Ходят морем теплоходы, ходят небом облака
На заре своей поэтической молодости Александр Гусаков не просто «подавал надежды», как начинающий литератор, а намного опережал своих сверстников из карельской литературной мастерской, публикуясь не только в Карелии, но и за её пределами в различных советских журналах и газетах того времени. Об этом в своей немногословной заметке, посвящённой творчеству А. Гусакова, упоминает петрозаводский поэт и писатель Владимир Судаков: «Печатался, опережая в этом многих из нас, в журнале «Север», ленинградских и петрозаводских газетах, в сборниках «Молодые голоса» (Петрозаводск, 1977) и книге «Трилистник», собранной «на троих» из стихов Алексея Ливанова, Дмитрия Свинцова и А. Гусакова (Петрозаводск, 1980). Были публикации и в Москве, и в Ленинграде, а также в Белоруссии».
Как я уже заметил, большинство из стихов предполагавшегося сборника «Письма без конвертов» в 1989 году уже предлагались автором к изданию и даже были включены в типографский план. Но с началом перестройки издательство «Карелия» стихи эти возвратило автору с оговоркой, что, дескать, денег нет, а если непременно хотите издать книгу, деньги ищите сами.
Конечно, денег Гусак не нашёл. (Его многие называли Гусаком, и он не обижался). По этому поводу, и, наверно, по множеству других поводов, его гражданская жена Валентина Горелова (и тоже поэт) мрачно шутила: «Не гусись, Гусак! Бог с тобою!». И он, не смог найти выход из тупика, в который сначала загнал себя сам, а потом его туда загнали уже внешние факторы, о которых рифмоплёты слагали набившие тогда всем оскомину не только на зубах, незатейливые строчки типа «Мишка – Райка – Тройка – Перестройка». И Александр долгие годы «варился» в соке собственных стихов, написанных им ещё в годы своей поэтической молодости. Правда, пришлось ему в конце 1990-ых из строфы «Я ещё о славе не мечтаю» «смастерить» строфу «Я уже о славе не мечтаю». Но сначала были уверенность и вера в свои творческие силы. И даже после зоны, куда он угодил из ревности и по собственной глупости. Но, выйдя из мест не столь отдалённых, поэт всё же растерялся, и запил, как на Руси говорят, горькую. Но вера в свои возможности, и в то, что он преодолеет эту боль, не оставляла его. Он хорохорился, и это видно по таким его стихам: «По совести совесть, свою теребя, я грустную повесть пишу про себя. Твердят мне: «Опомнись! Ты катишься в жизнь! – Моя это повесть, моя это жизнь!». Дескать, оставьте меня в покое, говорит поэт, а со своей жизнью я разберусь как-нибудь сам. Но червь сомнений грызёт его изнутри, и это ощущается в таких поэтических строках: «Есть беспричинная тоска, она приходит ниоткуда». Но, возможно, ему кажется, что он знает, откуда происходит эта «беспричинная тоска», и он мстит за неё всему миру, но в первую очередь себе самому. Обращаясь с претензией к читателю, он корит, прежде всего, себя, ибо читатель для него – это и он сам:
Мы помним зло…
И крепко!
Порой несчастны, как
Потрёпанная кепка
У нищего в руках.
Но Гусаков тут же урезонивает себя, обращаясь одновременно и к людям:
Сейте добрые слова!
Разве можно их стыдиться?
Пусть яснеют ваши лица,
Пусть кружится голова.
Мне неизвестно, где и в какие годы своей творческой жизни Александром Гусаковым было написано то или иное стихотворение. Вполне возможно, этого не помнил и он сам. Однажды, когда я показал ему тетрадь со своими стихами и песенными текстами, где под каждым моим опусом значились дата и место написания, Гусак только рассмеялся над моей педантичностью и, как мне теперь кажется, детской наивностью. Свои стихи он писал всю свою жизнь. Всякий раз, находя в них какой-нибудь изъян, он исправлял их, подправлял, нередко переделывал. Отсюда и появился «провинциальный городок», где «под бронзу выкрашенный Сталин» с пьедестала наблюдал за бродившими «вкруг городка» тучными стадами и садами, ломящимися от плодов. «Бронзовый» предстаёт перед нами живым, с простёртой ладонью, и он, вместе с маленьким Сашей Гусаковым не может не видеть божественной красоты его матери и полубога-отца. Но «беспричинная тоска», съедавшая сердце поэта, у которой, безусловно, есть свои причины, находит его везде, где бы он ни был, и поэт, уже обращаясь к дочери, с которой его разлучили навсегда, пишет о воздушном замке на песке, мысленно уносящем их обоих куда-то под облака, где птицы в небе ликовали. А в городке в это время пели люди, и сон наяву продолжается до тех пор, пока тот замок не растоптали всё те же люди, которые в далёком детстве, как ему казалось, пели вместе с птицами.
В письме, адресованном любимой, глухо стонут деревья за окнами дома, и жилище погружается в тихий омут тревожных снов и «беспричинной» тоски. Ему не даёт покоя остров детства, которого нет ни на одной карте мира и который не суждено разгадать никому – ни поэтам и ни философам. Но этот остров есть на карте памяти, и Гусаков помнит его очертания, и знает, что на этом острове никогда не бывает ни скуки, ни отчаяния, ни беспричинной тоски. Этот остров предстаёт пред взором поэта любимым и любящим, всегда напоминающим известный сердца силуэт.
Детские воспоминания, будоражащие каждый нерв, не оставляют поэта ни на миг. Я вспоминаю его чудные рассказы о тех мгновениях его детства, об отце, о друзьях его отца. Перед моими глазами до сих пор предстаёт прямоугольный пейзаж, нарисованный отцом Александра обычной спичкой. Он был написан Гусаковым-старшим, кстати, тоже Александром на слоистой фанерке с двух сторон – один и тот же пейзаж, но на одной картинке лето, на другой зима. И Гусаков-младший, где бы он ни находился, с этой своей реликвией не расставался никогда. Где сейчас находится это произведение живописи, написанное мастерской рукой, я не знаю, так же, как не знаю, где может находиться рукопись стихов самого Александра. Валентина, дочь его, писала мне, что рукопись, названная поэтом «Письмами без конвертов», находится у неё, но я боюсь, что это не совсем так, ибо я помню, что стихов Гусаковым было написано гораздо больше, нежели мне отправила Валентина Александровна.
Возвращаясь к творчеству Гусакова снова и снова, я однажды поймал себя на мысли, что Гусак за свою жизнь так и не успел повзрослеть. Из мальчишки, помнящего дощатый и насквозь махрой прокуренный барак бывшими солдатами Великой Отечественной – той самой последней войны, из которой, дабы его родить, пришли его мать с отцом, он никогда не стал взрослым. И стихами своими он канул в детские воспоминания. Лишь иногда в них проступают силуэты моря и бороздящих морские просторы теплоходов: «… и безоглядно в толщу волн врубался корпус теплохода» или «ходят морем теплоходы, ходят небом облака». Но и тут детские мотивы его воспоминаний из начала первых послевоенных 1950-ых не оставляют и напоминают о себе хотя бы строчкой, хотя бы одним единственным словом, которое поэт умудрялся пропихнуть сквозь толщу волн и облаков. «В такое утро, - пишет он, - ждёшь и веришь, что вдруг внезапно, издали – приблизится желанный берег ещё неведомой земли». И эта земля неведомая, проступает, как те восемь строчек, оставленных на память единственной дочери Валентине, которую воздушный замок унёс куда-то под облака, оставив осиротевшего поэта наедине со своей болью и горечью навсегда: «Так от рождения пошло – мир в ощущении расколот…».
В своей заметке «Поэт увлёкся прозой», посвящённой Александру Гусакову, петрозаводский литератор Владимир Судаков написал: «… вот прозу автора, к сожалению, не читал. И вот довелось». Здесь, я сказал бы, что, возможно и вовсе не довелось бы, но Гусакову-поэту предстояло оказаться один на один со стихией лихих девяностых, к тому же, без работы и без средств к существованию. В конце концов, судьба уготовила ему, как говорят моряки, рандеву с другим, как он сам, «отщепенцем» жизни посреди этой бурной стихии. Мы с ним познакомились на занятиях литературного объединения при карельском отделении Союза писателей России, которое вёл Иван Алексеевич Костин. Оказалось, что мы оба учились в одной и той же «бурсе» - в Ленинградском Арктическом училище – он на электромеханика, я на механика судового. И как мне теперь кажется, писать прозу он начал именно под моим влиянием. Но сначала была журналистика. Потому что стихи – это долгие гонорары, а журналистика – гонорары быстрые. Но в отличие от меня, привыкшего писать с колёс, Гусак практически выверял каждое слово. Из-под его пера пусть редко, но выходили не просто очерки, а целые жемчужины, более похожие не на журналистские статьи и очерки, а на литературные произведения. Кроме того, чтобы прокормиться, нам то и дело приходилось заниматься «подёнщиной». К нам иногда обращались люди с просьбой что-нибудь да написать, и мы, зная о том, что газеты и журналы петрозаводских издательств весьма скупы на гонорары, мы предлагали этим людям опубликоваться самим. В результате наших стараний «из-под пера этих людей» за небольшое нам вознаграждение выходили довольно-таки сносные стихи, заметки и даже небольшие очерки. Так и появился из поэта Гусакова прозаик Гусаков. Во время своих прозаических «откровений» он в шутку называл себя прозайцем. Потом мы долгими летними вечерами 1997 года засиживались с ним, рассказывая друг другу байки из своей морской жизни. На моих глазах и на моей памяти родились первые гусаковские рассказы про штурмана Душмана, про старпома Палыча и про «пофигиста» Чубайкина, названного так в отместку Чубайсу за им проведённую ваучеризацию страны.
Свидетельство о публикации №120052405483