своего адвоката вместо юного Дамтести…
— …и только из уважения к моему старому другу – вашему батюшке, – сказал Питер с неподдельно важным и снисходительным видом. – Из расположения к вашему батюшке, и моему давнему знакомому – лорду Бледдерскейту. А не то, клянусь Regiam Majestatem,  я бы непременно подал исковую жалобу на Дениелса Дамтести, так называемого адвоката, по всем законам! Я знаю процессуальный кодекс, и не позволю с собой шутки тут шутить!
Отец напомнил клиенту, что у него ещё много дел, и вызвался, прежде всего, изложить новому адвокату историю и суть иска покороче, не вдаваясь в детали и не обременяя его формальностями.
— Вчера вечером я засиделся допоздна, и потратил большую часть утра, мистер Пиблз, просмотрев все документы, и составил краткое изложение, чтобы избавить Алана от лишних хлопот. Если позволите, я зачитаю...
— …я сам всё изложу, – сказал Питер, отмахиваясь от своего агента без всякого к нему уважения.
— Так нельзя, – воспротивился батюшка, – пока я ваш посредник…
— …одиннадцатый по счёту, – сказал Питер, – и каждый год новый, лучше бы мне давали новую шинель каждый год.
— Клиент, – упорствовал отец, – как вам известно, передаёт дело посреднику, тот – адвокату...
— …адвокат – лорду-ординарцу, – продолжил Питер, как заученный урок, – ординарец во Внутреннюю Палату, председатель в суд королевской скамьи... тот переливает из пустого в порожнее, быки стоят, вода плывёт...
— Помолчите, ради Бога, мистер Пиблз, – перебил его батюшка, – время идёт... а дело ждёт, пока вы тут кудахчете. Кхе-кхе! Из моего изложения следует...
— …пока вы излагаете, – взмолился Питер Пиблз, – я был бы вам весьма признателен, если бы вы дали мне хлеба с сыром, или там мясца, иль супчику… что-нибудь – я так хотел поскорее познакомиться с вашим сыном, что забыл навовсе о еде…
Как мне показалось, отец был рад заткнуть рот клиенту, и он позвал Джеймса Уилкинсона, просив его принести холодное и достать бутылочку бренди, которую Джеймс, перемигнувшись с хозяином, принёс вместе с пивом. Питер был голоден, аки лев; пока мой отец излагал вкратце дело, и он поглядывал на него, то и дело собираясь вставить что-либо от себя, рот его был занят более нужным делом, набрасываясь на холодную говядину с такой жадностью, что я был совершенно уверен – о еде он забыл не сегодня, и не вчера, а несколько дней назад. Опуская множество юридических тонкостей и терминов, в отличие от твоего рассказа бродяги-скрипача, послушай историю моего клиента, или скорее, историю его судебного дела из уст моего отца.
«Питер Пиблз и Пол Плейнстейн, – начал излагать мой отец, – создали торговое товарищество, покупая и продавая льняные и прочие ткани в Лакенбуте, и вели крупное прибыльное дело к взаимной выгоде. Но стоит ли напоминать старую пословицу: societas est mater discordiarum – союз – мать раздоров. Товарищество было распущено по обоюдному согласию, в течение года все разногласия надлежало уладить, и после некоторых попыток договориться миром, бывшие компаньоны обратились за помощью к суду с некоторыми претензиями друг к другу, большую часть которых суд принял на рассмотрение, объединив их в конце концов в один процесс. Состояние дела излагается для предварения в него адвоката.
Во-первых, есть главное дело – «Пиблз против Плейнстейна», с иском на сумму в 3000 фунтов стерлингов, плюс-минус в виде долга за Плейнстеном.
Во-вторых, есть встречная жалоба от Плейнстейна, бывшего товарища и компаньона Пиблза на сумму в 2500 ф. с. плюс-минус в виде долга per contra – с другой стороны, за м-ром Пиблзом.
В-третьих, седьмой адвокат м-ра Пиблза советовал своему подзащитному в соответствии с законом, вывести разницу между задолженностями, и по справедливости удовлетворить интересы обеих сторон.
В-четвёртых, предвосхищая встречную жалобу к Пиблзу со стороны Пленстейна, в которой Пиблз мог быть признан ответственным, м-р Уайлдгус, восьмой адвокат мистера Пиблза, рекомендовал применить Multiplepoinding, чтобы выявить все заинтересованные стороны в этом деле, и в шелухе найти ядро процесса – то есть выявить главное».
Мой мозг взбунтовался, внимая сей судебной чуши, и воззрился на горы опилок безумцев, в которые мне предстояло нырнуть головой.
— Насколько я понимаю, – сказал я, – мистер Пиблз обратился с иском взыскать долг с м-ра Плейнстейна? И должен не он, но ему, а коль так, откуда бы ему взять денег, чтобы заплатить своим кредиторам, коих признает суд за истцом? И зачем ему искать заимодавцев, чтобы взыскать долг с ответчика?
— Боюсь, юноша, что вы в этом ни черта не смыслите, – чуть не подавился м-р Пиблз. – Multiplepoinding – всегда самое лучшее remedium juris – средство защиты. Я не первый год замужем. Отменная у вас говядина, – обратился затем он к отцу, тщетно пытавшемуся продолжить изложение, – но чересчур солона, а пиво дрянь – мало... мало солода... с вашего позволения я налью себе из вашей бутылочки.
Отец хотел налить ему сам по законам жанра, но у меня отвалилась челюсть, когда Питер выхватил у него бутылку, вцепившись в её горлышко, и завладел ею всецело. Батюшка был слишком щепетилен в вопросах гостеприимства, чтобы отнять её у гостя; а потому Питер победно вернулся на своё место с бутылкой бренди в руках.
— Лучше пейте пиво, мистер Пиблз, – посоветовал ему отец предостерегающе, – этот напиток покажется вам слишком крепким...
— Если Бог не служит в храме, мы отслужим мессу сами, – сказал Питер, наливая себе прямо в ту кружку из которой пил пиво. – О! Что это? Виски? Бренди, чтоб меня! Я уже забыл, как его звать! О, мистер Фэрфорд-старший, ваше здоровье! (Буль) Мистер Алан Фэрфорд, желаю вам удачи в вашем нелёгком начинанье! (Буль) Ну-с, а теперь, хотя вы и дали прекрасный отчёт об этом великом процессе, о котором наслышан всякий, кто шаркал по полу во Внешней Палате (за ваше с пользой потраченное время – буль!) но вы позабыли об аресте имущества…
— Я как раз к этому подхожу, м-р Пиблз...
— И банковских счетов.
— Я как раз к этому подхожу, м-р Пиблз...
— Об оправдательном решении шерифа.
— Я как раз добрался...
— …как Твид к аббатству Мелроуз, н-да-с... – примолвил сутяга, а затем выплеснул в себя неосторожно остатки бренди из бутылки.
— О, мистер Алан Фэрфорд, вы везунчик – вам посчастливилось в самом начале вашего славного пути взяться за такое громкое дело, как моё – самое громкое из всех, парень! Клянусь Творцом, мир не видывал подобной remedium juris, у вас такого случая потом никогда не будет. И я пью за вас... чёрт... огонь, а не напиток. Ну, если дьявол так горяч, мы освятим его пивком…
И он добавил к бренди пива, чмокнул, и поведя по сторонам воловьим взглядом, продолжал:
— М-р Фэрфорд... насилье и побои, м-р Фэрфорд, когда я попал в силки мерзавца Плейнстейна возле памятника королю Карлу, где он прищемил мне нос, загнав меня в Парламентский тупик, словно мяч ракеткой в сетку. Не нашлось ни одного, более или менее толкового адвокатишки, кто бы мне тогда сказал, что мне надо обратиться с жалобой ad vindictam publicam к королевскому стряпчему, или, как это предусмотрено статьёй о нанесении побоев в ходе pendente lite, чтобы разрешить дело в мою пользу, не заставляя меня обивать порог суда с чёрного хода. Regiam! Будь проклята ваша говядина и бренди – мне дурно! Запью-ка я пивком... Хм, слабовато у вас пиво…
И он говорил, говорил, потом стал кричать и стучать кулаком по столу, не забывая нюхать поминутно табак. Моего батюшку оставила надежда закончить начатое, и он молча сидел, низко опустив голову, явно ожидая с усталостью скорого конца первого действия.
— Так, возвращаясь к моему делу – делу о побоях, когда я вынудил его схватить меня за нос у самого порога суда – это было то, чего я ждал, да... Мистер Пешт, ты помнишь его, папаша Фэрфорд? Старик Пешт хотел сделать из него hamesucken – разбойника, напавшего на меня в моём собственном доме, потому что, как он сказал, сказал... тьфу! А, вот! что суд моё последнее пристанище. Потому что я живу там дольше, чем другие жили на свете, и hamesucken – это когда тебя бьют в собственном доме, запомни это, мальчик... и, клянусь, Плейнстейна повесят, как вешали и за меньшее зло; и, милорды, скажет Пешт, живущий в commune forum – commune forum est commune domicilion ... Эй, дурёха, дай ещё вина, да поживей... где моя бутылка... их было две. Regiam! Чёрт! Папаша Фэрфорд, одолжи два пенса на табак, моя песня спета, кто там следующий, я...
Табакерка выпала из его рук, и он бы последовал за ней на пол, если б я его не подхватил.
— Финал, – сказал мой батюшка. – Позови, сынок, Джеймса Уилкинсона, пусть отвезёт эту пьяную скотину домой.
Удалив Питера Пиблза с памятной сцены с помощью мускул грума-кельта, батюшка положил передо мной бумаги, как хозяин бродячего цирка содранную им афишу проваленного представленья, и сказал в досаде:
— Прочти мои записки, Алан, внимательно, поройся в мешках и в своей голове до вторника. На эту дрянь многие зря потратили своё красноречие, но я не стану лишать тебя твоего гонорара, и хоть я в нетерпенье слышать твою речь, ты вот что, мальчик мой... небольшая конная прогулка освежит твою головку. Здесь пять гиней в шёлковом кошельке, сшитом твоей бедной матушкой, Алан... она была бы счастлива увидеть своего сыночка в мантии на плечах... и помни, дитя: тебя ждёт адская работа.
И я взялся за это дело, Дарси, разве мог я устоять, пришпоренный таким-то образом? Батюшка помог мне разобраться во многих его хитросплетениях, и во вторник я буду защищать Питера Пиблза с той же ретивостью, как если бы за мною стоял герцог. Мне совершенно ясен сей вопрос, и я мог бы всё изложить тебе в длиннющем письме, чтоб показать насколько я проникся этим делом. Но я берегу тебя, и ты не забывай меня, всегда твой Алан Фэрфорд.

Обстоятельства, о которых будет сказано ниже, надолго задержали получение сего письма адресатом.
;
Часть вторая

Глава первая
От автора

Особенности повествования от первого лица, или, история из первых уст, послужили развитию и популярности эпистолярного жанра, используемого многими выдающимися авторами, и нами в предыдущих главах. Однако, следовать ему вполне (не дай Бог, изменяя ему словами автора) редко кому удаётся, чтобы вести читателя по гладкой и прямой романтической дороге. Увы, но, в ходе обмена письмами неизбежны различные упущения и повторы, кои не служат вниманию читателя. Чтобы избежать этих неудобств, иные авторы используют корреспонденцию необходимых персонажей, или выдержки из неё, чтобы полнее описать некоторые события, или выразить чувства своих героев, или связуя отдельные части рассказа по мере его развития.
Полагаю, нам пора уподобиться тем отважным альпинистам, чей восход на вершину Монблана по рыхлому глубокому снегу затруднён до крайности, и перебраться теперь через трещину во льдах, используя альпеншток, сократив бесконечно длинный наш путь. Или, как драгуны, вынужденные доселе вести коней в поводу, мы теперь их оседлаем, и нагоним упущенное в повествовании рысью, поведав о некоторых событиях, которые Алан Фэрфорд не мог сообщить своему адресату, поскольку тот исчез.
Надеюсь, читатель уже нарисовал себе мысленно образы наших героев из предыдущих их писем; но, коль наше мнение о его воображении несколько иллюзорно, чтобы удоволить тех, кто имеет похвальную привычку к беглому чтению (в чём порой и ваш слуга покорный грешен), мы дополним их подробностями, какие могут быть полезны.
М-р Сондерс Фэрфорд, как обычно его звали, был человеком старой деловой закалки, умерен в расходах, бережлив, и даже скуп, совершенно честен со своими клиентами, и в собственных поступках, но, о, опыт жизни наш! – осторожен и подозрителен в отношении намерений прочих. Неизменно и ежедневно ровно в девять утра с колоколами Сент-Джайлс невысокий, крепкий с виду пожилой джентльмен, подчёркнуто подтянутый и опрятный, отправлялся в зал суда длинным проулком по Старой Лестнице, облачённый строго в табачный неброский цвет, в шёлковых, или в шерстяных, в зависимости от погоды, чулках, в укороченном парике и треуголке, в чёрных и блестящих, как муравей, с серебряно-золотыми пряжками туфлях. Букетик цветов летом, или веточка остролиста зимой, неизменно дополняли его всем известные платье и внешность. Его характер соответствовал совершенно его виду – он был всегда подчёркнуто строг от кончиков своих башмаков до полей шляпы. Будучи церковным старостой, разумеется, он был горячим сторонником короля Георга и парламента, готовый всегда, что доказал уже ранее, защищать их ценою своей жизни. Но в его адвокатской практике было немало клиентов, в том числе и весьма влиятельных, кто держался совсем иных политических взглядов, а потому ему волей-неволей пришлось стать более чем осторожным в словах и в манерах, со временем отразившихся во всём его облике, одинаково приемлемом и вигами, и тори. Потому он редко говорил – шевалье, но никогда – принц, который пал жертвой своих принципов, но не оскорбил ничьей совести. Мятеж он именовал не иначе как – «дело 1745 года», а его участников – «фрондой того времени».* Так что, в общем и целом, м-р Фэрфорд всегда был окружён любовью и уважением всех, хотя иные из его друзей и хотели бы почаще встречаться с ним за обеденным столом у него дома, поскольку в его погребке обязательно хранилось какое-нибудь старое доброе вино, какое он держал для торжественных случаев.
Все радости жизни этого старомодного человека, помимо его ежедневного честного служения фемиде, восходили к надежде увидеть своего сына Алана – единственное дитя его любви, почившей, увы, слишком рано, – в зените его представлений об успехе и славе, преуспевающим и обеспеченным адвокатом.
Всякий хлеб имеет свой особый привкус, и м-р Фэрфорд ценил выше всего и прежде всего тот, кой добывал сам. Его хватила бы кондрашка, узнай он, что Алан стал солдатом, или трясучка, если б он искал бесплодных лавров на литературном поприще; только закон твёрд и незыблем на пути к постаменту славы, а потому и днём и ночью отец месил раствор, заливая фундамент для возвышения своего отпрыска.
По счастью, характер Алана Фэрфорда, как и его таланты, служили к радости отца. Он имел острый ум, тягу к знаниям, и редкое качество – усидчивость, необходимое для глубоких познаний, и все эти качества управлялись отеческой строгой рукой, тяжесть которой сын нёс с величайшей покорностью, не имея никакого желания вырваться из-под суровой длани на волю, и позволяя себе редкое расслабление исключительно в рамках, дозволенных родителем. И если случались вдруг когда-либо детские невинные проказы, отец искренне полагал, что виной им всегда был его легкомысленный товарищ – сиротка Дарси Латимер.
Этот юноша, как должно быть известно читателю, был взят в дом Фэрфорда-старшего в качестве приёмыша, когда недуг, унёсший жизнь его дорогой супруги, начал сказываться на его сыне, и отец, готовый исполнить любой каприз своего больного дитя, подыскал ему для утешения товарища. То, что к юному воспитаннику-англичанину прилагался приличный пенсион, для Фэрфорда не имело ровно никакого значения: он желал лишь одного – видеть сына весёлым и здоровым. Он вынужден был признать, что: «Дарси славный мальчуган, но чересчур живой», и эту его живость он терпел бы бесконечно, всегда подозревая за ней легкомыслие, если бы Дарси Латимер по своему желанию не покинул его дом, что м-р Фэрфорд приветствовал, давно мечтая разлучить Алана с его слишком весёлым другом, хотя бы до тех пор, пока его сын не получит профессии, и не привыкнет к её тяжкому бремени.
Однако, отъезд Дарси не оправдал ожиданий м-ра Фэрфорда-старшего. Юноши прекрасно дополняли друг друга, выросшие вместе, и ни один из них не искал дружбы сверстников. Алан Фэрфорд был замкнут от природы, а Дарси Латимер стеснялся своего неведомого происхождения в стране, где было в обычае знать своих предков до седьмого колена, и даже босяк гордился своим древним и славным родом. Потому неудивительно, что разлука обоим была нестерпима, тем более для Алана Фэрфорда, который немало тревожась за друга из-за опасности, угрожавшей ему, упрекал в том мысленно отца. По-прежнему пребывая в родительской воле, учась и успешно сдавая экзамены, он не проявлял уже того рвения и усердия, присущих ему ранее, и от прозорливого отца не скрылось, что сердцем Алан рядом со своим отсутствующим другом.
Любой бы сдался под приливом чувств, зная силу их напора, и позволил бы юным друзьям хотя бы недолго бывать вместе, чтобы разлука не истощила их душевных сил; но м-р Фэрфорд оставался твёрд в своих убеждениях, полагая, что время и труд всё перетрут. Будучи в доверительных отношениях со своим старым приятелем, отчасти уже знакомым нашему читателю – Питером Дроджетом, он как-то, делясь своей заботой с ним, сказал:
— Алан вовсе отбился от рук, всякую минуту я жду, что он пустится галопом за дружком своим – Дарси Латимером; Уилл Сампсен, конюх на Свечном Ряду, намекнул, что Алан подыскивал выносливую лошадь, для поездки в деревню на несколько дней. Совсем ополоумел, жаль не видит его бедная мать. Клянусь, ему нужна работа потрудней, неважно с какой платой, но чтобы он забылся в ней, и попотел как следует – будет знать, почём фунт лиха.
Питер Дроджет понял его с полуслова, поскольку у него был сын, кому лишь бы красоваться в своём синем камзоле и сдувать пылинки с накрахмаленных пышных манжеток, презирая потёртые в чернилах бумазейные нарукавники; и он предложил, как читатель знает, макнуть нашего героя в дело бедняги Питера Пиблза, только что брошенного своим адвокатом – юным Дамтести, чьё бегство надо было умолчать, и тем, как выразился Дроджет, «убить двух зайцев разом».
Неглупый читатель поймёт, насколько опасна затея бросать младенца в глубокую воду, и ожидать – выплывет ли он, но Фэрфорд-старший решился на это. Как ни был он уверен в талантах своего сына, кои и впрямь имели место быть, ему вовсе не хотелось ставить их под сомнение, и уж тем более умалить в самом начале его карьеры, бросив юного и неопытного бойца в самый шквал сурового сраженья, но зов дружбы для его сына ему казался роковым.
Из двух зол мистер Фэрфорд выбрал меньшее в его представлении, и, подобно настоящему и храброму командиру, предпочёл смерть в бою позорному бегству, и, как истинный отец своих солдат, пошёл в суровый бой рядом со своим чадом. И, как Алфей, придя на помощь Гераклу, он расчищал Авгиевы конюшни юридических казусов вместе с сыном в деле Питера Пиблза. Для старика делом чести было вытащить из навоза на свет божий процесс, кой ленью и глупостью бывших поверенных Питера Пиблза погряз в бездне правового формализма, где сам чёрт ногу сломит; и опыт его, и знания, и усердие после трёхдневного кропотливого труда явили молодому адвокату все главные аспекты дела в простом и ясном свете. Любовь отца и адвокатская хватка вели Алана Фэрфорда в судный день под руку, слегка встревожены, но с верой в победу в нелёгком бою.
У врат их встретил Питер Пиблз в своих несчастных парике и шляпе. Аки лев в ягнёнка вцепился он в своего юного адвоката:
— Как поживаете, м-р Алан... Здоров ли друг мой? Наконец, явился Судный День в высокие стены, который будут помнить все. Питер Пиблз против Плейнстейна! Грандиозный процесс! Суд в полном составе! Парад адвокатов! Я всю неделю спал и видел это! И, думаю, сам Лорд Президент тоже! Недавно вечером твой батюшка заставил меня выпить целую бутылку бренди. Нехорошо мешать алкоголь с делом, м-р Фэрфорд. Я бы давно уже спился, если бы пил столько, сколько вы мне налили. Всё хорошо в меру и в своё время, и потому не откажите мне пообедать со мною после суда, хотя будет лучше сказать вам прямо – я не отказался бы выпить с вами стаканчик за ваше здоровье, и за ваш счёт.
Старый Фэрфорд, прямой, как жердь, прошёл мимо клиента к сыну в бомбазине с соболями, кой, по его мнению, был почётнее батиста архиепископа, и не смог удержаться, чтобы не обнять его за плечи, шепнув ему, что мантия ему к лицу, и осталось только доказать это всем. Участники процесса прошли во Внешнюю Палату суда (когда-то заседал тут старый Парламент Шотландии), подобие Вестминстер-холла в Англии, в преддверье Внутренней Палаты, как её ещё называют, во властную обитель избранных – лордов-ординарцев.
Большую часть утра старый Фэрфорд потратил на многократно повторяемые свои наставления сыну, и разговаривая то с одним, то с другим, кто касался напрямую, или косвенно, к разбираемому делу. Между тем как Питер Пиблз, чей недалёкий ум не мог вынести важности момента, преследовал тенью своего адвоката, то вопия, то отвлекая его уши, в страшных ужимках корёжа и без того усохшее лицо – то напуская на него торжественную важность, то скалясь напропалую, всем без разбору выражая своё глубочайшее презренье. Состояние его ума отражали «носы с языками» и прочие жесты, которыми «судное пугало» стращал присутствующих в зале. Он фехтовал пустой рукой и кулаками вёл жестокий бой с врагом незримым, и, наконец, хлопнул себя ладонью в грудь, он вздел победно перст над головой, притопнув страстно ножкой.
Эта его клоунада и смущение Алана Фэрфорда не могли не бросаться в глаза всем присутствующим в зале, и не вызвать улыбок у юноармейцев права, кои остереглись приближаться на сей раз к Питеру со своими шутками лишь из-за Алана, которого побаивалась, хотя за спиной многие называли его выскочкой за то, что он «едва вылупившись из яйца» взялся за это подспудное дело. От внимания Алана ничто не укрылось, но у него хватало рассудка и выдержки не замечать злых шуток, смешков и ядовитых улыбок в его со спутником сторону, коими зависть и глупость во все времена щедра и обильна по отношению к умным, честным и храбрым.
Но негодование молодого адвоката искало выхода, спирая его грудь и волнуя мысли, и Алан признался отцу, что если его клиент не оставит своих ужимок, и не заткнётся, то у него не хватит сил его защищать.
— Спокойно, Алан, – сказал умудрённый годами седой джентльмен, сам теряя терпение. – Забудь о нём, ведь он виновник торжества, даром, что дурак.
— Клянусь, сэр, – ответил Алан, – его безумие заразно, и я боюсь рассмеяться, защищая шута-гороха, чей вид не столько удручает, сколько всех смешит. Как мне быть, чтоб самому не стать посмешищем?
— Кажется, ты прав, – ответил Сондерс Фэрфорд, окинув взором сумасшедшего Питера, а затем с трудом просунув палец под парик, чтоб почесать висок и ухватить за хвостик нужную мысль, он сказал: – Смотреть на него без смеха, конечно, нельзя, но как нам быть? Голос разума к нему не достучится. Погоди-ка, Алан... Вот! Мой мальчик, я его сейчас ушлю за клюшками для гольфа!
С теми словами он подошёл к своему другу Питеру Дроджету, который по его озабоченному виду и походке сразу ухо навострил, спросив:
— М-р Сондерс, что случилось? Могу я чем-нибудь помочь?
— На-ка доллар вот, приятель, – улыбнулся Сондерс Фэрфорд, – и выручай, времени в обрез. Тёзка твой – Питер Пиблз, боюсь, в чистое подложит нам свинью*; отведи его в кофейню Джона Ячменное Зерно, и не выпускай оттуда до полудня, пока не окончится суд, и пусть он хоть упьётся.
— Умному довольно, – улыбнулся в ответ Питер Дроджет, обрадованный такой службой. – Твоя просьба мне ясна.
И премудрый адвокат скоро пошептался с Питером Пиблзом, кой, смятешеся, в отчаянье изрёк:
— В Великий Судный День? Ну, нет, клянусь Reg... Как? Бренди! Французский бренди? Нельзя сюда стаканчик под полой? Нет? Как жаль! Что? У нас есть целый час, пока они тут суть да дело, и мухою назад? Моё сердце бьётся еле-еле в такой счастливый день – ему нужно подкрепленье – лишь глоточек и ни каплей больше коньячка...
Через пару минут они устремились в Парламентский Конец (кой новомодно был переименован в Площадь), впереди шёл вожаком Дроджет, а за ним вприпрыжку Питер Пиблз – чьи ноги шли вперёд, а взор был обращён назад – в сторону закона. Они нырнули в киммерийский бездонный туман кофейни Джона, где завсегдатаем в былое время был сам добрый доктор Питкерн, и растворились в нём.*
Избавившись от своего мучителя, Алан Фэрфорд собрался с мыслями, кои в раздражении ускользали от него в тот трудный час, когда от них зависела вся его дальнейшая судьба. Он был в достаточной мере тщеславен, и знал за собою талант, и чувства отца побуждали его стремиться к успеху, где всё зависело от самообладанья, необходимого во всяком трудном деле, но в строгости закона важен освобождённый ум от лишних дум, чтобы холодно взвесить на чаше весов правосудия все шансы для победы, и знать наперёд, с чем возможно в сражении за дело правое столкнуться.
Расставив по местам в голове все «за» и «против», Алан мысленно перенёсся в Дамфризшир, переживая за своего друга; и считал, считал часы, отделявшие его от пути на помощь к Дарси. И, наконец-то, пробил час его судного крещенья. Судебный пристав крикнул во всю силу своих лёгких:
— Неимущий Питер Пиблз против Плейнстейна! Адвокаты Дамтести и Таф! М-р Дениелс Дамтести!
Как бы ни был громок и звонок голос пристава, он не мог докричаться до Дамтести в Квинсферри, но его отлично слышал м-р Алан Фэрфорд, который выступил вместо него.
Зал суда был полон, ибо в прошлое заседание Питер Пиблз самолично выступил с речью для развлеченья публики, и с блеском заставил замолчать своего собственного адвоката.
И судьи, и народ, казалось, были немало удивлены появлением юноши на месте Дамтести, кой должен был представлять на этом сложном процессе отсутствующего ко всеобщему разочарованию мистера Питера Пиблза – сего Полишинеля, любимца публики. Но судьи с благосклонностью встретили Алана – большинство из них с глубоким уважением относились к такому опытному практику, каким являлся его отец; и все, или почти все, снисходительно относились всегда к защитной речи своих юных коллег, выступавших впервые в суде.
Лорд Бледдерскейт был исключением из общего числа доброхотов. Он хмуро взирал на Алана из-под своих насупленных седых бровей так, как будто юный адвокат крал у его племянника честь выступать в этом нашумевшем деле, а не покрывал его позор; и из чувства, которое не добавляло чести ему самому, его светлость втайне надеялся, что Алан провалит дело, от которого сбежал его сородич.
Но даже лорд Бледдерскейт унял свои чувства, выслушав извинения Алана, обращённые к суду, в которых юный адвокат со всею скромностью присущей его возрасту, и не по годам рассудительностью, оправдывая своё присутствие здесь лишь внезапной болезнью своего более учёного товарища, просил дать ему возможность выступить вместо него на важном и трудном процессе, где, конечно, он не сможет заменить вполне своего более мудрого собрата. Он говорил о себе в настоящем, и о юном Дамтести, каким ему предстоит стать, и сказал не более, чем нужно, чтобы ему поверили. Взгляд старого лорда потеплел – его гордое имя засверкало белизной, и он остался доволен скромностью и учтивостью юноши, о ком он вмиг переменил своё первоначальное мнение, и уже слушал Алана с глубоким вниманием на подобревшем лице – а это, я должен вам заметить, высочайший знак благоволения, какой судья может выказать юному адвокату.
Снискав благосклонность и вниманье высочайшего суда, молодой адвокат, пользуясь советами и помощью своего многоопытного батюшки, с неожиданным для его лет умением и ясностью стал извлекать истину из-под ворохов формальностей, похоронивших её на дне закона, словно врач, срезая вонючие, грязные тряпки, коими была замотана неизлечимая старая рана, собираясь secundum artem – по всем правилам искусства, приступить к её леченью. Куски и пласты казённости права, коими обросло дело в не совсем здравом уме его клиента, по невежеству и халатности его прежних поверенных, и изворотливостью оппонентов бедняги Питера Пиблза, предстало в речи Алана во всей его простоте, каковая и явила самые сильные аргументы в его пользу.
Он доказал своего клиента честным, доверчивым, благонамеренным и трудолюбивым человеком, который за двенадцать лет совместной деятельности год за годом терял свои деньги, в то время как его партнёр по бизнесу (бывший стряпчий), не участвуя в деловых рисках, не вкладывая в дело дополнительных средств, но имея только первоначальный взнос в нём в виде деловых бумаг, и оговорённый процент, богател без головной боли.
— Этот союз, – сказал Алан в кратком лирическом отступлении, которое было награждено взрывом аплодисментов, – мне напомнил древний рассказ о яблоке, который был разрезан ножом, лезвие которого с одной стороны было смазано ядом. И человек, кому досталась смерть от яда, принял её на глазах у мнимого друга.
Затем он поднял из mare magnum – бездны, всё зло, содеянное в ходе процесса стороной ответчика, от расходных книг до журналов ежедневной отчётности, вексельных расписок, и главной бухгалтерской книги; липовые документы и чеки Плейнстейна, противные делу и здравому смыслу в угоду обману; и используя в полной мере всё рассказанное ему раньше отцом, и свои собственные познания о кампанействах, в которых он основательно сумел разобраться, Алан представил суду ясные доказательства нечистоплотности партнёра Питера Пиблза, с точностью до пенни указав сколько после прекращения их совместных деловых отношений его клиент был должен получить от ответчика, и сумма эта намного превышала исковую – её хватило бы на то, чтобы он вёл свои торговые дела без чьей-либо помощи и участия, как успешный и независимый торговец, себе и обществу на пользу.
— Вместо того, чтобы правосудие восторжествовало, чтобы Плейнстейну (бывшему стряпчему) остаться чистым перед совестью своего компаньона и законом, и как один честный человек перед другим, он вынудил Питера Пиблза искать с него долг в суде, заставив обивать его пороги, отвечая на справедливое требование его клиента ловко состряпанными встречными исками, основанными на подложных документах и счетах; умело используя частую смену у его противника адвокатов, он разыгрывал свою партию, как Арлекин, одним движением ловких пальцев, пока Питер Пиблз в поисках правды в длинных коридорах судопроизводства не потерял время, деньги, репутацию и свой рассудок; представ пред их светлостями, не стоящим сострадания и жалости безумцем, утратившим веру в закон, доброту и неподкупность судей, ведущих людей через все лабиринты права к бесспорности принятых ими справедливых и истинных решений; и вот он, лишившийся всего, стоит перед Высоким Судом своей Родины – жалкая жертва того самого правосудия, к которому устремлены все наши надежды, ради коего бьются все наши честные шотландские сердца.
Чувственная речь Алана, обращённая к судейской коллегии, возымела такой же сильный отклик в душах, как до того убедительная и ясная аргументация в умах. Гротескная, уродливая фигура Питера Пиблза в нелепом парике по счастью не смогла отвлечь внимание публики и помешать выступлению юного адвоката, и когда он закончил, после минутного молчания последовал одобрительный шёпот со всех сторон, коему отец Алана внимал с упоением, наполняясь таким счастьем, какого ему ранее никогда не приходилось испытывать. Многие, искренне поздравляя, с жаром трясли его руку, и выражали ему свой восторг, и голос отца дрожал, отвечая:
— Да, да, Алан сумел пройти через бараний рог, и не согнуться.
Тогда поднялся со своего места адвокат ответчика, матёрый противник, который очень внимательно слушал смелую и убедительную речь Алана, и следил за отношением к ней зала. «Сынок» – как он его отечески назвал, выставляя свой многолетний опыт перед молодостью своего коллеги, с его стороны получил наивысшие похвалы за усердие в деле м-ра Пиблза, который, как он выразился, вознаграждён в полной мере уже тем, что их светлости даром предоставили ему такого защитника, коего он не смог бы получить иначе, как за очень большие деньги... и позволили его младшему собрату осветить новым светом давно забытое былое, и хотя он вполне уверен в себе, чтобы развеять его доводы теперь же, тем не менее, он желает отсрочить свой ответ м-ру Фэрфорду на несколько часов, чтобы дать «сынку» возможность подготовиться получше к его возражениям по всем пунктам. Кроме того, заявил он, ему жаль, что юноша, чьё основательное изучение дела его весьма впечатлило, так мало уделил внимания личной переписке, которая случилась после роспуска их кампании, хотя он этого с нетерпением ждал.
Суд, выслушав м-ра Тафа, охотно предоставил ему два дня для подготовки, намекнув, что задача перед ним стоит слишком нелёгкая, и он может от неё отказаться. Далее слово было дано молодому адвокату, кой, по мнению их светлостей, провёл блестящую защиту; чтобы он ответил либо теперь, либо на следующей сессии, по тому пункту, о котором сказал адвокат Таф.
Алан извинился за то, что он и впрямь опустил этот момент по причине его «великой непотребности», и добавил, что готов дать немедленный ответ по поводу переписки, и доказать, что по форме и содержанию она в совершенной точности подтверждает все его выводы, сделанные ранее перед лицом их светлостей. Он обратился к отцу, который сидел за его спиной, с просьбой, чтобы он передавал ему письма в том порядке, с каким он их подготовил для оглашения и комментариев.
Старый плут Таф следовал давно опробованной им хитрой тактике – запутать противника, сбить его с толку, заставить отвечать скоропалительно и необдуманно, осложняя и без того затянутый процесс, какой сам по себе не представлял никакой сложности. Но его ждало разочарование, ибо Алан был готов к этому, и к прочим проискам нечистоплотного адвоката – он продолжил с ещё большей убедительностью и воодушевлением, чем ранее, и, возможно, прищемил бы хитрому лису хвост, но тут отец передал ему письмо, которое произвело на Алана странное впечатление.
С первого взгляда он понял, что оно не имеет никакого отношения к делу Питера Пиблза, а равно и то, что он не мог его отложить в сторону не прочитав, и по его прочтении, он показался совершенно убитым. С выражением ужаса на лице, он молча огляделся кругом, простонал, и уронив письмо из рук, спешно покинул зал суда, не слыша, и не отвечая на многочисленные крики к нему: «В чём дело? Что случилось? Вам нехорошо? Куда вы?»
М-р Фэрфорд-старший сидел, застыв, с ничего не понимающим взглядом, как камень, не обращая внимания на расспросы судей и адвокатов о здоровье сына, пока, наконец, не очнулся. Затем он поднялся, и всё ещё храня свой несокрушимый вид, привычный для всех, с заметной дрожью в голосе ответил, что Алан получил какое-то плохое известие, и он надеется, что до завтра всё выяснится. И далее не смог отвечать, но сложив молитвенно руки, вскричал: «Сынок! Сын мой!», а затем бросился вон из суда вслед за Аланом.
— Что это старая сучка вдруг расскулилась? – спросил один из почтенных судей, в своей обыкновенной грубоватой манере среди коллег. – Это сумасшедший процесс какой-то, Бледдерскейт... Сначала сходит с ума Пиблз... потом твой племяш бежит от страха в клозет... следующий – этот умник – ловит рыбу больше себя, и отпускает... И вот, поди-ка, старина Сондерс Фэрфорд спятил тоже! Что тявкнешь ты на это, кабыздох?*
— Ничего, милорд, – ответил Бледдерскейт, слишком чопорный, чтобы отвечать в манере своего многоучёного коллеги. – Ничего, но молю небеса, чтоб и мы не спятили.
— Тьфу-тьфу, аминь! – постучал костяшками пальцев по дереву старый мудрец. – Чтоб некоторые из нас не дожили до такого.
Суд встал, покинул зал, за ним и публика, обсуждая большой талант Алана Фэрфорда, заявленный им на первом своём выступлении в столь трудном деле, и гадая, и высказывая сотни предположений, какая муха его укусила, что он бежал от собственного триумфа. Но хуже всего было то, что шесть клиентов, готовых нанять Алана по окончании слушаний, и приготовившие ему каждый мысленно аванс, покидая суд, прятали назад свои деньги, качая головами:
— Какая умница! Но надо выждать, прежде чем вкладываться в него – блохою скачет под попоной.

Глава вторая
От автора

Знай наш друг Александр Фэрфорд, что заставит его сына бежать из суда, о чём говорилось в конце предыдущей главы, умудрённый жизнью седой адвокат не сплоховал бы. Но на свою беду он дал промашку. Его сын многого добился своими талантами в изучении права, получая наивысшие оценки судей и профессоров, кои для отца были выше всяческих наград, в полной мере оправдывая чаянья родителя, и дарив ему счастье радоваться за Алана; и вот теперь он мучился, что скрыл от сына в радости печальное известие.
Дело в том, что, как на грех, нынче утром, слишком богатом событиями, Александр Фэрфорд получил письмо от своего друга – пробста Кросби из Дамфриза, следующего содержания:

«Досточтимый сэр, ваши благие пожелания м-ру Дарси Латимеру 25 числа прошлого месяца были мной переданы от слова до слова, и я выказал молодому джентльмену ровно столько внимания, сколько он имел удовольствие принять.
Пишу вам по двум причинам.
Первая – совет желает вас видеть своим защитником в деле о сервитуте, касаемо помола муки; и предоставит вам noviter repertum – новые свидетельства, кои помогут вам доказать права и обычаи горожан о grana invecta et illata – провозе зерна. Потому можете считать себя товарищем м-ра Пешта, и передать ему наши бумаги, кои вы получите с почтой. Совет считает, что гонорара в размере двух гиней будет достаточно, как м-р Пешт имеет три, занимаясь нашим делом с самого начала.
С оказией сообщаю также, что случился бунт среди солуэйских рыбаков, кои уничтожили рыболовные сети в устье реки, принадлежащие квакеру м-ру Геддесу, и напали на его имущество с причинением ущерба. К несчастью, юный м-р Латимер вступился за него, и с тех пор его никто не видел, и никто о нём не слышал. Поговаривают, что он погиб, но это только слухи. Молодой джентльмен вёл себя здесь довольно странно – отказываясь обедать со мной, путался с джоки и прочими бродягами, и полагаю, что он и ныне где-то с ними развлекается; но поскольку его слуга приходил ко мне справляться о своём хозяине, я счёл уместным уведомить вас о его пропаже. Кроме того, наш шериф схватил парочку смутьянов и посадил их в тюрьму. Если я смогу быть полезен в этом деле, то вывешу объявление о пропаже м-ра Латимера, и о награде за сведения о нём; остаюсь с нетерпением ждать от вас ответа, ваш покорный слуга, Уильям Кросби».

Прочитав письмо до конца, первой мыслью м-ра Фэрфорда было сообщить о случившемся своему сыну, и отправить нарочного, или королевского курьера, тотчас, чтобы разузнать всё о пропавшем Дарси, и повлиять на розыски его.
Он знал о трудной жизни рыбаков, что заставляла быть их грубыми, но не жестокими и кровожадными, хотя бывало они хватали приставов, что мешали им промышлять контрабандой, и отвозили их на остров Мэн, или куда далее, на несколько дней для острастки. Посему м-р Фэрфорд не на шутку встревожился за своего воспитанника, и в другое время поспешил бы сам вместе с сыном на поиски мальчика.
Но ныне в нём столкнулись отец и судья. Отцу был сын всего дороже: для Алана защита в деле Питера Пиблза против Плейнстейна, была как кормилица для грудничка, лишиться которой он мог, если бы это письмо попало ему в руки. Выбирая между дружбой молодых людей, сила которой ему была известна, и дальнейшей судьбой сына, он пришёл к заключению, что если Алан узнает об исчезновении Дарси Латимера, то он не сможет выступить в суде, чего старый джентльмен допустить никак не мог, понимая, что от того слишком многое зависит в его жизни.
Подумав, он решил взять на себя грех, и погодить с известием до завершенья слушанья дела Пиблза, и рассказать всё сыну после. Эта задержка, он был в том уверен, никак не скажется на судьбе Дарси Латимера, чья глупость, он был в том уверен, вовлекла его в передрягу, и наказанием за то ему послужит недолгое заключение где-нибудь, и его освобождение задержится всего лишь на несколько часов. Кроме того, м-р Фэрфорд успеет переговорить с шерифом графства, или даже с королевским стряпчим, и приступит к делу по всем правилам, или, как он выразился, взяв на себя роль age as accords – руководителя оркестра.
Нельзя отказать в верности этой задумке, но она вылилась бедою, как признался старик, из-за его непростительной и глупой ошибки – в суете дня он забыл о письме пробста, положив его нечаянно средь писем Питера Пиблза, но хуже всего было то, что он сослепу сам передал его сыну в самый неподходящий момент. Он клял себя за то, что никогда в жизни не передавал бумаги, прежде не прочитав её, кроме сегодняшнего случая, за который он будет корить себя до смерти.
Ругая самого себя, в стыде перед самим собою, и в досаде, отец впервые в жизни в этот миг боялся встречи с сыном, и опасаясь её, он отправился к шерифу, где узнал, что тот в большой спешке отправился раньше на место происшествия в Дамфриз, чтобы лично руководить следствием, начатым его заместителем. Секретарь шерифа мало что мог рассказать ему о бунте, за исключением того, что всё было слишком серьёзно, и дело сопровождалось погромами и насилием над отдельными личностями; но о жертвах не сообщалось.
М-р Фэрфорд приплёлся домой с тем известием, и спросив Джеймса Уилкинсона, где его сын, услышал в ответ:
— Мистер Алан заперся у себя в комнате.
«Я должен объясниться с ним, – сказал себе Сондерс Фэрфорд. – Чтоб моя рука отсохла...» – и подойдя к двери в комнату сына, он тихонечко постучал, потом ещё, но ответа не было. Встревоженный, он открыл дверь и вошёл: в комнате было пусто – одежда с книгами и бумагами были разбросаны, словно при бегстве. В большой тревоге м-р Фэрфорд озирался до тех пор, пока не заметил на письменном столе послания, оставленного для него. В нём сообщалось следующее:

«Мой дорогой отец!
Я очень надеюсь, что ты не будешь удивлён и не осудишь меня, узнав, что я отправился в Дамфризшир, чтобы найти и спасти моего дорогого друга, и сделать всё для того возможное с моей стороны. Я не судья Вам, сэр, за ту доброту, с какой вы берегли моё спокойствие и счастье, столь необходимые мне; но надеюсь, что ваша забота послужит мне оправданием, или по крайней мере, объяснит моё бегство из суда и отъезд мой из дома вопреки вашей воле и вашим благим намерениям в обстоятельствах, когда я не могу иначе, в чём перед вами я винюсь. В свою защиту могу сказать лишь одно – если, не дай Бог! случится непоправимое, я не хочу думать, что самый дорогой мне человек на свете – вы, дорогой мой батюшка! вечно будете сожалеть о том, что, зная о беде, в которую попал мой друг, и вместо того, чтобы сказать мне о ней тотчас, и дать мне скорей спешить ему на помощь, вы предпочли думать об успехе сегодняшних слушаний в суде в это разнесчастное утро. Ничего, кроме желания быть вам во всём послушным, не удерживало меня до сего дня в доме; но теперь, умоляю простить меня за пренебрежение сыновним долгом, ради того, чтобы мне остаться верным дружбе и честным человеком. Не тревожьтесь обо мне – у меня хватит выдержки и ума быть осторожным, что бы ни случилось, или зря вы меня учили столько лет думать головой. У меня достаточно денег, я вооружён – поверьте, оружием я не злоупотреблю, используя его только в самом крайнем случае. Храни вас Бог, мой милый батюшка! и благослови меня на то, чтобы я в первый и последний раз вышел из-под вашей воли, чего сам я себе никогда не прощу. До конца преданный вам и любящий вас, ваш сын, Алан Фэрфорд».
PS. Я не забуду писать вам почаще, рассказывая обо всём, и спрашивая у вас совета. Надеюсь скоро вернуться с Дарси домой.

Письмо выпало из рук старика, едва он его дочитал. Он заметался, собираясь мчаться сыну вслед, но горе вдруг его лишило сил, напомнив, что Алан неизменно пребывая в patria potestas – родительской воле, и в редчайших случаях выходя из-под неё, несмотря на всю свою кротость, становился упрям и неукротим; что он, достигнув совершенных лет, став членом учёного братства, и имея полное право распоряжаться самим собой, вряд ли даст себя уговорить вернуться домой, даже если он его нагонит. Риск потерпеть неудачу, заставил его сесть и подумать, что если даже в преследовании сына его ждёт удача, и даже если он его заставит отвернуть с пути, то эта его победа окажется поражением, ибо она сломает характер его сына, лишив уверенности в себе.
Но руки его дрожали от злости, когда он поднял с пола письмо, и сидя в кресле сына, забормотал в бессильной ярости:
— ...вернуться с Дарси! Кто бы сомневался – фальшивый шиллинг с рук не сбыть! Хоть бы черти унесли Дарси туда, где дурак мой – Алан, не сыщет его никогда! Будь проклят тот час, когда он перешагнул порог моего дома, из-за него Алан забыл старика, глупец! Какой-то слюнтяй, размазня отнял его у меня! ...достаточно денег! Значит, у тебя больше, чем я думаю, потому что я тебя не баловал, ради твоего же блага, мой дружок, да. Может деньги ему с неба упали? Или он думает, что пять гиней надолго хватит? ...вооружён! Зачем оружие тому, кто пороха не нюхал, разве он разбойник? Я знаю, что такое кровь, но я проливал её за короля Георга и страну! Но Солуэй это тебе не Фолкерк! Бог лишил тебя ума! Как ты ловко, парень, навострился из дому бежать! Куда? За балаболкой, которому соврать, что плюнуть? Славный выдался денёк! Как корова напрудила в молоко! Вот это я обделался! Вот смех-то... В чём дело, Джеймс?!
— Посыльный, сэр, – отвечал Джеймс Уилкинсон, – от лорда председателя. Он спрашивает, не заболел ли мистер Алан?
— От лорда председателя? Господи! Я сейчас же отпишу ему. Пусть посыльный подождёт, и налей ему выпить, Джеймс!
И м-р Фэрфорд взял лист титульной бумаги:
– Что ж написать?
Но прежде, чем перо коснулось чернил, Джеймс вернулся.
— Что ещё, Джеймс?
— Сын лорда Бледдерскейта пришёл узнать, как поживает мистер Алан, с тех пор, как он покинул суд...
— Да-да-да, – грустно ответил Сондерс, – упорхнув, как лунный зайчик вслед за его племянником.
— Мне так и сказать, сэр? – старый солдат Джеймс на службе всё понимал буквально.
— Чёрт! Нет, конечно! Угости парня элем, я отпишу его светлости.
Ещё один лист лёг перед ним, и снова вошёл Джеймс.
— Лорд N прислал своего слугу, спросить о мистере Алане.
— Чёрт бы побрал их вежливость! – вздохнул м-р Сондерс, доставая ещё лист. – Пусть он тоже выпьет...
— Эти парни рады ждать, сэр, пока бутылки не опустеют, но мне кажется, что скоро наш дверной колокольчик оборвётся. Опять звонят...
Он ушёл открывать посетителю, и скоро вернулся сообщить м-ру Фэрфорду, что декан Факультета стоит внизу, и желает видеть м-ра Алана.
— Может, я и его угощу? – спросил Джеймс?
— Не будь идиотом, Джеймс, – отвечал м-р Фэрфорд. – Проводи декана в гостиную.
Неторопливо спускаясь с верхнего этажа в гостиную по лестнице, м-р Фэрфорд сломал голову, что ответить декану, и решил правду смазать воском, чтоб она поярче заблестела. Поэтому он сказал своему учёному гостю, что, хотя сыну и пришлось жарко в суде после непрерывных трудов днём и ночью, он, к счастью, уже оправился настолько, что тотчас ускакал туда, где его присутствие было вопросу жизни и смерти подобно.
— Стало быть, дело и впрямь серьёзное, коль мой юный друг так торопился, – улыбнулся декан. – Жаль, очень жаль, что из суда он умчался галопом, не отпев старину Тафа. Без шуток, мистер Фэрфорд, это был самый прекрасный дебют, который я когда-либо слышал. Я был бы огорчён, если бы ваш сын не закончил начатого. Куй железо, пока горячо, как говорится.
М-р Сондерс Фэрфорд скорчил мину, соглашаясь с мнением, которое сам держал в голове; но счёл разумным ответить, что дело, кое заставило сына нестись сломя голову, касалось очень богатого молодого джентльмена, который будучи близким другом Алана, шага не сделает, не посоветовавшись с ним, как со своим адвокатом, если речь заходит о важном.
— Что ж, м-р Фэрфорд, вам лучше моего должно быть известно, – улыбка снова осияла лицо декана, – что если речь идёт о смерти и жизни, то всё кончается завещанием или свадьбой. Я рад, что Алан на ногах, и желаю вам доброго утра.
Успокоив таким образом декана, мистер Фэрфорд в срочном порядке отписал всем трём судьям, объяснив поведение и отсутствие Алана. Запечатав письма, он вручил их Джеймсу, и велел отпустить краснолицых парней, которые тем временем успели осушить галлон двухпенсового эля за обсуждением правовых вопросов, где каждый из них обращался друг к другу по титулу своего господина.*
Это занятие отвлекло его от тяжких дум, а внимание, проявленное к его сыну их светлостями, несколько сняло тяжесть с души Сондерса Фэрфорда, который ответил им, что некое очень важное и срочное дело помешало его сыну закончить свою речь. Он пытался этим же бальзамом успокоить своё сердце, но оно его отвергло, внушая его совести, что нет ничего важнее случившегося с Дарси Латимером, и чем бы ни закончилось его злоключение, оно нанесло тяжёлый удар по репутации Алана, которую тот принёс в жертву дружбе, бросив на произвол судьбы дело Питера Пиблза.
Меж тем, хотя чёрные тучи вокруг сего тёмного дела и были рассеяны красноречием Алана, словно залпом из тяжёлых орудий, на него снова опустилась «тьма египетская» заклинаньями мистера Тафа, который на второй день после отъезда Алана выступил на процессе. Монотонным, глубоким гласом, как нескончаемый набат, всякую длинную фразу заряжая понюшкой табака, старый словоблуд прочёл отходную светлым песням юного Фэрфорда – он снова ткал и ткал паутину в часовне над образом, который Алан освятил свечами веры, сдув с него вековую пыль бытия, и дело «Пиблз против Плейнстейна» вновь утонуло в мерзкой лжи, погрузившись на самое дно пучины, откуда прежде оно было извлечено. И над покойным были траурные речи, хотя все ожидали выздоровления больного после чудесных примочек Алана.
Сам клиент всех заверял: всё вышло так потому, что во-первых – он отсутствовал во время тяжбы по причине, что его опоили бренди, виски и прочей дрянью в кабаке Джона per ambages – обманом: Питер Дроджет с приятелями по наущению лукавого м-ра Фэрфорда-старшего; и во-вторых: по причине трусливого бегства адвоката Фэрфорда-младшего; а потому он подал жалобу на сына и отца, обвинив их в злоупотреблении доверием клиента. Так что, со всей очевидностью стало ясно, что м-ру Сондерсу Фэрфорду грозят большие неприятности в связи с таким исходом дела, кое было почти выиграно, и если бы, отец был в том совершенно уверен, Алан явился в срок на слушанье, то он сдул бы всю паутину м-ра Тафа одним своим дыханьем, так сказать. Но дело было закрыто решением суда из-за отсутствия возражений.
Прошла неделя, а м-р Фэрфорд так и не дождался весточки от сына. Из писем м-ра Кросби он узнал, что Алан благополучно добрался Дамфриза, но покинул его в неизвестном направлении, и когда – тоже неизвестно. Старик, оставленный в одиночестве с угрызениями своей совести, занемог телом и душой. Он собрался уже выехать в Дамфризшир, когда сорвался на слугах в сильном раздражении и неукротимой желчи по пустяку, и свалился в подагре, кой подвержены бывают даже самые стойкие и хладнокровные люди. И в той болезни мы вынуждены его покинуть, как повесть наша дошла до распутья, и мы последуем по нескольким повествовательным дорогам, то читая письма наших героев, то вслед за рассказчиком.

Глава третья
Дневник Дарси Латимера
(Записки, обнаруженные внутри конверта)

К кому бы ни попало это послание, да сжалится он над несчастным юношей, кой в самом сердце страны похищен без вины и держится злодеями в плену. Любой, кто прочтёт это письмо, пускай передаст его ближайшему судье, и тем поможет тому, кто не только невинен, но и может щедро наградить своего спасителя. Тот, кто возымеет в себе мужество из сострадания и человеколюбия, или из любви к ближнему, откликнуться на мой зов, пусть как можно скорее вручит это письмо в руки Алану Фэрфорду, эсквайру – адвокату, проживающему с отцом – м-ром Александром Фэрфордом, стряпчим, на Площади Брауна в Эдинбурге. Вручитель может быть уверен в щедрой награде и человеческой благодарности, как всякий содеявший доброе дело человек.

Дорогой мой Алан, те же тёплые чувства к тебе, как в прежние беззаботные дни, когда мы были вместе, я спешу излить в своём теперешнем горе и несчастье, вовсе не уверенный, что они до тебя дойдут, попав в чьи невесть руки. Во мне ещё дышит надежда, исходя с пера на бумагу, когда я пишу твоё имя, и я, непрестанно думая о тебе, мечтаю, что ты придёшь спасти меня из того ужаса, в каком я теперь нахожусь, ибо ты был всегда моим ангелом-хранителем во всех бедах, что случались со мной прежде, и жив я только этой последней надеждой. И пока Господь дарит мне время писать к тебе, я спешу тебе открыться, что кляну себя за своё легкомыслие и непослушание.
Если эти строчки прочтут не твои очи, не твоей они коснутся души, я не стыжусь своих чувств; мне нечего стыдиться, ибо юности присущи наивность и вера в лучшее; больше того – я надеюсь, что моя искренность расположит ко мне чьё-нибудь сердце, переломит чьё-то равнодушие и поможет мне в беде; что обыкновенные слова найдут живой отклик в простых душах и послужат моему освобожденью.
Да, конечно, быть может, мой «дневник» – как я его называю, попадёт в руки недруга, а не друга, и может стать добычей тех, кто держит меня в плену. Что ж… ничего нового мои похитители в нём не найдут; ничего, кроме того, что уже знают: я – англичанин, и душа моя рвётся к свободе; и я буду к ней стремиться во что бы то ни стало; дух мой не сломить, и пока меня не убьют, я буду верить – суд придёт и в полной мере всем воздаст, я верю в свою страну. Пусть мои записи врагу предстанут и вызовут гнев у него – я всё равно пишу к моему другу Алану Фэрфорду в продолжение последнего письма, какое я ему отправил, если мне не изменяет память, пятого числа сего месяца – августа.

…………………………………………………………………..

Ночью 4 августа я веселился на вечеринке в деревне Брокенбёрн, примерно в шести милях от Дамфриза; и многие видели меня там, если это будет иметь значение для моих поисков. Я плясал на вечеринке и играл на скрипке у всех на виду до полуночи, когда мой слуга Сэмюел Оуэн приехал за мной с лошадьми, и мы вернулись с ним в «Приют Пастуха», где хозяйкой миссис Грегсон, у которой я проживал около двух недель назад. Всю первую половину дня я потратил на письмо к тебе, мой дорогой Алан, которое, надеюсь, ты получил. Я кляну себя за то, что не послушался твоих советов, хотя поостеречься ты много раз просил меня. Почему я не замечал опасности, о которой ты меня предупреждал? Что удерживало меня тут? Кой прок сожалеть о том, чего не исправить – я верил в свою счастливую судьбу, и порхал мотыльком у огня, пока не опалил своих крылышек.
Прошлого не вернуть, и мне стыдно вспоминать предостережения моего доброго друга о том, что я легко могу дать себя увлечь другим людям из-за моей скуки и ничегонеделанья, не утруждая себя даже думать и решать за себя, что и как мне быть. Какое-то время я пользовался услугами мальчика-проводника по имени – Бенджамин, сына вдовы Колтчерд, живущей неподалёку от «Приюта Пастуха», и теперь полагаю, что я слишком часто позволял ему руководить собой, словно не было меж нами большой разницы в летах – я шёл везде и всюду за ним, словно не он, а я – сопливый мальчишка. Вот и в тот день он уговорил меня пойти с ним к Солуэю – нет ничего веселее, сказал он, смотреть, как тянут сети с рыбой на отливе; и так просил меня пойти с ним к заливу вечером, что ныне думаю, у него были какие-то особые причины звать меня туда. Если ты прочтёшь это, Алан, то сможешь расспросить об этом сорванца – его нетрудно будет найти.
Я возразил его красочным соблазнам, сказав, что наблюдать агонию рыбы, задыхающуюся в сетях без воды, отнюдь не удовольствие, и тогда он предположил, что м-р и мисс Геддес – почтенное семейство квакеров, верно, соскучились по мне, и даже могут обидеться, если я не навещу их нынешним утром. Они оба спрашивали его, отчего я покинул их так внезапно накануне. И я дал уговорить себя навестить их в «Горке Шерон», чтобы извиниться перед ними; и позволил мальчишке пойти со мной, чтобы порыбачить с ним вечером на обратном пути в «Приют Пастуха». Бенджи сильно обрадовался, и сказал, что для рыбалки вечер будет самым подходящим. Маловажное тогда, не кажется мне теперь случайным – я сильно подозреваю, что поганец знал, чем тот вечер закончится для меня, и думаю, ему очень хотелось завладеть моей удочкой, от которой он был без ума. Я не хотел бы думать о нём плохо, но я и прежде замечал в нём те признаки жадности, кои, зародившись в детстве, с годами лишь растут и крепнут.
В пути я обратил его внимание на холодный ветер с востока и на мрачное небо, что погода самая отвратная для рыбалки. Но он спорил со мною, и даже сделал несколько забросов, чтобы убедить меня в обратном, но, конечно, не увидел даже потычки – это верный признак того, что в тот вечер он ловил не рыбу, а меня. Я смеялся над его попытками что-либо выудить из реки, и он ответил мне с усмешкой: «Не клюёт потому, что скоро будет гроза, но в грозу клюёт рыба крупнее» – о, как он прав, и я теперь догадываюсь, на что он намекал.
Квакеры обрадовались моему приезду в «Горку Шерон», и я всецело был прощён за то, что так внезапно их покинул; я дал себя уговорить остаться у них на ночь, и отпустил мальца с удочкой, наказав ему сказать в «Приюте пастуха», что я заночую у друзей. Кто знает, в какую сторону после того он пошёл.
Часов в восемь-девять, лишь начало темнеть, мы вышли на террасу полюбоваться звёздным небом – ночь выдалась морозна и чиста, и миллионы ярких звёзд висели прямо над нашими головами – это было чудо! Дивясь на него, мисс Геддес увидела первой падающую звезду с длинным голубым шлейфом. Мы повернули в её сторону головы, и увидели вдруг, как ещё две взмыли над землёй одна за другой, и рассыпались в небе.
— Эти звёзды, – сказал мистер Геддес в ответ на восклицание сестры, – не с неба, и не сулят хорошего жителям Земли.
В другой стороне от шутих, словно в ответ двум ракетам, взмыла в небо ещё одна, и взорвалась средь звёзд.
М-р Геддес задумался, а потом сказал сестре:
— Рейчел, хотя уже поздно, но я должен пойти к лодочнику, и, может быть, переночую у него.
— Нет, Джошуа, – воспротивилась Рейчел, – сынам Велиала, уверена, нужны лишь наши сети. Разве ты не мирный человек, братец? Ты ведь не пойдёшь туда, где старый смутьян сеет раздор и вражду?
— Конечно, Рейчел, я мирный человек, – улыбнулся ей Джошуа Геддес, – и много больше, чем другие среди наших братьев; и Бог поможет мне им остаться, и не даст моей руке подняться в отмщении. Но спасти людей от преступления велит мой твёрдый дух, и только словом убеждения иду противостоять я злу, как мирный человек и добрый христианин.
С теми словами он приказал седлать коня, и сестра, сложив на груди молитвенно руки, молча обратила своё лицо к небу в покорности и печали.
Эти слова могут показаться кому-то слишком высокопарными, но я теперь не думаю о том, какое они произведут впечатление, но лишь записываю по памяти то, что видел и слышал.
Возможно ли было мне отсиживаться дома, когда его хозяин был вызван из него бедой; и потому я вызвался поехать с ним к его лодкам и рыбачьим сетям, заверив его сестру, что пригляжу за ним.
Мисс Геддес обрадовалась моему предложению, и сказала Джошуа:
— В добрый путь, брат, и пусть с тобой будет рядом этот добрый сердцем юноша, который не оставит тебя в трудную минуту и будет свидетелем тебе.
— Нет, Рейчел, – ответил ей честный квакер, – не беспокойся за меня, но подумай о самой себе, и об этом юноше – он наш гость, и наши с тобой сердца будут разбиты, если с ним случится плохое из-за нас, подумай о его родных.
Я взял за руку мистера Геддеса, и сказал, глядя ему в глаза:
— Нет, друг мой, у меня нет родных. Если бы это был мой последний день на земле, никто бы не пожалел о моей ранней кончине в двадцать лет, кроме одного человека, которому это принесло бы большое горе. Потому, позвольте мне исполнить свой долг перед вашей добротой – у меня слишком мало друзей, чтобы я не дорожил ими.
— Ах, ты чистая душа, – ответил Джошуа, пожав мою руку. – Рейчел, юноша едет со мной. Почему бы ему не взглянуть в глаза жизни на пути к милости божьей? Нам поможет – это... – и Джошуа поглядел на небо, глаза его влажно блеснули и озарились радостью на миг – таким я его никогда не видел раньше, и он не притворялся в своей вере. – Оно говорит, что нечестие может обрушиться на нас бездной бед, но небо выше.
Геддес велел седлать для меня лошадь, и ещё одну для провизии с собой и слуги, который был должен отвести лошадей назад, как стойла у лодочника для них не было. Мы отправились сразу после девяти вечера, и через три четверти часа были на месте.
У лодочного причала стояло пять лачуг рыбарей, бочарня и домик сторожа-лодочника, управлявшего артелью. Мы спешились, и слуга погнал лошадей обратно в «Горку Шерон» – мой друг-квакер слишком беспокоился о них. Мы постучали в дверь дома лодочника. За ней послышался лай собак, но он утих, как только псы почуяли за дверью друга. Хриплый голос затем спросил грозно, кто тут, и что нам нужно, не открывая двери, пока Джошуа не назвался и не попросил нас впустить. После этого сторож распахнул дверь и появился на пороге в сопровождении трёх псов-водолазов. В руке он держал пылающий факел, а за поясом у него торчали два больших корабельных пистолета. Лодочник, крепкий, высокого роста человек, бывший матрос флота Его Величества, как я потом узнал, был нанят м-ром Геддесом, чтобы всем тут заправлять, и пользовался большим уважением у рыбаков.
— Что, Дэвис, не ждал меня? – спросил квакер лодочника, когда тот зазвал нас в дом, отогреться у камина.
— Нет, мистер Геддес, – ответил тот, – не ждал, и кой чёрт вас принёс сюда, вам здесь не место.
— Тепло встречаешь, – улыбнулся Геддес.
— Да, сэр, теплее некуда, чтоб не водить вас за нос.
— Догадываешься, почему я тут, Джон? – спросил Джошуа бывшего матроса.
— Да, сэр, – отвечал тот. – Потому что эти чёртовы пираты пускали ракеты, подавая знаки друг другу, как в ту ночь, когда они хлынули через горы, затопив всю страну; и если это так, вам нужно отваливать отсюда, как на вашем борту, сэр, нету пушек, а к утру чертям тут станет жарко, уж я им задам жару.
— Господь не допустит этого, если услышит наши молитвы, – ответил ему Геддес. – И сколько раз я просил тебя, не ругаться при мне.
— Есть, сэр. Но, чёрт возьми, как не ругаться, если скоро драться?
— Надеюсь, нет, Джон Дэвис, – вздохнул Джошуа Геддес. – Собери всех, командовать буду я.
— Придётся это отложить до Судного Дня, сэр, – усмехнулся лодочник, – тут нет ни одной живой души – эти трусливые бакланы отвалили на своих шаландах: бондарь и прочие, как только почуяли акул. Здесь только я и засранец Фил, будь они...
— Джон! Отставить! Ты – не глуп, и должен знать, что своя шкура им дороже моих дырявых сетей. Да и что ты можешь сделать с малышом Филом против сотни, а то и двух, мерзавцев?
— У меня есть псы, сэр – Нептун и Фетида со щенком, этот мальчик, вы... хотя какой из вас боец, прошу прощенья, сэр… но этот юный джентльмен вполне сгодится.
— Да, я вижу – вы вооружены до зубов, – улыбнулся м-р Геддес, – позвольте ваше оружие?
— Да, сэр, конечно, сэр! Вот пара бульдогов – они не только громко лают, но и кусают, и пару мерзавцев успокоят навсегда. Мы успеем пару раз выстрелить, прежде чем крикнем полундра. Осторожно, сэр, они заряжены!
— Конечно, Джон, и потому мы их утопим в бочке... жаль она мала, и в ней не утопить всё оружие земли...
И квакер привёл свои слова в действие, покидав в бочку с водой один за другим пистолеты. Обветренное лицо Джона Дэвиса помрачнело.
— Я привык выполнять приказы, сэр, – сказал он, – но теперь не знаю, для чего я тут – коль вы, сэр, ваша честь, или чёрт бы вас побрал, собрались смыться, то я взбешён, сэр, и без приказа с места не сойду.
— Тогда я приказываю: немедленно ступай в «Горку Шерон» вместе с Филом. Кстати, где он?
— Выслеживает этих подонков, – ответил Дэвис, – но на кой чёрт, ума не приложу, коль мы остались без оружия.
— Оно нам ни к чему, – сказал Джошуа. – Мы будем уповать на Бога и человеческий разум.
— Слова лишь тратить даром, – угрюмо заметил Джон. — Зёрен от мякины им не отделить – у людей без души нет ни мозгов, ни совести.
— Воистину, – признался Джошуа. – Джон Дэвис! Я всегда считал тебя смелым и честным человеком. Приказываю тебе отправляться в «Горку Шерон», а мы дождёмся Фила с известьями: надеюсь, у бедняги есть хоть плащ и куртка, и он не замёрзнет. Если что будет угрожать моей сестре, я велю тебе доставить её в Дамфриз к нашим друзьям Корсак, и сообщить там обо всём властям.
Старый моряк задумался, и сказал затем:
— Мне нелегко вас бросать тут, но боюсь вам только навредить, оставшись. Мисс Рейчел надо беречь – это точно, потому что, если эти ублюдки решились на зло, они не остановятся, и придут на «Горку Шерон», как только закончат здесь, так что я снимаюсь с якоря, хотя мне и трудно бросать мой последний причал.
— Ничего-ничего, Джон Дэвис, – успокоил его Джошуа, – всё образуется. И собак с собой забери.
— Само собою, сэр, – ответил моряк, – потому что они не станут терпеть безобразий, и погибнут здесь, бедняги. Храни вас Бог, сэр, и помогай вам ваши молитвы… Прощайте, сэр – это по-нашему – до скорой встречи! Эй, Нептун, Фетида, за мной, ребята!
И Джон Дэвис побрёл прочь.
— Добрейший и честнейший человек на этой грешной земле, – сказал ему вслед м-р Геддес, когда за ним закрылась дверь. – Он не обидел бы и мухи, но, друг мой Латимер, люди и бульдогов заставляют носить ошейники с шипами, и петухам надевают стальные шпоры, а мягких и нежных людей лишенья превращают в зверей. Поверь, я не отдал бы даже собаки на растерзание волкам, что уж говорить о человеке против яростной толпы. Мне ли тебе говорить, друг мой, что мужество и честь людей измеряются не терпеньем в муках, в горе и в несчастьях, но способностью на зло ответить злом сильнее, где малейшее оскорбленье непростимо, и достаточный повод для пролития крови, и даже – для убийства. Но оставим грустные мысли – они не ко времени, давайте, дружок, посмотрим, что у нас есть поесть в корзине: веришь, Дарси, я, наверное, и в гробу покушать захочу.
И мы подкрепили наше настроение едой, которой м-р Геддес радовался, словно сидел у себя в столовой, и ничто ему не угрожало, и он казался веселей обычного. Поужинав, мы вышли прогуляться к морю. Вода стояла высоко перед отливом. Луна длинной дорожкой пролегла на поверхности лимана Солуэй, сверкая на вбитых донных кольях и на поплавках сетей, прыгающих на волнах. А дальше, за ними – устье реки тут широко – темнел английский берег в тумане, который, как говорят старые моряки, ведёт на небо.
— У нас есть несколько часов для наслаждения покоем, - сказал мистер Геддес, – они не нападут, пока вода высока, иначе не вынуть сети. Как странно думать, что в такой красоте где-то кипят людские страсти, готовые всё сокрушить, сломать, оставляя после себя только хаос.
Нас окружала поистине великая картина тишины, мира и покоя – её ласкали волны Солуэя, желая ей глубокого сна и отдохновенья; ни одна птица не нарушала его до первых петухов; и наши шаги были легче, чем днём, словно и мы были частью величайшего безмятежного земного блаженства. Нас взволновало радостное тявканье щенка псов, что ушли с Джоном Дэвисом – он, видно, отбился от них, непривычный уходить далеко от дома, и вернулся в родное гнездо.
— Ещё одно чудное прибавленье к нашей мирной пастве, – улыбнулся Геддес, поглаживая пса, и пропуская его в дом. – Бедняга! Но от тебя не будет зла, и я надеюсь, оно тебя не коснётся. Однако ты добром послужишь нам, стоя на часах, и дашь нам немного поспать, охраняя, и разбудишь, почуяв опасность.
В доме лодочника были две широких лавки, на которых мы и растянулись. Мистер Геддес, как все безгрешные души, тотчас заснул. А я никак не мог заснуть из-за неясных тревог, и пляски огня в камине, и щенка, что, поскуливая из-за отсутствия хозяина – Джона Дэвиса, бродил по дому от камина до двери, и обратно, пока не подошёл ко мне, лизнул мне руку и лицо, и, наконец, о божья милость! устроился тепло у меня в ногах, заснув; и я последовал его примеру.
Страсть к писательству, дорогой мой Алан, – я очень надеюсь, что ты прочтёшь когда-нибудь эти строки – не оставляет меня даже теперь – в моём заточении, и заставляют меня взять новый лист для продолжения. По счастью, мои тюремщики, не жалеют для меня чернил и бумаги.

Глава четвёртая
Дневник Дарси Латимера
(Продолжение)


Утром из глубокого сна нас с мистером Геддесом вырвал щенок: сначала он глухо зарычал, а потом вскочил и стал звонко лаять на кого-то за дверью. Я открыл её, и увидел в двухстах ярдах от нас не толпу, но стройный отряд людей, который двигался в нашу сторону, не издавая ни звука, и потому я принял его сначала за кусты.
Щенок с заливистым лаем бросился им навстречу, но скоро с визгом примчался назад и прижался ко мне – наверное, кто-то бросил в него камень, или стукнул палкой. Не зная, что делать, я хотел уже вернуться с ним в дом, когда вышел м-р Джошуа, взял меня под руку, и сказал:
— Мы не воры, чтобы прятаться, смелее, юноша. – И когда люди подошли к нам близко, он громко спросил их: – Друзья, с чем вы пришли ко мне?
В ответ послышался гул, и пара скрипачей, которая шла с отрядом, заиграла и запела ту знакомую читателю песенку, оскорбительную для квакера:

Скачи, квакерша, ха-ха!
Веселее, квакер!
Скачи, квакерша, ха-ха!
Веселее, квакер!

Мне показалось, что среди них Бродяга Вилли – мой приятель, слепой скрипач. Они не остановились, но шли на нас, влекомые

Игрою бравых скрипачей,

и когда нас окружили со всех сторон, то мы утонули в криках:
— Ха! Квакер! Эй, квакер! Нигде ему не пропасть – не горит, не тонет!
— Повесить его проветриться! В мешок и на дно! – выкрикнул чей-то голос.
— А где же твой старый тюлень – Джон Дэвис, обожравшийся рыбой? Самый жирный в Эйлса-Крейг? Я хочу спустить с него шкуру, и сделать пугало из неё! – ещё прокричал кто-то.
Мы стояли, не двигаясь: было бы самоубийством противиться толпе с ружьями, острогами, баграми, колами и дубинками. М-р Геддес, набрав в лёгкие воздуха, громко, так чтобы все услышали его, ответил:
— Надеюсь, Джон Дэвис уже в Дамфризе...
— За красными мундирами и драгунами побежал, ах ты сука!
Воздух рассёк багор над головой моего друга, но я успел отвести его своей палкой, что была у меня в руке. И тут же сам получил удар сзади по голове, в глазах моих потемнело, и я услышал крик: «Кончай эту ищейку!» Кто-то вступился за меня. Но второй удар лишил меня чувств, и я не скоро пришёл в себя. Когда я очнулся, то понял, что лежу на лавке – той самой, где спал ночью; и мой бедный товарищ – щенок-водолаз, совершенно напуганный, скуля подполз ко мне, и прижался, весь дрожа. В голове стоял шум, и мне казалось, что я ещё сплю; попытавшись встать, я уронил голову – так она была тяжела, и понял, что серьёзно ранен. Сознание ускользало от меня, я прислушивался к звукам снаружи: шумели мятежники, занятые грабежом и разрушением. Пошевелившись, я нашёл себя крепко связанным по рукам и ногам, и застонал от боли и бессилия.
Женский слёзный голос раздался надо мной:
— Тише-тише, миленький, лучше помолчи. Тебе и так досталось, касатик.
Узнав голос жены слепого Вилли, я спросил, где её муж, жив ли он.
— Конец, – заплакала Мэгги, – всё кончено, он пропал... всё шотландская кровь...
— Пропал? Кровь? Он ранен? Погиб?
— Лучше бы мой Хинни, – заплакала старуха, – сломал себе что-нибудь, чем убил свою скрипку – лучшую в Шотландии, её сделали в Кремоне, я знаю.
— Только скрипку? – спросил я.
— Уж лучше бы, ваша честь, он свернул себе шею! Мы оба с ним погибли – я и мой дурачок Вилли. Это был наш кусок хлеба! Что мы теперь будем есть? Святым духом сыт не будешь, теперь мы сдохнем с голоду.
— Нет-нет, – успокоил я её, – я заплачу вам за двадцать таких скрипок.
— Двадцать таких скрипок! Боже! Что вы в них понимаете? Но если даже и так, то не здесь, и не сейчас, где вам взять столько денег?
— В моём кармане, – сказал я, указав головой на боковой карман камзола, – развяжите меня, и я заплачу вам.
Это расшевелило её, она подошла ко мне, чтобы освободить меня от пут, как вдруг снаружи послышался шум и крик, будто мятежники шли к дому.
— Нет-нет! – испугалась она. – Они убьют меня и моего милого Вилли, они уже грозились это сделать, я не знаю, как помочь вашей чести, не знаю, если б я могла чем-нибудь...
Её слова отозвались во мне телесными муками. Я был в жару, во рту всё пересохло, и я попросил глоток воды.
— Боже всемогущий, упаси Эппи Эйнсли дать погибнуть мальчику от жажды. На-на, миленький, я дам тебе не только воду, но лекарство.
— Давай, что хочешь, – сказал я, – только похолоднее и побольше.
Она поднесла к моим губам флакон с каким-то хмельным настоем, и я осушил его одним глотком. Этот настой из трав, видимо, был крепче вина: вокруг меня всё поплыло, старуха летала надо мной по воздуху, и не одна – их было много, и у всех у них было её лицо. Она прогнала от меня весь шум снаружи, и стала качать на своей груди, как кормилица баюкает дитя, и я заснул мертвецким сном.
Не знаю, сколько я проспал: может, день и половину ночи. Меня без памяти мучали кошмары, каких ни помнить, ни забыть нельзя. Но явь мне показалась хуже.
Стук и скрип, которые во сне казались криками мятежников, сказали мне, что меня везут на чём-то по неровной дороге, все ухабы которой отзывались в моём теле острой болью. Я лежал, и когда захотел перевернуться с затёкшего бока на другой, обнаружил, что по-прежнему связан, и это напомнило мне о моём плене, что я в руках тех, кто похитил меня, и, возможно, чтобы убить. Открыв глаза, я остался слеп ночью. У меня кружилась голова, сердце било набатом, а ноги и руки онемели, стянутые верёвками. С величайшим трудом я заставил себя думать и слушать звуки вокруг себя, но это не принесло мне облегчения.
Я не мог пошевелить пальцами рук, и в проблесках лунного света, я скорее понял, чем разглядел, что меня везут в лёгкой двухколёсной повозке, что называют «неваляшкой», и что обо мне позаботились, положив на мешки, набитые соломой и прикрытые циновкой. Без них мне было б совсем худо, так как повозку трясло и качало невыносимо во все стороны, и вверх и вниз, когда лошадь натыкалась на какой-нибудь камень, или попадала в рытвину, и ей приходилось либо пятиться, либо сильно рвать вперёд. Иногда телега катилась по влажному песку, и я слышал рокот прилива, что подсказывало мне – мы недалеко от залива, разделяющего два королевства.
Рядом с повозкой ехали верхом и шли несколько человек: пешие поддерживали повозку всякий раз, когда она сильно кренилась набок, или вытаскивали её из песка, если она в нём увязала; а верховые разведывали и указывали дорогу.
Я заговорил со своей охраной, пытаясь найти у неё сочувствия. Я не причинил никому зла, сказал я, и не заслужил ничьей мести, и не имею никакого отношения к рыбному промыслу мистера Геддеса, с которым меня связывает недавнее знакомство. Я пытался их напугать, сказав, что моё положение в обществе не позволит мне пропасть за просто так, что меня станут искать, и виновника моего похищения, или смерти, обязательно найдут и накажут; я пытался их подкупить, и обещал награду за моё освобождение. В ответ на мои угрозы я услышал смех; но обещание награды вызвали толк между ними, они стали перешёптываться между собой, и я, надеясь на успех, увеличил сумму; но тут подскакал всадник, приказав всем замолчать, а потом подъехал к повозке, и сказал мне твёрдо и решительно:
— Юноша, твоей жизни ничто не угрожает. Если ты будешь молчать, всё будет хорошо; но если ты и дальше будешь смущать этих бедных людей посулами, мне придётся заставить тебя замолчать, и этот день покажется тебе самым длинным в твоей жизни.
Я узнал его голос, но поручиться за себя не мог из-за всего, что на меня обрушилось, и ответил ему:
— Кем бы вы себя ни считали, чтобы угрожать мне, я прошу лишь об одном: не подвергать меня большим испытаниям, чем это предусмотрено состраданием по отношению к самому последнему преступнику – мои путы причиняют мне страшную боль, ослабьте их хотя бы, если не можете снять совсем.
— Хорошо, – ответил мне всё тот же голос, – я могу совсем снять с тебя ремни, если ты дашь мне честное слово не пытаться бежать.
— Никогда! – ответил я со всей решимостью, на какую был способен в моём отчаянном положении. – Ни на миг я не останусь в плену дольше, чем меня удерживают в нём силой!
— Что ж, не жалуйся тогда, что я не позволяю тебе бежать, связав.
Я спросил, зачем он пленил меня, но он повторил свой приказ о молчании, и у меня не хватило ни духу, ни сил противиться ему, и продолжать разговор, какой не мог закончиться для меня ничем хорошим.
Скажу одно, судя по всему, я был убеждён, что разговаривал с человеком из Брокенбёрна – Огненной Лощины в Дамфризшире, которого местные рыбаки прозвали Лэрдом Солуэйских Озёр. Для чего и зачем ему понадобилось похищать меня – мне в голову нейдёт.
Повозка продолжала тащиться вперёд, пока её не стал нагонять грозный рёв прилива. Мне уже приходилось его слышать за своей спиной, когда конская прыть спасла меня от гибели в зыбучих песках, поднятых волнами. Ты, не можешь, Алан, не помнить того случая, о котором я тебе писал; и вот теперь, тот самый человек, который спас меня тогда от неё – какой контраст! был главарём бандитов, похитивших меня! И прежняя беда гналась за нами следом, и, казалось, неизбежно нас настигнет, как я понял из возгласов похитителей; потому Лэрд привязал своего коня к уставшей лошади, и помог ей выбраться из рытвины, в которой она застряла, подгоняемая кнутом и проклятьями. У меня были все основания полагать, что разбойники были местными жителями, и знали все ямы и мели у них на пути; однако голоса их были тревожны – они говорили со страхом о погоне волн за нами; и я был уверен, что если им придётся самим спасаться бегством, они бросят меня, и, связанный, я непременно погибну. Это было так ужасно, что я боялся даже думать об этом.
Спасительный берег, маячивший чёрной полосой впереди, был уже близок, когда я услышал звуки похожие на выстрелы – два или три. И вся ватага засуетилась, и поднажала, рванув вперёд. Скоро подскакал какой-то всадник с криком:
 — Красные ястребы! Солдаты! Городские акулы напали на нас, и Тому Аллонби не спастись, если ему не помочь!
Все, бросив повозку, помчались к берегу. Со мной остался только хозяин повозки с лошадью; но, когда телега окончательно увязла, он с матом перерезал упряжь, вскочил на коня, и по глухому стуку копыт на влажном песке, я понял, что он поскакал галопом, догоняя прочих.
Пальба из ружей была слышна с берега, но она тонула в грохоте прибоя. Собравшись с силами, я приподнялся в повозке, и сел, увидев весь ужас того, что вскорости меня ожидало. Я был на английской земле, на которой родился, и о которой думал с самого раннего моего детства: Родина была не далее фарлонга, каких-то двести метров отделяли меня от суши, какие мальчишка преодолел бы за пару минут, и которые встали у меня на пути непреодолимым препятствием между жизнью и смертью. Я оглянулся назад, и увидел в мерцающем свете луны пенные гребни яростных волн, бегущих на меня стаей голодных волков.
Если я до того питал хоть какую надежду на спасение, то она оставила меня в тот миг, и моё самообладание скончалось. Я ничего не видел и не слышал, кроме потока, несущегося с грохотом на меня – я плакал и стенал, умоляя море пощадить меня. В повозку ударила одна волна, потом, сильней, другая… и вдруг главарь шайки взялся предо мной из ниоткуда. Он соскочил с коня, перерезал мои путы, и приказал мне сесть в седло, во имя дьявола.
Видя, что я не в силах шевельнутся, он взял меня на руки, как младенца, бросил поперёк седла, вскочил сам сзади, и держа меня одной рукой, а другою повод, лэрд погнал коня. Я был бездвижен, и не только потому, что члены мои затекли, но и страх сковал их, как и моё сознанье; мне помнится, что конь плыл со своей нелёгкой ношей, а его хозяин держал мою голову над водой, чтоб я не захлебнулся. И голос страха моего оглушил меня, когда конь, ступив на крутой берег, поднялся на дыбы так круто, что чудом не упал на спину и нас не раздавил. Не знаю, сколько это длилось – минуту-две, но они мне показались вечностью.
Так лэрд спас меня во второй раз, и я сказал своему злому ангелу хранителю – как это имя ему подходит разом:
— Значит, вы не желаете мне смерти?
Он рассмеялся в ответ, но этот смех я не хотел бы вновь услышать:
— Зачем мне было выуживать тебя из моря? Пастух стережёт своих овец не ради их блеянья. Молчи-ка лучше, и сопли подбери. За мной грехов, как воды в Солуэе, ни тебе и никому их не исчерпать.
Я был слишком измучен, чтобы понимать его, и позволил себя, как куклу, пересадить на другую лошадь, ибо всё ещё не мог пошевелиться. Лэрд придерживал меня с одной стороны, а его человек – с другой, иначе я бы выпал из седла; мы скакали всю ночь просёлочной дорогой, известной, видимо, моему похитителю не хуже дюн Солуэя.
По краю обрывов, и тёмных, и тесных ущелий мы проехали сквозь безжизненную скалистую пустошь, и очутились на дороге, где нас ждали карета и четверо верховых. Я был рад изменить способ путешествия, потому что головокружение достигло предела моего терпения, и я едва держался в седле.
Мой грозный попутчик знаком велел мне пересесть в карету; а ехавший с левого бока от меня его товарищ сел рядом со мной, и, захлопнув дверцу кареты, велел немедленно трогать.
Я успел разглядеть его лицо, когда кучер светил ему фонарём при посадке в карету, и узнал в нём того самого слугу в доме лэрда, который недобро взглянул на меня в прошлый визит мой в Огненную Лощину. И я назвал его имя – Кристал Никсон, чтобы быть уверенным вполне.
— Какое тебе дело до моего имени, – сказал он грубо, – раз ты не знаешь своего?
— Значит, ты знаешь кто я! – ко мне вернулось моё нетерпение. – Ты знаешь, кто я? И зачем я здесь? Меня похитили? Тебе известно, что я никому не сделал ничего плохого. Скажи, кому и для чего я понадобился? Помоги мне вернуть свободу, я заплачу тебе!
— Ну-да, ну-да, – ответил мой страж, – что толку от твоей свободы, если она тебе, как помело эсквайру, вожжаешься со всякими квакерами, джоки, и прочим сбродом? Если бы я был на месте твоего... кхе-кхе!
Кристал осёкся, не договорив, и видимо, сожалея о сказанном. Я пытался заручиться его расположением к себе, обещая отдать ему все деньги, что были при мне, если он поможет мне бежать.
Он выслушал меня с живым интересом, и по-доброму сказал:
— Но я стреляный воробей, хозяин, и на обещанья не ловлюсь. Откуда мне знать, что у тебя есть деньги при себе?
— Я дам тебе задаток прямо сейчас в банкнотах, – уверил его я, и полез в боковой карман, но не нашёл там своего бумажника. Я снова пошарил в кармане, полагая, что к моим пальцам ещё не вернулась чувствительность; но Кристал Никсон с любопытством наблюдая за мной, и наслаждаясь моим глупым видом, больше не смог сдерживать смеха.
— Э-хе-хе! Мой юный лорд, – наконец сказал он, насмеявшись, – мы были б дураками, если бы не уберегли тебя от греха, испытывать верность бедных слуг. Они, хоть и убоги, но, но для всех под богом предательство – ужасный грех. А за меня не беспокойся – усыпь золотыми монетами дорогу к храму Пречистой Девы Марии, Кристалу Никсону они, что галька на песке.
Я пытался его разговорить, в надежде, вдруг он что сболтнёт, но он приказал мне заткнуться в углу кареты и спать.
— Не баклань, – примолвил старый матрос, – иначе лишишься последних мозгов в своей глупой башке, отдохни-ка лучше как следует, парень.
Я и впрямь нуждался в отдыхе, и ещё больше во сне – выпитое мной снадобье ещё бродило в моей голове; и я, успокоенный тем, что моей жизни ничто не угрожало, заснул, и крепко, но сон не вернул мне сил.
Проснувшись, я понял, что болен: явь походила на бред, всё в голове моей смешалось. Однако же, я лежал в чистой постели под задёрнутым балдахином; слышал тихие, осторожные голоса слуг, как мне показалось, стерегущих мой покой; и я даже решил, что нахожусь у друзей, или тех, кто не причинит мне зла.
Я не уверен в том, сколько дней я пролежал в бреду – два, три дня… мои видения были полны не только ужаса, но я видел и чудеса. Алан Фэрфорд поймёт меня, если я скажу, что ЗМ ухаживала за мной. Меня лечили, и не раз пускали кровь. Больно ковырялись в моей ране на голове, которую мне нанесли в мятежную ночь. Волосы мне коротко остригли, чтобы осмотреть мой череп – не повреждён ли он.
Увидев доктора, я пытался спросить его – где я, и что со мной. Но язык не слушался меня, равно и мысли, я путался, нёс какую-то чепуху. Некая сила внутри меня открывала мой рот, и вещала чужим мне голосом совсем не то, что было в моей голове, и я не мог помешать ей; и смирился, в надежде, что скоро всё пройдёт по мере моего выздоровления само, и ко мне вернётся моё былое здравомыслие, утраченное по воле злого рока.*
Глава пятая
Дневник Дарси Латимера
(Продолжение)

Несколько дней я провёл в постели не вставая, точно не могу сказать, сколько я пролежал, пока меня лечили со всем старанием в неволе, и, наконец, разрешили двигаться в пределах спальни. У меня появилась возможность рассмотреть место моего заключения.
По виду и обстановке комнаты я пребывал в старом замке в сельской глуши, до потолка высокое окно выходило на задний двор, где разгуливала домашняя птица. Вокруг птичьего выгула располагались сараи и амбары. Среди них я разглядел пивоварню, а из некоторых доносилось мычанье и блеянье, из чего я заключил, что содержусь при знатной ферме. Мирные, милые, тихие сельские виды и звуки способствуют выздоровлению больных. Но не стены тюрьмы – крепкие и старые – я заметил башенные зубцы на них и крепостную мощь твердыни; и, к своему огорчению, я понял, что окно моей спальни недавно забрано решёткой; а слуги, кормившие меня и ухаживающие за мной, уходя, запирали дверь на ключ.
Всё в моём покое – и чистота, и уют, несли признаки истинно английского быта, какой редко увидишь по ту сторону Твида; древние деревянные наборные плиты стен и основательные плотные полы были начищены с той выразительностью, какая поразила бы шотландскую дворню, ухаживающую за самой дорогой мебелью в господском доме.
В моём распоряжении были спальня и крохотный кабинет с секретером, и узким стрельчатым окном, которое во времена оны, видимо, служило бойницей, а ныне сквозь него протискивалась узкая полоска света и пробивалась струя свежего воздуха, но полюбоваться видами из него было невозможно, кроме как лишь увидеть полоску голубого неба, да и то со стула. Кабинет ранее сообщался тайным ходом с другим покоем, который был совсем недавно замурован – это я понял по свежей каменной кладке и цвету раствора в стене, прикрытой гобеленом. Здесь же я нашёл кое-что из своей одежды и прочих вещей, бумагу, перья и чернила на секретере, а также бездну времени (Бог свидетель – текущего мирно), чтобы писать тебе из своего плена. Разумеется, ты и сам мог бы догадаться – я не доверяю столу свои письма, храня их на своей груди, и забрать их у меня можно лишь силой. Я пишу их только в кабинете при полном одиночестве, чтобы никто не видел, и у меня вполне достаточно времени, чтобы услышать чьи-либо приближающиеся шаги и спрятать мой дневник.
Прислуга – деревенский парень, косой сажени в плечах, и девка кровь с молоком – воплощение мудрой дремучести, привитой церковно-приходской школой, где не учат ничему, кроме как – «не твово ума дело, не суй свой нос в чужие дела, будь себе на уме и радуйся дарёному». Они добры со мной, но поневоле, и это заметно в их заботах обо мне. Накрывая чином стол, без старанья угодить, на мои вопросы: «Что на ужин? или на обед?» парень лишь мычит: «мм… не могу знать», а стань я настаивать, он поворачивается ко мне своей широченной спиной и убирается вон. Милашка кажется простушкой, но ей не удаётся скрыть усмешку в углах губ и блеске глаз, и ей нравится игра со мною в кошки-мышки – она прекрасно знает для чего я тут, но язычок - молчок. Они оба, и особенно девчонка, ко мне относятся тут, как к избалованному и капризному ребёнку, не отказывая мне ни в чём, что б я ни попросил, не говоря ни да, ни нет на все мои вопросы. Попросись я на прогулку, прелестница Доркес* могла бы мне пообещать вечером сходить к коровкам, как младенцу, которого ничего не стоит обмануть.
Я как-то незаметно стал безразличен к своей свободе, своей судьбе, мне стало всё равно, что я в плену, и не могу сказать почему – быть может, я слишком много потерял крови и ослабел. Я читал о тех, кто на пути к своей свободе прошёл через немыслимые испытания; и говорил себе: о, да, пока у тебя есть силы, ржавый гвоздь и камень, не трать впустую время – пили решётку, точи цемент, чтобы сбежать из тюрьмы. Но я день за днём лежу, и жду чего-то, не мысля о побеге.
Я не то чтобы подавлен, уныл, беспомощен, нет – другие мною управляют чувства, они иного свойства. Моя длинная и странная история достигла поворота, за которым меня ждут открытия в моей судьбе; я в полной рассеянности и в ожидании торжественных событий, с которыми бороться, значит, бежать от ответов; мой разум бунтует против воли свыше. Алан, ты мне скажешь – это трусость, ждать безропотно в бездвиженье удара рока… Но если бы тебя посещали у ложа мои видения: помысли лишь, что я рядом, возможно, в одном доме с ЗМ, и ты признаешь – есть то, что выше разуменья, и меньшее порою нас заставляет всё забыть ради главного в этом бренном мире.
Ладно-ладно – я согласен, что ожиданье недостойно мужчины и унизительно. Особенно я это чувствую, когда пишу свой дневник, жалуясь бумаге, а потому решил искать случая, отправить его почтой.
И потерпел фиаско. Когда я попросил розу-Доркес отнести письмо на почту, она любезно согласилась, и с благодарностью взяла крону от меня (мой бумажник с прочими вещами чудесным образом вернулся), явив в улыбке мне весь блестящий свой набор молочных зубок.
Но едва я спросил, какой мне на конверте указать обратный адрес, или почту города, из которого она отправит письмо, как услышал голубиное: «не знаю», и она прикинулась овечкой, кой неведомо, где почта. Я обозвал её дурой в сердцах.
— Ох, боже, сэр! – воскликнула девица, бледнея всякий раз, когда я краснел от гнева. – Не серчайте, я отнесу ваше письмо на почту.
— Как? коль у города названья нет? – взорвался я, распалясь вконец. – Как так может быть?
— Вот опять вы, сэр, кричите. Зачем же вы пугаете несчастную девушку, словно она виновата, что в школе для бедных сироток в Сент-Беез их мало чему учат?
— А что, Доркес, далёко сироткам топать до школы? Ты ведь по пути отправляешь свои письма? – спросил я с той теплотой в голосе, на какую был в тот миг способен.
— Сент-Беез… Ха, что я, дура что ли... прошу прощенья, сэр, чтобы помнить, что было двадцать лет назад, когда мы жили с мамой-папой там... Двадцать, сорок, да откуда мне знать, сколько миль отсюда на Запад к побережью; я никогда не хотела оттуда уезжать, но мой тятенька...
— К чёрту твоего тятеньку! – выпалил я.
На что она ответила:
— Конечно, если господин немного не в себе, вы можете браниться сколь угодно, но я не могу слушать, как вы ругаете моего батюшку...
— О! Я тысячу раз прошу прощенья, я вовсе не хотел обидеть твоего отца, я слышал, он был честен в своём деле.
— Был?! Нет никого честней его! – воскликнула горячо Доркес – камберлендцы, как и их соседи, шотландцы, весьма дорожат своими сородичами. – Он такой добрый, что никогда не продавал лошадок на ярмарке в Станнерсбурне без недоуздка. Клянусь! Мой папа честный торговец лошадьми.
— Да-да, – поскорей я с нею согласился. – Именно это я и слышал о твоём отце, что он самый честный из всех торговцев лошадьми. Я даже хочу у него купить себе коня.
— Ах, ваша честь, – обрадовалась Доркес, – в таком случае мой отец именно тот человек, который вам нужен. Когда вы станете свободны... то есть поправитесь, он не возьмёт с вас больше, чем...
— Конечно-конечно, можешь положиться на меня, детка, но я не совсем понимаю – как ты собираешься отправить моё письмо?
— Я положу его в почтовую сумку эсквайра, которая висит в холле, – ответила глупышка Доркес, – а как же ещё? Раз в неделю её отвозят в Брамптон, или в Карлайл, или ещё куда, вот и всё.
— Ах, какой я недогадливый! И, надо думать, твой малыш Джон отвозит её?
— Нет – не он, и Джон больше мне не ухажёр – на праздник у своей матушки он плясал с Китти Ратлидж, пока я ждала его дурой.
— О-о, Джон нехорошо с тобою поступил, никогда бы не подумал о нём плохо.
— Да, а я сидела и ревела, пока он плясал, сидела и...
— Ну-ну, малышка, ты мила, и заслуживаешь лучше парня, чем Джон – он тебе не пара.
— Нет, - ответила, всхлипнув, девица, - такого уже не будет, красивого. Но у меня уже есть новый жених – сын мельника, я с ним познакомилась на прошлой ярмарке в Эпплби, куда я ездила с дядюшкой, и он такой умный, весёлый, не то что Джон.
— Да, славный паренёк. Так это он повезёт почту в Карлайл?
— В Карлайл! Да разве он враг себе – кто ж тогда на мельнице будет крутиться. Отец разобьёт ему башку, если он вздумает поехать в Карлайл дурака валять, иль ещё зачем. И без него бездельников хватает, да хотя бы школьный учитель – он грамотный, и пишет не хуже вашего.
— Этот человек должен знать ценность писем.
— Конечно, он умеет писать, и пишет каждый месяц, только у него уходит четыре часа на строчку, и буквы большие, их легко читать, не то что ваши козявочки. Но до Карлайла ему никак не доехать, потому что он хромой, как кобыла Экки.
— О, мой Бог! – не выдержал я. – Так кто же отвезёт письмо на почту?
— Так, оно само доедет в сумке эсквайра, – пожала плечами Доркес. – Его надо туда положить, и Кристал Никсон захватит её по пути, когда его пошлют куда.
Список письмоношей Доркес не слишком впечатлил меня, и место своего заточения я тоже не узнал. А потому продолжил разговор с горничной по-простецки, чтобы расположить её к себе, надеясь, что она проболтается и сообщит мне нечто важное.
— А разве сквайр не заглядывает в сумку, Доркес? – спросил я со всем безразличием, какое мог изобразить.
— Конечно, и ещё как, – ответила простушка. – Однажды я написала Раффи мельнику, он увидел моё письмо и сказал...
— Ясно-ясно, что ж, хорошо, я спрошу его сам, но как мне его называть, Доркес? Я должен знать.
— Как? – переспросила Доркес в осточертевшей мне манере повторять мои вопросы.
— Да, как? Как его зовут? Как его имя?
— Так, вашей чести – это лучше моего ведомо, – потерялась Доркес.
— Чёрт! Стал бы я спрашивать, если бы знал. Я с ума сейчас сойду!
— Нет-нет, только не это, умоляю вас, спаси вас Пресвятая Дева, – взмолилась девчонка. – У него много имён и в Уэстморленде, и в Шотландии. Но он редко наезжает сюда, только чтобы поохотиться на куропаток по осени; и мы все его зовём – Лорд Озёр.
— И он теперь здесь? – спросил я.
— Нет-нет, он где-то скачет за оленями, как я слыхала, на пути в Паттердейл - его ветром носит то туда, то сюда, и никогда не знаешь, когда нагрянет он.
Этого было довольно, и я дал Доркес серебряную монету на ленты, и она была так рада, что не удержалась сказать:
— О, боже мой! Пусть что хочешь говорит о вас Кристал Никсон, но, по-моему, вы очень вежливый и добрый джентльмен, который очень нравится барышням, наверное.
Девичий комплимент ни в коем разе невозможно пропустить мимо ушей, поэтому я подсластил свою крону поцелуем, какому Доркес не противилась совсем, но чуть покраснела, одной ручкой спрятав денежку на девичьей груди, а другой поправила свой чепчик с ленточками, скрыв следы моей благодарности.
Закрывая за собой дверь при выходе, она обернулась, и, глядя на меня с состраданием, выразительно шепнула:
— Может быть, у вас и не всё в порядке с головой, сэр, но вы и впрямь как горячи.
От этих слов на прощание души моей коснулся холодок, словно треснул лёд тайны моего заключения – вероятно, меня хотели выдать за безумца, ум которого был расстроен ещё больше раной и злоключениями. Но возможно ли, чтобы меня хотели похитить и выдать за сумасшедшего?
Если это так, то ничто, кроме моего здравомыслия и верности принятых решений не поможет мне убедить тех, кто должен за мной присматривать, в обратном. Я уже слышал раньше о людях, которые, будучи в здравом уме, были заперты, как сумасшедшие, в разных домах – ужасно! – и после многих лет чудовищного одиночества в самом деле сходили с ума. Я не позволю этому с собой случиться, если не поддамся на уговоры, противные моей природе, не совершу ошибки, и буду твёрдо стоять на своём.
Я сел за стол, приводя свои мысли в порядок, и думая о том, с какими словами мне обратиться к своему тюремщику, – иначе его никак не назовёшь – чтобы уговорить его вернуть мне свободу. Скоро, испортив несколько листов бумаги, я нашёл нужный мне язык, коим я выразил всё чувство негодования, вызванное тем, что мне пришлось пережить из-за моего похищения; и далее я изменил его на более мирный, пытаясь с ним договориться. Я благодарил его за то, что он спас меня дважды, рискуя собственной жизнью; написал, что верю ему, и какую бы он не преследовал цель, похищая меня, знаю, что он не покусится на мою жизнь и не причинит мне никакого вреда. Возможно, сказал я далее, что он ошибся, и принял меня за кого-то другого, и изложил всё, что знаю о моём рождении, чтобы он осознал свою ошибку. Если он полагает меня ещё больным и неспособным к дороге, то я уверил его, что совершенно здоров, и готов вынести тяжесть любого путешествия. Наконец, я с твёрдостью заявил ему, что похищение и покушение на свободу подданного короля противозаконно. В конце письма я потребовал от него, чтобы меня отдали заботам власти, или, по крайней мере, чтобы он удостоил меня личной с ним встречи, где объяснил бы мне, чего, собственно, он от меня желает.
Возможно, моё письмо было слишком жалостливо для человека, которого ранили, и я даже уверен в этом, вновь перечитав его. Но что ещё мне оставалось? Я был во власти того, кто одержим своими бурными страстями, и не брезгует никакими средствами для их удовлетворения. Я смел предположить, (ты знаешь о ком я, Алан) что не вся его семья одобряет его жестокость по отношению ко мне; и я хотел добиться лишь одного – возвращения мне свободы, и готов был ради неё на многие жертвы. Кто на моём месте поступил бы иначе?
Не зная, кому адресовать это письмо, я просил его передать в руки эсквайра. Он был недалече, как я в течение суток получил письменный ответ. На нём стояло имя получателя – Дарси Латимеру; вот его содержание:


Вы требуете встречи со мной. А также, чтобы вас отдали в руки закона. Ваше первое желание будет исполнено, а возможно, и второе. До тех пор полагайте себя находящимся в руках законной власти, кой выше только воля божья. Смиренье и терпенье пребудут с вами; верьте – ни вы, ни я не можем помешать Всевышнему.

Подписи не было, и мне не оставалось ничего, кроме ожидания чего-то важного, и подготовки к встрече с ним. Засим я прерываюсь, чтобы спрятать дневник за подкладкой кафтана, где его можно найти, лишь обыскав меня.

Глава шестая
Дневник Дарси Латимера
(Продолжение)

Эта ожидаемая мною встреча случилась скорее, чем я думал, а именно, в тот самый день, когда я получил письменный ответ на моё послание. Едва закончился обед, сквайр, как здесь величают Лэрда, вошёл в комнату совершенно неожиданно и предстал передо мной, и впрямь, как ветер перемен.
Его благородная величавая стать и глубокий властный голос говорили, что подчиняться ему должно беспрекословно. Я невольно вскочил, когда он появился; мы молча смотрели друг на друга, пока эсквайр не нарушил тишины.
— Вы желали меня видеть, я перед вами, – молвил он. – Если вам есть, что мне сказать, я готов выслушать, но помните, я слишком дорожу временем, чтобы тратить его на детские вопли.
— Мне нужно знать от вас только одно, – сказал я, – по какому праву вы удерживаете меня здесь, и с какой целью?
— Я уже сообщил вам, что у меня есть все права так поступать; и это всё, что я вам сейчас могу сказать.
— Всякий подданный Британии имеет право знать, на каком основании он задержан, и никто не может его лишить свободы без решения суда. Покажите мне его, и подтвердите своё право власти надо мной.
— Я сделаю больше, – сказал эсквайр, – ты сейчас же предстанешь перед судьёй, который решит твою участь.
Это меня ожгло и встревожило, но я не знал за собой вины, и, полагаясь на справедливость суда, решил пойти за ним, не думая просить времени для подготовки к моей защите. Он повелел мне следовать за ним, развернулся, распахнул дверь и вышел. Переступив порог своей камеры, первой моей мыслью было бежать из тюрьмы, однако я не знал – куда, в какую сторону, какая дверь приведёт меня к свободе? И кроме того, едва я вышел из покоя, из ниоткуда за моей спиной явился Кристал Никсон, с коим одному мне ни за что не справиться, не говоря уже о его хозяине, который мог бы прийти к нему на помощь. Потому, я последовал за эсквайром огромным длинным коридором, и другим ещё потом за поворотом, удивляясь размерам тюрьмы, коих я даже представить не мог в своей камере.
Наконец, перед нами распахнулись двери в большой гостиный зал, будто в саму древность истории, оживлённую светом через витражи и огнём в огромном камине за массивной решёткой, под сводами которого пылали три цельных бревна, играя алыми отблесками на фамильном гербе над камином, и одушевляя на дубовых стенах множественные в картинах лица рыцарей в доспехах без шлемов, или в париках, и затянутые в корсеты фигуры дам, с пышными букетами роз.
За длинным столом, на коем лежало несколько книг, сидел тщедушный человечек, чьи волосы были забраны в пучок на голове, и судя по тому, что перед ним стояла чернильница и лежало перо с бумагой, он был писарем. Мне бы хотелось исполнить полнее портрет людей передо мной, а потому добавлю к первому из них тёмный сюртук, вельветовые бриджи и высокие гетры. На верхнем конце стола в большом мягком кресле, обтянутом чёрной кожей, сидел толстяк лет пятидесяти, кой мог и впрямь сойти за судью, если он таковым не являлся. Кожаные штаны сидели на нём безукоризненно, и начищенные до блеска сапоги для верховой езды были на нём как влитые; красивая пара кожаных ножных шнурков, как их ещё называют, пришивала его нижнюю половину костюма к верхней; богато расшитый алый камзол и лиловый кафтан поверх него облекали рыхлую фигуру толстяка в строгую божественность, хотя и добавляли цвету его лица пунцовости. Я подумал тогда, что он только что из-за обеденного стола, как было уже два часа пополудни, и он вздувал свой шаровидный животик через табачную трубку. Казалось, он всецело был занят осознанием важности своей персоны, привыкшей нести достоинство судьи в сельской глуши размеренно и неторопливо, подкрепляя его голосовыми связками в певучей манере, и издавая глубокие трубные звуки с клокочущим дишкантом; прерывая порой своё песнопение многозначным затягиванием дыма из трубки с тем сосредоточенным видом, какой указывал на полновесность мнений и высказываний, всецело обдуманных и зрелых в его умнейшей голове. Точнее, Алан, о нём могла бы сказать древнейшая мудрость: правосудие бессильно перед мнением осла. Конечно, его триумфальность в первую очередь предназначалась очам писаря – кой поедал ими начальство по службе; однако, взор судьи заискивал перед эсквайром (если тот им был), и всецело выдавал свою нерешительность в предстоящем слушанье дела.
— М-да... кхе-кхе... гм-гм... ну-с, юноша, кхе-кхе... кажется, вы не вполне здоровы. Можете присесть, дитя.
Я не преминул воспользоваться этим предложением, сколь уверенность в восстановлении моих сил после болезни оказалась чрезмерной, и голова моя кружилась после непродолжительной ходьбы по коридорам в такт моему душевному волнению.
— Итак-с, молодой человек, как же... гм... о-хо-хо... как вас зовут?
— Дарси Латимер.
— Да-да, хм... верно. Дарси Латимер... так откуда, вы?
— Из Шотландии, сэр, – ответил я.
— Родились в Шотландии... так следует понимать?
— Нет, я родился в Англии, сэр.
— Хорошо-хорошо, пусть так. Скажите-ка мне, мистер Латимер, как вас звали дома, у вас есть родные? Ник, не зевай, записывай!
— Я не помню своих родных, я никогда их не видел.
— Как? Возможно ли? Позвольте мне вам не поверить. Сосед, вы верите ему?
Судья взглянул на эсквайра, который сидел в кресле, вытянув вперёд ноги и сложив руки на груди, и, казалось, вовсе не слушал разговора. На вопрос судьи он ответил, что молодой человек, возможно, мало что помнит из своего детства.
— Угу... Вы слышали, юноша? Будьте так любезны, скажите, вы помните себя ребёнком? Сколько вам было лет, когда вы себя, так сказать, помните?
— Может, года три, сэр, или чуть больше.
— И вы осмелитесь утверждать, сэр, – эсквайр порывисто встал из кресла, и голос его прозвучал резко, сотрясая воздух, – что помните своё имя, которое теперь носите?
Я был поражён прямоте вопроса, и тому тону, каким он был задан, но ответа в своей памяти на него не нашёл.
— Я помню, – ответил я, – что меня звали – Дарси, и уверен, что этим именем меня нарекли при крещении.
— Несомненно, – кивнул головой эсквайр, и снова растянулся в своём кресле с отсутствующим видом.
— Значит, Дарси – так вас звали в детстве, – продолжил судья, – хм... и когда вы присвоили себе фамилию Латимер?
— Я не брал её, сэр, она мне была дана.
— Позвольте вас спросить, – очнулся хозяин дома от рассеянности, – помните ли вы, чтобы вас называли Латимер до вашего переезда в Шотландию?
— Я отвечу совершенно искренне, что не помню ни одного такого случая, никто в Англии меня так не звал; но я не могу также вспомнить, кто и когда меня этим именем назвал в Шотландии. Если это имеет какое-то значение для вас, я хочу, чтобы вы приняли во внимание, что я был слишком мал, чтобы помнить это.
— Кхе-кхе... конечно, – прокашлялся судья. – Мы постараемся выяснить всё должным образом. Юноша... э-э... могли бы вы сказать, как звали ваших родителей?
Этот вопрос отозвался во мне болью, которая давно рвалась наружу без ответа:
— Назовите прежде сами своё имя! Я желаю знать, кто спрашивает меня о моих родителях! Вы англичанин? Мировой судья?
— Его милость, эсквайр Фоксли из Фоксли-Холл вот уже двадцать лет состоит мировым судьёй, – поднял голову от стола и подал голос в защиту своего патрона писарь Николас.
— Значит, он должен помнить, а нет, так ваш долг, сэр, напомнить ему, что он здесь по моей жалобе, и я не могу быть подвергнут перекрёстному допросу до решения суда, - был мой ответ.
— М-м... это правда, соседушка, – растерялся глупец-судья, и самоуверенность с него, как ветром сдуло, и развернуло в сторону его секретаря.
— Помилуйте-с, ваша честь, – заявил глупец глупца, – какой, вообще, возможен суд над безымянным?
— Верно-верно! – подхватил м-р Фоксли-судья. – И если так, его и слушать не стоит... так что, назовите, юноша, имя и фамилию вашего отца.
— Этого я сделать не могу, сэр, поскольку они мне неизвестны; и потому сей вопрос я возвращаю вам: что вам известно о моих родителях?
Щёки судьи надулись и зарделись, как у обиженного младенца, очи из орбит устремились к небу за ответом, а губы, посинев, вдруг испустили пар:
— Пууфф-сс! Так, ты их не знаешь, парень? Тогда я объявлю тебя бродягой, да-с! Omne ignotum pro terribill  – как мы говорим в учёных стенах Эпплби, то есть, всякий неизвестный есть мошенник и вор! Ха! Да-да, вы можете улыбаться, сэр, но я сомневаюсь, что вы понимаете латынь, как я её понимаю.
Я признал себя ему обязанным за новое толкование древнего изречения, сколь никогда бы без его помощи до такого не додумался. И с совершенной ясностью и спокойствием я изложил всё, что со мной приключилось, и что я об этом думал. Судью я выставил тем, кем он на самом деле и являлся – ослом; представь, даже ослы знакомы с прописными истинами, если их перед ними поставить. Я напомнил ему о бунте, вспыхнувшем на шотландской границе по ту сторону залива Солуэй, рассказал, как я оказался здесь в том состоянии, в каком пребываю доныне, и попросил его милость освободить меня силой данной ему власти. Я говорил с совершенной серьёзностью и решимостью, адресуя порой свои слова к моему тюремщику, кой казался абсолютно безучастным к моему обвинению против него.
Его честь, когда я закончил, некое время пребывал в растерянности, не зная, что возразить на истину, но скоро разрешился от бремени нравоучением:
— Ах, ах, ох, ох... великолепно! Вот какова, значит, ваша благодарность этому благородному человеку за все заботы о вас, и за всю его доброту к вам?
— Отнюдь, сэр. Я признателен ему за своё спасение не однажды, но дважды; однако, это не даёт ему никакого права на всю мою оставшуюся жизнь. Я не требую его наказания, и не жажду мести, напротив, я желал бы остаться ему другом, не берясь судить его поступок, хотя это и было дурно с его стороны по отношению ко мне.
Моя незлобивость, Алан, как сам понимаешь, исходила прежде всего из других моих чувств к человеку, на коего я пенял; но были и другие причины, руководившие мной. Как бы там ни было, моё дружелюбие в последних словах отозвалось в лэрде сильнее, чем всё сказанное мной до сих пор. Он оказался так взволнован, что спрятался носом в табакерку, и долго нюхал табак, пряча за сим занятием свои чувства, и собираясь с мыслями.
Что до судьи Фоксли, на которого, собственно, и было обращено моё красноречие, то оно оказало на него совершенно иное действие. Он шёпотом посовещался с м-ром Николасом, своим писарем, пискнул, хмыкнул, и воззрился на меня из-под своих туч-бровей с презрением. Наконец, приняв какое-то решение, он откинулся на спинку кресла, раскурил с жаром свою трубку, сверля меня испытывающим взглядом, как бы давая мне понять, что все мои слова для него ничего не значат.
Я не успел ещё выложить перед судом свои прочие аргументы, задержав дыхание, как тут же этим воспользовался судейский оракул, разжав свои челюсти, и, вместе с дымом из них, вынес мне туманный приговор, прерываемый охами и ахами:
— Сынок, неужели ты думаешь, что Мэтью Фоксли для того двадцать лет заседал в судах, чтобы слушать весь этот вздор и верить всему тому, чем не задурить головы даже глупым бабам? (пуф-пуф-пуф) Ты же понимаешь, что твои слова не стоят э-э... ни пенни... да. И что, даже хм... гм... да, великий человек, (пуф-пуф-пуф) сам барон Грейсток был вынужден подчиниться решению суда, и заплатить за свободу.* И ты продолжаешь нас убеждать в том, что этот джентльмен, похитил тебя, и прочее… (пуф-пуф-пуф) Требуешь от меня, тебя отпустить... и это всё, что тебе надо? Я тебе верю-верю... Но не дам себя дурачить, потому что ты очень скользкий молодой человек, н-да, и... э-э... бездельник, и слишком много мнишь о себе, как мне доложили честные люди в этом доме... и должен оставаться под присмотром своего опекуна до своего совершеннолетия, пока высочайшим решением лорда-канцлера вам не дозволят распоряжаться самим собой (пуф-пуф-пуф) э-э... под строгим присмотром, да... и не иначе, вот…
Глухой речитатив его милости в клубах табачного дыма и глубокомысленные паузы меж тугодумием, дали мне время собраться с мыслями, хотя они и путались в бессмыслице сего благовещенья.
— Я не могу уразуметь одного, сэр, – спросил я, – каким образом этот человек может стать моим опекуном, если я никогда в жизни не видел его до тех пор, пока не приехал в сей, богом забытый край, с месяц назад?
— Да, сэр... мы... знаем-знаем, что вам не нравятся некоторые люди... и что э-э... ну, вы понимаете меня... что вы путаете имена, и слова, вещи, если всё называть своими именами... пуф… и что там ещё, я не знаю. И тем не менее, мистер Дарси Латимер, или... (пуф-пуф-пуф-пуф-пуф) э-э... просто Дарси, без Латимера... вы сами признали, как мне сказали, как меня уверяли, что вам будет лучше под присмотром моего досточтимого друга. Все ваши слова... э-э... кроме того, хм... гм... чепуха. Он очень ответственный и благородный, вы же не станете этого отрицать?
— Я даже не знаю его имени, – повторил я. – Никогда раньше я его не видел, вплоть до того момента, как приехал сюда несколько недель назад.
— И можете поклясться в этом? – спросил хозяин дома, который всегда пускал в ход свой язык, подобно хвосту гремучей змеи, выжидая момента, когда жертва, привлечённая им, оцепенеет. Едва не шёпотом он произнёс эти слова, и подошёл к креслу за спиной судьи, так что его лица не было видно ни ему, ни его секретарю, и при этом посмотрел на меня таким взглядом, какого, кто его хотя бы однажды видел, никогда не забыть. Его лоб покрылся такими глубокими морщинами, что тени от них легли на его челе, а брови сошлись, или, скорее, выгнулись в виде подковы. Я вспомнил об этом изображении на его лбу из сказки о Дьяволе, которую недавно мне довелось услышать.
Но мои воспоминания погрузились ещё глубже, и в моей голове всплыло ужасное виденье детских лет – я уже видел этот обжигающий взгляд, который ныне воззрился на меня, пугая с большей силою воочию. Сражён и в ужасе, я был к нему прикован, и не с водил с него глаз, как на Страшном Суде, и мысли мои клокотали от страшного зрака, пока этот таинственный человек не вытер носовым платком своего лица, будто смахнув с него колдовской след, и взглянув на меня добрее.
— Молодой джентльмен больше не станет отрицать, что видел меня раньше, – сказал он с улыбкой судье. – И смею надеяться, подчинится моей опеке для своего же блага, о котором даже не подозревает.
— Что бы я ни думал, – ответил я в лихорадке своих воспоминаний, – я вижу, что мне не следует ждать ни справедливости, ни защиты от джентльмена, который их обещает мне помимо моей воли. Только вы сами, сэр, можете открыть мне истину, какой судьбой вы связаны со мной, и чего от меня добиваетесь. Да, вне всякого сомнения, я видел этот ваш взгляд, коим вы способны внушить страх любому.
Судья, казалось, был очень смущён моим ответом:
— Кхе-кхе… – прокряхтел он. – Кажется, нам пора, сосед. Впереди долгая дорога у нас, и мне не хотелось бы ехать в потьмах в здешних краях. Позвольте, дружище, нам с мистером Николасом откланяться.
Мировой судья стал натягивать перчатки слишком уж торопливо, а м-р Николас схватил свою шинель и хлыст. Хозяин пытался задержать их, обещая ужин и ночлег, но они оба, благодаря за приглашение, предпочли бы поскорей ретироваться, и судья Фоксли рассыпался в сотне: «кхе-кхе, пуф-пуф» и в прочих извинениях, готовый улизнуть, как вдруг в зал вошла Доркес, и сообщила, что некий джентльмен явился по судебным делам.
— Кто таков? Зачем он сюда приехал?
— Он пришёл, а не приехал, – ответила горничная, – к его чести за судом. Верно, он джентльмен, потому что трещит на латыни так же быстро, как наш школьный учитель, только парик у него, что сорочье гнездо на голове!
И сей джентльмен впорхнул в зал вслед за своим описанием. Но я уже накатал столько, что места на листе не хватает, и далее воспоследовали события, столь интересные, что понадобится целый лист бумаги, чтобы рассказать о том, что приключилось за внезапным вторжением... о, мой дорогой, Алан... твоего клиента – сумасшедшего Питера Пиблза!

Глава седьмая
Дневник Дарси Латимера
(Продолжение, лист 2)

В своей жизни, вплоть до последнего дня, я не ведал горя. То, что доселе я почитал за таковое, ныне я понял, была безрадостность бытия, каковая в отсутствие истинных бед находит причины сетовать на прошлое и грядущее, кои так мало значат в сущем, или, как сказано в Святом Писании: «довлеет дневи злоба его».
Поскольку счастье я своё презрел, ропща на неизвестную судьбу, пребуду я отныне в мужестве и претерплю невзгоды стойко, веселясь. Да что они, в конце концов, могут сделать со мною? Фоксли, (о, боже!) истинный мировой судья, и воистину – осёл в миру, и его секретарь в сером армячишке, разумеется, знают, что их ждёт за соучастие в похищении и покушении на мою жизнь. Шила в мешке не утаить. Я уповаю на Алана, и взываю к милосердию ЗМ – ангела в логовище зверя, и верю, что она поможет мне. Но – тсс! мне не должно доверять всего бумаге, хотя и есть, что рассказать тебе. Я поверяю свои страхи бумаге лишь затем, чтобы душе моей светлее стало среди тьмы, и страх мой отступил, как мрак бежит пред искрой божьей.
Когда предстал мне древний призрак Внешней Палаты, влетевший в зал судилища над мной, я вспомнил твой рассказ о нём, и он мне представился гротескной фигурой из короля Лира:

За жизнь сполна со всех взимает плату
Смерть! задолжав посмертно адвокату.

Он ничуть не изменился, Алан, с тех самых пор, когда я, следуя за тобой ради нашей дружбы, видывал его частенько в коридорах суда. Единственным дополнением к его костюму в этот раз были высокие сапоги, быть может, участвовавшие в баталии на поле Шерифмура* – огромные и тяжёлые, перевязанные, чтоб не развалились, вкруг лодыжек, подобранной по дорогам всякой дранью, и надетые им то ли смеху для, то ли, как епитимья, во искупление грехов в паломничестве ко святая святых - закону.
Не замечая удивлённых уставившихся на него глаз, Питер ворвался в центр зала, нагнув голову в приветствии, словно баран идущий на таран, и возгласил:
— Добрый день, господа и судьи! Здесь выдают ордера на поимку бандитов?
Я тут же заметил, как мой друг, или враг, тотчас встал так, чтобы не привлечь внимания вновь прибывшего. И я последовал его примеру, потому как было вполне вероятно, что м-р Пиблз мог узнать меня, поскольку я слишком часто развлекался в толпе подобных мне шалопаев тем, что путал и сбивал с толку в безнадёжном процессе сумасшедшего старика; тем не менее, я стал обдумывать, каким образом можно извлечь для себя пользу из его визита, и стоит ли употребить моё знакомство с ним, взяв его в свидетели перед судьёй по части моей личности; или, может, сделать его своим письмоношей, что было бы лучше. А потому я держал ушки на макушке, стараясь ничего не упустить. В то же время, я подвинулся как можно ближе к двери, и даже сумел выглянуть в коридор с мыслью – не удастся ли мне убежать под шумок. Но там разгуливал Кристал Никсон, чьи маленькие чёрные буравчики, как у василиска, тут же поймали меня на прицел.
Я присел скромно в сторонке, и, не обращая на себя внимания, вслушался в последующий диалог, кой оказался куда интересней, чем я мог бы себе представить, и где Питер Пиблз блеснул в заглавной роли.
— Так, тут выдают ордера на арест мошенников, или нет? – переспросил Питер.
— Как? Что? Э-э… – растерялся судья Фоксли. – О чём он, чёрт его возьми? На кого вам нужен ордер?
— Мне нужно схватить молодчика-адвоката, который meditatione fugae . Он умолил меня вручить ему моё дело, выклянчил солидный гонорар под коньяк из бара своего отца, и вылакал его в одиночку – зелен-молод пьяный солод.
— Какое же место вам прищемил этот пьяный щенок-адвокат, что вы домчались до меня, э-хе-хе? Обманул, обокрал? Удивительно ль для адвоката, а, Ник? – съёрничал судья Фоксли.
— Убил, зарезал, ограбил, обокрал, всё сразу! – запричитал Питер Пиблз. – Лишил надежды, помощи, защиты, победы, и отныне, как адвокат клиента он ratione officii  обязан мне по гроб. Он украл мои деньги, выпил три четверти пинты коньяка, и ударился в бега, бросив почти выигранное дело псу под хвост, оставив меня ни с чем. И некоторые ушлые парни, блюстители закона, уважающие меня, подсказали мне, что надо, не тратя времени даром, кинуться в погоню за мерзавцем; я тотчас схватил сапоги в руки и погнался за ним на своих двоих и на перекладных. Я вынюхал его след в Дамфризе, который привёл меня в Англию, так что, подавайте поскорей мне ордер на его арест.
Ах, как моё забилось сердце, Алан, едва я это услышал! Ты близко, ты рядом со мной, и я знаю, зачем; ты всё бросил и спешишь ко мне на помощь; удивительно ль, что зная твою дружбу и любовь ко мне, полагаясь на мудрость твою и несгибаемую волю, в груди моей – как царь на троне – сердце* вспряло, и заструилась с моего пера душа, взлетев, и, как у полководца кровь взбурлила, заслышав барабанный бой союзной армии, спешащей в бой, исход которого был предрешён!
Я подавил в себе победный крик, и, скрыв ликованье, внимательно наблюдал за чудаком с компанией. Бедняга Питер Пиблз проговорился, что он помчался в погоню за уткой, которую ему подбросили юнцы в парламенте, но врал так убедительно, что судья растерялся, и опасаясь быть втянутым в обыкновенные дрязги на английской границе, где простота шотландских нравов коробит английское чванство, вновь с озадаченным видом обратился к своему писарю:
— Уф… э-э… Ник… что ты на это скажешь? Шотландские законы, разве они не для шотландцев? – тут он покосился в сторону хозяина дома и шепнул писарю: – Чёрт, будь Солуэй пошире и поглубже, они забыли бы сюда дорогу.
Николас отвёл в сторонку посетителя, переговорил с ним, и сказал:
— Полагаю, этому человеку нужен пограничный ордер на задержание, но его выдают лишь за долги; кроме того, он желает, чтобы ему помогли поймать какого-то адвоката.
— Почему бы и нет? Почему мне должны отказать? – петушился Пиблз. – Очень бы мне хотелось знать? Если шотландец-батрак вздумает тянуть волынку, вы его живо научите работать… если наша девка-батрачка в поле чешет косу, вы её за космы… если углекопы с солеварами молятся на небо, вы их нагреете так, что чёрту жарко… из-за корзинки угля, иль двух, уж соли вы насыплете под хвост! а тут женишок драпает при всех из-под венца с приданым в тыщу… в три тыщи фунтов стерлингов, которые были у меня уже в кармане, оставив меня с носом… и вы, имея голову, не хотите устроить облаву на лису? Да что б вам пропасть!
— Да, он пьян, клянусь! – сказал писарь.
— Избави бог греха, – вздохнул попрошайка. – С тех пор, как я вышел из воды через границу, в глотке всё першит от сухости, и вы ещё спрашиваете, хочу ли я выпить?
Судью, похоже, тронули его слова до глубины души.
— Ну-ну, старина, – сказал он, – ты не среди монахов с пустой кружкой… ступай-ка вниз на кухню, выпей, закуси – хозяин дома, думаю, не будет против – и я тебе клянусь, мы после всё обсудим толком.
— Не откажу соседям в добром предложенье, – отвесил Питер Пиблз поклон до полу. – Премного буду благодарен вашей милости за помощь, и почту за честь предаться в руки вашей чести со своей бедой.
Едва я понял, что Питер Пиблз собрался нас покинуть, то не смог удержаться от попытки, кое-что выяснить для себя, что за судья передо мной. А потому я подошёл к бедняге, и отдав честь, спросил, не узнаёт ли он меня?
После пары минут изученья моего лица и втягивания в нос знатной понюшки табака, Питера Пиблза осенило:
— Чёрт тебя дери! Хватай его, лови! Джентльмены! Приставы, хватайте этот чёртов хвост, и мы вытащим наружу беса самого – его приятеля Алана Фэрфорда! Господин судья, арестуйте его, верьте мне – он заодно с тем негодяем. Они на одном коньке повсюду во всех их скачках в Рослин, в Престонпансе, и на тех дьявольских воротах, всюду они бездельники и воры вместе, я клянусь вам – дьявол их отец!
— Мистер Пиблз, – улыбнулся я в ответ, – честное слово, я не стою ваших заклятий. Но уверен, что ничего плохого вы не слышали обо мне, если здраво рассудить, и я прошу вас лишь засвидетельствовать этим господам, что я студент юридического факультета в Эдинбурге по имени – Дарси Латимер.
— Клянусь! И знать вас не хочу, – воспротивился Питер. – Как я им докажу, что вы – это вы, когда я с толку сбит? Я ничего не знаю о вас и вашем чёртовом имени, и знать не хочу, nihil novit in causa .
— Хорошего свидетеля вы нашли себе, – усмехнулся судья Фоксли. – Но… у меня есть к нему пара вопросов. Скажи, друг мой, поклянёшься ли ты, что этот юноша – адвокат-недоучка?
— Сэр, – сказал Питер, – я готов поклясться, будучи в здравом уме, что это так и есть; тем более, что я так обласкан вашей милостью… – и Питер Пиблз снизошёл до вопроса к судье, когда ему дадут поесть.
— У тебя… м-м-м… будет полный живот, если только он у тебя есть. Скажите-ка мне лучше вот что: действительно ль этот юноша тот, за кого он себя выдаёт? Ник, сними с него показания под присягой.
— Да что вы! Он лишь щенок-балабол, ещё никем не наученный держать язык за зубами; глупец, одним словом, сэр, полудурок.
— Полудурок? – переспросил судья. – Что вы под этим подразумеваете, а?
— Дурак наполовину, – ответил Питер. – Так сказать, с той доброй части на востоке, где каждый десятый дурак. Я их навидался, и сам чуть не стал дураком, хотя со своей стороны точно знаю, что нет большего дурачества, чем в нашем суде, который имея перед собой величайшее дело Пиблза против Плейнстейна, в течение двадцати лет не удосужился поумнеть.
— Я ничего не понимаю в его тарабарщине, – покраснел судья из Камбрии. – А вы, сосед? Что значит – полудурок?
— Он хотел сказать – сумасшедший, – вздохнул писарь, которому весь этот бедлам давно осточертел.
— Да-да… – подтвердил Питер, – и я не шучу, когда…
Тут он умолк на полуслове, устремив свой изумлённый взор на человека, и явно обрадованный нежданной встрече с ним.
— Мистер Харрис Берринсворк! Да будь я проклят, конечно, это вы? Я думал вас повесили в Кеннингтоне, или Хайберне;, или ещё где, после вашего славного дельца в сорок пятом…
— Полагаю ты обознался, болван, – оборвал сурово его Харрис, чьё имя мне так внезапно открылось.
— Чёрта с два, – не смутился Питер Пиблз, – я прекрасно помню, что вы квартировали у меня в том великом сорок пятом году, воистину великом – когда разгорелось Великое восстание, и моё Великое Дело – Пиблз против Плейнстейна, et per contra  к какому был назначен в начале зимней сессии, и победа была бы за мной, если бы не ваши крики о справедливости с вашими пледами, волынками и прочей дребеденью.
— Повторяю тебе, – голос Харриса накалился, – ты путаешь меня с кем другим, тупая твоя башка.
— Это невежливо, сэр, – обиделся Пиблз, – для мистера Харриса Берринсворка. Извольте выбирать выражения, или я пожелаю вам удачного дня, сэр. Не хватало мне ещё тут терпеть шотландца перед их честью; но коль вы не хотите ответить мне за ту старую шутку, которую вы учудили вместе с капитаном Редгимлетом в моём доме, обняв бочонок с бренди, и выпив его весь до дна, забыв заплатить мне за него (я не люблю копаться в прошлом, но и не дурак себе в убыток), то что мне с вами даром толковать? Кстати, где теперь капитан Редгимлет? Вы были с ним славной парочкой, за вами охотились много лет, чтобы вздёрнуть повыше, а? Да, много тогда кровушки пролилось... Хотите табачку?
Он закончил свою болтовню тем, что вытянул вперёд свою длинную тощую руку с открытой табакеркой, наполненной едким шотландским табаком, которую Харрис с каменным выражением на лице отверг с такой неприязнью, что часть табака развеялась как дым в апартаментах, оседая на полу.
— Какая жалость, – вздохнул Питер Пиблз, ничуть не смущённый отпором, – но как хотите, как хотите… – приговаривал он, пытаясь собрать с полированного паркета рассыпанный табак, – я не могу сорить табаком, коль вам он не по вкусу.
Я был весь внимание во время этой необычайной сцены с неожиданным поворотом. И будучи возбуждён до крайности, старался ничего не упустить из виду, ни одного актёра в этом действе. Питер Пиблз, очевидно, сболтнул нечто, что изменило отношение судьи Фоксли и его писаря к мистеру Харрису, которые при его имени сникли и насторожились. Они перешёптывались между собой в сторонке, торча носами из-под карманного справочника собственного страха, гадая за смущением, что и как им теперь быть.
Харрис повёл себя совсем иначе. И хотя Питер Пиблз и близко не напоминал образ архангела Итуриэля, он исторг из него высокий гордый гнев с презрением, заставивших его вонзить свой взор в судью и клерка – и зрак змеиный вдруг потух пред львом:

И царственная стать
Великолепье обрела

Царя Небес, выражаясь словами поэта .
Измерив превосходным взором всех, он скрестил его с моим взглядом, и лёд холодный в нём оттаял. Но лишь на миг, затем он снова на меня воззрился с неистовым огнём, который исказил черты его чела подковой. И я ему поддался, и тоже на мгновенье, как малодушие моё родило во мне гнев, и я ему ответил прямым взглядом, и тут увидел вдруг в старинном зеркале себя во весь свой рост, и вздрогнул – до того я был похож на Харриса лицом. Вне всякого сомнения, я был одной с ним крови и как-то связан с этим странным человеком. Но эта мысль не нашла во мне продолжения, как следующее действие потребовало от меня всего моего внимания.
Язык судьи свернулся трубочкой, а когда он распрямился, то обратился к Харрису Берринсворку; косноязычие его стало заметнее из страха попавшейся в ловушку жертвы.
— Помилуй, батюшка, – сказал пылая он, – нет, ты не подумай… я не с души… когда б я знал… что ты… что вы могли… не знаю… э-э… в сорок пятом… ещё все помнят… и, может, стоит позабыть…
— А где ещё по-твоему должно было быть мужчине в сорок пятом? – выдавил из себя Берринсворк, сомкнув ядовитую челюсть. – Твой отец, мистер Фоксли, был вместе с Дервентуотером в пятнадцатом.;
— И едва не разорился, – извернулся Фоксли, чего от него нельзя было ждать. – Едва не был повешен, да, хм… И потом, пятнадцатый не сорок пятый, и отца моего простили, а вас, так понимаю, нет.
— Так, или иначе, – ответил равнодушно Харрис, – правительство не считает нужным беспокоиться обо мне, и ещё о полудюжине таких, как я, и коль ему до нас и дела нет, и нам до него тоже.
— Однако, сэр, – вставил словцо тихоня Ник, мелкотравчатый блюститель государственных нужд в своих насущных интересах, – однако, сэр, вы сделали и то, и другое - его честь судья Фоксли не знал вашего настоящего имени, и потому не несёт за вас ответственности перед законом. Но не теперь – в судейской канцелярии есть предписание госсекретаря на ваш счёт.
— Чепуха, милейший атторней!; Госсекретарю заняться больше нечем, как считать убытки от прошлогодней бури, – усмехнулся Харрис.
— Когда, – ответил клерк, стушевавшись перед Харрисом, – сам джентльмен не заставляет беспокоиться о нём госсекретаря, у того нет повода для беспокойства, и ему незачем копаться в прошлом. Если это действительно так, то я со своей стороны дал бы мудрый совет – положиться на законное решение мирового судьи - мистера Фоксли, который бы мог взять на себя труд похлопотать о вас перед законом. Я так думаю… – закончил он, с волненьем наблюдая за своим патроном.
— Прежде чем прислушиваться к вашим советам, мистер Фагоц, – всё в той же манере ответил Харрис, – я должен иметь повод для хлопот – предъявите мне его.
Вместо ответа, тихоня передал ему бумагу, в тревоге и с нетерпением ожидая ответа Берринсворка, который при прочтении не изменил своему лицу, и после сказал:
— Если бы эту бумаженцию мне не вручили в моём доме, я бы не бросил её в камин, а вам бы, мистер Фагоц, не вылетать бы из окна моего дома…
И в подтверждение своих слов, одной рукой он бросил бумажку в огонь камина, а другой схватил за грудки писаря, который открыл рот от страха, и полностью утратив над собой всякую власть, дрожал, как курица с открытым клювом в когтях ворона. И чем бы всё закончилось, сказать я не могу, поскольку Харрис Берринсворк, насладившись триумфом, уронил с презрительным усмешкой клерка на стул.
— Бунт! Грабёж! Разбой! С нанесением… – охнул Питер Пиблз на оскорбление закона в лице Тихони Николаса. Но речитатив его потерялся за громким приказом Харриса Кристалу Никсону за дверьми – взять этого дурака за шиворот, свести его на кухню, набить жратвой ему брюхо, дать гинею, и вытолкать взашей. Питер легко поддался такому указанию и сошёл со сцены.
Затем Харрис поворотился к его чести, чей недавний яркий алый облик обвис под белым флагом напуганного клерка.
— Дружище, – молвил он, – вы пришли сюда из дружбы ко мне, чтобы убедить этого несмышлёныша, что я имею право назидать ему в известной мере. Полагаю, вы не намерены злоупотребить служебным долгом из беспокойства за мою ответственность перед законом? Известно всем о моём пребывании здесь, на севере страны, вот уже несколько месяцев, не говоря о всех минувших годах, когда, имей ко мне корона счёт, она могла со мной бы расплатиться целиком, как я не бегал от закона. Но ни один английский суд не был настолько добр, чтобы воспользоваться несчастьем политических противников правящей династии, в виду её успеха. Я убеждён, что и ты, мой давний друг, не повергнешь нашу дружбу в тень сомнений, не так ли?
Правосудие собралось с духом и ответило с жаром, вовсе неожиданным для него:
— Соседушка, не в блеске злата наша честь – это верно, а в повседневной жизни: на ярмарках, охоте и прочих развлеченьях, сводивших нас порой, э-э… и не след совать мне нос в чужие тайны, доверяясь слухам о вас – вы были мне прекрасным собеседником и добрым другом за бутылкою вина время от времени, и всегда внимательны к моим словам, а потому мне дела не было до ваших политических пристрастий. И если даже думал я о ваших прежних начинаньях с сожаленьем, желая вам добра и добрых связей, чтобы вести вам жизнь более счастливую и тихую, то… э-э… увы, мало мог бы я помочь вам там, где вопросов больше, чем ответов. Но когда передо мной бумага с печатью, со свидетельскими показаниями и подписями добропорядочных христиан, обвиняющих вас… я не могу дать своей душе свободу по долгу службы, чтобы нашу частную жизнь поставить над законом, н-да-с… я обязан выполнить свой долг.
Суд при тех словах встал во весь свой рост, и даже показался мне чуть выше, чем вначале, и более смел, чего представить я не мог. И, не сдержавшись, я встал с ним рядом, в надежде, что вот он мой момент освобождения между судьёй и писарем, о чём и сказал мистеру Фоксли, со всей решимостью поддержать истинное правосудие. Но Харрис Берринсворк только рассмеялся этой нашей торжественной позе, сказав:
— Сосед мой дорогой, вы упомянули свидетеля. Но разве стоит его глупец, бездельник и прохвост?
— Вы не станете отрицать, что являетесь мистером Харрисом из Берринсворка, упомянутым в должностной записи с поручением от лорда-секретаря? – спросил судья Фоксли.
— Как я могу ответить за того, – спросил Харрис с улыбкой, – кого не существует, чей прах давно развеян на семи ветрах волею небес? Он неподсуден в сущем мире.
— Станете ли вы утверждать, что он скончался… э-э… то есть, что вы не были этим человеком?
— Не отрекусь от имени и дел своих, – ответил мистер Харрис, – перед судом всевышнего, когда придёт мой час держать пред ним ответ. Но до того я сам себе судья, и не позволю никому судить мою совесть и душу, кои направляют меня во всех моих действиях. Я знаю это, и уверен в этом так же, как вы верите, мой добрый друг, свидетель моей нынешней жизни, как верно мне заметил мистер Николас Фагоц, в то, что сможете защитить меня с чистой совестью перед законом, во имя короля Георга и его династии.
Жестокая ирония, прозвучавшая в противнике закона со всею силой духа, возымела должное действие на его блюстителей.
Юстициарий посмотрел на клерка, клерк на судью, и тот промямлил что-то неразборчивое, а писарь заключил:
— Пепел к делу не пришьёшь, и, полагаю, на нет и суда нет…
— Ну да… конечно… это было бы нелепо, и поскольку сорок пятый год тю-тю, а мы в здравии… и, если мой друг не наделает ошибок, то есть… если он отречётся от папы, сатаны и самозванца… или уже отрёкся… вот и хорошо. И поскольку у нас нет ни приказа, ни констеблей, ничего… то нам пора седлать коней, и в добрый путь, забывши обо всём.
Весьма довольный этими словами, Харрис молвил:
— Разумное решение, но чтоб за расставанием не забылась дружба, надо выпить, или как, друзья?
— Да… – сказал судья, вытирая вспотевший лоб, – жаркий был денёк.
— Кристал Никсон, – крикнул Харрис, – вели подать чего погорячей на всех.
Пока Кристал выполнял свою благородную миссию, я постарался заполнить паузу собственной персоной, вернувшись к первой сцене в главном действии.
— Сэр, – обратился я к судье Фоксли, – я ничего не помню из вашего настоящего разговора с мистером Харрисом, но прежде мы тут говорили обо мне, как о верноподданном короля Георга, который томится в плену у подозреваемого участника в мятеже. Я с чаяньем напоминаю вам о вашем долге судьи, чтобы вы, не переча своей совести и по закону, внушили мистеру Харрису уважение ко мне и приняли меры, до того, как вам уехать, для моего освобождения, если не сейчас же, то скорее…
— Юноша, – ответил судья, – я хочу лишь, чтобы вы наконец поняли, что вы под законной опекой… н-да-с… вашего опекуна.
— Да, так он утверждает, – возразил я, – но не представил тому никаких доказательств, даже абсурдных; но если бы таковые и существовали, то как человек, утративший доверие власти, и не имеющий от неё прощения, он потерял своё право опекунства надо мной. И потому я прошу вас, господин судья, и вашего клерка, обдумать мои слова, и не оставлять меня одного в моём отчаянном положении.
— Только такой юный человек, как вы, – вздохнул с сожалением судья, – может вообразить себе, что я ношу под своей шляпой весь свод законов Англии, а в кармане у меня posse comitatus  для их исполнения! Кой толк будет от моих слов? Но я с ним поговорю о вас…
И с тем он отвёл мистера Харриса в сторонку, и, казалось, настойчиво требовал от него чего-то, и, возможно, слова его возымели действие, и я мог бы ожидать, что он сделает всё возможное по моему прошению.
В разговоре они смотрели в мою сторону, и когда вошёл Кристал Никсон с огромным ведром, или кубком, полным до краёв хмельного зелья, исполняя волю хозяина, мистер Харрис взглянул на Фоксли, и нарочито громко обещал ему:
— Даю слово чести, что вам не стоит беспокоиться об этом.
Затем он поднял кружку с напитком, и провозгласив по-гэльски: «За здоровье короля!» отпил большой глоток. Судья Фоксли, заподозрив, что тост может предназначаться претенденту, отпил со всей вежливостью за здоровье мистера Харриса глоток поменьше.
Писарь подписался под тостом своего начальства, и я охотно последовал их примеру наперекор своим печалям. И мы пили херес с лимонным соком, с мускатными орехами, и прочим, до дна за всякий тост из серебряного сосуда с инкрустированным золотом апельсином и выгравированным знаменитым стихом доктора Байрома на нём:

Храни, Бог короля! И веру нашу!
Воздай и самозванцу полной чашей.
И короля, и претендента, Боже,
Благослови! И всех нас с ними тоже!;

У меня было достаточно ума, чтобы наблюдать прощание якобитской музы с плачевным состоянием судьи. Мистер Тихоня был паинькой, однако, я заметил между ним и мистером Харрисом некое взаимопониманье за молчаньем на прощанье, ибо последний вложил ему в руку другую бумажку, заместо сожжённой им в камине, и в искупление помятого им сюртука. Всё это старанием правосудия осталось незамеченным.
За церемонией прощания от меня не ускользнула примечательная фраза судьи Фоксли к мистеру Харрису: «Надеюсь, вы здесь не задержитесь надолго?»
На что тот ответил:
— Разумеется, ваша честь. Для этого есть веские причины. И будьте уверены, я сумею договориться с рыбаками.
С тем он вышел провожать гостей во двор, а вернувшись, приказал Кристалу Никсону препроводить меня в мои апартаменты. Зная, сколь бессмысленно спорить в моём состоянии, я молча подчинился и отбыл к месту своего заточения.

Глава восьмая
Дневник Дарси Латимера
(продолжение)

Вернувшись в свою тюрьму, по-другому не могу назвать свои покои, я целый час строчил, описывая всё, чему стал свидетелем. Образ мистера Харриса, как мне показалось, стал яснее в свете последнего представления – несомненно он был одним из тех яростных якобитов, кои почти двадцать лет назад потрясли британский престол, и хотя приверженцев их взглядов с каждым днём становится всё меньше, дух мятежный якобитства ещё жив в отчаянных надеждах. Лэрд не похож на тех якобитов, которых я видел по случаю. Почтенные матроны за чашечкою хейсона, и седовласые отцы семейств за пуншем, частенько любят вспоминать о своём скромном участии в мятеже – первые, как они танцевали с шевалье, а вторые рассказывали о совершённых ими великих подвигах под Престоном, Клифтоном и Фолкерком.
Все они были достойны любезной улыбки со стороны правительства. Я слыхивал ранее, что есть отчаянные головы среди приверженцев Стюартов, снабжаемые золотом из Рима, кои, сменив обличье, тайно поддерживают угасающее рвение своих сторонников.
Мне не стоило труда представить мистера Харриса в этой роли среди его собратьев, над коими потешаться могут только недалёкие умы, тогда как его воля, страсть и ум нацелены на опасную игру; я знаю, что вдоль всей западной границы, как в Англии, так и в Шотландии, живёт много людей без присяги на верность трону, и их никто не трогает, пока они не проявляют своего недовольства и не грозят устоям монархии: о них доносят, и присматривают за ними, или, как в случае с мистером Фоксли, вовсе закрывают на них глаза, не желая в тишине провинции вмешиваться в то, что мешает жизненному покою.
Но в последнее время всё чаще стали ползти слухи о недовольствах в королевстве, или, по крайней мере, в некоторых графствах, вызванных в разных местах своими особыми причинами, но более всего непопулярностью местной власти, что на руку заговорщикам для укрепления своего положения; и правительству не должно ограничивать себя лишь презрением к ним, коего несколько лет назад вполне хватало для осуждения и сдерживания смутьянства.
Среди людей всегда найдутся готовые всю свою жизнь и достояние ввергнуть в рискованное дело, и это не ново в истории, которая пестрит подобными рассказами; и то, что мистер Харрис из их числа – очевидно; но этого недостаточно, чтобы объяснить его поведение в отношение меня. Положим, он стремится сделать меня прозелитом своих разрушительных стремлений, однако, насильно мил не будешь, и внушаемое силой всегда терпит крах перед доброй волей. Ставь он перед собой такую цель, какая ему польза от одного неохочего рекрута, который будет с ним лишь до возможности побега? Он требует себе опекунства надо мной и без обиняков утверждает о своём праве мной распоряжаться. Возможно, этот человек совсем рехнулся в своём отчаянье, что возомнил себя вершителем многих людских судеб, и моей в том числе? Не в том ли кроется опасность для меня, о которой был я предупреждён ранее столь таинственно и осторожно?
А если так, то кой чёрт им движет? Месть? Но если мы одной с ним крови, то не одного ли чёрта мы с ним дети? Как ни дико прозвучит, мой страх внутри меня не подавил во мне чувства радости и восхищения из-за родства с ним. Я вспомнил странное выражение моего лица недавно в зеркале, и поспешил в соседнюю комнату к зеркалу – смогу ль я повторить ту рожу, так похожую на страшный облик Харриса. Но я тщетно корчил рожи самому себе, и пришёл к заключению, что я вообразил себе невозможное, или отметина на моём лбу не может появиться по моему желанию; или, что вероятнее всего, то была игра света, часто видимая в огне камина на его камнях - сколь не выглядывай потом на них воображаемых рисунков, ни под каким углом их не узреть.
И в тот момент, когда я, как дурак, мучал своё лицо, дверь внезапно отворилась, и в комнату вошла Доркес. Застигнутый врасплох за постыдным занятием, я в гневе обернулся к ней, и краем глаза, мельком, обнаружил в себе того, кого искал я втуне, в зеркале напротив у другой стены.
Девчонка отпрянула от меня, зашипев:
— Не смотрите так на меня, ради всех святых! Вы вылитый эсквайр, и он идёт сюда. Чёрт, видать, вас научил зыркать так глазищами!
Сотворив крестное заклятие, девица шмыгнула из комнаты, и следом тотчас вошёл м-р Харрис. То ли он заметил мой невольный взгляд в зеркало, чтобы увидеть в нём отражение испуга горничной, то ли мысли он умел читать – не знаю, но он сказал при входе мне:
— Не сомневайся в печати на твоём лбу – это клеймо проклятия нашего рода. Пока оно в тебе не так заметно, но скоро годы, горе, слёзы и печали обозначат его вполне.
— Вы странный человек, – ответил я, – не хочу слышать ваши заклинания, такие же мрачные, как ваши мысли на лице!
— Тогда пришла пора тебе взглянуть на них поближе, – изрёк он. – Почувствуй боль вины – вины ужасной, больше наказания за грех, каким отметил нас наследный рок.
Он глубоко вздохнул, и начал свой рассказ с видом человека, который, несмотря на давность событий в его повествовании, потрясён ими до глубины души. Его голос, как я уже говорил, сильный и страстный, лишь подчёркивал драматизм рассказа, который я постараюсь изложить силой его собственных слов.

Рассказ Харриса Берринсворка

Наученные собственным опытом, англичане однажды поняли, что лучший способ завоевать своих соседей – это посеять между ними раздор и ввергнуть их в войну друг с другом.
Стоит ли напоминать тебе о том ярме, которое несла Шотландия из-за гнуснейших войн между наследниками Брюса и Балиола, и как, добившись свободы от англичан, благодаря мужеству и великим трудам достославного Брюса, Шотландия утратила все плоды Баннокбёрна в страшных поражениях под Дупплин Муром и Халидоном, как Эдуард Балиол, низкий раб своего тёзки в Англии, в мгновенье ока взлетел на трон, завоёванный с большим трудом величайшим полководцем нашим и мудрейшим государем Европы. Но дело Брюса не то древо, какое можно вырвать с корнем. Живы были ещё те, кто сражался с ним бок о бок, и помнили многие, как в лишеньях и гоненьях, точно таких же, в каких оказался его сын, он добился свободы Шотландии.
Подлый узурпатор, Эдуард Балиол, пировал с кучкой своих вассалов в замке Аннан, когда несколько храбрых шотландцев напали на него. Их вели Дуглас, Рэндольф, юный граф Морей и Саймон Фрейзер. Они атаковали так удачно, что Балиол, прикрыв лишь срам, спасся верхом на коне без седла голозадый. За ним последовала погоня, и вёл её славный рыцарь-нормандец, чей род давно обосновался в Дамфризшире. Его нормандское имя было – Фитц-Олуден, но он слыл смертным врагом южан, и во время первой войны столько пролил вражьей крови, что заслужил другое имя – Редгонтлет, и это имя перешло к его потомкам…

— Редгонтлет! – невольно перебил я рассказчика.
— Да, Редгонтлет, – подтвердил тюремщик-опекун, вперившись в меня. – Ты уже слышал это имя?
— Нет, но недавно мне рассказали сказку о нём.
— О нашей семье много ходит по дорогам сказок, – улыбнулся Харрис, и продолжил рассказ.

Альберик Редгонтлет, так звали первого, кто взял на свой щит это имя, был крутого и неукротимого нрава, что привело к трагедии в семье. Его единственный сын и наследник - Эдвард, восемнадцати лет, настолько во всём походил на своего родителя, что в нетерпении к отцовской власти бежал из дома и встал на сторону Балиола, ранив в самое сердце отца. Тот проклял сына и всё его не родившееся колено, поклявшись убить его при первой встрече собственной рукой. Проклятья наши бывают услышаны… Вскоре леди Редгонтлет понесла дитя, вселив в сердце Альберика надежду иметь более послушное дитя.
Однако, нежное положение жены не помешало Альберику отправиться на охоту с Дугласом и Мореем. Он первым ворвался в замок, и первым бросился в погоню за Балиолом, уничтожая одного за другим всех, кто пытался преградить ему путь, защищая узурпатора короны.
Настигая и разя врагов направо и налево, Редгонтлет, как рок, преследовал главного – Эдуарда Балиола, и настиг его было в узком ущелье, но вдруг к нему навстречу бросился с копьём наперевес последний, кто его сопровождал; Редгонтлет выбил его из седла. Шлем, расколовшись, пал с его головы, и утреннее солнце над Солуэем явило ему лицо непокорного сына под латами в цветах Балиола.
Редгонтлет видел раненого сына под ногами своего коня, и Балиола, которого он мог бы достать копьём - сын корчился в муках между ним и его целью. Не глянув на сына, не подав ему помощи, он дал шпоры своему коню, собираясь перескочить через сына, но конь опрокинул юношу, который встал на колени, и ударил его в лоб задним копытом. Удар оказался смертельным. Редгонтлет не смог дальше преследовать врага, и Балиол сбежал.
Альберик вернулся в замок с горестною вестью, сам не свой от свершённого им злодеяния. Но беды его на том не кончились. Жена от горя родила раньше срока, и дух её покинул тело в страшных муках. Рожденье малыша – мальчика, стоило ей жизни. Как рассказывали перепуганные слуги, Редгонтлет сутки не отходил от мёртвой жены, застыв над нею каменною глыбой. Отец-настоятель аббатства Дандреннан тщетно умолял его – тот его не слышал. Лишь Дуглас, явившийся навестить в горе своего боевого друга, привёл его в чувство. Он приказал трубить пред замком в английский рог атаку, и Редгонтлет тотчас выхватил из ножен меч, и пал товарищу на грудь, измученный душевными страданьями.
Никогда до этого Редгонтлет не выказывал своих отцовских чувств. Но теперь он велел принести ему младенца и взял его в руки; даже бывалые солдаты насмерть были напуганы, увидев таинственный знак рока, связавший смерть матери и сына, в виде следа от подковы на невинном челе новорождённого дитя. Редгонтлет указал на него Дугласу, и обнажив зубы в страшной безумной улыбке, сказал: «След моего проклятия».
Дуглас, каким бы ни был закалённым бойцом, и как ни бы сочувствовал он брату по оружию, вздрогнул, и пожелал поскорее покинуть дом, над коим повис ужасный рок. На прощание он посоветовал Альберику совершить паломничество к Св. Ниниану в Уайтхерн, наложив на себя великое покаяние, и отбыл с такой поспешностью, которая могла бы посчитаться оскорблением в иное время, но Альберик в глубочайшем унынии испил свою чашу горя до дна. Сэр Альберик приказал похоронить мать и сына в древней родовой часовне сразу после того, как приглашённый им известный врач умастил их тела, и после рыцарь в течение многих недель молился по ночам в склепе над их гробами.
Он сходил с покаянием в Уайтхерн, где исповедался в первый раз со дня своего несчастья, и был прощён в грехах старым монахом, кой умер после во святых. Говорят, что он открыл Редгонтлету сокровенное: за высокую любовь к родине его род будет стоек в любой борьбе с врагами отчизны до скончанья веков; но за жестокость к собственному роду, Небо никогда не отблагодарит ни его самого, ни его потомков за доблесть, и никогда не узнать роду Редгонтлет вкуса побед.
Возложив на себя тяжкую епитимью, сэр Альберик отправился, как полагали, сначала в Рим, а после ко Гробу Господню. И все его считали умершим, когда тринадцать лет спустя в великой битве при Дареме между Давидом Брюсом и войсками английской королевы Филиппы в первых рядах шотландской армии сражался безвестный рыцарь с лошадиной подковой на щите вместо герба, отличившийся безрассудной отвагой и доблестью. Он пал в той битве смертью храбрых, и в мертвеце признали бедного сэра Альберика Редгонтлета.



— Неужто роковое проклятие, – спросил я, когда Харрис умолк, – не оставило с его смертью несчастное семейство?
— Нет, и это подтверждают старинные предания и людская молва, – сказал Харрис. – По крайней мере, не лгут в главном. Все семьи отмечены наследственными чертами, каждая по-своему отлична от других – род Редгонтлета несёт на лбу печать копыта отцовского коня, убившего Эдварда. Потомки рода Редгонтлет всегда терпели неудачи и погибали в сражениях за Шотландию со времён Давида Брюса вплоть до последней отчаянной попытки Эдуарда Чарльза вернуть себе трон предков… – закончил он с глубоким вздохом, видимо, глубоко чувствуя рок своего проклятия.
— Значит, – воскликнул я, – и я тоже проклят? И вы? И потому мой родственник безжалостен ко мне?
— Не режь по больному, – ухмыльнулся Харрис. – Не я, но жизнь не оставляет выбора, как мне поступать с тобой. Ты был лишён забот семьи и своего опекуна из-за нежности твоей матушки, которой были чужды честь, знатность, слава, но важней всего была любовь. Однако, соколёнок, выпав из гнезда, чтоб стать соколом, должен вырасти в темнице.
Я качнулся от этих слов, поняв, что из плена мне не выбраться. Но собрал остатки мужества, и молвил с твёрдостью, на какую был способен мой смятенный дух.
— Мистер Харрис, – сказал я, – если позволите вас так называть… Давайте говорить начистоту, забыв о мифах и легендах, и прочих предрассудках, которым вы, видимо, слишком склонны доверять. Я и впрямь с пелёнок, увы! был лишён материнской заботы и ласки, кои вы только что упомянули, и вырос в чужом доме, всегда полагаясь только на себя. Моё несчастье – не иметь семьи – научило меня самостоятельности, и никто не отнимет у меня моего единственного достояния – права быть англичанином.
— Так вот где солнышко ночует! – фыркнул Харрис. – Никому на свете нету воли – мы все в плену у долга, и даже нашу смерть оправдывает честь, наша свобода – кандалы судьбы!
Он в порывистом движении рассёк грудью воздух перед собой, и, казалось, крайне возбуждённый, сейчас разразится громом, однако, голос был его ровен и тяжёл, как рокот прибоя.
— Ничто и никогда, – рёк он медленно, тихо и в печали, – не бывает случайным, вся хвалёная английская вольность, что султанская плеть, лупцующая раба – вот что такое английская свобода. Узурпатор Вильгельм Оранский отправился на охоту, и, конечно, думал, что конь мёртвого врага послужит к чести победителю. Но Небеса судили иначе – не успело взойти солнце, как конь споткнулся там, где зайцу нет помехи, и королевская корона выпала вместе с головою из седла. Как ты думаешь, почему судьба не подобрала поводья перед пустяшною преградой, и встала горною вершиною Кавказа перед королём? Да, юноша, мы страждем и играем роли отведённые роком – автором всех драм на этом свете, где всякому предначертан свой финал; однако мы смеем говорить о свободе, воле, почитая себя за хозяев наших мыслей и деяний, кляня Ричарда и суля Ричмонду победу там, где автор рассудил иначе!;
В продолжение этого монолога он расхаживал по комнате скрестив руки на груди и низко опустив голову, и звук шагов его, и странный его голос, я уже слышал однажды, ночуя в его доме. И его взгляд на смерть короля Вильгельма лишь отражал мнение всех прочих якобитов, что король ехал в тот злополучный день на лошади Джеймса Френда, казнённого за измену в 1698 году.
Но мне не стоило с ним спорить, но напротив, насколько возможно, умилостивить своего надзирателя. Когда он успокоился, я признал, вздохнув:
— Не спорю – у меня нет опыта, чтобы обсуждать столь тонкий философский вопрос, касающийся предопределения судьбы в границах нашей воли. Надеюсь прожить честно и умереть достойно, не задаваясь вопросом, который выше моего разумения…
— Речь мудреца, – перебил он меня с усмешкой, – звучит цитатой из Женевской Библии.;
— Однако, – продолжил я свою мысль, – спора нет, что нами руководят две противоположности: вера в судьбу и наша собственная воля, которая в настоящем спорит во мне с тем, кто пытается навязать мне свою точку зрения. Как знать, кто победит? Вы надеетесь удержать меня взаперти, я же напротив – мечтаю о свободе. Один из нас проиграет, но кто – этого пока мы знать не можем, не так ли?
— Мне придётся сожалеть, что судьба толкает меня запереть покрепче дверь, – с мрачной иронией ответил он в тон мне.
— Значит, путь к моей свободе будет не из лёгких.
— И, значит, только смерть твоя меня заставит дать свободу, – сказал он, не шутя.
Он бросил это мне в лицо, и я не остался у него в долгу:
— Вы зря угрожаете мне – правда и закон на моей стороне, и если они мне не помогут, то отомстят.
Мой голос был твёрд, и он промолчал с презрительной насмешкой, но как мне показалось – наигранной, а потом он мне ответил, и голос совести дрожал в его словах:
— Правда и закон! Откуда знать тебе, мальчишка, о законах родины своей? Уж не писаришка ли Сондерс Фэрфорд, растолкует их тебе, иль пустозвон – его сынок, кой, боже, удостоен чести стряпчего? Когда Шотландия была свободной, имея короля и свой законный суд, этих сукиных детей не только б духа не было у врат в коллегию верховного суда, но им бы и овец пасти в горах не дали.
Алан, я не сдержался, и с негодованием ответил, что он и понятия не имеет о чести и достоинстве, которые поносит.
— О Фэрфордах, как и о вас, мне ведомо довольно, – сказал он.
— Довольно, чтоб не знать их вовсе, как меня. Я знаю, что вы недавно видались с ними в Эдинбурге
— Вот как! – только и сказал он, и посмотрел на меня, ожидая объяснения.
— Да – не смейте отрицать. И позвольте вам заметить, что мне известно кое-что о вас, и предупреждаю, что, в отличие от вас, я умею пользоваться почтой. Вы обяжете меня, коль не заставите пользоваться ею против ваших правил.
— Вы недооцениваете меня! – усмехнулся он. – Но я прощаю вашу юношескую опрометчивость. И впрямь, откуда же вам было знать, что ваша переписка с Фэрфордами заставила меня им нанести визит, который подтвердил все мои подозрения, что вы и есть тот человек, кого я столько лет искал.
— Если вы узнали это из моих писем, которые были при мне в ту ночь, когда я был вынужден стать вашим гостем в Брокенбёрне, то я не могу остаться равнодушным к вашей любознательности. Это подло…
— Полегче, юноша, – молвил Харрис с тем спокойствием, какого я ему не мог бы пожелать, – слово «подлость» не может относиться ко мне. Ваши письма торчали из кармана вашего сюртука, и привлекли внимание других моих очей – очей моего слуги Кристала Никсона, который сообщил мне о них после вашего ухода. И хотя он получил от меня за это выговор, я не мог оставить без внимания его слова, и чтобы узнать истину, мне пришлось отправиться за ней в Эдинбург. Я полагал найти в мистере Фэрфорде понимание, но не обнаружил его в нём. Он всего лишь жалкий и трусливый служитель нынешней королевской династии, помогающий ей подло грабить нашу бедную страну; и было б глупо с моей стороны раскрывать подлинную цель моего визита к нему, и тем более посвящать его в мои планы относительно вас, рассказав ему, каким образом я собираюсь использовать свои права на вашу юность.
Решительно я не мог не воспользоваться его разговорчивостью, дабы пролить свет на его цели в отношении меня. Он был очень щепетилен в вопросах чести, и я решил осторожно коснуться его чувств в этом отношении.
— Вы обмолвились, - сказал я, - что устроили выволочку своему слуге за бесчестный способ, каким тот узнал о моём имени и обо мне… так благородно ли было воспользоваться тем, что получено так подло?
— На этот смелый вызов, – отвечал Харрис, – я имею честь вам не ответить. Признаться, я не ожидал от нашего прямого разговора в тебе увидеть столько силы воли. Надеюсь, дикое растенье из цветочного горшка, выросшее розою в саду, зиму пережив в родном краю, отрастит весной колючки. На твой прямой вопрос отвечу прямо. Что в делах, что на войне, доносчики – зло, которое все презирают; но разумные пользуются им, чтоб не столкнуться с ним вслепую. Однако, ложь никогда не оправдает нас в наших собственных глазах.
— Вы сказали мистеру Фэрфорду-старшему, – с прежней смелостью продолжил я, находя в ней пользу для себя, – что я сын Ральфа Латимера из Лангкот-холла? Как понять теперь ваши слова, что моя фамилия не Латимер?
Его бросило в жар от этого вопроса, и он сказал:
— Этот старый самодур соврал, или не понял меня. Я сказал, что этот джентльмен мог быть твоим отцом. Скрывать не стану: я хотел, чтоб ты оказался в Англии, после чего право на твоё опекунство перешло бы ко мне.
Только тут до меня дошёл смысл предостережения, звучавшего так часто, что ради собственной безопасности я не должен пересекать Пограничье; и я проклял свою глупость, заставившую меня порхать мотыльком над огнём свечи, пока я не получил того, чего заслуживал – беды на дурацкую свою голову.
— По какому праву вы добиваетесь опекунства надо мной? Зачем оно понадобилось вам?
— Не сомневайся в моём праве на опеку, – ответил м-р Харрис. – Большего сказать пока я не могу, но знай, что ради него я позволил разрушить рыбачий промысел дурака-квакера. Конечно, я презираю его самого и его жадность, которая мужской охоте враг, но если бы не мои планы на тебя, его сети торчали бы в Солуэе до тех пор, пока тот не затянут пески.
— Мне жаль вдвойне, – расстроился я, – что я невольно стал причиной бед добропорядочного человека.
— Не мучь себя, – усмехнулся Харрис. – Добряк Джошуа один из тех, кто вымолит себе прощение у бедных вдов, выгнав их из дома, чтобы покрыть свои убытки. В любой беде он и другие квакеры сводят дебет-кредит с Небесами, пока не достигнут бессовестным обманом баланса в свою пользу. И хватит на сегодня. Я должен немедленно уехать отсюда – меня ничуть не беспокоит чрезмерное усердие на службе судьи Фоксли с его стряпчим, но этот сумасшедший сутяга при их ротозействе может мне крепко насолить, чего моё долготерпение не дозволяет. Тебе решать, поедешь ты со мною пленником иль другом – если, как последний, с тебя довольно слова, что ты не попытаешься сбежать. Но боже упаси тебя его нарушить по любой причине – я вышибу тебе мозги без колебаний.
— Не зная ваших планов и намерений, – был мой ответ, – я не могу считать их благими. Не имея возможности противиться силе, которая удерживает меня в плену, я не желаю себе большего зла, чем терплю; но я не упущу случая вернуть себе свободу, представься он мне. Из двух зол я выберу скорее плен, чем соучастие.
— Это честное признанье, – улыбнулся он, – человека, привыкшего жить с оглядкой в славном граде Эдинбург. И я, со своей стороны, не стану обременять вас трудностью пути, напротив – позабочусь, чтобы ваше путешествие было максимально безопасным и удобным для вас, насколько это возможно. Здоровы ль вы, чтобы скакать верхом, или вам подать карету? Первый способ путешествия предпочтительней для дорог той стороны, куда наш путь лежит, но воля ваша выбирать то или другое.
— Седло, – был мой ответ. – Я почти здоров для путешествия верхом. Карета слишком…
— Уж похожа на тюрьму, – закончил за меня Харрис. – А на лошади легко удрать.
— Мои мысли в плен не взять, – только и сумел ответить я.
— Иные книги, – улыбка не сходила с его губ, – я вижу по обложке. А потому дам вам совет, не делать опрометчивых шагов, и позабочусь, чтоб вы себе не навредили чем и как-нибудь. Постельное бельё и прочее необходимое в вашем положении вам обеспечит в лучшем виде Кристал Никсон – ваш камердинер, или, скорее – ваша femme de chambre . Дорожное платье вам может показаться неудобным, но оно вполне подходит обстоятельствам; кроме того, если вы от него откажетесь, то вам придётся путешествовать в том же неудобстве, в каком вы прибыли сюда. Прощайте. Вот мы и познакомились поближе, и не моя вина, если это нас не сделает друзьями.
И был таков, пожелав любезно мне спокойной ночи в собственных раздумьях, прибавив, что на рассвете, и не позже, нового дня, мы отправимся в дальнейшее турне, к которому (тут он поклонился мне) любитель бегать должен быть всегда готов.
Таков был разговор мой с этим странным типом. Интерес его ко мне немного стал яснее. Он старый ярый якобит и хочет стать моим опекуном в силу какого-то родства со мной, о коем толком мне он ничего не рассказал, но сумел уверить в нём дурака-шерифа, подкупив его жуликоватого секретаря. Опасный мне английский берег, в отличье от шотландского, вне всякого сомненья, связан с влияньем на него этого смутьяна. Но то, чего могла бояться моя матушка из-за своего дитя; то, от чего английский друг мой, Сэмюель Гриффитц, оберегал меня с пелёнок до дня вчерашнего, теперь, похоже, пало на меня всей тяжестью закона, подкупленного тем, кто эти же законы попирает из политических своих амбиций, и кто скрывается за это от закона. Как бы там ни было, я твёрд: ни уговоры, ни угрозы не заставят меня участвовать в отчаянных замыслах его, которыми он бредит. И будь я пылью на ветру, какой себя считал я раньше, иль, если верить моему врагу, будь я достаточно богат и родовит, чтоб стать желанною добычей заговорщика – я своему решению не изменю. Тот, кто прочитает мой дневник и будет беспристрастен, пусть знает правду обо мне; пускай меня сочтут болваном, напрасно спорящим с судьбой, никто сказать не сможет, что я был трусом иль предателем, когда я стану её жертвой. Я вырос в семье верной трону, и с чувством верности мне жить и умирать. Во мне действительно есть нечто, что м-р Харрис разглядел во мне – что я отлит из более крепкого металла, нежели он ожидал. Ему другое внушили письма от моего дорогого друга Алана Фэрфорда, коему шутя я сетовал на свой ребяческий характер, которые по его же собственному признанию попали ему в руки от слуги в ту ночь, когда я переночевал в Брокенбёрне – моя мокрая одежда вместе с письмами в кармане по легкомыслию юного странника опрометчиво была отдана сему слуге на сушку. А также мой друг и мой благодетель, его отец, м-р Александр Фэрфорд открыто и вполне справедливо могли говорить о моём легкомыслии с этим человеком. Но он скоро поймёт, что сильно ошибался во мне, поскольку…
Увы, я дальше не могу писать.

Глава девятая
Дневник Дарси Латимера
(продолжение)

Наконец-то я один, и могу вернуться к своему дневнику. Он как бы обязывает меня не тратить даром время. Впрочем, ни один дружеский взгляд не падёт на мой труд, который скрашивал долгие часы одиночества несчастного узника. Но меж тем, разговор с пером успокаивает мои мысли и бурные страсти. Я не жалуюсь ему, но нахожу в нём опору своей решительности и отчаянной надежде. Тысячи глупых желаний, диких фантазий и горячих порывов вихрем проносятся в голове и разбиваются о сомненья и тревоги. Но хватая их на лету и выплёскивая их на бумагу машинально, по привычке, и тем самым заставляя себя рассматривать их со вниманием и прилежанием, мы, может быть, сумеем избежать обмана собственным пылким воображением; подобно тому, как молодую лошадь отучают от дёрганья, заставляя подолгу стоять на месте, чтобы она могла разглядеть свои страхи.
Одно смущает – обнаружение дневника. Помимо мелкого и убористого почерка, в котором я преуспел, проживая в доме м-ра Фэрфорда, с целью сэкономить расходы на гербовую бумагу, о чём я уже писал раньше, было ещё одно утешительное соображение, что если мой дневник попадёт в руки к тому, кто причинил мне столько бед, то всё изложенное в нём никому не принесёт вреда, явив лишь истинный характер его пленника, или, может статься, жертвы. Но теперь, когда в моём душещипательном рассказе появились новые имена и герои, я должен позаботиться об этих персонажах таким образом, чтобы при малейшей опасности разоблачения, я мог бы тут же уничтожить мою рукопись. Едва ли я смогу забыть урок, кой преподал мне Кристал Никсон – наушник и холуй хозяйский в Брокенбёрне, ставший виновником моих злоключений.
Я оторвался от своего дневника из-за скрипки, заигравшей вдруг под моим окном в усадьбе. Музыкальному слуху не покажется странным, что несколько нот услышанных мною убедили меня в том, что музыкант за окном был никто иной, как бродяга – свидетель разорения промысла Джошуа Геддеса, превосходная игра и мастерство которого я узнал бы в любом оркестре. Если и были у меня сомнения в этом, то они были развеяны повторным исполнением известной шотландской песенки под названием «Бродяга Вилли»;, из чего я не мог не сообразить, что музыкант этим, как сказали бы французы nom de guerre – заявлял о себе.
Последняя надежда хватается за соломинку. Я знал, пускай он слеп, но смел и хитёр, и знал все мели вдоль и поперёк. Надо думать, что я нашёл у него признание, играя с ним на вечеринке; и ещё я знал, что странники поддерживая друг друга в лишениях и круговоротах жизни, часто забывают о своих различиях и положении в обществе, почитая дружеские узы дороже обыденных; потому есть воровская честь, и неписанные законы бродяг, одно из которых – не бросать своих в беде. В моей памяти тут же всплыл рассказ о Ричарде Львиное Сердце и его менестреле – Блонделе, и я улыбнулся: как смешно сравнивать в наше время меня и слепого скрипача с ними. И всё-таки он подал мне надежду, что если я смогу ответить бродяге, то, быть может, он поможет мне выбраться из этой передряги.
Его мастерство мне обещало это в полной мере, ведь как известно, в Шотландии так много песен, слова и музыка которых всем известны и любимы, они роднят и публику и музыкантов так, что им порою слов не нужно, чтобы понять вполне друг друга. Как много может рассказать двоим напев какой-то песни; и ничего обыкновенней нет, чем общие под музыку у всех и радости, и чувства, смех, а иногда и слёзы.;
Не успел я это всё подумать, как мой приятель в третий раз завёл «Бродягу Вилли», подавая знак мне о себе, и тут же был облаян дворней:
— Если ты не знаешь другой песни, старый, то проваливай отсюда со своей бандурой. Не то вернётся скоро сквайр, или мастер Никсон, и ты дорого заплатишь за своё нытьё.
«Как мило! – тут подумал я. – Если нету здесь ушей нежней, чем у моих приятелей Жана и Доркес, я могу себе позволить пошутить над ними»; и птичкой в клетке пропел две-три строчки 137 псалма:

Мы реки слёз пролили в Вавилон.

Сельские простаки умолкли со вниманием, а когда я пропел, то пожалели:
— Бедняга! Такой красавчик – дурачок!
И Бродяга Вилли нарочно громко для меня сказал:
— Нет врат закрытых для любви!
И с жаром заиграл шотландскую песенку, слова которой прозвучали тотчас в моей голове:

Ты только свистни мне, дружок,
Ты только свистни мне, дружок,
Убей отец, мать плачь в платок,
Ты только свистни мне, дружок.;
Редакция стр. оригинала 232
Тут во дворе раздался топот ног, Жан и Доркес отплясывали джигу в камбрийских деревянных сабо. Мне стоило труда ответить Вилли, перекрывая грохот от каблуков насвистыванием:

Ты лишь приди, не обмани,
Я всё отдам в любви.

Он мгновенно оставил танцоров без музыки, протянув:

Лишь только позови!

Я больше не сомневался, что мы понимали друг друга не глядя – слепой музыкант ждёт лишь весточки от меня, и мне нужно найти кого, чтобы через него ему её послать, и он сделает всё для моего спасения. Однако, ответить я ему не мог, не вызвав подозрения Доркес, её глупый Коридон – влюблённый пастушок, не способен был внимать языку птиц. Слепота музыканта не позволяла мне подать ему знак из окна, отважься я на это, и нужно было найти другое решение в разговоре слепых для взаимопонимания; мне нужно было найти песню, которую бы скрипач понял однозначно. Если бы я спел какую-нибудь песенку не к месту, меня бы вмиг раскусили. И потому я пропел о скором своём отъезде, насвистывая мелодию, какой обычно заканчиваются вечерники в Шотландии:

Уходит лето на зиму,
Дни смотрят на закат,
И реки тёмные к дождю
Под тучами гремят.

Пусть буря плачет и ревёт
В свой самый жуткий рог,
Спокойной ночи, день придёт
С восходом на порог.

О, всю Шотландию пройди,
И вдоль и поперёк,
Дороже мне в ней не найти,
Чем вересков цветок:

Среди холмов и долов он
Во все глаза влюблён!
Пора прощаться нам с тобой,
Спи, радость, сладким сном!

Ты мне дарил себя в пути,
Куда бы я ни шёл,
О, сколько песен мы сплели,
Родной лишь помнит дол.

И если я обидел зря
Тебя когда-нибудь,
Прости меня, я не со зла,
Усни, всё позабудь!;

Ах, друг мой Вилли, я плохо думал о нём, гадая, поймёт ли он меня – он с первых нот, как тот глухонемой, привыкший к разговору знаками, понял весь смысл моей мелодии, и так загрустил своей скрипкой, подпевая ей, что я умолк в слезах.
Ответ его последовал тотчас в бравом напеве, и я воспрял с ним:

Когда наш Джонни ушёл в город,
На нём был боннет, был он молод;
Теперь он в шляпе дурака,
Эй, Джонни, врежь бобра!

Бобру под зад наддай коленом,
И под башкой дурь джентльмена
Пошли-ка к чёрту на рога!
Эй, Джонни, врежь бобра!;

Если песенка намекала на помощь шотландских друзей, то у меня и впрямь появлялась надежда на свободу. Я немедленно ответил:

В горах моё сердце, мой Хайленд со мной,
В горах за оленем несусь я стрелой,
Я диким оленем за ланью бегу,
Мой Хайленд везде, куда ни взгляну!

Суровые горы, мой север родной,
Отчизна героев, я сердцем с тобой,
Все мои взоры, где б я не бывал,
Хайленд любимый видят со скал.

Прощайте, седые вершины в снегу,
Прощайте, ущелья и долы внизу,
Прощайте, леса, и вересков край,
И реки, озёра, ручей мой, прощай.

В горах моё сердце, мой Хайленд со мной,
В горах за оленем несусь я стрелой,
Я диким оленем за ланью бегу…
Мой Хайленд везде, куда ни взгляну!;

Вилли продолжил с такой неистовой силой, что отчаянье встало б из могилы, он заиграл настоящую старую шотландскую песню, понятную только простому и чистому сердцу:

Выше честную башку,
Нищий, вздень, вот так!
Рабство нам не по нутру:
Твоей гордости, бедняк,
Не купить и не продать!
Труду нечего терять,
Тьфу гинеи - показуха,
Нам ли жизнь не знать.

Ерунда, не жрать от пуза,
Плед один, да голый зад;
Роскошь нищему обуза,
Бедняк истиной богат –
Не купить и не продать!
Мишуре в ней не блистать
За душой пустой,
И королю в ней не занять.

Что с того, что ты лорд мой,
Выше статью надо мной,
То что гнусь я пред тобой,
То за честною душой
Не купить и не продать!
Твоя лента и звезда
Не даёт тебе ума,
Где смеётся нищета!

Навесь король всем ордена
Маркизам, рыцарям, и прочим,
Правду голую в глазах
Ему не зреть воочию!
Не купить и не продать
Честный прямой взгляд,
Ум и совесть не добыть
За горы всех наград.

Так будем Господа молить,
(И так тому и быть)
Чтоб истиной земною жить,
Того, кто гол, имеет стыд.
И не купить и не продать
Ему вовеки соль земли,
И дай ему и впредь нести,
На чём весь мир стоит.;

Я хотел вылить все свои чувства другу, но отчаявшись найти достаточно выразительную песенку, рискнул перепеть одну из старых баллад, которую так часто перепевалась другими с незапамятных времён:

Где желанный милый мой,
Когда за мной придёт?
Когда счастливый Дарисдир
Нам весело споёт?

Вилли ответил слезами скрипки:

И только милый Робин
Утешил бы меня.*

На это я сразу не нашёлся, что пропеть; и пока я искал, за окном крикнули, что Кристал Никсон на подходе. Мой верный Вилли вынужден был отступить, но с песней, и пропел, уходя:

Прощай, мой милый, никогда,
Мне не забыть тебя;
Погаснут звёзды навсегда,
Но не любовь моя.

Я не брошен в несчастье, ко мне пришёл в нём верный друг, и пусть он слеп и беден, я больше чем уверен – мне без него не обойтись. Есть ещё некто, от кого я могу ждать помощи, я писал тебе уже об одном человеке, Алан. Дважды я видел его в предрассветный час во дворе усадьбы, и дважды отвечал он мне, прижимая палец к губам, заставляя молчать.
С той самой минуты, как ЗМ явилась впервые мне, она всеми силами пытается мне помочь, и я очень надеюсь на её помощь. Она крайне осторожна – в тот последний раз, когда я её видел, она хотела что-то сказать мне, но кто-то помешал ей. Стоит ли спрашивать теперь, почему я ранняя пташка, ведь увидеть солнышка восход можно только на рассвете; и хотя с тех пор я её не видел, я знаю, что она близко от меня. Три ночи назад я совсем впал в отчаянье, и мучился бессонницей, что не ускользнуло от прислуги. И вот на утро следующего дня на мой стол лёг листок, и я не знаю, как он туда попал. На нём красивым почерком были написаны стихи латынью:

Когда подёнщик без работы
Клянёт судьбу, он всё же ждёт,
И пьёт порой одну лишь воду,
Но в долг у горя не берёт.

Не дай страданиям залога,
И до последнего терпи,
Отчаянье – измена богу,
Орудие Судьбы.;

Не сомневаюсь, эти строчки призывали меня не падать духом; и я им верю – от моих мыслей и поступков зависит моя судьба.
Мне принесли дорожное платье, видимо, мой мнимый опекун изволил сделать мне одолжение. Что ж за платье? Женское! Из камлота. Такое леди-джентри надевают во время верховой прогулки; и шляпка с вуалью, чтоб уберечь щёчки и глазки от пыли и солнца, и чтоб позволить себе краснеть флиртуя. О, нет – это последнее женское свойство не
для моей маски, потому что под чёрным бархатом я обнаружил стальную пластину, наподобие рыцарского забрала на шлеме Дон Кихота, которое черты моего лица могло бы запечатать навечно.
У этой маски была стальная застёжка для затылка с замком, что вызвало во мне воспоминание о несчастном узнике, который провёл в ней всю свою жизнь, и был известен в исторических пассажах, как Железная Маска. Я взбунтовался на мгновение такому унижению моего достоинства, которое, конечно, было придумано нарочно, чтобы возмутить меня. Но когда я вспомнил, что мистер Харрис иначе может запереть меня в карете, если я не наряжусь женщиной, я выбрал для себя меньшее из зол, но большую свободу. На этом я вынужден закончить, и ждать, что принесёт мне утро.

Чтобы связать наш рассказ, мы прервём изложение дневника Дарси Латимера, и вернёмся к Алану Фэрфорду, который отправился на поиски своего друга.

Глава десятая
Рассказ об Алане Фэрфорде

Читатель, очевидно, уже успел составить своё мнение о некоторых чертах характера Алана Фэрфорда. Его доброе сердце не высушило изучение права, и его нельзя было упрекнуть в бессердечии. Без высокого положения в обществе, не имея покровительства, в отличие от большей части его сверстников из знатных домов, он сызмала знал, что вынужден своими силами добиваться того, чем владеют прочие по праву своего рождения. Упорный труд во всякий час отличал его от баловней судьбы. Но дружбу к Дарси ценил превыше собственной карьеры Алан, и, как мы знаем, бросил всё, узнав, что Латимер в опасности; презрев славу и деньги, и даже здоровье отца, он бросился на спасение того, кого считал своим младшим братом. Дарси, отмеченный талантами иного свойства, всегда нуждался, как ему казалось, в его помощи, и он обязан был его беречь и защищать тогда, как Латимер попадал в беду из-за своей потерянности; и вот теперь, когда жизнь друга оказалась в серьёзной опасности, Алан отважно бросился в злое приключение, всеми силами пытаясь отыскать Дарси Латимера, не чувствуя совершенно никакого страха, каковой бесспорно овладел бы многими молодыми людьми. Он превосходно знал законы своей страны, и к кому и как ему следовало обращаться за помощью, и, кроме того, он был от природы твёрд, невозмутим, настойчив, и бесстрашен. С этим багажом от отправился на поиски, кои, разумеется, в то время были сопряжены с немалыми опасностями, не считая тех, какие робкий человек дополнил бы собственными ужасами.
Первым делом Алан Фэрфорд справился о своём друге у первого лица в Дамфризе – пробста Кросби, от которого пришло сообщение об исчезновении Дарси. В этом наичестнейшем чиновнике он тотчас обнаружил нежелание помогать ему в поисках. Пробст упомянул о бунте в рыбацкой деревушке, как о «неприятности среди глупых браконьеров-рыбаков, какие лишь отвлекают бедных членов городского совета от собственных дел, – и многозначительно добавил, – что в городе и своего сброда пруд пруди».
— Возможно, – ответил Алан Фэрфорд, – но дело в том, мистер Кросби, что юный джентльмен высокого происхождения попал в руки этого сброда… как вам известно. И кроме того, мой батюшка давал мистеру Дарси Латимеру письмо к вам.
— Да-да… припоминаю, да! Припоминаю… мистер Дарси Латимер имел честь отобедать со мной как-то… Надеюсь он не пострадал?
— Хотелось бы на это надеяться, – Алана передёрнуло от слов пробста. – Но мне нужно кое-что больше, чем ваша надежда. Вы сами отписали моему батюшке, что он исчез.
— Верно, да, писал, – не отрёкся пробст. – Но разве он не вернулся к своим друзьям-шотландцам? ведь его тут нет.
— Нет – не вернулся, и следует полагать, что он похищен, – отвечал Алан, удивляясь совершенному равнодушию, с каким отнёсся к участи его друга пробст.
— Можете не сомневаться, сэр, – сказал мистер Кросби, – что если он не у своих друзей в Шотландии, то он среди них же в Англии.
— Я не стану полагаться ни на то, ни на другое, - сурово заметил ему Алан, – но доколе в Шотландии есть правосудие и законы, я постараюсь с их помощью дойти в этом деле до самой последней буковки.
— Весьма разумное и похвальное решение, но… за пределами города я никак не могу вам в том помочь, как вы понимаете.
— Как же так, мистер Кросби, ведь вы член выездной судебной комиссии при шерифе графства?
— Н-да-с… – вздохнул пробст, думая, что ответить. – Как бы это сказать… моё имя есть в списке, но никак не могу вспомнить – когда оно было утверждено – покамест я не под присягой.
— В таком случае, мистер Кросби, – совершенно серьёзно спросил Алан, – вы рискуете подпасть под подозрение, что вы не присягали на Библии английской короне.
— Клянусь Библией! Мистер Фэрфорд! Я жестоко пострадал от шотландцев-католиков в сорок пятом году! Я потерял целых 100 шотландских фунтов – этого я не смогу забыть, ни под какою клятвой; но что касается дел графства – то я не могу заглядывать во всякую телегу. Иначе я останусь без спины прежде, чем сумею обеспечить подвоз необходимых товаров для города: не путайте государственное управление городом и побережьем. Какое мне дело до их мятежей? Коль мне своих хватает? Однако, мне пора на утреннее собрание совета. Я был рад видеть сына моего друга в нашем старом городе, мистер Алан Фэрфорд. Если б вы погостили у нас с годок, мы могли бы сделать вас достойным горожанином. Очень надеюсь, что не откажетесь отобедать у меня до вашего отъезда. Что скажете? Устроит вас в два часа пополудни? Что вам угодней – жареный цыплёнок, или яйца пашот?
Алан предположил, что за этим гостеприимным предложением не следует прекращение допроса.
— Я задержу вас, мистер Кросби, всего лишь ещё на одну минуту за важностью моего дела, – сказал он. – Молодой и честный джентльмен, мой близкий друг, пропал без вести. И было бы очень странно, если бы человек вашего положения и верности служебному долгу не предпринял бы всего возможного для расследования этого дела. Мистер Кросби, вы друг моего отца, и я уважаю в вас его, но будь он тут, вы смотрелись бы прескверно.
Мэру взмыл он холку – тот расходился по комнате, пытаясь оправдаться:
— Ну что прикажете мне делать, мистер Фэрфорд? Клянусь, ваш друг найдётся, как тот недостающий шиллинг – он не из тех людишек, до которых никому и дела нет, как тот дрянной мальчишка в пару со слепым бродягой-скрипачом, развлекающий мерзавцев-рыбаков. Кто знает, куда он с ними запропал?
— Есть задержанные, они в городской тюрьме, как мне сообщил помощник шерифа, – сказал Алан. – Полагаю, их надо вызвать и допросить, что им известно о пропащем джентльмене.
— Ваша правда… Помощник шерифа и впрямь схватил каких-то бедолаг, как выяснилось, что они часто ссорились с квакером Геддесом из-за рыбацких сетей, хотя я и не должен вам этого говорить, мистер Фэрфорд, ввиду отсутствия у вас полномочий, но как власть города, я сообщаю вам, что они отпущены мной via facti , так сказать. Но, сэр, они отпущены за отсутствием улик: квакер не стал указывать на них под присягой, и что нам с шерифом оставалось делать, как только отпустить их? Не отчаивайтесь, мистер Алан, погуляйте, подышите воздухом до обеда… но мне и впрямь пора идти.
— Подождите, пробст, – сказал Алан, – я подаю жалобу вам, как члену магистрата, и вы не сможете не принять её. Вам придётся вернуть в тюрьму этих людей.
— Конечно, конечно… легче сказать, чем сделать, – усмехнулся мэр. – Они теперь могут быть где угодно, да хоть в высокогорье в Керне. Помогай вам Господь! Они не твари земли, неба и воды, ни англичане, ни шотландцы, они, как мы говорим – ни там, ни тут, везде, как ртуть. Все тюлени в Солуэе одним цветом.
— Мистер Кросби, оставим тюленей, – ответил юный стряпчий, – но у стаи есть вожак – я говорю о небезызвестном мистере Харрисе.
Произнеся это имя не бездумно, Алан устремил испытывающий взгляд на пробста, сколь подозревал, что тому должен быть знаком человек, чья мнимая, или настоящая, племянница прониклась к судьбе Дарси Латимера. От него не ускользнуло, что мэр Дамфриза вздрогнул, хотя вмиг овладел собой, и напустил на себя туман.
— Харрис! – промямлил он. – Харрис?.. Славное имя в прежние времена – я знал Харриса из Хайтхилл, Харриса из Уканчелледж…
— Не утруждайте свою память, пробст, я говорю о мистере Харрисе из Берринсворка.
— Из Берринсворка? – улыбнулся мистер Кросби. – Так бы прямо и сказали, мистер Фэрфорд. Что вам известно о лорде Редгонтлет?
Алан вполне владел собой, чтобы скрыть удивление от совпадения имён, несмотря на полную неожиданность открытия этого факта для него, и он сказал:
— Мне он известен как Харрис из Берринсворка, так он сам представился при нашем свидании с ним.
— О, да, в Эдинбурге, надо полагать. Что ж, тогда вы должны знать о его несчастьях, и хотя он всё-таки выпутался из передряги, в отличие от многих прочих, но не так легко, не так легко…
— Мне известно, что он бывший мятежник без королевской милости, – ответил Алан.
Пробст опустил голову, признавшись:
— Потому он и пользуется именем своей матери, когда наезжает в Эдинбург. Носить своё настоящее имя он не может, чтоб не оскорбить Его Величество, хотя история его давняя, и позабытая давно… Сей высокочтимый джентльмен из очень древнего славного рода, у него есть влиятельные родственники, в том числе и лорд-адвокат, главный судья… Мистер Алан, ворон ворону… н-да-с. Род его не самый последний в Шотландии – моя супруга доводится роднёй Редгонтлету в четвёртом колене.
«Hinc illae kachrymae!»   – подумал Алан Фэрфорд, и это заставило его действовать осторожней.
; Поймите ж, наконец, – сказал он, – своими поисками я не хочу навредить ни мистеру Харрису, ни Редгонтлету, или как там его ещё, называйте, как душе вашей угодно. Всё чего я хочу, так это благополучия моему другу. Разумеется, я знаю, что Дарси поступил глупо, отправившись с первым встречным повеселиться, выдав себя за невесть кого вблизи от дома этого джентльмена. Чего доброго, мистер Редгонтлет мог заподозрить в нём шпиона, и без умысла навредить Дарси Латимеру. Полагаю, его влияние очень велико среди смутьянов, о которых вы говорили, не так ли?
Пробст ответил многозначительным кивком головы, который сделал бы честь лорду Барли в «Критике».*
; Возможно ли, – продолжил Фэрфорд, – чтобы мистер Латимер по ошибке мог быть схвачен и куда-либо помещён под стражу из подозрения, что он чей осведомитель? Такое случается довольно часто с людьми даже тогда, как им нечего опасаться за свою жизнь из-за внимания ищеек.
; М-р Фэрфорд, – весьма убедительно отрицал всякую мысль об этом мэр, – это решительно невозможно, потому как Редгонтлет доводится двоюродным кузеном моей дражайшей супруги, и мне ль его не знать, и, следовательно, выбросьте это из своей головы; в худшем случае он мог бы на ночку, или две, высадить его на остров Айлс, или где на севере Ирландии, на Айлее, или ещё на каких Гебридских островах… однако, уверяю вас, при этом ни один волос не пострадал бы на голове вашего друга.
; Возражаю, – отверг сей довод Алан. – И удивлён, как можете вы так преспокойно говорить о неслыханной дикости – о похищении человека, покушении на его свободу. Вам следует представить, и мистеру Харрису, или мистеру Редгонтлету со товарищи, также, каково будет услышать секретарю палаты лордов, что матёрый бунтовщик (по факту) не только предаётся покою в своём доме, против воли короля, но ещё и своевольничает, с помощью силы и коварства похищая ни в чём неповинного молодого человека, который не имея ни родных, ни близких, совершенно беспомощен.
Пробст посмотрел на юного адвоката в сомнении и с тревогой в досаде от услышанного.
; Тонкая работа, – покачал он головой, – очень тонкая, как паутина… и впутываться в неё очень опасно. Мне бы очень не хотелось видеть сына моего друга кляузником, доносчиком против сего разнесчастного джентльмена.
; И мне тоже, – вздохнул Алан, – при том условии, что разнесчастный джентльмен и его подельники позволят мне тихо забрать у них моего друга. Когда б я мог побеседовать с мистером Редгонтлетом, и выслушать его оправдания, вероятно, на этом всё бы и закончилось к моему удовлетворению. В противном случае я буду вынужден подать жалобу правительству на него, как на похитителя. И тогда, как у меня нет иного выбора, мне останется лишь уповать на то, что с непрощённого Его Величеством взыщут по всей строгости закона.
; Мастер Фэрфорд, – вскинул брови мэр, – вы способны погубить невинного на основании всего лишь подозрения?
; Мистер Кросби, я выразился недвусмысленно, и буду стоять на своём, пока моё подозрение не оспорят.
; Это ваше право, сэр, – вздохнул пробст, – и коль так вышло, и вы не желаете непременно зла Редгонтлету, я приглашу к себе на обед нынче того, кто о своих делах знает больше моего. Ничего не попишешь, мистер Алан Фэрфорд, хоть Редгонтлет и родня моей благоверной, и я, разумеется, ему сочувствую и желаю во всём удачи, а всё-таки я не могу за него сводить дебет с кредитом. Слишком я стар для всего этого – я хожу в Церковь, ненавижу папство, я всегда был верным Ганноверскому дому, за свободу и имущество* я потерпел убыток от самозванца, когда проклятые горцы в Эклфечане свезли с моего двора три повозки добра, больше чем на сотню фунтов стерлингов…
; Шотландцы… – перебил его Алан, – прошлый раз вы говорили о шотландцах.
; Шотландцы, англичане… никто не возместит моих потерь. Я не из тех, кто своею шкурой станет платить за душу якобита, вроде бедного Редгонтлета, кой сам себя не бережёт.
; Отлично сказано, мистер Кросби, и как следует вас понимать? – спросил Алан Фэрфорд.
; То и следует, что я готов помочь вам в вашем деле, но не лично, а своими старыми связями через какое третье лицо, или, опытного посредника.
; Прекрасно. Превосходно. И кто этот человек?
; Никто иной, как Пейт Максвелл Саммертри, он известен ещё как «Сорви-голова».
; Известен, конечно, в сорок пятом году, то есть, он стар? – спросил Алан.
; Могу поклясться в этом, – улыбнулся пробст. – Он лютый якобинец старой закваски, и совершенно безобидный, весельчак и балагур, на пустую болтовню которого никто давно не обращает никакого внимания. Послушать его, он бы в Дерби провёл Чарльза Стюарта между Джорджем Уэйдом и герцогом Камберлендским как ниточку через угольное ушко, и посадил бы его в Сент-Джеймсе раньше, чем кто-либо успел бы спохватиться. И хотя никто не верит его россказням, он не то что другие болтуны – много чего видел и знает, мистер Алан, по правде говоря – он сведущ в законах, но никогда не носил мантии, отказавшись от присяги, как и многие честные люди в былые времена, а жаль!
; Как! вам жаль, что с якобитами покончено? – улыбнулся Алан.
; Нет-нет! – запротестовал пробст. – Мне жаль, что люди уже не те, что были раньше – совести нет. У меня сынок учится на адвоката, мистер Фэрфорд, и учитывая мои заслуги и опыт, я мог бы рассчитывать на уважение, однако эти щенки – я имею в виду недорослей всяких лендлордов Максвеллов и Джонсонов, которым законы нужны лишь для того, чтобы таких мопсов, как мой сын, и сын моего друга, мистер Алан, держать покороче, вот-с.
; Возвращаясь к нашему вопросу, мистер Кросби, вы думаете, что этот Максвелл может быть полезен нам?
; Очень даже может быть, поскольку он главный туз во всей их колоде, – ответил пробст. – Хотя Редгонтлет и полагает его за старого дурака, однако он скорее послушает его, чем кого-либо другого, насколько мне известно. Если удастся получить у него признание, считай, дело сделано. Но он калач тёртый, этот Сорви-голова!
; Сорви-голова… – повторил Алан. – Редкое имя.
; О, да, и необычная история у него, как я знаю; но я не стану вам рассказывать, чтобы не перейти дорогу его хозяину, вы ещё услышите её во всех подробностях прежде чем пунш уступит место чаю. А теперь, простите – колокол зовёт меня в совет, и если меня там не будет, бальи Лори этим воспользуется для своих проделок.
Напомнив Алану Фэрфорду, что он ждёт его к обеду в два часа, пробст наконец-то сбежал от юного адвоката, оставив того в раздумьях, как ему быть дальше. Шериф, похоже, вернулся в Эдинбург, а мэр лишь за глаза осуждает лэрда Берринсворка, или Редгонтлета, опасаясь его влияния на местных помещиков, многие из которых были католиками, а также – якобитами, и никто не желал ссориться с родственниками и друзьями из-за давным-давно забытых политических разногласий.
Пока никаких достоверных сведений он не имел, чтобы обратиться к властям с ясным требованием, и самым разумным решением в этих обстоятельствах, было опрашивать людей и надеяться на случай отыскать следы друга. До этого у него был разговор с окружным прокурором, который, как и пробст, был старым знакомым его отца. Алан сообщил ему о своём намерении посетить Брокенбёрн, но тот заверил его, что это намерение крайне нежелательно из-за величайшей опасности для него самого, и совершенной бесполезности для розысков; что все зачинщики того разбойного нападения на квакера давно уже попрятались в своих тайных убежищах на острове Мэн, в Камберленде, и прочих местах; а те что остались, вне всяких сомнений, способны причинить любое зло тому, кто будет выспрашивать да вынюхивать среди них о случившемся погроме.
Но он не встретил никаких возражений против того, чтобы навестить «Горку Шерон», где мог разузнать что-либо новое о судьбе своего друга, тем более что у него было предостаточно времени, чтобы успеть вернуться к назначенному обеду у пробста. В своих поисках он узнал одно существенное обстоятельство – человек, который воспользовался гостеприимством его отца, очевидно, обедал в их доме не случайно, но с целью разузнать больше о Дарси Латимере, и вынудить его отправиться в Англию, против чего был кто-то из его собственного дома, и предостерегал об опасности, грозившей его другу; и, конечно, это он организовал беспорядок, в результате которого Дарси исчез.
Зачем, с какой целью понадобилось ему похищать совершенно безобидного юношу? Быть того не могло, чтобы Редгонтлет принял Дарси за соглядатая, ибо, хотя сам Алан и выдвинул это предложение для пробста, но он прекрасно знал, что его «незнакомая посетительница» предупреждала его об опасности, какая угрожала Дарси, задолго до на падения на промысел квакера; и требования к Латимеру от его опекуна – м-ра Гриффитца из Лондона, были неизменны и однозначны на протяжении многих лет, запрещающие ему пересекать границу с Англией. Алан был рад тому обстоятельству, что он не посвятил во все тонкости дела пробста, Кросби сам проболтался ему о родственных связях своей жены с Редгонтлетом, отсюда вытекало, что он не мог быть беспристрастным судьёй в этом деле.
Когда Алан Фэрфорд добрался «Горки Шерон», Рейчел Геддес опрометью бросилась ему навстречу, едва он появился у порога. Однако, она отпрянула от него в разочаровании, увидев незнакомца, и сказала в смущении, извиняясь за свою оплошность: «Я подумала, что это мой брат Джошуа вернулся из Камберленда».
; Выходит, мистера Геддеса нет дома? – заключил разочарованный Фэрфорд.
; Со вчерашнего дня, мой друг, – ответила Рейчел, справившись со своим волнением настолько, чтобы соответствовать правилам поведения своего вероучения, но бледность её щёк и блеск глаз выдавали её душевное беспокойство.
; Я… – попытался её успокоить Алан, – друг одного юноши, который вам знаком, мисс Геддес, его зовут Дарси Латимер… И я пришёл к вам в крайней тревоге за него, узнав от мистера Кросби, что он исчез с той ночи, когда было совершено нападение на рыбный промысел вашего брата.
; Я скорблю вместе с тобой, друг мой, – глубоко вздохнула Рейчел. – Пускай юноша и пребывал в плену мирских соблазнов, и тешил себя иллюзиями с малой толикой тщеславия, но Джошуа он лёг на сердце, и он полюбил его как собственного сына. И раньше, чем мой брат избавился от сыновей Велиала, он претерпел все адские насмешки и надругательства от них, снова и снова их умоляя отпустить Дарси Латимера за выкуп и за прощение убытков, что по их милости он понёс; но они лишь смеялись над ним. После чего он отправился к шерифу, и поведал всё о злосчастной судьбе юноши, и тот не внял бы ему, если бы брат не поклялся против совести своей, помня: «Не давай клятв, но говори как есть – да-да, нет-нет, и избавь себя от лукавого».* Потому Джошуа вернулся ко мне в горе и сказал: «Рейчел, сестра, сей отрок претерпел из-за меня, ибо я согрешил, и я буду не я, если хоть один волос упадёт с его головы, и не будет мне прощения за то, что я позволил ему пойти с собой к рыбацкой сторожке, предчувствуя зло. Я немедленно седлаю Соломона, и еду в Камберленд, я склонюсь перед мамоной, к суду язычников и властолюбцев, дабы спасти Дарси Латимера во что бы то ни стало, пусть даже ценой половины моего состояния». И я ответила ему: «Нет, брат мой, не ходи к ним, потому что они будут смеяться над тобой, и унизят тебя, но купи за их серебро одного из жадных фарисеев, и он освободит Дарси Латимера, используя против злых людей их же собственную хитрость, и тем ты спасёшь двоих – несчастного юношу и свою чистую душу». И брат сказал мне: «Я за ценой не постою». Он ушёл, и вот его всё нет, и я боюсь, что он уже никогда не вернётся; ибо как бы ни был он светел средь тьмы и тьмы, как бы ни был чист душой пред бездной зла, хоть щит и меч ему вера его, но Солуэй мог поглотить его, и вражий меч убить… и я лишь уповаю на Того, в чьей мы все воле, кто заставляет хляби отступить, и нечестивых усмиряет, кто спасает нас как птиц из тенет птицелова.
Вот и всё, что удалось Алану Фэрфорду узнать от мисс Геддес, если не считать, что у доброго квакера, её брата, было много друзей совести в Камберленде, и он мог счастливо избежать всех тех зол в поисках Дарси Латимера, из-за которых так переживала его сестра.
С тем он и оставил мисс Геддес её молитвам, поспешив назад в Дамфриз, и вымолив у неё обещание, обязательно уведомлять его обо всём, что она узнает от брата.
По возвращении, Алан использовал оставшееся до обеда время для написания подробного письма о случившемся с Дарси Латимером, и неизвестном его местонахождении, мистеру Сэмюелю Гриффитцу – финансовому попечителю его друга, который регулярно отправлял ему деньги, а потому не мог находиться в неведении относительно судьбы Дарси, и Алан посчитал своим долгом сообщить ему обо всём, косвенно надеясь получить какие-нибудь сведения, или совет, в его поисках в Пограничье со стороны Англии, куда он непременно отправится, и не бросит поисков до тех пор, пока не разузнает всё о своём друге, и не найдёт его живым или мёртвым. Написав это письмо, юный адвокат нашёл небольшое облегчение своей совести, когда отнёс его на почту. Он терялся в догадках, кому и по какой причине занадобилась жизнь его друга, ведь Дарси не мог заслужить похищения; и хотя, даже в настоящие времена случаются поразительные истории, как с женщинами, так и с мужчинами, о похищении и содержании их на безлюдных островах какое-то время, но все они носили характер изуверства по отношению к жертвам;* тогда как мистер Харрис – Редгонтлет, хотя и преследовался по закону, отнюдь не являлся таковым, и не в его интересах было подвергать себя опасности наказания фемиды, при встрече с которой он проиграл бы любое представление. И всё же сердце друга говорило ему, что эта самая причина могла бы потребовать от похитителя крайних и жестоких мер в отчаянной борьбе. А здравомыслие подсказывало Алану Фэрфорду совершенно обратное – что джентльмен, и даже более – человек чести, Редгонтлет, хотя и привыкший распоряжаться своими слугами, держась стародавних обычаев, тем не менее слишком горд, чтобы причинить преднамеренное зло слабому и беззащитному.
За теми мыслями он отправился на обед к мистеру Кросби, и сердце его отвечало быстрым и лёгким стремительным шагам, чего в его положении было бы трудно ожидать.

Глава одиннадцатая
Рассказ об Алане Фэрфорде
(продолжение)

Пять минут спустя, как городские часы пробили два часа пополудни, Алан Фэрфорд, сделав небольшой крюк до почтового отделения и отправив письмо, вошёл в особняк мистера Кросби, где с нетерпением встречен был дружными упрёками городского главы и его гостя – важным помещиком, кои заждались обеда.
; Эдинбургское время, мистер Фэрфорд, заставляет нас ждать, – посетовал мэр, и старый лэрд его поддержал:
; Опаздываете, юноша. Помню, ваш батюшка вот так же заставил себя ждать на Кресте* лет тридцать назад. Полагаю, в Эдинбурге ужинают теперь как в Лондоне – на четыре часа позже, не так ли?
; Не всегда, – улыбнулся Фэрфорд. – Но случается эдинбуржцам частенько задерживаться с обедом до трёх, чтобы успеть отправить письма своим корреспондентам в Лондон.
; Лондонские корреспонденты! Скажите на милость, какого чёрта занадобилось Старому Курилке отписывать в Лондон, и кому?*
; Торговые дела обязывают, – ответил Алан.
; Разве шотландцы разучились прясть и ткать? Не патриотичней ли шить по шотландской моде карманы у кафтанов?
; Но моду заказывают дамы.
; Да чем им материнский плед не гож? Тартановое решето и раз в год новый кокернони  из Парижа довольно с графинь. А впрочем, сколько-т их осталось – Маршал, Эйрли, Уинтон, Уэмисс, Балмерино… всё, всё в прошлом… да-а, графиням и честным леди навряд ли понадобится много места в бальном зале в их умопомрачительных кринолинах в нонешние дни.
; Зачем же себя стеснять, сэр, – заметил Фэрфорд. – Многие поговаривают о новой Ассамблее.
; Новый зал собраний! ; вырвалось у старого помещика-якобита. – М-м… я помню в старом зале хватало место для трёхсот человек.* М-да… Всё, не желаю больше вас расспрашивать ни о чём – все ответы о новых лордах и землевладельцах мне портят аппетит, и я не желаю омрачить барашка миссис Кросби, кажется, она идёт нас звать к столу.
Воистину, миссис Кросби, как Ева Мильтона, была хозяйкой в своём «гостеприимном» доме, несмотря ни на важный титул её мужа, ни на великолепное шёлковое платье из Брюсселя, ни даже на то, что она была урождённой Максвелл, и состояла в родстве, по признанию её супруга, со многими наиважнейшими семействами графства. Она была более чем мила, и оставалась привлекательной и красивой женщиной для своих лет; и хотя разгорячённый приготовленьями к обеду её взгляд, брошенный напоследок вскользь в столовую, подчёркивал цвет её лица, его можно было бы причесть к толике смущенья.
Как мог пробст не боготворить такую леди, но нет, нашлись ведь злые языки, распускающие слухи, что он её просто боится. Да что с того, о женщинах из рода Редгонтлет всегда болтали всякий вздор, что где бы ни было их стойло, муженёк в нём завсегда, что та невзрачная кобылка  при белом жеребце, как на картинах Вауэрмана*, где тот всенепременно в центре поля боя на живописном полотне. Как добрая жена, она, точно так же как на домашней кухне, добавляла специй в стряпню мистера Кросби на важном посту; и злопыхатели мэра за городским столом совета давно взяли за привычку отмечать, что тот славно потчует в пользу короля Георга и парламента против Самозванца с трибуны, но никогда не будет смел повторить ни слова из того в собственной спальне; и что узда, накинутая на него супругой, время от времени сдерживает его ретивость на пути к новым достижениям, мешая исполнять ему со всею ревностью возложенный на него долг. Если это и было так, то далеко не очевидно, поскольку миссис Кросби во всех внешних аспектах несомненно признавала «законное превосходное право господина» главы семейства, и если бы она не уважала своего супруга как истинная леди, вероятнее всего, она бы ею не являлась.
Сия статная дама прижала к сердцу м-ра Максвелла (как своего кузена, разумеется), любезно улыбнулась Алану Фэрфорду, и со всем уважением ответила мужу на его иеремиаду относительно запоздалого обеда: «С тех пор как вы, мой дорогой, уволили беднягу Питера МакАльпина, никто не следит за городскими часами, и день на день стал не похож».
; Питер МакАльпин, дорогуша, – парировал пробст, – стал непригоден к службе по причине своего пьянства, чего городской служащий себе позволить не имеет права, чтобы не стать посмешищем в глазах людей, что, как я понимаю, с ним и случилось в Эдинбурге на 10 апреля, когда он ударил во все колокола «Неси меня лодочка к Чарли». Он паршивая овца, и ему не место в стаде.
; А что, неплохая песенка, – прошелестело «Родовое древо», и, выглянув в окно, замурлыкал и засвистел, а потом и пропел во всеуслышанье:

Подай мне лодочку, дружок,
Я еду в гости к Чарли,
Полпенни на, на бережок
Свези-ка меня к Чарли.

Мы по морским с тобой волнам
Поедем в гости к Чарли,
Нажми на вёсла, жить ли нам,
И умереть нам с Чарли.

О, только Чарли позови,
Трепещут пусть враги,
Чёрт не уйдёт от нас живым,
За Чарли отомстим!

Луной и звёздами клянусь,
И солнцем утром ранним,
Имей я двадцать жизней пусть,
Отдам их все за Чарли!

Всех сыновей я потерял,
За мир в бою все пали,
И всех бы снова я отдал
Сражаться насмерть с Чарли!*

Миссис Кросби украдкой улыбнулась лэрду, со всей ей присущей любезностью; тогда как пробст, не обращая внимания на такой пустяковую шутку со стороны родственника, в неоспоримом праве хозяина дома провёл гостей через гостиную в столовую.
; Как скажешь, дорогой, как скажешь, – дыша покорною улыбкой, молвила его супруга, – тебе лучше знать, что моё слово против твоей воли… но сомневаюсь, что городские часы станут точнее, и ваш обед, как мне хотелось бы, будет в одно и то же время, пока Питер МакАльпин не вернётся на службу. Он уже стар и болен, и с ленцой, однако, часы идут лишь с ним.
Забегая вперёд, необходимо отметить, что будь она прекрасной пророчицей Кассандрой, то конечно же смолчала б, предвидя за пару дней до настоящего обеда прощенье всех грехов якобита-звонаря, когда тот вернулся к своим колоколам на часовую башню, и хозяин сего дома стал своевременно обедать.
Что же касается нынешнего обеда, то он прошёл со всей приятностью. Родовое древо шелестело свысока над юной порослью шутливой мудростью из-под небесной кроны. Дородный вид его и впрямь выдавал в нём важную персону… в прошлом – его шляпа была вышита тончайшим испанским кружевом, кафтан с камзолом, некогда с богатой выделкой, чуть полиняли; великолепное жабо (ах, время!) сильно пообтрепалось, а белоснежные манжеты, увы, где-то потеряли белизну; и серебряная рукоять его нескромно длинной рапиры потускнела. Его остроумные, или, скорее, едкие шутки, были круто солены, выдавая в нём неудовольствие жизнью; и хотя он не выказывал его, когда хозяин пытался сострить, а всё-таки он парировал шутя его настрой, как учитель фехтования позволяет иногда ученику кольнуть себя для возбужденья новичка. А меж тем шутки лэрда предназначались не столько ушам супружеской четы, сколько розовощёкой служанке с алыми ленточками под чепцом, какая едва ли смогла бы прислуживать за столом со всем полагающимся в таких случаях приличием, кабы не буйное раскачивание ветвей Родового древа рядом с майским.
Алан Фэрфорд посиживал в сторонке тих на этом празднике жизни, чему удивляться вовсе не стоило, как большая часть добрых шуток лэрда касалась маленьких семейных тайн здешних клириков или причетников, с коими гость из Эдинбурга был совершенно незнаком; и потому дружный хохот всей честной компании звучал в его ушах как мирное бульканье косточек в горшке под крышкой, с той немалой пользой для него, что в очаге был жар умерен и варево не выливалось через край.
Фэрфорд возрадовался, когда салфетки были сняты, и пробст (не без помощи своей второй половинки, и её советов по поводу точного состава ингредиентов) закончил приготовленье в благородной чаше пунша, при виде которого глаза старого якобита наполнились священным огнём, и когда напиток был разлит по сдвинутым бокалам и каждый поднял свой, пробст провозгласил первый тост «за короля», кинув на Фэрфорда многозначительный взгляд, кой, казалось, говорил: «Нет сомнения, кого я имею в виду, и этим всё сказано».
Лэрд поддержал тост, моргнув краем глаза даме, пока Фэрфорд молча чествовал напиток.
; Ну-с, юный адвокат, – сказал помещик, – рад знать, что на юридической кафедре осталося ещё стыда и чести. В наши дни чёрные мантии чаще не скрывают под собою то же, что и все прочие.
; Я, сэр, – ответил Алан, – в том лишь и хорош, как адвокат, что приучен молчать о том, чего не знаю, иначе зря потрачу время аргументацией без оснований.
; Будет вам, – сказала леди, – в этом доме не спорят о вигах или тори, как мэр скажет, так и будет… так было, и пусть останется, нешто придут времена, когда всяк сам себе умнее мэра будет.
; Нет, каково, ты слышал, пробст? – прошумело Родовое древо. – Твоя баба – ведьма, старик! Прибей подкову над своею дверью! Ха-ха-ха!
Эта приправа лэрда пришлась не по вкусу хозяйке, лицо её вытянулось, а муженёк пробурчал себе под нос: «Чем чёрт не шутит». Калёное железо, братец, в руки брать опасно.
; Конечно, вам видней, хозяин, – заметил лэрд. – Но я прошу прощения у миссис Кросби, ей ли не знать, что полон я почтенья к старому и славному роду Редгонтлет.
; На то есть у тебя причина, братец, – сказала леди, – «былая слава всегда преследует живых».
; Что я у неё в долгу, хотели вы сказать, мадам, – вздохнул помещик. – Твоя правда, о-хо-хо, бедный Гарри Редгонтлет сейчас со мною был бы рядом, не разлучись тогда мы с ним в Карлайле.
; Вот-вот, Саммертри, – оживился пробст. – Тогда вы с «Лесным плутом» водили чёрта за нос, бегая от смерти, и получили своё прозвище «Сорви-голова». Поведайте, я вас прошу, эту историю моему юному другу. Он, как всякий юрист, страсть как любит эдакое, позаковыристей.
; Удивляюсь я, пробст, твоей простоте, – проверил голос лэрд, как тот певец, что пробует на слух, готовую сорваться с души песню. – Да ведомо ль тебе, что есть несколько старых преданий, коим страшно и звучать в присутствии чужих. Tace – молчание – сие латинское словечко порою значит – жизнь.
; Полноте, братец, – заступилась за мужа его благоверная. – Ты же не боишься, Саммертри, что в этом доме ты пойдёшь под суд? Я слышала эту историю не помню сколько раз, но с каждым разом она мне кажется чудесней.
; Что ж, мадам, но чудо больше девяти дней не может длиться, и пора о нём забыть, – ответил Максвелл.
Тут и Фэрфорд счёл уместным вмешаться в разговор, и сказал, что он слыхивал о чудесном спасении м-ра Максвелла, но не знает, верить ли ему удивительной истории из десятых уст.
Саммертри заупрямился ещё больше под предлогом, что «подобной чепухой» не стоит засорять чужие уши.
; Кхе-кхе… – подал предупредительный знак пробст лэрду. – Воля ваша… Ну, а как дела в колониях, наши люди беспокоятся о тамошних беспорядках?
; Прекрасно, сэр, прекрасно. Когда дела ни к чёрту, значит, к лучшему им быть, и наоборот. А что о моём спасении, так если вы настаиваете… – сказал помещик, почуяв наконец, что время для его чудесного рассказа безвозвратно уходит.
; Нет-нет, – ответил пробст, – ничуть, но вот этот юноша, пожалуй.
; Нет, не могу я не доставить удовольствия юности? Вот только выпью за всех честных и порядочных людей, где б они ни были. Гм, да… но разве вы не слышали эту историю раньше, миссис Кросби?
; Не так часто, чтоб успеть забыть её, уверяю тебя, братец, – улыбнулась хозяйка; и без предисловий лэрд обратился к ушам Алана Фэрфорда.
; Верно, вы наслышаны, молодой человек, о 1745 годе, когда южане в последний раз испробовали на своих шеях шотландский клеймор? Тогда собралось много славных парней, которых англичане прозвали кучкой мятежников – убей меня бог, не пойму за что – и ещё больше должно было прийти, но не пришли, не так ли, пробст? Ворота Траквейр – вечная им память.* Ну, да дело прошлое. С голов тогда слетело много шляп, как галстуки на шею вошли в моду. Я мало что помню из своих прошлых дел, когда гулял по стране с пистолетом и кинжалом за поясом с полгода, или больше… словом, это был кошмар. И я очнулся однажды в дождливое и туманное утро, как говорится, чтоб ему пропасть, одной рукой прикованный цепью к руке бедняги Гарри Редгонтлета; мы тащились вперёд, и с нами ещё человек двадцать вляпались по самые уши, и сержант караула красных мундиров, сопровождающий нас с драгунами в две шеренги по бокам, приказал нам всем заткнуться и молча двигаться вперёд. Так вот, если дорога была не из приятнейших, то конец её, как вы должны понимать, молодой человек, обещал быть ещё хуже, ведь конвоиры не собирались доверять мятежников суду их добрых земляков, хотя в Шотландии достаточно нашлось бы вигов, чтобы нас повесить; и нас гнали в Карлайл, где народ так был напуган, что если б туда доставили весь клан, то судьи немедля отдали б приказ: «Повесить всех!» только потому, чтоб не оглохнуть от криков толпы и поскорей избавиться от нас.
; Да-да, – вздохнул пробст, – таков закон.
; Закон! – вспыхнула его жена. – Желала б его судьям я таких же присяжных, как у тех бедняг!
; Полагаю, юный адвокат думает точно так же, – сказал Саммертри, глядя на Фэрфорда, – хотя в старину думали иначе, и, чтобы убить бешеного пса, брали дубину потяжельше. Я держался лучше, чем мой бедный друг, ведь у меня не было ни жены, ни детей, а у Гарри Редгонтлета было и то, и другое. Вы помните Гарри, миссис Кросби?
; Ах, разумеется, – всхлипнула та с тем чувством, какое многие из нас не могут удержать, вспомнив тех, кого уж нет. – Он был пониже своего брата, но во всём прочем обходительней. Когда он так удачно женился на англичанке, всюду пошли слухи, что от шотландца в нём осталось меньше, чем в Эдварде.
; Болтуны! – прошумело Родовое древо. – Повидать бы горя Гарри всяким бравым свистунам, что языком с утра до ночи мелят о своём геройстве всякий день без лени; я посмотрел бы на них, окажись они тогда на месте Гарри Редгонтлета. А я с ним был при Каллодене в самый тяжкий час, где он стоил двадцати героев-зубоскалов, и даже солдаты врага умоляли его сдаться, божась, что не причинят ему вреда, несмотря на приказ в плен никого не брать – вот такое право заслужил он среди редких храбрецов. Н-да… В том утреннем дождливом тумане Гарри поднял мою руку, чтоб вытереть лицо, ведь наручники одни у нас были на двоих, как само сердце во всех бедах наших. Я изо всех сил пытался избавиться от проклятой железки, обручившей нас со смертью. Что сказать, вот смотрите сами, – сказал он, кладя на стол свою широкую костлявую лапищу, – мне пришлось повозиться с этой вот голяшкой – у моего колечка был размерчик маловат, и потому его пришлось маленько разогнуть. Я освободился, но скрыл это от Гарри, и он, в глубоком своём горе, не заметил ничего, да и не смог бы я ему всё тихо втолковать тогда, как и сам не понимал, что делать дальше.
; Отчего же? – спросил Алан Фэрфорд, захваченный рассказом.
; Да уж оттого, что за спиною был драгун-громила, и если б я замешкался, иль Гарри, обоих нас прихлопнул тот в два счёта из ружья. И сказать по правде, я думал только о себе тогда, винюсь – ничего не зрел перед собой, но только виселицу впереди. Нас ждал привал на круче Моффат. Мы шли топью, цепляясь за каждую кочку, чтоб не утонуть. Я отлично знал ту местность, и выжидал, пока мы не оказались на краю Пропасти Эррика, это место ещё называют «Мясным котлом маркиза», потому что гагары Аннандейла туда сгоняли угнанный скот, вы бывали там?*
Фэрфорд не стал скрывать своего невежества.
; Не то могли б увидеть четыре высоких горы рядом, промеж которых не бывает дня. Это бездонная дыра, чёрная, похожая на чёртову жопу, и стены её так круты, что лишь вереск их штурмует. На самом дне течёт ручей в теснине без выхода и входа.
; Мрачная картина, – сказал Алан.
; Твоя правда, – продолжил рассказ лэрд. – Но хоть и плох, то был мой шанс, и хоть мои дрожали руки-ноги, и весь я сам, оттого, что как представлю эту пропасть, как я вниз лечу, то сердце моё до сих пор замирает. И вот лишь подошли мы к самому краю Мясного котла, я сбросил кандалы и крикнул Гарри: «Дуй, за мной!» Сиганул под брюхом у драгуна, завернувшись в плед, в саму чёртову пасть, и камнем покатился по зарослям ёрника, папоротника и ежевики, как бочонок по Чалмерс-Клоуз в Старом Курилке*. Ха-ха! Я никогда не могу удержаться от смеха, как представлю их красные рожи в красных мундирах – из-за тумана они понять не могли, куда ж я подевался! Я полпути уж пролетел, прежде чем они опомнились и скинули с плеч ружья, ведь падать быстрее, чем нестись со всех ног. И вот тут пошло-поехало – пиф-паф, бац, бац – пули свистели рядом, но моя башка ничего-то думать не могла от крепких ударов по ней о камни. Но вот она цела, и память мне чудом не отшибло – кубарем и вверх тормашками я грохнулся о землю. Полминуты пролежал, но петля стоит всех солей и пластырей для носа, со всею прочей дрянью, чтоб человека мигом в чувство привести. Я вскочил как жеребец. Горы с гулом вертелись предо мной волчком. Но передышки я себе не дал – туман рассеялся, и я видел стрелков, что слетелись, как вороны, и метились в меня, а кто был посмелее, стали вниз сползать по склону, приближаясь, как бабы в красных тряпках до причастья. Куда им до меня! Они остановились, чтоб насыпать пороху в ружья и пулями набить. Да я не стал их ждать, и, помахав им ручкой, дёру дал. Коль у вас есть дело до меня, господа, ищите завтра в поле. И так я дунул, дал стречка, что никому за мною не угнаться, перемахнув три бурных ручья после дождей, полдюжины оврагов, и несколько тысяч акров средь самых топких болот и вересковых пустошей, оставив с длинным носом краснопузых.
; За это, мой дорогой, ты и получил своё прозвище «Сорви-голова», – заключил с воодушевлением хозяин, наполняя бокалы, тогда как его гость, вдохновлённый воспоминаниями и собственным отчаянным подвигом, торжественно оглядывал присутствующих, ожидая от них сопереживанья и похвал. – За твоё здоровье, и пусть никогда тебе больше не придётся так рисковать своей шеей! – провозгласил хозяин тост.*
; Н-да… – вздохнул Саммертри. – Вдругорядь я б отказался. Но чем чёрт не шутит? – и глубоко задумался.*
; Позвольте спросить, сэр? Что случилось с вашим другом? – поинтересовался Алан.
; О-хо-хо, бедный Гарри! – посетовал Саммертри. – Я вам так скажу, сэр… Нечего раздумывать в такой затее, как говорит мой друг пробст, и Нил Маклин, который был с нами тогда, но ему удалось каким-то чудом или хитростью избежать верёвки; так он мне рассказывал потом, что Гарри растерялся и стоял как вкопанный, пока наши ребята подняли шум и суматоху, чтобы отвлечь солдат. А когда, наконец, сообразил и побежал, то ли мест он тех не знал, то ли испугался прыгать с высоты, по склону влево, вместо того, чтобы прыгнуть сразу за мной, и его схватили. Если б он прыгнул, как я, то укрылся б у пастухов, и любой его бы укрыл и накормил, как мне не дали с голоду подохнуть, кормя лепёшками из ячменя и мертвечиной* до лучших дней.
; То есть, он выстрадал всё до конца за своё участие в бунте? – спросил Алан.
; Могу поклясться в том, – ответил Саммертри. – Его кровь была слишком красна, чтобы ею не украсить палача. Он выстрадал, да, как вы сказали, сэр, всё до конца – его повесили, как и многих славных парней. Но у верёвки два конца… они думают, что покончили с нами, ну-ну… – Тут он наполнил свой бокал, и бормоча себе под нос неясные проклятия, выпил всё до дна, и, как ни в чём ни бывало, вновь принял свой цветущий вид.
; А что сталось с ребёнком мистера Редгонтлета? – спросил Фэрфорд.
; Мистер Редгонтлет?! Сэр Генри Редгонтлет! Гарри я его назвал по-свойски. Его сына звали Артуром, будь он жив. И он был единственным наследником достойного продолжателя знатного рода – Генри Редгонтлета.
; Так сын его умер? – помрачнел Алан. – Жаль, что такой славный род скончался.
; У него остался брат, – сказал Саммертри, – Эдвард Хью Редгонтлет, нынешний глава того семейства. Пусть ему не улыбается фортуна, но уж лучше не найти для чести его дома, как мальчик-виг не столь достойное наследство покойной супруги его старшего брата, сэра Генри. Хуже не придумаешь – виг-Редгонтлет. Это был скоропалительный брак сэра Генри. Но её единоверцы не позволили ей даже с мужем свидеться пред казнью, и он был бы лишён в тюрьме самого необходимого, как всё его имущество пошло с молотка, кабы не всем известный слепой скрипач – он жил в доме сэра Генри, и я знал его, и он был со своим господином до самого смертного часа. Слышал я, что он бродил по дорогам Карлайла, сбирая гроши, и отдавая их своему хозяину в тюрьме.
; Я не верю этим сплетням, – покраснела мистрис Кросби от негодованья. – Редгонтлет двадцать раз умер бы, но не взял ни гроша от нищего скрипача!
; Фу-ты ну-ты, палки гнуты! Вздор! И глупость! – взмело ветви Родового древа. – Бродячьи псы жрут всё подряд, кузина! Ты и представить себе не сможешь, на что были готовы иные твои друзья за миску мучнистой похлёбки с овсяной лепёшкой. Дерьмо собачье! Я был точильщиком, и таскал точило несколько недель, чтоб не сдохнуть с голоду скрываясь, и обивал пороги лачуг, сзывая старух: «Точу ножи, ножницы!» Вжик-вжик, в-з-з! Если у вас есть тупые ножницы, мистрис Кросби, я тот парень, что мигом их навострит как надо, дай мне только точило в руки.
; Сначала ты должен спросить у меня разрешения на то, – рассмеялся пробст. – Я слышал, что за всяким точильщиком водится странный обычай – взимать плату с губ, коль хозяйке жаль расстаться с пенни.
; Ишь, разошёлся как хозяин! – молвила хозяйка дома, встав из-за стола. – Коль хмель вам в голову ударил, то и мне пора идти. Когда пожелается вам чаю, я буду у себя.
Алан Фэрфорд нимало не сожалел об уходе хозяйки. Она слишком дорожила честью дома Редгонтлет, будучи родственной ему в четвёртом колене, и, конечно, при таком близком родстве не смогла бы стерпеть в его присутствии лёгких шуток относительно сего семейства, не тревожась о себе самой.
Алану очень хотелось разузнать всё о старшей ветви рода Редгонтлет. Припомнив историю бродяги Вилли, в душу его закрались сомнения, и в голове возникли смутные подозрения, что его друг Дарси Латимер мог быть сыном несчастного сэра Генри. Но оснований для них было недостаточно, чтобы строить какие-либо умозаключения – вопросов было больше, чем ответов. И всё-таки, если Дарси ныне в руках у своего дяди, разве не могло такое быть, что богатство или титул заставили жестокого Эдварда Хью Редгонтлета, каким он без сомненья был, прибегнуть к насилию в отношении юного племянника, если бы тот не поддался на его уговоры? Он молча ворочал мозгами, пока бокалы вращались вокруг чаши с пуншем, в ожиданье, когда хозяин дома, согласно их уговору, начнёт разговор на интересную тему, ради которой и был приглашён на обед м-р Максвелл Саммертри.
Похоже, однако, что хозяин вовсе запамятовал о деле, или не очень-то с ним спешил. С пущей важностью он обсуждал грядущий закон о гербовом сборе в английских колониях в Америке, и прочие насущные политические вопросы, но ни словом не обмолвился о Редгонтлете. Алан устал ждать, и решил, что дело пора брать в свои руки, напомнив пробсту, если таковое было возможно, об интересном ему вопросе.
И с тем он воспользовался первой же заминкой в освещении положения дел в Америке, чтобы сказать:
; Простите, мистер Кросби, но я должен напомнить вам о вашем любезном согласии обсудить некоторый щекотливый для меня вопрос.
; Крест честной! – рёк пробст после минутного соображенья. – Да-да-да… Мистер Максвелл, мы хотели бы посовещаться с вами по секрету об одном важном деле. Конечно, вы слышали, что рыбаки в Брокенбёрне на берегу Солуэя порвали сети квакера Геддеса в клочья?
; Ещё бы, и рад был слышать, что у этих молодчиков хватило на то мужества – где это слыхано, резать курицу, несущую золотые яйца, то есть рыбу, что от предков нам досталась, чтоб ловить её и есть.
; Сэр, – сказал Алан, – это так, но речь не о рыбе. Мой друг был с мистером Геддесом, когда на него напали, и с тех пор о нём нет никаких вестей. Наш общий друг пробст считает, что вы можете подать совет…
Слова его пошли ко дну под бурными восклицаньями хозяина и Саммертри – первый понёс околёсицу, а второй и вовсе завилял хвостом.
; Я полагаю – сказал пробст, – и всегда полагал, и не устану полагать, мистер Фэрфорд, что это вам ни мясо и ни рыба, и никакая не селёдка.
; Я могу подать, – фыркнул мистер Максвелл Саммертри, – что чёрт возьми, я могу дать, кроме того, что подаю в воскресный день, когда бьют во все колокола из-за всякого заблудшего барашка, как будто потерялся пёс или лошадка!
; Что ж, – сказал Алан совершенно другим, жёстким, тоном. – Тогда я вынужден обратиться к вам по закону.
; А я, мистер адвокат, – ухмыльнулся Саммертри, – думаю, что ваше дело обращаться к любому, кто в законах не смыслит ни черта, а не искать милости у старого деревенского олуха.
; Помимо всего прочего, сэр, адвокаты имеют право задавать вопросы, – спокойно ответил Алан.
; Как же-с, когда на вас будет завит парик и ваш балахон, так и быть, я дам вам право вывернуть меня с потрохами любыми вопросами, какие вам в голову взбредут. Но не за буквою закона. С какой стати вы решили, сэр, что я имею какое-то отношение к буянам, и могу знать больше вашего, что там они устроили? Ваш вопрос ко мне не писан.
; Я объяснюсь, – сказал Алан, не позволяя м-ру Максвеллу на том закончить их беседу. – Вы ближайший родственник мистера Редгонтлета, на котором лежит обвинение в похищении моего друга Дарси Латимера, юноши знатного и богатого, поиски коего я уполномочен вести. Дело можно разрешить полюбовно, если все заинтересованные стороны, и в частности – ваш родственник и друг, со всею честностью отнесутся к моему предложению, и не откладывая это дело в долгий ящик, соизволят его уладить без огласки.
; Вы меня неправильно поняли, – сказал Максвелл, чуть успокоившись. – Я был другом покойного сэра Генри Редгонтлета, казнённого в 1745 году в Хайрибей, неподалёку от Карлайла, но мне невесть, кто ныне носит имя Редгонтлет.
; Вам известен, – улыбнулся Алан, – мистер Харрис Берринсворк, или, как его зовут иначе, Редгонтлет?
Максвелл грозой скользнул по пробсту, и тут же вздел ясны брови, молвив со всей надлежащей учтивостью, глядя Алану в глаза:
; Вас не должно удивлять, мистер Фэрфорд, что гонимые законом тотчас qui vive , едва такие адвокаты, вроде вас, им начинают задавать каверзные вопросы. И хоть я властью не обласкан, и могу, при том при сём, не ломать шапки пред Крестом ни ночью и ни днём, однако я предпочитаю втянуть голову поглубже в плечи, если завижу недалече красную тряпку, и озираюсь в поисках своего точила. Бедняга Редгонтлет в худшем положении, чем я – вам должно быть известно, что закон ему ещё грозит, и звериное клеймо не стёрто со лба бедолаги… и посему, нам надо остерегаться, опасаться даже… но я уверен, не вас, как по вашей внешности и манерам, я вижу перед собой человека, который не пожелает зла джентльмену.
; Напротив, сэр, – ответил Алан, – напротив, я хочу помочь друзьям мистера Редгонтлета избавить его от обузы, и добиваюсь освобождения моего друга Дарси Латимера. Когда мой друг будет цел и невредим, и не претерпит большего несчастья, чем случайное удержание его в чье-либо власти, мне было бы желательно его освобождение без лишнего шума, на чём мой розыск будет завершён. Полагаю, в интересах человека, кой ранее был судим, а ныне вновь преступил закон, сделать это как можно скорее.
Максвелл, казалось, погрузился в глубокие раздумья, поглядывая время от времени недобро на хозяина дома. Алан встал из-за стола и прошёлся по комнате, чтобы дать им возможность переговорить друг с другом, в надежде, что его слова произвели должное впечатление на Саммертри, и послужат для благоприятного исхода дела. Пробст с помещиком зашептались: по тону их голосов можно было понять, что лэрд досадовал и укорял хозяина, а тот в смущении оправдывался перед ним. До Алана долетали обрывки фраз из их разговора, за коим они, верно, забыли о его присутствии в столовой, где он стоял в самом углу, разглядывая фигурки на чудесной ширме из Индии, подаренной пробсту его братом, капитаном судна Ост-Индской компании. Из всего услышанного им, стало понятно, что упорство, с коим Алан взялся за розыски друга, весьма их озадачило, и они ссорились.
Максвелл прошипел:
; Припугните его, как следует, да так, чтобы щенок хвост поджал, и знал впредь, как шастать по чужим дворам…
Пробст категорически отверг его предложение:
; Ни в коем случае – это только усугубит дело. Моё положение… моя услуги… ещё понадобятся. Вы себе не представляете его занозистость… он весь в своего отца.
Их голоса перешли в неясный шелест, и вскоре пробст вздёрнул свой хохолок и звонко прокукарекал:
; Ну-с, мистер Фэрфорд, давайте чокнемся и выпьем! Мы тут покумекали, и уж будьте довольны, не наша будет вина, если Дарси Латимер вновь не запиликает на скрипке. Однако, Саммертри считает, что вам придётся рискнуть, если вы, конечно, не против…
; Господа, – ответил Фэрфорд, – нет ничего, пред чем бы я остановился в поисках моего друга. Я целиком полагаюсь на вашу честь, джентльмены: на вашу репутацию, мистер Максвелл, и на вашу, пробст, верность короне в лице государственного чиновника, и надеюсь, что вы не станете меня водить тут за нос.
; Нет, ручаюсь, – пообещал Саммертри. – И скажу как есть – я помогу вам встретиться с Редгонтлетом, коль вам то угодно, и клятву с него возьму отнестись к вам со всей серьёзностью, как того требует ваше дело. Но вот только Редгонтлет стал уже не тот, что раньше – то есть, хуже не бывает; клянусь, он не злодей, нет, и худа вам не пожелает.
; Уверяю вас, – улыбнулся Фэрфорд, – я могу за себя постоять.
; Охотно верю, – сказал помещик. – Только до этого дело не дойдёт, неужто мы нехристи какие, чтоб в жертву вас филистимлянам принести? Чего греха таить, мы и сами в этом деле за сердечное решенье. Это во-первых, а во-вторых – он настолько хитёр, что отправься вы к нему с солдатами, или ищейками, иль хоть даже с чёртом, клянусь, вам не насыпать ему соль на хвост.
Фэрфорд задумался лишь на мгновенье. Стоило рискнуть, чтобы при личной встрече всё разузнать о своём друге у виновника его несчастий; он совершенно ясно понимал, что если ему недостанет отваги с ним встретиться с глазу на глаз, и он призовёт на помощь солдат, то ниточка к Дарси оборвётся, поскольку Редгонтлета предупредят об опасности, и он ускользнёт, возможно, покинет страну, прихватив с собою свою жертву. Потому он повторил:
; Я целиком полагаюсь на вашу честь, мистер Максвелл, и отправлюсь один к Редгонтлету. Верю, что найду его в здравом уме, и он не заставит меня ждать с освобождением Дарси Латимера.
; И я вам верю, – сказал м-р Максвелл Саммертри. – Но, думаю, не так скоро дело делается, как говорится, да и то бабка надвое сказала. Большего сказать вам не могу.
; Большего я и не прошу, – сказал Алан Фэрфорд. – Позвольте лишь спросить… Коль скоро вы так печётесь о вашем друге, и, конечно, желаете мне здравствовать, то отчего бы вам, или мэру, не пойти со мной и не представить меня вашему другу?
; Я! Ноги моей там не будет! – воскликнул пробст. – Мистер Фэрфорд может быть уверен в этом. Пускай мистер Редгонтлет и доводится дальним родственником моей жены, но будь он даже ей отец родной, или мне, мой чин не дозволяет встреч с мятежниками.
; Особливо… – сказал Максвелл, наполняя только свой бокал пуншем, – чокаться и пить с ними. Скорее Клеверхауз явился б на молебен. Что до меня, мистер Фэрфорд, я также не могу пойти с вами по известным причинам. Как для пробста infra dig – много чести, чтобы мэру лобызаться с Редгонтлетом, то для меня – это noscitur a socio – скажи, кто твой друг... и тотчас в Лондон помчатся гонцы с известием, что два старых якобита – я и Редгонтлет, спустились с гор, и habeas corpus – меня выдадут с потрохами… слухи у нас быстро разлетаются. Вам ведь не хотелось бы, чтоб я их опередил, как когда-то в Пропасти Эррика? Нет-нет, увольте-с. Однако, я пойду в кабинет пробста и отпишу Редгонтлету, а затем скажу, куда письмецо доставить.
; Перо и чернила на столе, – сказал пробст, указав ему на открытую дверь в его кабинет, где стоял ореховый лакированный стол.
; Полагаю, перо пишет? – пробурчал Саммертри.
; В опытных руках оно ещё и само в чернильницу ныряет, – подначил пробст приятеля, когда помещик закрыл за собой дверь.

Глава двенадцатая
Рассказ об Алане Фэрфорде
(продолжение)

Едва мистер Максвелл Саммертри лишил общество своего присутствия, хозяин дома сверху донизу с величайшей осторожностью оглядел столовый зал, на цыпочках перенёс свой стул к оставшемуся гостю, присел рядом с ним, и зашептал так, что не спугнул бы даже «трусливую маленькую мышь в подполье».*
; Мастер Фэрфорд, – сказал он, – вы добрый юноша, и, помимо всего прочего, сын моего старого друга. Ваш батюшка много лет помогал нашему городу в различных делах, и мы пользовались его высоким доверием… так что, нас связывают некоторые различные обязательства, то есть как бы с одной стороны и с другой основанные на доверительном ручательстве. Я всего лишь человек, мистер Фэрфорд, и надеюсь, вы меня сможете понять?
; Я умею ценить доверие, пробст, – ответил Алан, – и уверен, что более удобного случая для него быть не может.
; Именно так… к тому я и веду, мастер Алан. И сколь я предан, как и подобает в моём положении, церкви и короне, то есть, тем, кто правит ныне нами и молится за нас, как я уже сказал, вы можете всецело положиться на меня.
; Я очень надеюсь на вашу помощь и поддержку, – сказал юноша.
; Да-да, – ещё тише молвил пробст. – Как видите, чтобы молиться, не обязательно биться в церкви об пол лбом; и верным оставаться королю, не хвалясь тем при всём честном народе, когда кому угодно пить во здравие иного короля. У меня немало друзей и близких, мастер Фэрфорд, как и у вашего батюшки – клиентов, и все они, как мы, плоть от плоти от Адама с Евой, что якобиты, что… Полагаю, вы меня понимаете? Я человек простой, и говорю как есть от сердца.
; Боюсь, что не совсем, – ответил Фэрфорд. – Если вы хотели мне что сообщить с глазу на глаз, любезный мой хозяин, то вам следует поторопиться, ибо мистер Саммертри через пару минут допишет своё послание.
; Ну вот уж нет – хоть голова его и разудала, пером он изведёт бумагу не раньше, чем его борзая затравит тильвандского зверя.* Если вы заметили, я подшутил над ним на этот счёт; и могу высказать его «сорванной голове» всё в глаза по-свойски, ведь как-никак он мне родня.
; Вы собирались мне что-то сказать, пробст, – напомнил мэру Алан, заметив, что тот, подобно пугливой лошадке, резвей бежит от собственной тени, чем к цели.
; Что ж, я за словом в карман не полезу, не такой я человек, скажу вам прямо. Положим, вы мой самый близкий друг, и собираетесь нырнуть с головою в самый тёмный омут Нита, ничуть не дорожа своею жизнью. Как могу я вас спасти, если руки у меня коротки, плавать я умею, как топор, и кой мне смысл сигать за вами следом с бережка в водоворот?
; То есть, – сказал Алан Фэрфорд, – вы полагаете, что Дарси Латимер в смертельной опасности?
; Я? Нет, Алан, я не могу этого предположить; но если вдруг его жизнь в опасности, не приведи Господь, то… ведь вам он не родня, не так ли, мистер Фэрфорд?
; Ваш друг мистер Саммертри, – взглянул на пробста пристально юный адвокат, – даст мне сопроводительное письмо с заверениями. Что вы скажете об этом?
; Я?! – удивился пробст. – Я, мастер Алан? Я ни бе ни ме не промычу… Вам не знать, каково это – смотреть в глаза Редгонтлету… Спросите-ка лучше о том мою дражайшую супругу, которая ему доводится какой-то там роднёй – заикнитесь лишь о «заговоре», и посмотрите, каким вас она ошпарит взглядом.
; Я не имею вашей чести стоять под канонадой этой батареи, сэр, – ответил Фэрфорд. – Скажите лучше прямо, как мужчина – честен ли со мною мистер Саммертри?
; Честен? Что вы подразумеваете под честью? Мистер Фэрфорд, а вы честны?
; Совершенно. И потому мне важно знать, а вам сказать мне – что за игра со мной затеяна, иначе вы можете стать пособником предумышленного убийства, состоя с преступным умыслом в тайном сговоре с его организаторами и исполнителями, – заключил Алан.
; Убийство?! – замахал руками пробст. – Кто сказал – убийство? Об этом нет и речи, но… мастер Алан… я бы на вашем месте, сказать честно, – тут пробст склонился к уху юного адвоката, и после страшной борьбы со своей совестью избыл её муки откровенным признанием: – я на вашем месте, прежде чем передать письмо «отчаянной головушки» адресату, ознакомился б с его содержанием.
Алан вздрогнул, воззрившись в честный лик пробста, который наконец-то исполнил свой великий долг ценой неимоверных жертв, и потому, заслуженно украсив своё чело венком доблести, кивнул и подмигнул Фэрфорду, затем поднял и выпил победный бокал пунша, и со вздохом присовокупил к своей тираде:
; Я человек чести, мистер Фэрфорд.
; Чести? – переспросил Максвелл, возвратившись в этот миг с письмом в руке. – Пробст, я никогда ранее не слышал сие слово из твоих уст без тайной мысли в твоей голове, как тебе не намочить штанов в ручье.
Хозяин был сконфужен, и лэрд Саммертри вперил свой испытывающий взор в очи Алану Фэрфорду, который выдержал экзамен со всей невозмутимостью, присущей только адвокатам. После чего последовала короткая немая сцена.
; Я пытался, – закашлялся пробст, – отговорить нашего юного друга от «погони за диким гусём».*
; А я, – сказал Фэрфорд, – полон решимости его догнать. И в подтверждение своих намерений, мистер Максвелл, вверяю себя вашей чести.
; Я обещаю вам, – подтвердил Максвелл свои прежние слова, – что серьёзной опасности нет, кроме небольшой встряски, к которой вы должны быть готовы.
; Несомненно, – кивнул Фэрфорд. – Я готов рискнуть.
; Тогда, – улыбнулся Саммертри, – в добрый час…
; Я вынужден отойти в сторонку, джентльмены, – сказал пробст, вставая. – Когда вы закончите свою словесную дуэль, милости прошу пожаловать к чайному столику у моей супруги.
; Даже старухи не стали бы пить её мочу кошачью, а не чай, – проворчал Максвелл, когда хозяин вышел, притворив за собою дверь. – Но пусть болтает, сколь ему угодно, коль последнее слово всё одно не за ним… хотя языком чесать он мастер, у него немало нужных связей, и потому, как никто не знает – виг он или тори, он избираем мэром в третий раз! Но, возвращаясь к нашему дельцу. Это письмо, мистер Фэрфорд, – и он передал Алану запечатанный конверт, – адресовано, как видите, м-ру Х. Б. – в нём ваши верительные грамоты для сего джентльмена, известного так же под именем Редгонтлет, употребляемого ныне редко, поскольку оно упоминаемо предосудительно в известном Акте Парламента. Я ничуть не сомневаюсь, что он предъявит вам доказательство безопасности вашего друга, и тотчас освободит его – то бишь, если допустить, что он под его арестом. Но… до того, как вам отправиться к нему, и прежде, чем вы это узнаете, я возьму с вас честное слово, что вы не расскажете никому ни устно, ни письменно о том маленьком предприятии, за которое берётесь.
; Как, сэр? – удивился Алан. – Неужели вы полагаете, что я не приму мер ради собственной безопасности, сообщив заинтересованным лицам, куда я направляюсь и с какой целью, на случай неуспеха моего предприятия?
; Неужели вы могли ожидать, – в тон Фэрфорду ответствовал Максвелл, – что я могу доверить жизнь моего друга через ваши руки кому-либо ещё, кто мог бы использовать ваше доверие ему во вред? Нет-нет – я ручаюсь за вашу безопасность, и в обмен прошу от вас того же, и на иное не согласен – ты мне, я тебе, как говорится.
Алан Фэрфорд не мог не заподозрить, что в этом секретном взаимном обязательстве может таиться угроза ему самому и успеху его дела; однако, коль оно было непременным условием освобождения его друга, ему невольно пришлось с ним согласиться и дать своё слово о неразглашении, куда и зачем он отправляется.
; Так, куда, сэр, – спросил он, – мне доставить письмо мистеру Харрису? В Брокенбёрн?
; Э-э… не думаю, что он объявится там раньше, чем утихнет скандал из-за рыбацких сетей, я бы и сам не посоветовал ему делать этого – квакеры-святоши зла не забывают, как все простые люди; и я не так благоразумен, как пробст, который знать не знает о бедствиях своих друзей, когда ему помочь им неудобно, но предпочитаю тоже лишнего не знать о бедном Редгонтлете, чтобы честно ответить на вопрос: где он? – не знаю, если меня спросят. Тебе нужен старый Том Тремболл из Аннана, или Том Верни-Пенни, как его ещё зовут – наверняка он знает, где искать Редгонтлета, либо знает того, кто знает, где он. Но старый Том Верни-Пенни и слушать тебя не пожелает, если ты его не спросишь по секрету о возрасте луны – если он ответит: «слишком молода для груза», вы должны сказать: «чума на абердинский вестник»; после чего он развяжет с вами язык. А теперь, я бы посоветовал зря времени не тратить, как мысли вольности подобны приливам и отливам… и не болтайте зря в подлунном мире рыбаков – там свои законы, и адвокатов там совсем не чтят.
; Я отправлюсь немедленно, – ответил юный адвокат, – лишь попрощаюсь с мистером и миссис Кросби, и как только конюх в гостинице «Джордж» оседлает моего коня. Что касается шмуглеров, то я не шпион и не адвокат дьявола, чтобы совать свой нос в его дела.
; Вы, юноша, – улыбнулся Саммертри благодушно, проникаясь симпатией к Алану из-за его решительности кинуться к чёрту в омут с головой, чего никак не мог ожидать от него, учитывая его профессию, – малый, что надо! И мне очень жаль… – тут он замолчал.
; Жаль? Чего? – спросил Фэрфорд.
; Жаль, что я не могу пойти с тобой, или дать надёжного проводника.
Они под руку вошли в опочивальню миссис Кросби, ибо старосветские дамы в прежние времена именно там имели моду чаёвничать, предоставляя гостиную на время пунша в распоряжение мужчин.
; Нынче вечером, джентльмены, – сказала миссис Кросби, – вы были чересчур добры к хозяевам этого дома. Боюсь, Саммертри, что напиток пробста вам не пришёлся по вкусу – не в ваших привычках так рано оставлять чашу с пуншем. Мои слова не касаются вас, мистер Фэрфорд, как вы ещё слишком молоды, чтобы опуститься до дна винной бутылки, однако, я надеюсь, что вы не станете среди ваших эдинбургских знакомых рассказывать, как это в песенке поётся, что пробст не пил, жалея эля?
; Я весьма благодарен мэру и вам, мадам, за радушный приём, оказанный мне, – поклонился чете Алан, – но, увы, нынче вечером я отправляюсь в дальний путь, и чем скорей, тем лучше.
; Этим вечером? – встревожился пробст. – Не лучше ли со светом завтра поутру?
; Мистер Фэрфорд предпочитает вечернюю прохладу в пути, – опередил решенье Алана Саммертри.
Пробст бежал от уговоров, его супруга отстранилась от дальнейших вопросов о раннем уходе их гостя.
Допив свой чай, Алан Фэрфорд за тою церемонией вежливо откланялся. Лэрд Саммертри, казалось, нарочно ускорил его прощанье с мэром в парадной, мешая им перемолвиться словечком без свидетелей, и пробст лишь вопросил: как скоро Алан предполагает вернуться; на что тот ответил пожатием своих плеч, и хозяин дома, с жаром пожимая ему руку на прощанье, с дрожью в голосе и со слезами на глазах примолвил: «Спаси и сохрани вас Господь!»
Максвелл прогулялся с Фэрфордом аж до самых дверей гостиницы «Джордж», отговаривая Алана самому разыскивать Редгонтлета, и советуя отправиться прямой дорожкой к Тому Тремболлу, также известному как Том Верни-Пенни, за интересующими его ответами.
Алан так и сделал, воссев на лошадку с крепкой шеей и костьми с парой дорожных сумок через седло, в коих заключался весь его багаж, весьма довольный собой, что не заставит мучить животное непосильной поклажей, и радуясь путешествию верхом, каковое нынешний «м-р балаболка» почёл бы крайне оскорбительным для себя, как мэра. Алан Фэрфорд распростился с ярым якобитом в прошлом – «Сорви-головой», и отправился указанной дорожкой в селенье Аннан. Его размышления в пути не были лишены тревоги. Он не скрывал от самого себя, что слишком легко поддался предложению доверить свою жизнь и свободу отчаянным возмутителям спокойствия и головорезам, коими окружил себя мистер Редгонтлет, кой и сам был из их числа. Кроме того, имелись все основания подозревать миссис Кросби и лэрда Саммертри в некоем сговоре, как тайные их знаки и перемолвки не ускользнули от его острых глаз и внимательных ушей. Кроме того, были совершенно очевидны самые честные и добрые порывы пробста, неспособные противостоять давлению с двух сторон – супруги и друга, против его расположения к Алану. Прощальное слово мэра, как и «аминь» Макбета, застряло у мистера Кросби в глотке, свидетельствуя о том, что знаниям его недоставало духа.
Сложив эти и прочие мысли в своей голове, Алан с горечью вспомнил известные строки Шекспира:

…по капле я
Всё море обыщу…*

Но напористость в крови юного адвоката была сильнее его самого. Он никогда не был похож на «конька с огоньком», что рвал с места в карьер и чей пыл остывал ещё до полудня. Напротив, он завсегда на старте медлил, не торопясь скакать стремглав к далёкой цели; но по мере приближения к ней, преодолевал любые трудности с возрастающим упорством, и черпал силы для борьбы в укрощении собственной воли. Потому, если читатель полагает, что тревожные мысли в самом начале пути могли свернуть его с дороги, то это совершенно зря – читатель может выбросить из головы даже промельк мысли о том, что Алан мог отказаться от своих поисков Дарси Латимера, и бросить друга на произвол судьбы.
Через пару часов езды, между восемью и девятью вечерними часами, он въехал в селение Аннон на берегу реки Солуэй. Солнце уже село, но день ещё не кончился, когда он спешился, и поставил лошадь в конюшню местного трактира, в какой ему охотно подсказали, где найти друга мистера Максвелла – старого Тома Тремболла, коего все тут отлично знали. Алан попытался вызнать у парня, что вызвался быть ему проводником, что-нибудь об этом человеке, но кроме: «очень добрый человек», «очень честный», «другого нет такого на всём свете», и прочая-прочая, из него ничего нельзя было вытянуть; и пока Фэрфорд думал, как нему лучше подступиться, юноша оборвал его размышления, постучав в дверь дома мистера Тремболла, чей вполне достойный дом находился сразу за селом недалеко от моря. Он стоял среди прочих в ряду домов на взвозе у реки, за которыми нежились сады и располагались дворовые постройки. Изнутри донеслось пение шотландского псалма, и парень, пожав плечьми, сказал: «Они молятся, сэр», как бы говоря, что их не впустят в дом до конца молитвы.
Однако, когда Фэрфорд повторил воззвание концом хлыста, пенье смолкло, и мистер Тремболл с псалтырью в руке, заложив указательный палец на нужном месте, показался собственной персоной, с вопросом на лице: «кой чёрт оторвал его без времени от дела?»
Его «разбойничий» вид говорил сам за себя: казалось, бандитам всех мастей нельзя было найти более не подходящего представителя их отчаянного ремесла. Он был высок, худ, сух и сед, с прямым пробором длинных волос, свисающих на землистого цвета лицо, чьи черты, или, как сказал Куин о Маклине*, чей такелаж, был столь увязан крепко и со знаньем дела, что безрассудству и лукавству в нём прорехи не нашлось. Короче говоря, Тремболл был ярким представителем пресвитерианства, с чьего языка слетали только истины, его деяньями повелевал лишь долг, и если он грешил, ничуть не сомневался, что с божьего соизволенья, а никак не по своей вине.
; Зачем я вам понадобился, сэр? – вопросил он строго Фэрфорда, чей проводник спрятался у него за спиной, избегая нападок старика. – Что может быть важней молитвы вечером в субботу?
В своих предубежденьях Алан из-за внешности и набожности старика был сконфужен совершенно, да так, что растерялся – верен ли был дан ему пароль для «проповедника», что со своего двора, как с кафедры, спустился, покинув наставление духовных чад своих в святом семейном круге? М-р Максвелл, видно, подшутил над ним забавы ради, или ошибся в человеке, какого он ему рекомендовал. И юный адвокат спросил, верно ли, что он побеспокоил мистера Тремболла?
; Томас Тремболл, – отвечал старик, – к вашим услугам, сэр. Что вам угодно? – И старик со вздохом взглянул на псалтырь, как святомученик, готовый к восхожденью.
; Вы знакомы с мистером Максвеллом Саммертри? – спросил Фэрфорд.
; Я слыхивал об этом помещике, но видеть мне его не доводилось, – был ответ мистера Тремболла. – Он, как известно, предан папе как блудница на семи холмах, из чьего чрева извергается ересь на наше лоно.
; Но, он рекомендовал мне вас, мой добрый друг, – удивился Алан. – Носит ли ещё кто в Аннон ваше имя?
; Нет, с тех пор, как мой достойный батюшка почил, отправившись на небеса. Всего вам доброго, сэр.
; Заклинаю вас, – взмолился Алан, – подождите! Это вопрос жизни и смерти!
; Да воздастся каждому по делам его, – рёк Томас Тремболл, готовый закрыть дверь перед молящим.
; Слыхали вы, – спросил, совсем забывшись, Алан, – о лэрде Редгонтлете?
; Избавь нас Господи от мятежей и смуты! – буркнул Тремболл. – Юноша, вы ломитесь в дом уважаемого человека, который не знается с якобитами и еретиками.
Однако, дверь он так и не закрыл, и это обстоятельство обнадёжило Алана.
; Мистера Редгонтлета, – сказал он, – ещё именуют Харрисом Берринсворком. Быть может, это имя вам другое скажет?
; Мил человек, – весьма хмуро ответствовал мистер Тремболл, – вы испытываете моё терпение. У всякого честного человека вполне довольно забот, чтобы не осквернять одно, Богом данное ему имя. И мне нет никакого дела до тех, у кого их два. Прощайте, мой друг.
И он собрался без всяких церемоний закрыть дверь перед носом дотошного визитёра, но Алан заметил, что имя Редгонтлет задело узелки на его сухом лице, и спросил притворщика понизив голос: «Возможно, вы знаете о возрасте луны?»
Старик вздрогнул, словно глас услышал свыше, и прежде чем ответить, смерил гостя недремлющим оком, кой, казалось, вопрошал: «Единоверец ли передо мной, или случайно заветное ты слово молвил?»
На пристальный взгляд Фэрфорд ответил открытою улыбкой.
Однако лицо старца сталью налилось, когда он вымолвил небрежно: «Слишком тощая для груза…»
; Чума на абердинский вестник!
; Чума на всех глупцов, что тратят время даром, – выдохнул Томас Тремболл. – Не мог что ль сразу так сказать? Торчим тут на виду у всех, играя в прятки, смотри, все рты раззявили! Входи скорей…
С теми словами он впустил гостя в тёмную прихожую, и затворил надёжно за собою дверь; затем сунул голову в соседнюю комнату, откуда выползло шушуканье домашних, и тихим голосом сказал:
; Помилосердствуйте, потише! Малахия, возьми Псалтырь, спой-ка с ними шесть двустиший со ста девятнадцатого… и почитай из Иеремии. И, Малахия, – добавил ещё тише он, – не оставляй их в праздности, пока я не вернусь, иначе эти олухи царя небесного из дома да в кабак, и день застанет их врасплох.
Ворчанье и бухтение в молельне освидетельствовало ревность Малахии в исполнении приказа, и м-р Тремболл, закрыв плотно дверь и пробормотав заклятье со словами «подальше положишь, поближе возьмёшь», повернул ключ в замочной скважине, сунув его в свой карман; затем, просив гостя смотреть под ноги и не шуметь, он провёл его сквозь дом и вывел через задний ход к небольшому саду. Завитая со всех сторон растеньями от любопытных глаз соседей тропка привела их к воротам конюшни с тремя стойлами, в одном из каких стояла лошадь, встретившая старика задорным ржаньем.
; Ш-ш-ш! – взмолился к ней старик, пожертвовав ей толику овса в ясли, и лошадка мирно захрустела в стойле.
Вечерний свет недолог, темнело быстро, и потому старик всё делал живо, чего никак нельзя было ожидать от его щуплости – он наскоро закрыл ворота, ставни в окнах, чиркнул фосфорною спичкою во тьме, засветил фонарь, поставив его рядом с полными закромами, и после, выпрямившись перед Фэрфордом, сказал:
; Здесь нет никого, кроме нас, парень. Мы время не жалели в болтовне, так что давай, выкладывай живее с чем ты ко мне – дело у тебя какое, или как?
; Дело, мистер Тремболл. У меня письмо от мистера Максвелла Саммертри к лэрду Редгонтлету.
; Хм, хорошенькое дельце! Башка Максвелла совсем плохая стала… разбить башку, или сломать шею, свяжись лишь с ним, уж я-то знаю. Дай взглянуть мне на письмо.
Он оглядел письмо со всех сторон, особо рассмотрев печать.
; Что ж… я вижу на нём метку – дело срочное. Хвала Создателю, я человечек маленький, не мне служить великим людям в замыслах его – на праведной стезе я мало чем могу помочь идущим ею. Ведь ты впервые здесь, не так ли?
Фэрфорд это подтвердил.
; Ну, да… не слишком они полагались прежде на собственную мудрость. Я провожу тебя туда, где тебе помогут. Постой тут пока. Тебя отправили ко мне, мой друг, и ты оставь сомненья, иначе не стоит и глядеть на то, что мне показывать не стоит, и что от многих я держу в секрете.
Засим он поставил свой фонарь на землю рядом с одним из пустых стойл, вытащил потайную задвижку в полу, и сдвинул стойку с люка, в какой та упиралась; открыв его, явил он тайный узкий лаз, и нырнув в него, сказал: «Иди за мной».
Алан последовал за ним с неловким чувством, но отступать он не привык.
Лаз был высотой не больше шести футов и очень узок – видимо, хозяин рыл его по своей фигуре, и ни дюймом шире. Он вёл в комору со сводчатым потолком площадью около восьми квадратных футов. Здесь мистер Тремболл Алана оставил, сказав, что он скоро вернётся, лишь закроет люк.
В душу Фэрфорду уход старика заронил подозрение, и ему стало не по себе одному в кромешной тьме, откуда выползли густые и головокружительные ароматы, скорей удушливые, нежели приятные. И Алан с облегчением вздохнул, когда услышал обратные шаги м-ра Тремболла, который, вернувшись, открыл небольшую, но тяжёлую дверь в стене, и препроводил его в огромное хранилище бочек с бренди и ящиков с прочей контрабандой.
В конце длинного ряда плотно стоящих бочек в подземелье светился огонёк, какой на тихий свист встрепенулся, замерцал и стал приближаться к ним. Невидимый за тусклым светом фонаря незнакомец подошёл к ним, и мистер Тремболл вопросил его:
; Иов, почему тебя не было в минувшую субботу на молитве?
; Соунстон привёл за грузом «Дженни», и я передал ему товар.
; Конечно-конечно… аврал, но дело прежде всего. «Подружка Дженни» припрыгала с приливом?
; Да-да, сэр, она ходила…
; Я не спрашивал тебя, Иов, куда она ходила, – оборвал его на полуслове почтенный джентльмен. – Хвала Создателю, я знать не знаю, и знать не хочу, кто и сколько, и почём. Я веду тут честную торговлю со всеми, и всё прочее меня не касается. Я хотел лишь узнать, Лэрд Солуэйских Озёр всё ещё на другом берегу залива?
; Да-да, – ответил Иов, – вы же знаете, он немного с нами в доле на границе, ну, немного контрабанды, так – пустяк. Он под законом… но ему плевать. Он ушёл в пески, как квакеру снёс сети – он всегда был добр к простым рыбакам, золотое сердце… Но, эй, не много ль я болтаю тут?
С теми словами он направил свет от фонаря на Алана Фэрфорда, и сам осветил себя на половину – то был детина хоть куда, ростом больше шести футов с дикою наружностью и в меховой высокой шапке на отчаянной головушке. Алан успел заметить два пистолета у него за поясом.
; Этот юный джентльмен со мной, – успокоил его мистер Тремболл. – Ему надо попасть к лэрду.
; К нему трудненько будет подгрести, – отвечал громила. – Как я слышал, лэрд с его парнями не успел до берега добраться, на них тут же налетели сухопутные акулы и красные раки из Карлайла верхом, и они смылись кто куда. Болтают, много новых мётел накупили, чтоб вымести залив вчистую… еле ноги унесли, и какой-то парень утонул, но он был не из наших, и чёрт бы с ним.
; Тише, тише, Иов Ратледж, – замахал руками божий человек, м-р Тремболл, – я и слышать не желаю, и хочу, чтоб ты запомнил раз и навсегда – я не имею ничего общего с твоими мётлами, раками, с шумом, гамом и пальбой, я продаю и покупаю у всех на своём мирном пути. Я честный человек, и счёта веду лишь с живыми за живые деньги.
; Да-да, – извинился детина с фонарём, – ваша честность всем известна в нашем деле, мистер Тремболл.
; Что ж, я лишь уповаю, Иов, чтоб ты однажды встретил свою совесть в скорби, и все тогда акцизники, таможенники, обмерщики и сборщики тебе предстанут чепухой. Но теперь надо доставить этого джентльмена в Камберленд для серьёзного делового разговора с Лэрдом Солуэйских Озёр… надеюсь, это можно устроить? Если Нанти Юарт пойдёт сегодня с утренним приливом, он может взять его с собой в обратный рейс.
; Эх, правда ваша, мистер Тремболл, – вздохнул Иов. – Нет никого на всей Границе, чтобы лучше знал на ней все долы и холмы, берега и поймы, пастбища и нивы, чем Нанти – он доставит его к лэрду, если вы уверены в этом джентльмене. А впрочем, то его печаль – да будь он сватом всей Шотландии родной и проклятьем должников с полсотней приставов за ним в придачу, всё с них лэрд своё возьмёт. Что до Нанти, так тот без слов пришьёт скорей, чем этот дьявол Кристал Никсон, о ком бакланят чересчур. Я видел, как они сцепились раз…
Фэрфорд чуть не задыхался в присутствии ханжи и его подручного – отъявленного негодяя, его распирало от презренья к ним, вдобавок винные пары действовали на него угнетающе, к каким шмуглеры давно привыкли, и он, не то что говорить, но и дышать едва лишь мог, но заставил выдавить из себя, что у него нет никаких злых намерений по отношенью к лэрду, как они его зовут, но он лишь несёт ему важное письмо от м-ра Максвелла Саммертри.
; Да, – поддакнул Иов, – всё в порядке, если мистер Тремболл считает, что так надо, мы закинем вас на борт «Дженни» на приливе, и Нанти Юарт вас доставит к лэрду, будьте уж покойны.
; Так я могу пока вернуться в гостиницу, там осталась моя лошадь? – справился Фэрфорд.
; Вы должны нас извинить, – ответил м-р Тремболл, – но вы нам задолжали благодарность у нас задержаться. Иов устроит вас на отдых, выспитесь как следует, пока он вас не позовёт. Я принесу всё нужное в дороге вам – отправившимся в путь с таким поручением выбирать не приходится. О вашей лошади я позабочусь, бо милосердие и скотина разумеет – о том мы часто забываем во злобе дней.
; Как же так, мистер Тремболл, – возразил Иов, – только сели нам на хвост, и вздули паруса, кто-то сделал ноги… – Старик не стал слушать и вышел через ту же дверь, что и вошёл. – Вот так всегда со старым Томом Верни-Пенни, – пожаловался он Алану, – барыш его волнует больше всего прочего, но на кой чёрт деньги, если их не тратить на удовольствия. Пойдём со мною, паренёк, я укрою тебя в надёжном месте, пока ты не поднимешься на борт.

Глава тринадцатая
Рассказ об Алане Фэрфорде
(продолжение)

Алан последовал за своим неотёсанным проводником по лабиринту из всевозможных бочек, то и дело тыкаясь в них носом во тьме, и боясь его сломать. Шмуглер, или их подручный, ввёл его в небольшую конторку, где при тусклом свете фонаря он разглядел небольшой секретер для ведения бумажных дел в контрабандном промысле. Другого входа и выхода в конторке не было, но Иов приставил лесенку к стене, залез и снял с неё старую картину, обнаружив за ней дверцу, примерно в семи футах от пола, и Фэрфорд воспоследовал за своим вожатым другим узким извилистым проходом, кой ему невольно напомнил своей запутанностью дело Питера Пиблза. В конце сего пути, когда он уже совершенно, выражаясь на французский манер, был desoriente, Иов вдруг встал, поставил фонарь, и зажёг две свечи на столе, после чего спросил, не хочет ли Алан перекусить, или выпить глоток бренди, чтобы выгнать с тела зябкую ночную сырость. Фэрфорд отказался от того и от другого, но справился о своём багаже.
; Старина хозяин позаботится о нём, – сказал Иов Ратледж, и поворотившись, ушёл как пришёл – тем же самым ходом в глубине покоя, размеры которого были неясны, как свет от двух свечей совершенно в нём терялся, не дозволяя Алану его рассмотреть. Юный адвокат остался совершенно один в помещении, куда попал он столь затейливым путём.
Первым делом Алан решил как следует осмотреться, где он находится, и поправив свечи, обошёл вокруг все стены, светя перед собой. Это была кухня в каком-то неказистом доме, в каких живут обычно лавочники и ремесленные мастера, или кто-то в этом роде, с альковом и незатейливой обстановкой. В кухню с дома вела дверь, но она оказалась заперта снаружи. Другая дверца была в кладовку, где на полках расположились чаши для пунша, кубки, чайные чашки, стаканы и прочее, а напротив на стене висел дублет из толстой кожи и портупея с двумя большими седельными пистолетами, на полу под ним стояли загвазданные грязью сапоги – обычная картина того времени для тех, кто сам часто бывает в разъездах.
Не тронув дорожного снаряжения, Алан Фэрфорд прикрыл дверь и продолжил осмотр стен на кухне, что найти, куда же вышел Иов Ратледж. Однако секретная дверца так была искусно замаскирована, что он её не обнаружил, и юному адвокату не осталось ничего иного, как поразмыслить над необычностью места пребывания, куда он попал. Конечно, он знал, что акцизные законы дали почву для процветания контрабандной торговли между Англией и Шотландией, какая велась прежде, есть и будет до отмены никчёмной системы пошлин на пользу одной из сторон объединённого королевства – она напоминала бокс одним кулаком против двух. Но Фэрфорд никогда бы не подумал, что размах незаконной торговли столь велик, он и представить себе не мог всех огромных денег, вложенных в контрабандный оборот, позволяющих доставлять, хранить, прятать и оберегать товар в этом рискованном предприятии. Двигаясь дальше в своих мыслях, Алан потихоньку осознавал с некоторым беспокойством, в какую передрягу он ввязался, и вдруг, подняв глаза, он увидел в глубине кухни м-ра Тремболла со свёртком в одной руке и с фонарём в другой, свет которого он устремил прямо в лицо Алана Фэрфорда.
Хотя его явленье не было вовсе неожиданным, но чистый юноша, воспитанный в благочестье, никак не ожидал наблюдать совершенное и мрачное равнодушие суровых черт на лике старца-лицемера, кой отрывая себя от молитвы к Богу, и поднимаясь с колен, презирал свои седые волосы и совесть, чтобы нажиться на отчаянной и грязной торговлишке преступной.
Годами умудрённый старец, научившийся читать по лицам мысли тех, с кем он имеет дело, мгновенно углядел волненье Фэрфорда.
; Хандра тебя возьми? – спросил он. – Неужто жаль тебе овса, что лошадь съела по дороге?
; Нет, никогда! – вспыхнул Фэрфорд, не подумав ни о чём, но лишь о своём друге. – Не оглянусь назад, пока живу, пока надеюсь и здоров!
; Я принёс тебе вот тут, – положил перед ним свёрток Тремболл, – чистую сорочку и чулки – это всё, что тебе с собою нужно, и одолжу ещё у кого из своих парней для тебя дублет – что в море, что в чистом поле без него никак. И не печалься о своих вещах – в моём бедном доме им будет безопаснее всего, сложи ты все сокровища Офира в свой сундук, оно пребудет в нём как золотая жила во глубине сокрытых руд.
; Не сомневаюсь в том, – ответил Фэрфорд.
; Напомни лучше мне, – попросил м-р Тремболл, – снова твоё имя… для Нанти (Энтони иначе) Юарта?
; Алан Фэрфорд моё имя.
; Так ты желаешь ему назваться своим настоящим именем?
; Каким же ещё? – удивился Алан. – Разве дал я повод думать, что мне нужно другое? И, мистер Тремболл… – добавил юный адвокат, желая шуткой оправдать свою собственную совесть, – недавно вы клялись, что вам и дела нет до тех, кто прячет своё божье имя за тёмными делами.
; Воистину, всё так, – ответил старый Тремболл. – Но вот что я тебе скажу, сынок, я не стыжусь своих седин под моей лозою виноградной и моей смоковницей – переливая северные токи в золотой ручей дорогой ценой, я благодарю Небо, обратив к нему своё лицо и моё собственное имя – Томас Тремболл, ничуть не убоясь осквернить его своим открытым взором. Но ты идёшь средь нечестивых, тебе чужих людей, и тебе не в крест нести своё другое имя, но как чёрную рубашку, оставляя лучшую в невинной чистоте.
Тут он хихикнул, и смеха не послышалось в его смешке, ни даже тени улыбки не смог изобразить за кои веки старик Тремболл на своём лице.
; Вы очень остроумны, мистер Тремболл, – сказал Фэрфорд, – но ваша шутка не по мне – своему имени я не изменю.
; Как вам угодно-с… – прошелестел торгаш. – Ныне и присно и во веки веков одно лишь имя…
Итак далее, и тому подобное… – к чёрту лицемерие его, мы не станем слушать всё, что он болтал потом.
Презирая его последовал Алан молча за ним в альков при кухне, где обнаружился ещё один тайный ход, каких, видимо, немало было скрыто в этом доме. Как и прежний, он таил в себе немало поворотов и узких мест, но шёл в обратном направлении, и привёл на самый верх – под крышу, к чердачному окну. М-р Тремболл открыл его, и несмотря на свою старость, ловко выбрался на крышу. Если раньше Фэрфорд задыхался в тяжёлом подземелье, то теперь его обдуло лёгким ветерком на шаткой высоте, ибо ему пришлось идти по хрупкой черепице и узеньким дощечкам, по которым старикашка разгуливал как кошка. Разумеется, каждый выступ и опора ему тут были все не внове в отличие от Фэрфорда, который еле поспевал за ним. Наконец, прогулявшись по крышам двух-трёх домов, не без риска свалиться сверху вниз, они через слуховое окно проникли под крышу, и оттуда по лестнице оказались над трактиром, где под ними рассыпался звон посуды, на свист с топотом неслись половые с поварами, и все звуки с криками слились с матросской песней: «Здравствуй, здравствуй, дом родной!» ну и с прочими, потише.
Спустившись на второй этаж и войдя в пустую светлую комнату, м-р Тремболл трижды позвонил в колокольчик, между звонками считая вслух до двадцати. Тотчас после третьего звонка в комнату чуть не ввалился с виноватым видом на пылающем лице трактирщик. Он страсть как бил поклоны старине Тремболлу, выражая своё огромное счастье, как он выразился: «видеть вас так поздно во субботний вечер».
; А я так, Робин Хейсти, – отвечал арендатору его хозяин-домовладелец (как оказалось), – совсем напротив, удивлён к несчастью слышать, что в твоём заведении, Роби, вовсю гульба идёт накануне Шабата, и должен
отметить, что это спорит с нашим уговором, закрывать трактир в субботу не позднее девяти часов вечера.
; Конечно, сэр, нет спору, сэр, – с улыбкой отвечал Робин Хейст, ничуть не задетый выговором хозяина, – мои двери закрыты для всех, кроме вас, мистер Тремболл (кстати, некоторые из них вы мне не сдавали), с девяти часов вечера каждую субботу. А те, что пришли раньше, они ждут прибытья груза. Куда ж их до прилива деть, не гнать же на улицу – они пойдут куда ещё облегчить свои души с кошельками, забыв ко мне дорогу, и чем же я тогда вам за аренду заплачу, если я не дам им нализаться?
; Когда хочется вздохнуть, – изрёк Томас Верни-Пенни, – но дело против…

То в Галааде есть бальзам
Ещё для наших ран,
И будет нужно Небесам,
То полегчает нам.

И вот что, Робин, я хотел спросить тебя – не видел ли ты часом среди братии внизу, которой некуда податься, Нанти Юарта? Если он там, шепни ему, что я хочу с ним перемолвиться словцом вот об этом юном джентльмене. И не дай нам, Роби, подавиться в сухой глотке – принеси нам по глоточку пунша, как я люблю.
; Конечно-конечно, мистер Тремболл, – отвечал трактирщик, – любовь ваша мне известна: от глоточка до галлона. И чёрт меня возьми, если я переборщу с лимонным соком и пожалею сахарку вам не в привычку. Вам на троих перед дорожкой хватит по шотландской доброй пинте?
; Молиться тебе нужно чаще, Роби, – вознёс к небу руки м-р Тремболл, – чем кланяться ведру. У тебя опасный бизнес, Роби: он может утопить хозяина с гостями. Тебе б испить морскую чашу, Роби: море вывернет всю душу наизнанку из тебя на целую неделю до субботы вечером, спасая от грехопаденья. Ах, Роби, я жалею Нанти Юарта, он слишком любит глядеть в небо из-под чаши с бренди, и нам нельзя ему позволить утонуть в ней, Роби, но лишь направить его мысли на верный курс при управленье кораблём.
; Нанти Юарт в стельку пьян, как Балтийский Океан, легко проскочит Пентлент-Ферт, иль я не Робин Хейст, – мотнул головой Робин, и загрохотал бегом башмаками вниз по лестнице, скоро вернувшись тем же порядком с ингредиентами для своего вырви глаза, кой состоял из двух английских кварт чистого бренди в огромной морской кружке и приправ с лихвой для приготовленья пунша. Засим он представил м-ра Энтони, или Нанти Юарта, чей вид хотя и был потрёпан винными штормами, но немало удивил Алана Фэрфорда. Его платье было, как бы… благородно изношенное –кружева потрёпаны, треуголка с линялым позументом безнадёжно мала для его шевелюры, алый некогда кафтан побурел, как и бриджи того же цвета с серебряными подвязками у колен, через плечо на нём висела вытертая кожаная портупея с парой новомодных пистолетов.
 ; А вот и я, босс, – провозгласил он, пожимая руку м-ру Тремболлу. – О, я вижу на борт поднят грог.
; Не в моём, не в моём, мистер Юарт, – замахал руками божий человек, – обычае, как вам известно, по субботам в рюмочку глядеть и напиваться, но позвольте представить вашим заботам этого юношу, у которого есть особое письменное поручение к нашему другу лэрду от, так называемого, сэра «Сорви-головы».
; Неужто! О, видимо, сей юный джентльмен вполне заслуживает к себе такого отношенья. Моё почтенье, сэр, рад знакомству с вами, – поклонился он с достоинством Фэрфорду. – Святая Дева! как сказал Шекспир, славно шеей в петлю влезть!* Шеф, давай выпьем за мистера… как его там… зовут? Ты говорил? Ну, я уже его забыл…
; Мистер Алан Фэрфорд, – сказал Тремболл.
; Что ж, мистер Алан Фэрфорд… неплохо звучит для честного купчишки. Алан Фэрфорд! Пусть никогда ваше самолюбие не приведёт вас, как и себе я чаю, на некую последнюю ступенечку…
С теми словами он взял черпак и хотел наполнить стаканы. Но мистер Тремболл задержал его руку, чтобы возблагодарить Господа, как он сказал, и освятить вино божественным словом – он и впрямь от души и долго молился, закрыв глаза, но при этом его ноздри трепетали и издавали свистящий молебен, вдыхая крепкий аромат.
Когда молитвы скончались, трое собутыльников уселись за столом вокруг чаши с пуншем, и звали Алана составить им компанию. Но тот был вовсе не расположен пить с людьми, которых презирал, и он сославшись на усталость, сонливость и прочее, после долгих уговоров получил отпущение грешников, блаженно растянувшись на комнатном диване, и пытался отдохнуть до прилива, с каким ему предстояло отплыть на корабле.
Его совершенно не беспокоили, даровав ему свободу возлежать и глазеть на весёлую вечернюю бражку, и он прикрыв глаза, невольно слушал их болтовню. Однако, Алан вскоре обнаружил, что ничего не понимает в их тарабарщине – смеси воровского жаргона и скверной латыни; он лишь ловил отдельные слова, но связи и смысла их не постигал, уносясь далеко ото всего, и скоро заснул.
Алан проспал три-четыре часа, когда его разбудили командой «подъём». Он встрепенулся, очнулся, и нашёл себя всё в той же пьяной компании, перед коей стояла пустая огромная чаша из-под пунша. К удивлению юноши бренди не очень сильно смутило закалённые умы людей, привычных пить его в любое время суток, не зная меры. Трактирщик стал чуть-чуть развязней, молитвы мистера Тремболла немного заплетались, с трудом ворочаясь на языке, но Нанти… о, Нанти был из тех пьяниц, кои с первой до последней капли ночь-день напролёт, что называется – здравствуют! в одной и той же стадии опьянения, и поскольку никто и никогда их видел совершенно трезвыми, никто и никогда не смеет утверждать, что они пьяней обычного. Более того, когда бы Фэрфорд не видел сам, что Юарт пьёт наравне со всеми – до сна, разумеется, он мог бы, проснувшись, поклясться, что этот человек намного стал трезвее после того, как переступил порог этой комнаты.
Он утвердился в своём мнении, когда они спустились в зал, где несколько копчёных матросов вытянулись перед ним в ожидании приказов. Нанти Юарт командовал точно и кратко, наблюдая молча за тем, как скоро выполнялись его, заученные всеми давно, команды. Все как по струнке отправились за ним на бриг, какой, как было сказано Фэрфорду, стоял чуть ниже по реке – примерно, в миле от городка, где швартовались суда с небольшой осадкой.
Трактирщик попрощался с ними на улице у порога своего заведения. Старина Тремболл прошёл несколько шагов, как вдруг свежее дыханье утра застало врасплох состояние его ума, и он перестал почти соображать – он клялся Алану, что следующая заветная суббота обещает стать святее прежних, как он будет проповедовать на ней… Тут он в продолженье, быть может, осознав, что говорит не вполне внятно, сунул в руку Фэрфорда молитвенник, и заикаясь пробормотал:
; Чудная книга… чуд… превосходные гимны… во всякую заветную субботу, но ждёт нас утро трудового дня…
Тут железный язык времени с городской колокольни Аннана пять раз ударил звоном по расстроенной голове мистера Тремболла, и всё в ней перепутал окончательно.
; Как? Слава Богу, день воскресный наступил! Что за чудеса – слишком светло для полудня! Суббота тихая была, и нам некого благословлять за пьянство, хотя всё выпито до дна. Ничегошеньки не помню, что мы пели… в чугунке моём гудит… Ах, да! я слышу ту молитву – она в моей душе поёт сама…
Тут он затянул какой-то гимн, потом другой, какие, видимо, он пел в кругу семьи по обыкновенью. Наконец, он вздохнул в слезах и счастье:
; Не помню в своей жизни я такой субботы тихой.
Затем поковырялся в памяти, и сказал Алану:
; Всё верно, мистер Фэрфорд, завтра, хоть теперь и понедельник, почитайте на ночь эту книжицу, ибо… воскресенье минуло с субботой… время, как вода, и мы толчём воду в ступе всю неделю, бессмертный дух наш в гнусностях и подлостях земных губя напрасно… и радости бегут нас навсегда…
Трое парней по знаку Юарта вознесли патриарха на свои плечи, и бегом отправились назад с ним в город, чтоб отнести домой. А все прочие матросы поднялись на борт брига, где их дожидались, чтобы сняться с якоря и спуститься по реке. Нанти Юарт встал у штурвала, и тут же весь хмель сошёл с него, как ни бывало, и он повёл свою посудину с величайшей точностью между опасных мелей.
Какое-то время Алан Фэрфорд в погожее летнее утро любовался туманными очертаниями берегов, мимо которых они шли, но те всё дальше расходились друг от друга, и скоро вовсе растворились в синеве, и ему ничего не оставалось делать, как только завернуться в плащ, что передал ему старик Тремболл, и лечь на палубе, искать свой сон недавний. Едва он его нашёл под закрытыми вежами, как почувствовал, что кто-то трогает его. Но не выдав своего сознанья, и не выказав тревоги, он решил узнать, кто и с какой целью щупает его. Однако, его беспокойство вмиг улетучилось, когда он обнаружил, что это Нанти проявил о нём заботу, и подоткнул от утреннего бриза на нём плотный плащ.
; Раненько, петушок, – вздохнул он, – ты соскочил с насеста, ни сладости, ни горечи не сведав в этом мире. Чёрт возьми, хотя тебе, возможно, повезёт, если ты подхватишь лихоманку…
Хоть и грубой показалась та забота капитана брига по отношению к нему, но она внушила Фэрфорду уверенность, что ничего с ним не случится, какую он подрастерял в пути. Он свернулся калачиком на твёрдой палубе, и погрузился в крепкий сон, пусть даже в нём его трепала лихорадка и маялся он в забытьи.
Прежде мной уже упоминалось, что Алан Фэрфорд получил от матери некрепкое здоровье – чахотка рано унесла её, и, будучи единственным дитя, со склонностью к болезням, он был изнежен лаской и заботою отца, какой берёг его от сырости в постели, промокших ног, и всяких охлаждений, к каким мальчишкам в Каледонии не привыкать, даже и высокородным, и всё им было нипочём в любую из погод. Дух человека борет в теле слабость, как крылья ставит птице ветер. Но есть внутри меж ними стержень, что сломавшись заставляет, птицам как, складывать в полёте крылья… Vis animi,  устав, и стойких покидает.
Он был проснулся под высоким ярким солнцем в небе над морским простором с невыносимой головною болью, жаром, и ломотой в спине, ему сводило руки, ноги и трясло от лихорадки. Предыдущие день-ночь на нём сказались в полной мере, и будь физически он крепче, подобно многим сверстникам своим, ему б не угрожала эта хворь смертельно. Алан чувствовал, как она его толкает в бездну, но был силён её бороть сознаньем, и утешался в мыслях собственным обманом, всё относя на счёт морской болезни. Он сел на палубе и огляделся – крошка-бриг шёл на юг через Солуэй-Ферт с попутным северным бризом у входа в устье реки Вампул, и готовился к повороту оверштаг, чтоб взять курс на северный мыс Камберленда.
Алан Фэрфорд злился на страшную свою болезнь и мучительные боли во всём теле, и ни Криффел в своём живописном величии с одной стороны, ни ещё более живописные вершины Скиддо и Гларамары с другой, не могли привлечь его внимания, хотя кто видел их уже, но пуще те, кто видел их впервые, никогда не могли скрыть своего восторга при виде на их необыкновенную и поразительную, всегда неповторимую по новой красоту. Даже в болезни Алан Фэрфорд не умел терпеть унынья, и он прежде всего потянулся к своему карману, но вместо Саллюстия, коего он взял с собой, чтоб убить тяжёлый час досужий, он вынул из него сборник псалмов, кой всучил ему при прощанье набожный, почтенный мистер Тремболл, по прозванью – Томас Верни-Пенни. Томик был в чёрном переплёте, как все псалтыри. Теперь же представьте Алана, когда открыв книгу, он прочитал на титульном листе: «Забавные истории для мужчин, или ночная сиделка». Перевернув страницу, он почувствовал омерзенье от прикосновенья к книжице, где распутные анекдоты с похабными стишками и песенками украшались срамными картинками высокого качества печати.
«Боже правый! – подумал он, – и этот седовласый почтенный отец семейства с грязною душонкой лбом стучит в врата господни! Он эту гадость нарочно спрятал под молитвенник, и в пьяном виде случайно перепутал с ним, выходит, эти книги он всё время носил рядом!»
О! юность не терпит в старчестве пороков, и Алан в пылу горячей крови плюнул в книгу, и захлопнув её с громом, размахнулся со всей силой и швырнул подальше в море. Затем он стал искать Саллюстия, нашёл, и лишь собрался почитать, как Нанти Юарт взглянул ему через плечо на книгу и сказал:
; Надеюсь, крохотный кусочек мирозданья не взволнует целый океан. Зря ты бросил в Солуэй грязную вещицу, в конце концов она не причинит земле вреда, и ты мог бы мне её отдать.
; Уверен, сэр, – ответил как можно мягче Алан, – у вас есть привычка читать книги и получше.
; Что ж, – вздохнул капитан Нанти Юарт, – в женевской библии латыни мне хватало, чтобы понять Саллюстия так же как и ты.
С теми словами он взял книгу у Алана и прочитал с ярко выраженным шотландским акцентом:
«Igitur ex divitiis juventutem luxuria atque avaritia cum superbia invasere, rapere, consumere; sua parvi pendere, aliena cupere, pudorem, amicitiam, pudicitiam, divina atque humana promiscua, mihil pensi neque moderati habere…»
 «Богатство, роскошь, алчность и гордыня ощипали и сожрали юность; её маленькие радости стали смешными, стыдливая любовь и дружба, невинность, доброта, всё божественное бежало безвозвратно…»
; Какая пощёчина честным парням от того, кто сам пиратствовал! Дружище Крисп, ты сетуешь, что потерял своё, и не смог не взять чужого? Тьфу на тебя! Своё ты раздраженье прячешь в назиданье, свою жестокость за слезами: в словах твоих нет ничего – ни милосердия, ни слога. Клянусь душой, после двух десятков лет разлуки с этим другом, я не хочу его обнять. Клянусь душой, учитель Гай Саллюстий Крисп скорей достоин бездны Солуэя, чем ночная нянька для мужчин.
; Быть может, он заслуживает лучшего прочтенья, – сказал Алан, – ведь он изобличил свои пороки перед всеми, не убоявшись общего презренья.
; Ну что ж, посмотрим, – улыбнулся капитан, – я слышал об Оракуле Вергилия, но Оракул Саллюстия не хуже – я частенько прибегал за правдой к Криспу в своих кручинах и невзгодах. Открою книгу наугад и погляжу, что скажет он на это! Ага!

«Catilina… omnium flagitiosorum atque facinorosorum circum se catervas hahebat…»
«Катилина… бесчисленные его преступления собрали вокруг него рать ему подобных…»

«Etiam si quis a culpa vacuus in amicitiam ejus inciderat, quotidiano usu par similisque caeteris efficiebatur…»
«Случись невинному заручиться его дружбой, он становился им в глазах других…»

; Вот что я называю откровеньем древнего римлянина, мистер Фэрфорд. Кстати, ваше имя как нельзя подходит адвокату, как и ваша речь, – с улыбкою закончил капитан.
; Как адвокат, – ответил Фэрфорд, – я слишком недогадлив для вашего намёка.
; Нет? – ухмыльнулся Нанти Юарт. – Что ж, зайдём с другого борта не хуже старого пройдохи Верни-Пенни. Я неплохо знаком не только с Саллюстием, но и с Библией, будет вам известно, – и он, попыхивая трубкой, прочитал по памяти: «И Давид бежал оттуда в Одолламскую пещеру, и когда услышали братья его и весь род его о отца, то пришли к нему туда».*
; Что ты на это скажешь, сэр? – спросил он, вдруг отбросив вежливость. – Я в яблочко попал?
; Плохой из вас пророк, – попытался улыбнуться Алан.
; Чёрт! Такой же, как и ты фрегат почтовый меж Саммертри и лэрдом! Заливай морской пехоте – матросы пить не станут. Держи лучше язык за зубами – тут сам чёрт не разберёт, кто есть кто. Но ты совсем свалился, я гляжу, проклятое утро! Может, флипа кружечку тебе налить, иль погорячее – рому? На-ка, выпей, не то сплеснём грот-брасы… – И он побултыхал своей фляжкой перед Аланом. – Что тебе дать? Может, табачку понюхать, пожевать, может, трубочку, сигару, а? Табачок мозги прочистит с носом враз!
Фэрфорд отверг все эти дружеские предложения.
; Ну, если вам претит пить беспошлинно, – сказал Юарт, – то мне нет.
И он сделал большой глоток из фляжки.
; О! злая сучка – за горло дерёт, – закашлялся он, – такая насмерть задерёт, но пусть я лучше сдохну, чем не смочу глотку. Как там раньше пели… – и капитан пропел красивым голосом:

Налей, налей, полней за жизнь!
Плесни погорячей,
И  сто смертей в гробу приснись!

; Нет-нет, – пробормотал он затем, – это не поможет от башки. Что ж мне тебе дать, чтоб полегчало? Чёрт! Конечно чаю! У меня есть кофе с чаем, я мигом принесу! Цвету лица ни к чёрту цвет винца!
Фэрфорд улыбнулся, и попросил погорячее чаю.
И Нанти Юарт гаркнул во всё своё лужёное горло:
; Всем сундуки на верх! Заткнуть всем пасть! Ублюдки, вашу мать! Мне долго ждать! Нет сахара? Весь с грогом выжрали? А если я тебе башку щас разобью? Кипятку и живо, сучье племя!
Сей молитвослов в мгновение ока явил на палубе всё нужное как по волшебству, и капитан сам ухаживал за теряющим сознанье пассажиром, подав ему чашечку с чаем, верней, пивную кружку размером почти с жбан, сколь на «Подружке Дженни» посуды мелкой не бывало. Алан вцепился в неё обеими руками, и пил с таким блаженным видом, что Нанти Юарт приказал и ему налить чайку, но не до краёв, чтобы хватило места подогреть его бренди.*

Глава четырнадцатая
Рассказ об Алане Фэрфорде
(продолжение)

Мы оставили Алана Фэрфорда на палубе маленького брига шмуглеров совершенно больным, в том опасном для состоянии, когда жар ломает с болью тело и опьяняет до беспамятства сознанье. И всё-таки морская болезнь не вполне убила в нём чувства происходящего вокруг него, и не лишила памяти. И пусть он не мог насладиться бегом по волнам юркого «маленького разбойника», или любоваться красотой морских пейзажей вокруг, где Скиддо, очистив от туч брови, смеялся над туманною вершиной Криффела, возвышавшейся над шотландским побережьем устья, но у него ещё хватало духу спокойно наблюдать за капитаном судна, от настроения которого, надо думать, зависела его жизнь.
Нанти Юарт только что передал штурвал одному из своих помощников – плешивому старику, кой всю свою долгую жизнь бегал от налогов между отдыхом в тюрьмах за противление властям, разбойный промысел и прочая.
Капитан пристроился возле Фэрфорда, угостил его вновь чаем и чем бог послал на закуску, видимо, искренне желая обеспечить сносное путешествие своему пассажиру, и делая всё, что было в его силах. Посему Алан мог вполне разглядеть его самого и познакомиться с его нравом.
Несмотря на то, что Юарт и впрямь был морским волком, но вырос он не в его шкуре. Он получил хорошее образование в юности, и Саллюстий с Ювеналом были прекрасных дней воспоминаньем, где он не знал ещё морских ругательств, кои и теперь лишь время от времени срывались с его губ не в пример морским чертям. Он был средь них, что называется «из джентльменов», но тропическое солнце прожарило нежную кожу его лица до цвета мандарина, а гнев, накопленный с годами, сделал мутной его душу, и белки его очей сверкали винно-желтоватой глубиной топаза. Он был очень худ, и даже – сух, и несмотря на его измученность пристрастьем к алкоголю, во всей его наружности таился затравленный зверь, готовый за дорого расстаться со своею жизнью.
; Я вижу, ты с меня не сводишь глаз, – сказал он Фэрфорду. – Если б ты был с чёртовой таможни, мои бульдоги всегда настороже.
И для пущей убедительности он распахнул кафтан, показав под ним пару пистолетов, пристёгнутых к дублету над камзолом, и положил руку на один из них.
; Да ладно, ты честный парень, хоть и выдаёшь себя не за того. Уверен, что ты думаешь, я странный шмуглер, но могу сказать лишь, что зеваки на причале ни черта не знают о морях, и понятья не имеют, через что посудине пришлось пройти, чтоб до него добраться. Мой старик, настоящий джентльмен, никогда бы не подумал, что мне придётся оседлать «Подружку Дженни».
Фэрфорд ответил, что ему совершенно очевидно – очи капитана видят дальше горизонта перед ним.
; Сожри Криффел пески Солуэя! – выругался он. – Да, парень, я мог искать слова под белым паричком за… э-э… какую-нибудь сотню фунтов в год, я полагаю. Но мне хватает втрое больше тут.
И он пропел куплет из очень древней нортумбрийской песенки на чистом местном диалекте.

Вилли Фостер, мой жених,
Сплыл с моей подвязкой,
Как вернётся с бурь морских,
Будет ему встряска!

; Несомненно, – ухмыльнулся Фэрфорд, – море прибыльнее чести. Но Церковь дать могла б вам…
И большего сказать его язык не смог, чтоб не обидеть капитана.
; Уваженье, имели вы в виду, я полагаю? – криво усмехнулся Юарт, и брызнув табачною слюной сквозь зубы за борт, смолк, но ненадолго, на этот раз заговорив, что называется – больною совестью с души:

Рассказ капитана Нанти Юарта

; Возможно, мистер Фэрфорд, так и было бы, и в тыщу раз счастливей был бы я… будь моя воля. Но мой отец – прости бог старика! – был пуританским пастырем в своей общине, и надзирал за своей паствой, как капитан с квартердека, творя добро направо и налево нищим и богатым – пред ним ломали шляпы лорды и министры, и бродяги… Тьфу! К чему всё это тут? Да, он был, как говорит Вергилий: «Vir sapientia et pietate gravis!»  Но он бы поступил мудрее, не отправив меня в мои девятнадцать лет изучать божественность в самый высший ковенант – ковенант клоуз – ковенант суровости. Рок лишил мозгов старого пури – моего отца. Ибо миссис Сама Доброта (и никак иначе), ну кто ж ещё, будучи нашей кузиной в пятом колене, стал бы брать с меня за постой шесть шиллингов в неделю, вместо семи? как скоро выяснилось, была самой что ни на есть чертовкой. Однако, её достоинства вменяли мне к ней уваженье, ведь из кембриджской Библии в бархате она не читала ничего, кроме пророка Даниила. О, как теперь я это понимаю!  По воскресным дням вместо пахты подавалась кварта жидкого эля по два пенса, непременно в серебре. И ещё она носила очки в серебряной оправе, тогда как мой отец носил попроще – роговые. Поначалу меня это угнетало, но к величью быстро привыкаешь. Э-э, сэр! Боже… я с трудом переношу свою исповедь – она стоит комом в горле у меня, чуток надо смочить глотку, чтобы дальше пошло легче. Так вот, была у этой бабы дочка, Само Очарованье – Джесси, черноглазая девчонка, куда бы я ни шёл – в божий дом, или с него, она проходу не давала мне на пятом круге ада. Я бы прошёл мимо неё, клянусь душою агнца, каким я приехал с Ламмемура, но мне понадобилась бы пара крылышек на небо, иль пришлось бы взбираться по лестнице на седьмой круг ада – на чердак под крышей, где была моя каморка. Что говорить, всё кончилось тем, чем и должно было кончиться… и я бы женился на ней, чёрт меня возьми, клянусь Небом! потому что она была чертовски стройна до встречи со мной, но как в той песенке поётся:

Не поп нас в церкви обвенчал…

Любой бы на моём месте джентльмен честь по чести заплатил бедняжке, но мой бедный богослов согрешил со своей очаровательной кузиной, и его ждала пуританская голгофа, где он должен был сознаться перед всем божьим народом, как сказал Отелло: «в любви к шлюхе».
Дитя в беде зовёт к родителю, и я хотел бежать под крылышко к отцу. Но раньше решил справиться через Джека Хадуэя на пятом круге ада со мной рядом, как мой отец примет своего блудного сыночка. И вскорости узнал, что моё грехопаденье вырвало из его доброго сердца проклятье не только свадебной обедне, но и всему роду моему со времён Адама. Шесть дней вопил он: «Икабод! Икабод! Нет славы дому моему!» а на седьмой с кафедры прочёл проповедь на моём примере, поведав пастве, как дьяволу возможно извести чрез одного из нас свой род до седьмого колена. Я очень надеюсь, что он достиг заветных берегов, покинув берег бренный, и утешен Господом, мне отказав в родительском благословении.
Ну а я спустился в Лейт , и, обменяв свою шинельку, сотканную моей матушки руками, на морскую куртку, записался в команду сухопутным морячком и с почтовым шлюпом прибыл в Плимут на рандеву в Вест-Индию. Меня доставили на борт «Бесстрашного», где капитаном был «Отчаянный», и где я, спознавшись с дьявольской командой – кошмаром салажат, вскоре стал бояться сатану не больше чем любой другой Стойкий Джек  на борте. Я дрейфил поначалу, но с помощью лекарства от страха, – и капитан щёлкнул себя по горлу, – отрастил морские руки с ртом, и тебе его рекомендую, как от морских душевных мук ром замечательный хирург. Не желаешь? Ну, нет так нет – жить вам до ста лет…
; И все прежние ваши знанья оказались за бортом? – спросил Фэрфорд.
; Пардон муа, монсир! – вздохнул капитан «Подружки Дженни». – Моя скверная латынь и крохи греческого, увы, в море что ветошь, но умение читать, писать, считать перевели меня с бака на корму… Я мог бы стать учителем, и стал бы им со временем, да, однако, ром и виски слишком часто брали меня под руки, и мой парус шёл всегда под ветер. Четыре года провёл я в жутких тропиках, и, наконец, вернулся с небольшой призовой суммой. Я лелеял надежду помириться с отцом, и вернуться в ковенант-клоуз. Джек Хадуэй, кой тщетно ;;;;;;; – бился с дюжиной болванчиков, развернул передо мной длинный свиток исторических событий из моей прежней жизни, случившихся в моё отсутствие, услаждая мои уши.
Мой отец в течение семи суббот читал проповедь о «моём блудном сыне», как он её называл, и прихожане на восьмую стали надеяться, что он сжалится над ними, покончив с ней, но о том позаботился Господь – отца нашли мёртвым в своей постели утром в воскресенье. Джек поклялся, что если я хочу судьбы первого мученика себе, мне стоит лишь вернуться в alma mater – в свои родные горы, откуда я приехал, где достаточно камней, чтобы надо мной воздвигли ещё одну за убийство своего родителя. Эта прекрасная новость прикусила мне язык на час, пока я не сумел выдавить из себя – само очарованье.
О, Иов! – горе-утешитель мой, он был слишком добр, рассказав мне всё. Моё бегство, смерть papa, не дали заплатить долги хозяйке за её радушие ко мне – хозяин доходного дома – негалантный галантерейщик, в его грубой лавке сердце было лишним, как муслин и кисея – невзирая на её очарованье в прошлом, нашу кузину попросили вылететь с её уютного гнёздышка в жилище попросторнее – на свежий уличный воздух, арестовав её столовое серебро, очки в серебряной оправе и даже кембриджскую Библию, тут вспомнишь пророка Даниила, продав их с аукциона на Кресте в Эдинбурге любому кедди при деньгах. Саму её отправили в работный дом, куда она дошла с трудом, но через месяц её с лёгким сердцем вынесли оттуда на покой соседи. Хорошее времечко было… – с минуту он молчал. – Origo mali – я! Латынь нежней английской речи!
Но всю соль шутки Джек оставил под конец – едва пробормотал я имя Джесси, его ответ как ждал, чтобы добить меня! Не получив с меня вознагражденья, девчонка взяла вдвое с Джека, а потом моя Очаровашка Джесс нашла прибыльнее дельце, гуляя по ночам и подбирая из чужих карманов выпавшие вещи, за полгода до того, как я сошёл на берег.
Сплюнув горечь шутки, он скривил было губы для усмешки, но дрожащей смуглою рукой стряхнул с лица туман, и только выдохнул: «Бедняжка Джесс!»
Только чайки надрывали тишину, пока Фэрфорд размышлял о том, что творится на душе у капитана, не в силах молвить о его ошибках в юности, каких не будь, он мог бы стать достойным человеком – всё осталось в прошлом для него, и Алан лишь вздохнул, спросив, откуда он взял сил пережить такое.
; Штиль, – ответил капитан, – не шторм, всякий устоит. Я прошёл сквозь эту бурю, как корабль приняв волну. Когда схлынуло, я помню, Джеку я сказал спасибо за рассказ, затем взял кошелёк и высыпал ему две трети муидоров  из него, попросив приглядеть за золотишком до моего возвращенья в Эдинбург. Бледный, как смерть, он посмотрел на меня в страхе, но я быстро с ним попрощался и помчался вниз, как будто слышал крики Джесс за каждой подворотней.
Был базарный день, и на Кресте толклось как водится всякой сволочи до чёрта. Я заметил пальцы в мою спину, и гадкий смех на рожах, и, может, что кричал в ответ кому, или себе. И такое зло меня взяло, что я башку свою набычил и пошёл через толпу, всех снося с дороги кулаками без разбору – шляпы, парики и колпаки, всё в клочки! Кто-то крикнул: «Да он пьян!» И градская стража с дыры кельтской эхом подхватила: «Стой, смутьян!» Но, куда там – я с криком берегись! протаранил их волну и был таков. Я бежал, и запах моря, видно, в Лейт меня привёл, где я бурю переждал и мирно берегом побрёл, любуясь кораблями на рейде, на тугие их якорные канаты, и подумывал отдать концы, как следует надравшись.
Я вернулся в то место, где прятался, перед тем как в море сплыть… нашёл там парочку старых знакомых, завёл с полдюжины новых, и пил беспробудно пару дней, очнувшись на каком-то купце, идущим в Портсмут, и тот доставил меня в госпиталь на Хаслер с свистящей лихорадкой . Чёрта с два я сдох – ничто меня не берёт, и вновь ждала меня Вест-Индия, как других мне мест и не осталось ни на земле, ни в небе, но только чёрные черти мне в лицо огнём дышали всюду вместо божьей милости.
Не знаю, что я натворил, или брякнул что, не помню, пьяный был я, как свинья Давида, понимаешь? Меня, мой мальчик, наказали – заставили миловаться со жгучей девчонкой – дочуркой-пушчонкой! Но попович не из тех, кого можно кошкой драть! И лишь мы сошли на берег, я затеял драку с моим обидчиком, и на три дюйма сделал его веселей своим ножом, а потом дал дёру. Там на берегу слонялось много всякой братии, кому как и мне было наплевать на всё, мы заключили сделку с Роджером, и ходили под его весёлым флагом, молясь лишь морю нам послать в добычу всех.
В Фэрфорде обеспокоился было юрист близостью к пирату, тем не менее добрая душа восторжествовала, и он сдержанно спросил у капитана Юарта «улыбнулась ли ему удача в море?»
; Удача? Нет! Сто чертей! Чёрт меня возьми, если мой сухарь не был так же сух как жажда. Порядка не было у нас на судне – всяк баклан был капитан, всяк свою творил молитву – корыто, на котором все равны, на воде лишь до волны. А что до удачи, то как говаривал капитан Эвери в старину: один-два беса скопят песо; и ничего с тех пор не изменилось; всё потому, что если кто чуток припрячет, тому перерезали глотку во сне в гамаке. Тьфу! уж слишком кровавая была та работёнка, и баста о ней. После того, что они сделали на одной шняве, я сдрейфил и свалил, сдавшись по амнистии властям, и как ветерок сегодня волен со своей «Подружкой Дженни», которую что дельфина учить плавать. И если б не Томас Верни-Пенни с Аннана – прохвост и жлоб, кой без риска всё загребает под себя, я был бы вполне счастлив. Со мной всегда мой лучший друг… – потряс своею фляжкой шкипер. – Но скажу тебе меж нами – мы так давно сроднились с ним, что мне сдаётся горькой шуткой, когда я вдруг его не вижу… и я сажусь на мель. Но детей, моряков и пьяниц любит Бог.
; Что это значит? – спросил Алан.
; Бренди – мой лоцман, ведёт меня на Небеса, жаль лишь только медлит.
И он вскочил на ноги за теми словами, и хоть его качало, он крепко стоял на ногах, и зычным голосом командовал на корабле, сыпля приказами, хотя и был как сторож пьян, успев надраться во время своего рассказа.
Фэрфорд, несмотря на головокружение и тошноту, стряхнул с себя сонливость, и пошёл на бак – взглянуть на простор перед собою и куда корабль идёт. Он был немало удивлён, увидев, что вместо того, чтобы держаться другого берега залива, и дальше от того, с которого они пришли, бриг шёл мористей устья, курсом в Ирландское море. Он обратился к Нанти Юарту за разъясненьем, почему они прямо не идут по устью Ферт в Камберленд к какому порту.
; Почему? Вот что называю я бесценным вопросом! – ответил Нанти. – Юнга, и телега с лошадью в конюшню не войдёт, и мы не купцы какие, чтоб маячить в Солуэе туда-сюда, как королевский шлюп! Почему! Да потому, что пока я не увижу дыма в Боунесс – у той деревни на утёсе, я сутки буду тут болтаться в море, ждать погоды… и поглядывать на горизонт, не чая встретить ястребов границы.
; Когда вы увидите сигнал, сэр, что станете делать?
; Тогда дождусь я ночи, а потом высажу тебя и выгружу весь этот хлам и бочки на берег в Скинбернессе.
; И после я встречусь с лэрдом, чтоб передать ему письмо?
; В любом случае, – ответил шкипер, – не раньше. Всяк корабль держит курс к своему причалу, купец ждёт его в порту, но никто не знает, где бродит лэрд. Милях в двадцати от нас он где-то, я отведу тебя к нему.
Фэрфорд вздрогнул, как от порыва ветра, услышав это – ведь перед ним стоял пират, на руках которого, по его собственному признанью, немало крови, да и теперь с законом он не дружит, промышляя контрабандой. Нанти Юарт понял его страх.
; Какого чёрта! – сказал он. – Зачем мне шельмовать с тобою? Разве не играл я честно со всеми козырями на руках? «Подружка Дженни» не только бренди в бочках доставляла, но и кое что получше. Поставь Сигму и Тау перед Юарт, да пораскинь мозгами, уразумел?
; Нет, конечно, – ответил Алан, – я решительно вас не понимаю.
; О, боже! – не сдержался капитан. – Ты либо самый тупой, либо самый ушлый из всех кого я видел… или ты, быть может, просто ты заноза. Что, Саммертри получше не нашёл кого послать? Дай мне глянуть на письмо…
Алан без колебаний исполнил его приказ, как он не мог ему перечить в своём состоянии. Капитан «Дженни» внимательно осмотрел письмо, потом перевернул его сверху вниз и тщательно изучил все закорючки, словно орнамент на древнем манускрипте, вернув его Фэрфорду не сказав ни слова.
; Ну? – в нетерпении спросил юный адвокат.
; С письмом всё в порядке, – ответил Нанти, – а вот, кто ты таков, и что с тобой не так, не моего ума то дело.
И он чиркнул ручкой ножа по кремню, закурив сигару толщиною с большой палец, и окутал себя густыми облаками дыма, усердно посасывая её.
Алан с грустью смотрел на несчастного человека, чья печаль смешалась с его собственной, что в путешествии бывает очень часто средь людей, тем более, когда чем кончится оно, никто не знает.
Юарт, много повидавший на своём веку, догадывался о мыслях и настроенье своего пассажира, потому что после долгого молчаливого переглядывания с ним, он вдруг шмякнул сигару о палубу и сказал ему в сердцах:
; Так ты меня жалеешь! К чёрту твою жалость! Мне не нужны на палубе слюни сосунков. Пару лет назад, чёрт меня возьми, я припёрся к Джеку Хадуэю. Этот напёрсток разжирел, как норвежский кит, женивший на голландской бочке, что родила ему шесть недоносков. Он испугался, приняв меня за вора, и я поржал над ним, назвавшись. Джек за оборванца меня принял – дал еды, одёжки, и промямлил что-то мне о муидорах – что они хранятся в банке, и я могу их взять, когда хочу. Я рассказал ему, где я был и где меня носило, и он упал с лица, и умолял скорей забрать мои все деньги и поскорей ко всем чертям катиться. Таких трусов сроду я не видел. Мне стало грустно, я расхохотался ему в рожу, и сказал, что я всё наврал, и мои деньги пусть он себе оставит, и был таков. Как сняться с якоря, я послал к нему одного из своих матросов с бочонком бренди и мешком чая – убогий Джек! За десяток лет ты второй, кто Нанти Юарту табачку подал на чих.
; Что ж, мистер Юарт, – сказал Фэрфорд, – разве видеть вам впервой людей, кому дороже их собственная жизнь, и до других им дела нет.
; А ты с луны что ли свалился? – повёл вокруг глазами Нанти. – Какого чёрта тебе лезть к заговорщикам? – от виселицы заговоров нет, на мокрый трут кремень стеши, а всё огня не будет. Мёртвых можно разбудить, как Хайленд из руин подъять – свинья не хрюкнет в мясной лавке, Уэльс с Честером в рог не пропоют. Иль ты думаешь, что из кипящего горшка не выплеснется всё дерьмо похуже вашей кухни? Как бы не так… Кстати, весь этот шум и грохот на прибое, не буревестник – у него другая песня; нету лучше желать покоя на границе, и осадить коней безумных стариков.
; Вам кажется, что я ко всему этому причастен, – сказал Алан, – но, поверьте, ни о каких заговорах я не слышал. – И решив воспользоваться разговорчивостью капитана, он с улыбкою добавил: – А если бы и слышал, промолчал. Саммертри отнюдь не глуп, чтобы путаться под ногами власти, но он может сноситься с лэрдом по личным делам.
; Ну конечно же, дружище, я верю-верю… – язык Нанти Юарта уже сильно заплетался от рома с дымом. – Что же касается сношений между джентльменами, то как говаривал мой старый профессор в университете, сей вопрос меж ними не может обсуждаться… О Саммертри сказать мне нечего, кроме того, что он старый хитрый лис. Но лэрд – местный смутьян, который мутит честных парней, попивая с ними бренди и рассказывая сказки об их предках в сорок пятом годе; вся реки в округе должны лить воду на его мельницу, и все ветра ловиться в его парус. Дворняги в Лондоне собачатся между собой, а он мыслит, что они на свист к нему сбегутся всей гурьбой. Кто-то с ним, пока он платит; кто-то кровью с ним в бою помазан; кому нечего терять, а все прочие – всегда вопят. И если ты, и кто другой, не знаю, за ним полезет в драку, знай, что он у чёрта на крючке! Вот так. Глупые вы гуси и подсадные утки-хромоножки! Здоровья королю Георгу Третьему! И святой пресвитерианской церкви! Сдохни римский папа, и чёртов самозванец! – и капитан выпил за каждый свой тост по глотку. – Вот что я тебе скажу, мистер Фейрбой, я один из десяти владельцев моей «Шлюшки Дженни», и мне девять прочих тычут, куда ей плыть. Но если бы я был ей муженьком, я б не дал ей на себе возить ваше якобитство и папское отрепье, мистер Фэйрпорт… клянусь душой, не дал бы… я б их всех отправил по узкому мосточку прогуляться к Дэви Джонсу, куда получше люди, чёрт возьми, уходили с честью, иль я не плавал под самым «развесёлым» флагом. Я честный шмуглер, любой товар доставлю, куда скажут! Эй! Джон Робертс! Гони к ветру! Что ж, мистер Фейрветер, как говорит каналья Верни-Пенни – дело само по себе.
Минут пять ещё капитан что-то нёс в полном бреду, и рухнул как подкошенный на палубу, ничуть не весел от вина, в нём не найдя себе ни грамма утешенья.
Старый матрос заботливо укрыл его плащом, и сказал Фэрфорду:
; Бедняга, когда б не клятый ром, он был бы твёрже всех, кто тут стоял на шканцах в телячьих башмачках.
; Что же теперь делать? – спросил Фэрфорд.
; Ждать сигнала, и дальше по команде, – бросил коротко матрос, и вернулся к своей вахте, предоставив пассажиру волю развлекаться как ему угодно. Вскоре над утёсом с мыса взвился тоненький дымок.
; А вот теперь, сэр, – сказал старый матрос, – мы отворачиваем в море, и с вечерней водой прискачем в Скинбёрнесс махом, и по темну поднимем на баркасе вас по реке Вампул, там и высадим на бережок возле старого форта, иль кожевни.
Фэрфорд, и без того едва стоявший на ногах, понял, что его мукам ещё длиться бесконечно долго, его взмутило с новой силой, и голова бессильно свесилась за борт. Не было никаких лекарств от тошноты и головокруженья, кроме терпения и мыслей, что он страдает ради дружбы. Когда солнце встало высоко в зените, ему стало вовсе худо: никогда прежде он не чувствовал на нёбе столько запахов и вкусов – от горечи соснового дёгтя до затхлого запаха из трюма. Изнутри его сжигал пожар, и весь он бился в лихорадке.
Матросы, позабыв свою суровость, не бросили его в беде, из старой парусины устроили над ним навес, и кто-то принёс ему лимонный сок с водой, единственное, что смог Алан выпить. Почувствовав от лимонада облегченье, он тотчас же уснул, но и во сне в жару метался.

Глава пятнадцатая
Рассказ об Алане Фэрфорде
(продолжение)

Душа Алана рвалась к действию, но тело совсем не слушалось его. Проспав пять-шесть часов, он тщетно пытался подняться, измученный морской болезнью, и с ужасом осознал, что без чужой помощи ему не встать. Он был рад услышать, что они идут к речному берегу, и что очень скоро он сойдёт на сушу. И вот судно легло в дрейф, подав условный световой сигнал фонарём, на который с берега тут же ответили таким же сигналом. Из тьмы покатили по разбитой дорожке конные повозки с людьми – поскорее разгрузить корабль. И скоро бриг окружило с двадцать барок, с шумом, смехом, руганью взявшихся за дело. Среди той кутерьмы на первый взгляд был свой порядок, и работа шла споро. Нанти Юарт, восстав из небытия, будто не пил вовсе, расхаживал по квартердеку, приглядывая за выгрузкой, и время от времени прорезал ночную темень короткою командой. За каких-то полчаса большая часть груза была размещена на барках, через четверть часа доставлена на берег, и так же быстро распределена по повозкам, цугом подходивших за поклажей, и тут же отправлявшихся всякая своей дорогой. Но без шума и крика было спущено в шлюпки несколько бочонков, как надо было думать, с порохом. Их выгрузили сразу, как контрабандный товар отбыл по назначению. Покончив с этим, Юарт предложил Алану, лежавшему ничком от слабости, сойти с ним на берег.
Фэрфорд едва смог перевалиться за борт в шлюпку, и на корму его перетащили матросы. Капитан свалил беспомощность пассажира на качку, и утешал его как мог. Он его заверил, что на суше всё как рукою снимет, и они будут скоро потягивать эль и покуривать трубочку с «Нашим Папашей», прокатившись к нему недалече на смирной лошадке.
; Кто это – наш папаша? – спросил Алан, не поняв.
; Человек, как тысячи других, только лишь честнее многих, вот и всё, – ответил Нанти. – Сколько доброго бренди мы с ним прихлопнули за наши славные деньки! Клянусь душой, мистер Фейрбрат, он – отец родной всех забулдыг и непризнанный король винной торговли, это тебе не старая крыса Верни-Пенни, кто за глоток удавится. Он настоящий хрен моржовый средь акул, и у него во всём морской порядок, закон о нём пером лишь проскрипит, ещё не высохнут чернила, он уж знает. Наш Папаша bonus socius  всем констеблям тут. В королевском казначействе денег не нашлось таких купить доносчика, чтоб он продал голову Папашу. А если бы такой сыскался, его б на следующий день башка искала свои уши в Солуэе. Он помещик неказистый, так – козявка, и хозяин кабачка, какой ему лишь служит для забавы и храненья моря разливного в подвалах, где народу служит больше, чем пьёт в его в трактире. У него хитрющая жена, и дочурка Долли тоже. Ты, как у Христа за пазухой, там будешь, пока найду я лэрда, чтобы с ним тебя свести. Бог мой, вот нелёгкая задачка будет у меня – вытащить тебя из-за стола, ведь Долли девка хоть куда, а её мамаша – глаз алмаз, и Папаша Наш – если уж приметит хвата, то и свататься не надо! Он за дело не берётся, пока рома или бренди не напьётся с гостем, и не подсунет вам какую-нибудь дрянь – шотландский виски, который Верни-Пенни негодяй в моду взял толкать народу. Он джентльмен до кончиков ногтей – Наш Папаша закалки старой конь, в том смысле, что он крепок, и у него есть виды на «Подружку Дженни», как и на всё, что под луной цветёт. За Долли он деньжат наспылет гору, если женишок ему придётся по душе, и тот свяжет себя с ней до гроба.
На самом интересном месте панегирика Папаше Долли шлюпка ткнулась вдруг в песок, гребцы вёслами упёрлись в дно, держа лодку на прибое, и ловкие парни быстро стали выкатывать бочки на берег.
; Эй! Повыше на бережок тащите их, браточки, – крикнул Нанти Юарт. – Подальше – посуше, подальше, подальше – этот товар не любит сырости. А теперь кто порожняком, возьмите мой багаж – этого молодца, да поосторожней с ним, не намочите. Что? Топот слышу как! Кони! Так громыхают только вьючные седла – это наши…
К тому времени все бочонки были выгружены и аккуратно сложены на берегу, и матросы застыли перед ними в ожидании всадников, нёсшихся во весь опор с грохотом за грузом. Во главе кавалькады из связанных попарно лошадей с вьючными сёдлами, звенящих цепями для крепления на них бочонков с опасным грузом, луна высветила толстяка, задохнувшегося в скачке и гудящего, как бочка, крича из седла что-то.
; Папаша? – удивился Юарт. – Эй, Папаша, зачем гнать лошадей? Мы не хотим так быстро расставаться, у нас вся ночка впереди, и твой старый бренди, и пивко мамаши. Вокруг всё тихо, вон наш огонёк горит.
; Чёрта с два, Нанти, а не пивка! – подскакав ответил тот. – Если хочешь цел остаться, о пивке забудь – в Карлайле наняли метельщиков, чтоб вымести из дома весь сор вроде тебя, так что сматывайся поскорее куда дальше.
; Сколько там служивых псов? Если с десяток, мы их палками прогоним.
; Нет, чёрт побери! – ответил Папаша. – Не выйдет, с ними краснозадые драгуны из Карлайла.
; Что ж, – вздохнул капитан, – значит, нам пора отваливать. Прошу на борт, мистер Фейрлорд… Чёрт, он меня не слышит, да он без сознания, какого чёрта? что мне делать с ним? Папаша, придётся тебе его с собою взять и спрятать у себя под крышей, пока шторм не стихнет. Слушай, он связной с той стороны к лэрду. Смотри, ни сесть, ни встать не может. Придётся взять его тебе.
; Чтоб его повесили! У меня в доме интендант с двадцатью солдатами, если б не моя красотка Долли, меня б здесь не было… Вам надо уходить, не то они пойдут искать меня, уж очень интендант пронырлив, а в этих бочках, чую я, не виски.
; По мне, – сказал капитан, – так им место на речном дне, но они в условиях поставки. Так что мне делать с этим парнем?
; И не счесть каких парней мы оставляли в травке, – вздохнул Папаша. – Если у него лихоманка, только небо с ночью ему закроют очи.
; Твоя правда, – согласился капитан «Подружки Дженни». – Его юное горячее сердце совсем скоро станет холодным, если я, чёрт возьми, не смогу ему помочь.
; Ну, коль его башка тебе своей дороже, вези его к монашкам в обитель старых дев.
; Что! К этим артурианкам? Католическим ведьмам? Ха-ха! Никому и в голову не взбредёт его искать там, мне помнится они целую команду спрятали под клобуками, когда их корыто сожрал песок залива.
; Дружок, ты всё ж рискуешь нажить бед в дороге по святым местам до девок – повсюду патрули.
; Плевать, придётся, знать, кой кого приземлить из них, и только-то, – рассмеялся Нанти Юарт. – Эй, парни! Свистать всех! Чего копаетесь?
; Тут как тут мы, капитан! – отвечала хором братва.
; Чёрт вам будет капитан, когда меня повесят!
; Вот, на дорожку, – сказал Папаша, подавая фляжку капитану.
; Ни-ни, ни капли, – отказался Нанти. – Дай хоть сдохнуть трезвым, я не битюг какой фламандский – моё сердце само поскачет в битву, если кто нам встанет поперёк пути. Джефсон, ты самый добрый малый, хоть и стар, попридержи мальчишку, мы его в седло подсадим, и не дадим ему упасть в пути.
Когда Фэрфорда подняли, он застонал и спросил, куда его несут.
; В норку к мышкам, в уютное гнёздышко, милок, – по-отечески приговаривая, устроил Алана в седле старый пират. – Пока, Папаша, передавай привет интенданту.
Гружёные лошади парами друг за другом в один ряд тронули короткой рысью, и на каждой второй сидел паренёк-дубок в кожаном дублете, из-под которого у всех торчали пистолеты. Юарт следовал в хвосте колонны и время от времени поправлял юношу в седле со стариною Джефсоном. Фэрфорд порою вскрикивал, и грозный капитан из состраданья, причитал над ним как нянька, уговаривая потерпеть и с лаской лепетал давным-давно им позабытые добрые слова, не забывая покрикивать на своих матросов, но его угрозы и сквернословие почти никто из них не слышал из-за треска, скрипа и звяканья средь громыханья бочек, привязанных к сёдлам верёвками с цепями, и щёлканья бичей.
; Скоро-скоро, сынок, тебя обнимут святы ручки дев в старом добром доме… там полно ласковых сиделок, пусть они и ведьмы папы… Эй, Джек Лойтер, в строй, и не баклань, захлопни пасть! Они все милашки были, из порядочных домов, и милосердья им не занимать, они ведь, что святые, те монашки. Их дому много-много лет, он что тюрьма для дев, каких ещё полно во Фландрии, потому их и зовут прекрасными весталками, но я не знаю, правда то иль нет… да мне и незачем то знать. Моча вам в глотку, забулдыги, чёрт! Поржёте мне! Они накормят, приголубят и утешат, богат ты или беден, всё равно невестам божьим, и потому до них нет дела никому. Там столько их – красивых, умных и здоровых телом, что просто рай. С какого чёрта станут краснопузые погоню слать за милыми парнями, что привезли немножко в Англию божьим одуванчикам винца, зачем тогда их тут держать… Тихо! Что? Кто свистел? Ах, это ржанка. Эй, Чёрный Джим, ступай вперёд, разведуй! Они могут засесть где в дроке, иль в Поганой Яме, иль ещё где. На фарлонг впереди иди, и гляди в оба. Да, эти артурианки всех накормят и оденут… мой бедный папаша называл их грязными побирушками, но они чище многих из нас. Проклятая кобыла! Я вот те споткнусь! Башку Нашему Папаше оторвать за такую клячу! Так и голову сломать может паренёк!
И Нанти наддал бедной лошадке, и та пошла живее, усугубляя положенье Алана своею резвостью, как все скачки с прыжками больно отзывались на его спине и заднице, а голова раскалывалась от жуткой тряски под аккомпанемент бурчаний и ворчаний капитана возле самого его уха. Но у него не было сил даже рта раскрыть, и потому он не пытался жаловаться, и ему оставалось лишь терпеть и ждать, когда же прекратятся его муки, лишавшие сознания.
Берег давно остался позади, но Алан не мог знать где. Они долго двигались по пустошам и дюнам, пересекли пару ручьёв, или речушек, как их называют тут – некоторые из них были довольно глубоки; и наконец вышли на пашни, как это водится в Англии – крохотные земельные участки или огороды на высоких местах, по краям заросшие кустарником или даже подлеском, меж которых узкие тропинки так одичали, что смыкались ветвями над головами всадников, скрадывая свет луны и делая небезопасным путь для верховой езды. Но зная эту местность, как свои пять пальцев, путники проследовали этим лабиринтом погоняя коней. Нанти и Джефсону не везде возможно было ехать рядом с Аланом по бокам, и им стоило больших трудов удержать его в седле.
И вот, когда терпенье Фэрфорда иссякло, и он уже собрался умолять бросить его на произвол судьбы под любою крышей, или стогом сена, даже под кустами – всё равно где, лишь бы был покой его телу, Чёрный Джим – угольщик, что ехал впереди, сообщил о прибытии на развилку дорог, и передал по цепи: «Куда дальше?»
Оставив Алана Джефсону, капитан подъехал к голове колонны и спросил:
; Кто тут бывал раньше?
; Сэм Скелтон – он католик, – откликнулся Лойтер.
; Чёрт бы их всех побрал, – проворчал Нанти, в котором если что и осталось от пуританина, так это зло к папистам. – Но хвала ему, что одного он нам послал. Сэм, ты поедешь с нами, как старый знакомый старушек, так сказать. Ты, Джим, доведёшь всех до конца развалин форта, а потом овражком до старой мельницы, там Гудман Мельник, иль Плешивый Сторож, скажут что-куда. Я скоро буду.
И лошади гуськом последовали дальше мимо Нанти с Скелтоном, пока Джефсон с Фэрфордом не поравнялись с ними; и последний получил наконец-то облегчение в пути по ровной дорожке медленным шагом в тишине, когда грохот и лязг каравана помалу исчез вдалеке. Они не успели отъехать на пистолетный выстрел, как вдруг встали перед покосившимися от старости вратами, верх которых изукрашен был тяжёлою резьбой 17-го века – накладные куски её, обветшав, валялись тут же рядом под ногами, и никто не удосужился за много лет отбросить их хотя в сторонку. Два громадных мраморных столба, сверкая белизною в лунном свете, напоминали призраков столетий, и воздух вокруг ещё дрожал от страшных потрясений пережитых ими.
; Раньше ворота валялись вот тут, – удивился Скелтон, обнаружив, что ворота там, где им надлежало быть, и к тому же на запоре.
; А теперь врата на месте, и стоит страж у ворот, – ответил изнутри нарочито строгий глас. – Кто тут бродит по ночам?
; Мы хотели просить леди… мисс Артуриту, – сказал с поправкой Нанти, – приютить на ночь больного.
; Мисс Артурита никого не принимает по ночам, несите своего матроса к доктору, – ещё строже рёк привратник, – морская соль не пара розмарину, и не тяни свою волынку тут – дуй отсель, да веселей.
; Эй, Дик, Гарднер! – гаркнул Скелтон. – Когдай-то ты успел наняться в сторожа?
; Кто это? Кто ты? Откуда меня знаешь? – дрогнул голос стража.
; Я узнал твой голос, – отвечал матрос. – Ты что ж, уже забыл малыша Сэма Скелтона, пьяница безбожный?
; Нет, я тебя помню, – обрадовался сторож. – Но мне строго-настрого велели этой ночью никому не открывать, и ты прости…
; Я снесу тебе башку из пистолета, не доводи меня до греха, – рявкнул капитан, и тут же голосом потише произнёс: – Послушай, приятель, возьми-ка лучше ты гинею, и впусти нас подобру, не заставляй ломать ворота, ты же не дурак – если друг мой тут отдаст концы, тебе несдобровать, ты понял?
; Как не понять, – смиренно отвечал привратник, – а чей там конный проскакал отряд?
; Да наши с Боунесс, Стоункультрум и ещё из пары мест, – сказал Скелтон, – Чёрный Джим, старина Джефсон, Уилл Бей-Пей и прочие.
; Ну, так то совсем другое дело, – вздохнул Дик Гарднер, – клянусь солью с розмарином, а я подумал – то солдаты из Карлайла с Вигтоном, и от страха сердце джигу на губах сплясало.
; Ври дальше, – рассмеялся Скелтон, – любая пьяная скотина в Камбрии отличит буль-буль от пуль.
; Вот что, братец, – терял терпенье капитан, – закрой рот и шевели ногами – нам некогда. Беги до баб, скажи, что Нанти Юарт с «Подружки Дженни» привёз молодого господина – письмоношу из Шотландии к знатному джентльмену в Камберленде… что солдат в помине нет, а мальчик очень болен, и если сёстры не сжалятся над ним, он тут сдохнет у ворот, а письмо его достанется красным мундирам.
Дик Гарднер побежал с докладом, и через несколько минут в доме замелькали огоньки, и Фэрфорд, понемногу приходивший в себя, увидел, что они находятся перед некогда замечательным особняком.
; А если твой дружочек Дик с концами смылся? – спросил Джефсон Скелтона.
; Тогда, – ответил тот с ухмылкой, – его я приласкаю, как Джефсона Джон Кук, и отплачу ему, как тот тебе.
Старик налился кровью, и лишь собрался шутнику ответить, как Дик Гарднер был тут как тут, и сказал, что мисс Артурия идёт сама сюда для разговора с капитаном.
Нанти Юарт под нос проклял мнительность монашек и бездушие католиков на пути к страждущему брату своему, и пожелал мисс Артурии зубной боли по ночам и сердечного удара за её неторопливость; лишь приход той самой мисс спасло её от прочих хворей. Ей светила дочь христова с фонарём, который она направила на ночных гостей через решётку в недавно чиненых вратах, и внимательно их оглядела.
; Мне очень жаль, мадам Артурия, – сказал Нанти, – но дело в том…
; Пресвятая Богородица! – оборвала его она. – Что вы так орёте? Так вы капитан «Святой Женевьевы»?
; Да, мэм, – ответил капитан. – В Дюнкерке так зовут мою девчонку, но тут она «Подружка Дженни».
; Это вы ведь привозили к нам отца Бонавентуру?
; Да-да, мадам, я много всякой дряни перевёз, – стушевался Нанти.
; Типун вам на язык! Срам какой! – вспыхнула мисс Артурия. – И как только святые угодники добрых людей вверяют в руки таких богохульников.
; Да ведь они не могут иначе, – ответил капитан, – как ни один папистский толстый зад волны не оседлает, и никто из латинян так вод прибрежных не знает, как я – верный слуга дела, крепкий, как сталь, заботливый о всяком живом грузе, иль мёртвых душах и живых – мне всё едино – я божий странник и морей скиталец, а у ваших святых чертей, прошу прощенья, мэм, такие чёрные рясы и большие клобуки, что мне не рассмотреть, кто скрывается под ними. Однако, вот пред вами истый юный джентльмен, гибнущий от лихорадки, кой имеет честь везти письмо лэрда Саммертри к Лэрду Озёр Солуэя, как его тут все зовут, и каждая минуточка, что мы тут с вами зря теряем, ему что гвоздь в крышку его гроба.
; Святая Мария! Что ж мне делать? – всплеснула ручками мисс Артурия. – Мы не можем не помочь ему. Ричард Гарднер, помоги этим людям отнести джентльмена в дом, а ты, Сэлби, проводи их в комнату в конце галереи. Вы, разумеется, безбожник, капитан, но я вас полагаю честным человеком, и доверюсь вам, но если вы мне в чём солгали…
; Только не я, мадам, я не могу лгать леди, я ж не дьявол-искуситель, но всегда юный рыцарь дам в душе. Алиллуйя, мистер Фэрфорд, пора воскреснуть, попробуем восстать.
Алан встрепенулся в благоприятной обстановке, и тут же признался, что без помощи привратника до дома не дойдёт.
; Чудесное воскресение! Вот, Дик, тебе за протянутую руку дружбы… – и Нанти сунул в его открытую ладонь обещанную гинею. – Прощайте, мистер Фэрфорд! Мисс Артурия, я не могу теперь вас не покинуть, до свиданья!
И был таков с двумя своими людьми, пустив коней галопом. Но Нанти Юарт изменил бы самому себе, не пропой он громко на прощанье в такт топоту копыт куплет из очень старой баллады:

Милашка к попику с утра
На исповедь пришла…
«В чём согрешила ты, сестра,
И в чём твоя вина?»
«Не всю любовь, милок, вчера,
Грешна, я отдала…»

; Пресвятая дева Богородица! – перекрестилась мисс Серафима. – Все беды на наши головы, чёртовы еретики! Что за ночь! Господи, смилуйся над нами! Такого святотатства искони не знали эти стены. Ричард, вернись потом к воротам, и больше никаких гостей. Мой юный друг, к вам это не относится, вас нужда заставила сочувствия и помощи искать у нас… Чёрт! в прошлый раз всё точно так и было! Но что Бог не делает, всё к лучшему. Тропинка неровная, сэр, смотрите под ноги. Ричард должен был за нею приглядеть, но согрешив, он ходил в Уэльс паломником к истоку Святой Винефриды.
Тут Дик сухо кашлянул, разумеется, в подтвержденье слов хозяйки дома, и прошептал:
; Sancta Winifreda, ora pro nobis…
; Мы никогда не запрещаем божьим слугам усерднее молиться, и каяться в своих грехах, – ничтоже сумняшеся продолжала мисс Артурия. – И мы молимся о божьей благодати всем: и праведникам, и еретикам. Осторожней, сэр, вы тут голову себе разобьёте! Увы! денно и нощно столько камней преткновений в пути!
Продолжая таким образом без умолку напутствовать и ахать, эта добрая и чуточку наивная душа, всецело преданная вере, милосердная мисс Артурия, как могла утешала Алана, когда её нежданный ночной гость вслед за своим проводником Ричардом натыкался во тьме на каждое препятствие, каких было и не счесть на прямой садовой тропинке; но они, наконец, дошли до дома, и поднялись по каменным ступеням парадной лестницы, украшенной по бокам грифонами из сказочных времён, и очутились в портике Прекрасных Фей – то бишь перед старомодной крепостью-особняком с зубчатыми стенами и узкими окнами-бойницами промеж приплюснутых башенок, похожих на столовые перечницы. Парадные двери тихо распахнулись перед хозяйкой, которая недавно вышла через них, тусклый свет пред ними плотными тенями обрисовал веранду, заросшую жасмином и прочей вьющейся растительностью. Все окна в доме провожали их, таращась чёрными, как смоль, очами.
Мисс Артурия постучала в дверь в конце веранды:
; Сестра, сестра, Анжелика!
; Кто там? – прошептал голос изнутри. – Это ты, сестра Серафима?
; Да-да, открой скорей, иль мой голос слышишь ты впервые?
; Конечно, конечно, я сейчас, сестра, – заторопилась Анжелика, отодвигая тяжёлый засов. – Ох, уж этот наш обет, а враг рода человеческого так и норовит напасть врасплох… incedin sicut leo vorans , как речёт бревиарий. Ах! Ой! Сестра! Что ты наделала? Кого ты привела?
; Этот юноша, – успокоила её Серафима, – полагаю родственник досточтимого отца Фэрфорда, его привёз сюда капитан со «Святой Женевьевы». Посмотри, он еле дышит, и у него письмо к тому же…
Тут она склонилась к уху сестры, и продолжения нельзя было услышать.
; Что ж, – вздохнула Анжелика, – когда другого пути нет…
За вздохами и охами прекраснейших весталок Дик Гарднер водрузил свою ношу на стул, где младшая сестра, после некоторой нерешительности, всё ж таки осмелилась коснуться руки незнакомца одним пальчиком, считая на запястье его пульс.
; У него жар, сестра, – вынесла свой приговор она. – Ричарда нужно послать за Амбруазом, и ему надо дать жаропонижающее.
Амбруаз не заставил себя долго ждать – явился крепкий с виду старый слуга дома, взысканный на службе Артуриям многими наградами, став, наконец, с годами полуконовалом, полунянькой, полудворецким и полным властелином в доме с тех самых пор, когда духовный отец сей нежной паствы, не выдержав тягот долга, уехал за границу. С помощью дельных советов сего старца Алана Фэрфорда перенесли в дальний покой в конце галереи – вполне приличную комнату, и возложили на чистую кровать. Юноша ничуточки не сопротивлялся действиям мистера Амброуза, давшего ему микстуру, и снизошедшего до обильного кровопускания больному, чем, может быть, он оказал ему неоценимую услугу.

Глава шестнадцатая
Рассказ об Алане Фэрфорде
(продолжение)

Утро следующего дня началось для Фэрфорда с пробуждения от ночных кошмаров с участием Дарси Латимера, Зелёной Мантильи, прекрасных весталок, где он надрался с капитаном Нанти Юартом из его фляжки, и «Подружка Дженни» стала тонуть в песках Солуэя, откуда его спас мистер Амброуз, уговаривающий своего пациента лежать смирно в постели, чего делать было ненужно, как сил у Алана не осталось вовсе, и он бы не смог с неё встать без чьей-либо помощи. Восстав из спящих, он с ясностью осознал, что потрясения последних дней надорвали его здоровье, и как бы он не торопился к своей цели, ему придётся подождать, когда к нему вернутся утраченные силы.
Больным необходим покой, как ничего другого им не остаётся, и тот был совершенным. Сиделки тут ходили лишь на цыпочках, крайне редко перешёптываясь между собой par ordonnance du medecin,  и ничего более. Коновал царил в Сказочном дворце фей. Раз-два в день феи слетались к нему справиться о его самочувствии, услужить и поправить подушки, одеяло, и только лишь. Природная вежливость Алана и искренняя его благодарность дамам за всё, что они делают ради него, снискали ему у фей большую благосклонность, и на третий день его перевели в лучшие апартаменты, в отличие от предыдущих. Ему разрешилось выпивать бокал вина, и волшебного – из очень старых пыльных бутылок в паутине, какая обычно водится в древних закромах старинных замков, где это вино, быть может, хранилось, как святая реликвия, не меньше полувека.
Но каким бы ни казался сказочным дворец гурий для измученного путника, выздоравливающему очень скоро стал он казаться слишком уж уютным гнёздышком под крылышками старых дев. С первыми шагами из постели Алан подошёл к узкому окну, и нашёл на нём крепкую решётку, а за нею смог увидеть лишь мощёный дворик. Ничего странного не было в толстой древней решётке, обыкновенной в пограничных замках, и виде из окна, но Фэрфорд скоро обнаружил, что всякий входящий к нему, как и выходящий, с превеликой осторожностью дверь запирал на ключ в его покое; а когда он выразил желанье прогуляться по двору, или в саду, феи вдруг похолодели, а их премьер-министр, мистер Амбруаз, ясно дал понять, что это не в его компетенции, и усомнился, что гостю будет полезна прогулка на слишком свежем воздухе.
Желая знать, волен ли он распоряжаться собой в чересчур радушном доме, Алан сердечно поблагодарил сего важного царедворца за заботу и внимание к своей персоне со стороны его обитателей, и заявил, что намерен покинуть Дворец Фей на следующее утро, попросив его о последней услуге – подыскать ему лошадку для поездки в ближайший город; засим он заверил мистера Амброуза, что его благодарность не ограничится таким сущим пустяком… тремя гинеями, вложенными в руку дворецкого. Пальчики уважаемого слуги защёлкнулись на гонораре так естественно, будто он и впрямь считал себя учёным мужем, но по поводу желания Алана уехать дал туманный ответ, а когда его прижали, он твёрдо заявил, что не позволит пациенту съехать завтра ни за что, иначе за его жизнь не даст он и гроша… и дамы никогда на то не согласятся.
; Позвольте мне самому решать, чего стоит моя жизнь, – заметил Алан. – Моё срочное дело куда её дороже.
Несогласие дворецкого вынудило Алана объясниться с дамами со всей любезностью и признательностью за оказанные ему благодеянья, и уведомить сестёр о своём твёрдом намерении не сегодня, так завтра покинуть их. После некоторых попыток уговорить его остаться ещё ненадолго, чтобы окончательно поправиться, Фэрфорд наотрез отказался, заявив, что ему поручено доставить очень важное письмо мистеру Харрису Берринсворку, Редгонтлету, или, как его ещё называют в Шотландии, Лорду Солуэйских Озёр; и что это вопрос жизни и смерти, не терпящий отлагательств.


Рецензии