Я помню, дед
* * *
Невыносимо болела голова, казалось, тысячи стальных иголок втыкались в нее. Ощущение полной невесомости, полного отсутствия движения. Сдавленные будто мощным прессом лёгкие выдавали наружу только непонятные свисты, а вдыхать приходилось через адскую боль короткими, как всхлипы, скупыми порциями сухого воздуха. Само по себе тело моё было раздуто, как воздушный шар, казалось непослушным, каким-то чужим и непонятным.
- Где я? Что со мной? Убит, ранен? - Мысли поплыли огромным спутанным потоком из раскалённого от боли мозга. С большим усилием попытался поднять веки, но они будто приклеенные не двигались с места. Когда всё же с третьей попытки удалось их сдвинуть, новая волна нестерпимой боли проткнула всё тело от дневного света. Глаза мало-помалу сфокусировались на высоком обшарпанном потолке. Как из бочки донеслись приглушенные, эхом повторяющиеся голоса каких-то людей, и снова невесомая темнота и одни и те же мысли:
- Что со мной? Где я? - Опять приоткрыл глаза. Прямо надо мной нависли незнакомые люди. В центре, по всей видимости, главный военврач в накинутом поверх кителя белоснежном халате, в упор, не отрываясь, внимательно смотрит на меня и с лёгкой хрипотцой в голосе спрашивает медсестру:
- Этот боец ещё не приходил в сознание? - а глаза буравят меня своим пристальным взглядом.
- Нет, Валерий Афанасьевич, так в себя и не приходил. Его ещё сильнее, мне кажется, после вечернего осмотра раздуло, - откликнулся голос молоденькой бойкой медсестрички.
- Ну, если в течение двух дней не очухается, то, я думаю, он не жилец.
Мозг через новый приступ острой боли опять упрямо начинает свою работу, и я понимаю, что речь идёт обо мне. Люди, стоящие около меня, исчезают из поля зрения, а вскоре постепенно исчезают и их приглушенные голоса. Вдруг в голове словно плотину прорвало, и одни за другими медленно стали выплывать неясные воспоминания: мост, снайпер, лужа... Всё это начинает крутиться в воспалённом сознании с бешеной скоростью. И снова полный тёмный провал.
* * *
Отгремели уже жестокие кровопролитные бои в Эстонии, Латвии, Литве.
Наступил март 1945 года. Готовилась масштабная операция по взятию старой крепости Кенигсберг. Для окружения и уничтожения противника наши войска должны были нанести по Кенигсбергу удары по сходящимся направлениям одновременно с севера и юга. Также планировался сковывающий удар на Пиллау по земландской группировке противника. Небывалое за долгие месяцы затишье длилось уже третий день. Такая ненасытная тишина, которая каждой своей секундой наполняет сердце верой в завтрашний день. Когда закрываешь глаза, то кажется, что ты не на войне, а дома. Даже начинаешь чувствовать запах свежеиспечённого маминого хлеба, а через секунду запах перебродившего хлебного кваса. Слышишь голос старшего брата Гриши с улицы, который опять громко ругает ущипнувшего его гуся, а вот чётко слышен батин прокуренный баритон и скрип открывающейся калитки.
Я встрепенулся от того, что мне на лицо капает прохладный берёзовый сок с посечённой осколком молодой берёзы, к которой я привалился отдохнуть, поймал языком две не очень сладкие капли и встал, поправив сапоги. Полк наш расположился в просторном смешанном лесу, который разрезала небольшая речка с густо заросшими высоким тальником берегами. Командира роты я нашёл на КП, он усердно чистил свой наган.
- Товарищ капитан, разрешите обратиться? - сказал я. Немой положительный кивок с его стороны.
- Василь Палыч, мне бы добежать до второй роты, повидаться с земляком из соседнего села. Недавно встретились, поболтать о доме хочется. Я к вечеру как штык? - И снова положительный кивок, даже не глядя в мою сторону.
Вторая рота расположилась на противоположном берегу речки. Идти было легко. На дорогах стояли весенние лужи, но грязи как у нас под Курском, которая чернозёмным салом прилипает к ногам, не увидишь, кругом песчаные и каменистые почвы. А мысли опять дома, какие там фруктовые сады, бескрайние полевые моря подсолнечника, кукурузы. А как поют соловьи, когда в предрассветный час выйдешь весной в белый дурманящий терем яблоневого сада! Нет, как бы ни была красива чужбина, но лучше отеческих мест не найти ни в каком уголке земного шара. И воздух там свежее, и небеса прозрачнее, и вода из хрустальных сердец родников
чище и холоднее.
Вдруг рядом с головой просвистела пуля. Инстинкт, выработанный за три года войны, заставил меня мгновенно оказаться на земле. Одиночная пуля над головой, выстрела не слышал, никого со мной нет, я один. Мысли сразу выдали вердикт - снайпер. Быстро оценил обстановку: лежу я на открытом месте, только вышел из перелеска, впереди маленькая речка с ветхим мостиком. Видимо этот мост и пристрелял немецкий снайпер. Что делать? Если вперёд по открытому месту – верная смерть. Назад - тоже. Слегка повернул голову, чтобы лучше рассмотреть мост, тут же пуля смачно поцеловалась с землей около правой ладони. Перед мостом лежит труп солдата, я даже чётко различаю сержантские погоны. Так без движения долго не пролежишь, нужно что-то предпринимать. Шевелиться нельзя, пусть он думает, что я убит. Любое движение с моей стороны - выстрел. Если промах, тогда я рывковой перебежкой до убитого бойца и спрячусь за его телом. А если не промах? Сколько ни думал, но другого выхода нет. Тело без движения в неудобной позе начало затекать, если я ещё помедлю, то быстрой перебежки не получится. Ну, с Богом!
Я прикрыл голову рукой, чуть приподняв её вверх, и весь организм стал единой взведённой пружиной, готовой к мгновенному рывку. Вперёд! Выстрел. Пуля жужжащей пчелой пролетела выше, задев рукав шинели. Пара секунд и я уже лежу за телом молодого сержанта. Снова свист пули, но снайпер уже не успел, всё рассчитано было мной точно. Но одного всё же не рассчитал, лежал я в весенней кровавой луже. Причём сержант лежал на краю лужи, а я лёг в самую её середину.
Невозможно холодная снеговая вода просочилась к телу. Шинель пропиталась насквозь и свинцовым грузом всё глубже вдавливала меня в дно. Безвыходность положения угнетала. Если ещё рывок и под мост? А там рядом перелесок. Но всё же осознаю, что этот рывок не получится, тело онемело, да и шинель пудовая.
Калейдоскоп мыслей постоянно возвращается к безвыходности моего положения.
Я перестаю ощущать своё онемевшее от холода тело. В глазах появляются картинки родного края, наш фруктовый сад. Вот я мальчишкой таскаю упавшие с деревьев яблоки в сторожку. Белый налив, самые сочные и любимые яблоки, какие же они вкусные, какие вкусные, какие...
* * *
Лежу, не открывая глаз, в темноте мозг как бы отдыхает. Только начинаешь поднимать веки, нестерпимая боль и приступы удушающей тошноты. Пахнет лекарствами. На соседней койке медсестра перевязывает раненого, он приглушенно стонет, а она всё время просит его потерпеть. Вспоминаю снайпера, убитого сержанта и очень холодную лужу. Стараюсь из последних сил, но дальше память как отшибает.
Попытался пошевелить пальцами руки, не знаю, получилось или нет, ничего не чувствую, попытался пальцами ноги - то же самое. Вдруг память выкинула слова главврача: "Он не жилец," - это же про меня. И теперь только эти слова барабанной дробью стучат в моей голове: "Он не жилец, он не жилец..." Слёзы покатились из глаз, их кто-то осторожно вытер с моих небритых щёк. Медленно открываю глаза. Сквозь пелену слёз вижу очень миловидную пожилую женщину, можно сказать бабушку. В голове вопрос: "Кто это?" Она, увидев мои полуоткрытые глаза, встрепенулась и тут же трижды перекрестилась.
- Ну, слава Богу, родименький, а то я боялась, что живой, а никак не очухаешься.
На вот, соколик, попей чуть-чуть, - и поднесла к моим губам ложку воды. Прохладная влага побежала по сухому языку к горлу. Я с трудом сглотнул и почувствовал, что язык мой тоже сильно распух и еле шевелится. "Кто же она? На медсестру не похожа," - и, как бы услышав, женщина ответила:
- Я сиделка, выхаживаю тяжелобольных. Дома одной тяжко мучиться, а тут вроде и при деле, да и уважение в госпитале имею. - Я попытался заговорить, вырвались непонятные сдавленные хрипы, но всё же потом прошептал:
- Со мной не мучайся, бабуля, я не жилец.
- Это ты услыхал вчера, что Валерий Афанасьевич сказал? Ты разве в сознании уже тогда был? - Я понял, что она и вчера около меня была.
- Я тебе, милок, вот чаво баю, не слухай ты этих врачей. Молодой, крепкий, оздоровеешь и опять, глядишь, силушки наберёшься. - Я закрыл глаза, по щеке скатилась слеза. Распухшее горло готово было вырваться наружу. Не от боли, а от тёплых человеческих слов, будто с мамой поговорил. Она ещё что-то говорила и аккуратно вытирала мои щёки. А я для себя твёрдо решил отказаться от еды и воды. Раз не жилец, так уж нечего мучить и себя, и других. А так побыстрее на тот свет, да и дело с концом.
Я то терял сознание, может, засыпал, не знаю, то приходил в себя. И когда я открывал глаза, бабушка неизменно сидела на своём месте и внимательно смотрела на меня, днём ли при ярком весеннем солнце или ночью при тусклом свете керосинки. Такое ощущение, что я спал за двоих. И всегда, когда я открывал глаза, начинала улыбаться и подносить к моему рту ложечку, приговаривая, что надо и пить, и есть, чтобы оздороветь. потом подолгу ещё со мной разговаривала, рассказывала о себе:
- Зовут меня все здесь баба Маня. У меня, милок, такой же как ты сыночек Лёшенька пропал без вести ещё в сорок третьем. До этого писал письма часто, а с февраля того года больше ни одной весточки не было и похоронку не получала. Так что жив или нет, не ведаю. Уж больно ты, голубчик, на него похож.
Очнулся я как-то очередным солнечным днём. Баба Маня как всегда на своём посту, заулыбалась:
- Проснулся, соколик, вот и славно, вот и хорошо. Больничная каша тебе не по силам, я вот тебе куриного бульончика сварила. На рынке поменяла свой цветной платок на курочку. А куды он мне тяперича? Шаль пуховая для тепла есть и ладно мне старой. А тебе надо поправляться, экой ты ещё молоденький, у тебя жизня-то вся впереди, чай, тебе ещё семью создать надо, детей нарожать кучу. Вон война-то проклятущая сколько народу покосила. Парней рожать надо... - Стыдно мне стало за свои мысли отказаться от еды. Внутри меня будто что-то перевернулось. Бабулька платок свой последний продала, может, подарок от мужа, ради того, чтоб меня выходить. Она его не продала в лихие сорок первый и сорок второй года, а сейчас ради меня незнакомого. Понял я, что надо цепляться за жизнь, ведь такие мясорубки проходил под Ржевом, под Ленинградом, и выжил, а тут скис.
Баба Маня каждый день приносила свежий бульон, видимо, отрезая по маленькому кусочку от курочки. И с этим бульоном в меня, как в молодое дерево, стала вливаться жизнь. Первый раз при помощи бабы Мани я поднялся на ноги в середине апреля. Тогда и узнал, что наша 125-я Красносельская дивизия уже под Берлином и что вот-вот конец войне. Кенигсберг наши войска взяли две недели назад.
* * *
6 мая 1945 года меня выписали из госпиталя. Переночевал у бабы Мани. Расставаясь, она плакала, будто провожала своего родного сына. Собрала мне в дорогу еды, пару шерстяных носок.
- Дай Бог, свидимся, - уговаривал я своего ангела-спасителя.
- Дай Бог, дай Бог, - причитала она. Долго баба Маня махала мне вслед своей морщинистой рукой, пока не скрылась из виду.
До Москвы добирался двое суток. На полустанках оживление, давка, не протолкнуться. Море народу суетилось как в муравейнике. С запада шли полные эшелоны радостных бойцов. Репродукторы во все горло обнадёживали, что скоро конец войне. В Москве ещё большее оживление, все обнимаются, веселятся, кричат:
- Конец войне! Конец войне!
Из репродукторов заговорил голос Левитана. Вокзал, как по команде, смолк.
На часах 21:55.
- Внимание! Говорит Москва! Великая Отечественная война, которую вёл советский народ против немецко-фашистских захватчиков, победоносно завершена! Фашистская Германия полностью разгромлена!
У меня из глаз непроизвольно покатились слёзы. Секундная тишина сменилась взрывом криков и оваций. Меня подхватили чьи-то руки и вновь и вновь подбегающие люди подбрасывали меня вверх.
Где-то рядом заиграла гармошка, и все, кто её слышал, хором запели "Катюшу".
Я был в военной форме, и поэтому совершенно незнакомые люди крепко обнимали и благодарили.
9 мая ночным поездом поехал на свою родину в Курскую область, Канышевский район, село Платава. Приехал на попутке в родное село ближе к обеду. Полдень румяным яблоком антоновки закатился в зенит. Едва дойдя до речки, которая бежит перед селом, стал жадно ладонями черпать из нее воду. Затем лёг на спину на нежный изумруд молодой травы, как бывало в детстве, когда плотва и окушки не хотели клевать. Ох, сколько на этом месте в детстве с ребятами было ссор и примирений, сколько пескарей переловлено из этой речки, сколько слёз было от неудачных снастей. Вон там за извилистым поворотом Мишка Прохоров до кости прорезал ногу об собственный самодельный ножик, который сам же и потерял за неделю до этого. А вон под тем берегом у нас была выкопана яма с Саватейкой Гришиным, мы там прятались от старших парней, когда они за нами бегали и хотели поколотить. Как чёрно-белые фотографии из памяти выплывали одна за другой картинки детства, конопатые и загоревшие на солнце лица сельских ребят. Полежи вот так ещё с четверть часа, я непременно бы уснул, но надо идти. Переходя речку, представил, как сейчас подкрадусь незаметно со стороны сада, пройду под окнами и тихонечко войду. Ох, Гришка обрадуется, а мать как будет рада! Отец, наверное, в поле. Но выйдя на взлобок к селу, ноги непроизвольно подкосились, и я сунулся на колени.
От села ничего не осталось... Дома смотрели в небо обгорелыми печными трубами.
Оно полностью было уничтожено немцами, только яблони в белых подвенечных платьях красовались средь унылого вида цивилизации. У любимого дома я сидел и глотал слёзы, вспоминая как отец учил меня запрягать нашу любимицу лошадку Марту, как мама не успевала штопать мои штанишки на подтяжках, потому что нет дерева в округе, на которое бы я не залазил. Об мою ногу ласково потёрся непонятно откуда взявшийся рыжий щенок. Я достал из походного мешка краюху хлеба и покормил его.
Родных я так и не нашёл, сколько не искал. Решил уехать куда-нибудь отсюда, чтобы не бередить сердце постоянными воспоминаниями о любимом доме и семье.
В столице встретил однополчанина из нашей роты. Всю ночь до утра мы с ним просидели на вокзале. Он рассказал, как хватились меня и на следующий день выдалбливали из промёрзшей за ночь лужи, что снайпера, который стрелял в меня, наши девчонки-снайперы сняли через сутки. Оказалось, совсем ребёнок, 15 лет по документам. Хорошо, что он плоховато стрелял.
А утром однополчанин предложил мне ехать к нему в Кировскую область, Даровской район.
* * *
8 мая 1985 года. Снова больничная койка, снова буйная тёплая весна. В палате больных нет, я один. Кто же весной болеет? Рядом жена Таисия, она переживает за моё здоровье как и баба Маня в далёком сорок пятом. Утром лечащему врачу-терапевту Василию Дмитриевичу напоминаю, что завтра День Победы, сорок лет как закончилась война:
- Можно ли мне завтра в честь праздничка сто грамм? - Василий Дмитриевич пообещал:
- Как только завтра приду в больницу, сразу в первую очередь к тебе, Фёдор Матвеевич, с поздрвлениями. Вот и выпьем по стопочке за Победу.
К вечеру внутри отпустило, как-то стало легко на душе и в первый раз за неделю, которую лежу здесь, решил снять пижаму и хорошенько выспаться. Жена спит на соседней койке около меня или сидит рядом. Так как в палате никого нет, ей разрешили быть со мной всю неделю и дежурить.
Нахлынули воспоминания, как я в Москве встретил День Победы, как сидел у сожженного дома и гладил рыжего щенка, как встретил однополчанина, который рассказывал об участии нашей дивизии во взятии Берлина, как меня выдолбили из лужи и отправили без сознания в тыл, думали, что я не выживу. Я в подробностях ему тогда поведал, как меня выходила незнакомая бабка, что мой дом сожжён, и вспомнил, как он предложил ехать с ним. Вспомнились вечёрки, где я закадрил черноглазую черноволосую красавицу Таисию. Какие прекрасные у нас дети родились: пять девочек и, следуя совету бабы Мани, последним родили сына. А теперь и внуков много.
Утром 9 мая 1985 года перестало биться сердце старого солдата. Жена Таисия, проснувшись, уже не застала его живым.
Это повествование я посвящаю памяти своего родного деда Назарова Фёдора Матвеевича. Мой папа рассказал со слов дедушки, хотя говорил, что тот не любил рассказывать о войне. Дед при жизни не мог без слёз слушать песню "Враги сожгли родную хату" и через всю жизнь пронёс память о доброй старушке бабе Мане, которая выходила его и не дала умереть. Сколько раз он пытался её найти, но, видно, не судьба.
* * *
На кладбище покой и всюду благотишье,
Лишь ворон одинокий сеет где-то крик,
Да ветер по верхушкам старых сосен свищет.
Стою я у могилы, головой поник.
Мне было пара лет, когда его не стало,
Веселого, родного сердцу старика.
Я знаю, что в войну он повидал немало,
Дорожка фронтовая вышла нелегка.
Мне говорили, что любил меня он очень,
Да разве может как-то по-другому быть?
Он воспитал отца и пять прекрасных дочек.
И я с годами стал его сильней любить.
Пусть деда я совсем, совсем не помню даже,
Пусть улыбается со старых снимков мне,
Быть может от того и стал еще дороже,
Что видел я его лишь в беспокойном сне.
"Привет, - скажу я тихо дедушке с волненьем, -
Спасибо за отца, и за военный путь,
Спасибо за твое лихое поколенье,
Спасибо, что тебя мне не в чем упрекнуть".
Ведь говорят, все повторяется на свете,
Такие уж у нас законы бытия.
И мне звезда с небес от деда ярко светит!
Во всем я, деда, вышел копия твоя.
А. Назаров...
Свидетельство о публикации №120042208168