Лео Липский. Пётрусь. Часть I. Главки 1-10
роман «Пётрусь», первая часть, главки 1-10
Всецело отдающийся одному, большому или малому,делу, притом безнадёжному, должен в итоге умереть за или посредством его.
Мария Дубровская
(Из новеллы «Ночи и дни», сборник «Любовь»).
1.
Было это в Палестине, на Святой земле, где-то с весны 194... года.
Именно тогда, силой обстоятельств и моральных долгов, я был вынужден вывесить над своей головой огромный плакат на немецком, иврите и английском:
ПЁТРУСЬ В ОДЕЖДЕ ПРОДАЁТСЯ
2.
Огромный торг, непрерывная ярмарка– собственно базар, сук или шук. Шумная, длиннущая улица вдоль устий пахнущих домашней птицей и убоиной проулков. Которые, подобно итальянским, ниспадают к вечно мурлычащему морю. Такие товары как гребни, куры, шёлковые трусы, апельсины, кораллы, и бесконечное число вещей больших и малых, часто сваленных в кучи выше человеческого роста, тут обходились значительно дешевле.
Торговцы криком нахваливали товар. В экстазе арабы плевали и вращали блестящими, выпученными глазами. Я снова и снова поражался их самозабвенной выносливости. Подумать только, десять часов без передышки:
— Чеснок отличный, чеснок необычный, чеснок малиновый, гавайский, необычайный!..
И когда невтерпёж отдохнуть от шума, стоило лишь нырнуть в эти пропахшие домашней птицей, так этак петляющие неизменно к морю улочки.
Но я себе этого позволить не мог. Просто не имел возможности. Я должен, обязан был без остатка продаться сегодня, сейчас, сию минуту.
На границе Тель-Авива и Яффы, где роилось больше всего покупающих и продающих евреев да арабов, на меня, возможно, поныне никто не обратил бы внимания. Я сидел спиной к морю, справа Тель-Авив, слева– высокий, далёкий минарет. Там кипел уже полностью арабский шук.
Пирамида яиц. Лбы в нависающих над глазами золотых монистах. Серебро и золото. Мужчины в фесках и тюрбанах на корточках потягивали чай. Бедуин на молельном коврике. Много глиняной утвари, пузырьков. Женщины на корточках при бедуине долго переговаривались о чём-то. Наконец– разноцветные порошки. Бедуин чинно разводил их и давал выпить. Лекарь, косметик, заклинатель, продавец приворотов.
Попыхивали кальяны в тёмных дырах ворот. Голубоватый дымок. Улочки узились, чернели; вились как змеи. В тени продавали прекрасные ковры, овец, ослов, коз и верблюдов. Молнце прижаривало не на шутку, что здесь нетрудно. Я сильно потел. Я был почти гол. Худая дама пощупала меня и удалилась. Десятая кряду. Брошен.
Рынок всё густел. Овощи. Уже едва видимое, цветом так схожее с кожей аборигенов мясо. Цветные косынки вспотевших мясников, тяжело ниспадающие тонны солнца, цветы– всё это вращалось кругом, затем распадалось и помалу отплывало, никло, одновременно возрождаясь– вытащенное из шкафов, кладовых, из пастей лавок и складов. А низом арабского торга пикировали, выныривая в безопасных местах, мальчики-пятилетки, разносчики чашечек кофе и чаю. Воняло фалафелем. Поодаль– арабское мороженое: несравненное, изготавливаемое голыми руками и языком. Под заказ в виде триумфальной арки или розы.
3.
Подошла ко мне старая дама в чёрном. Приблизила лицо к моему, мокрому от поту. Я ощутил смрад е рта, невыносимую вонь. Она склонилась, я сидел. Я увидел грязный бюстгальтер, половину груди. Чёрные, беспокойные глаза. Она села на корточки. Принялась основательно ощупывать меня. Не упустила ни одной части тела. Наказала встать. Поднялся я неловко. «Ага,»— проворчала она. Щупала она меня тщательно, словно курицу: несёт ли яйца, жирна ли. Видно, боялась, достаточно ли я здоров, не кончусь ли сразу после покупки. Похоже, я оказался впору ей, поскольку сказала она по-немецки:
— Видите ли, мой покойный муж хранился в больничном холодильнике, что обошлось мне в уйму... Мясо тут разлагается так быстро.
4.
Внезапное возмущение и некий ропот. Люди затолпились. Едва не обрушили прилавки.
И словно море раздалось перед бородатым арабом на ослике. За осликом– бородатые верблюды, шествующие так, словно каждый их член выполнял соответствующую движению функцию. Завьюченные по крыши домов.
5.
— Ох, как меня притиснули к стене,— вздохнула моя госпожа. Тяжело дышит.
— Это было,— говорит она, продолжая о покойном её муже,— это было ещё во время процесса. Того, об отравлении. А что вы делали вчера, позавчера?
— Ну-у.. Вчера я покинул дом, наполовину санаторий, наполовину богадельню. Да, именно вчера. Я вышел на балкон, а там плачет старая еврейка.
— Почто плачете?— интересуюсь.
— Я же стара и должна умереть,— так она ответила.
И ещё она сказала:
— Я себя не выношу, такая старуха, а мне велено жить с несколькими.
А затем я удалился в свою комнату. Жили мы вчетвером. Сидя на моей постели. сорокалетняя немка так долго оправдывалась, что вследствие болезни позвонков может только губами, языком. Затем в комнату вошёл мужчина, которому арабы отрезали всё вместе с пенисом, отчего он постоянно вонял мочой. У него случались припадки бешенства и был он поэтом. И был там....
— Довольно.
Она мне показалась смущённой. Но я не сдался.
— И убирает там молодая девушка. Кукла шоколадная.
Вдруг я осознал, что помню слишком многое. Что совершаю роковую ошибку. К нашему счастью она отрезала:
— Иду за носильщиком. Ага, я заметила, что вы шепелявите и заикаетесь.
Я не понял, хорошо ли это, плохо ли. Покраснел и выдавил:
— Д-д-да н-нет, простите.
— Ходите ли вы по ступенькам?
— Н-н-нет, простите... то есть, со времени моего случая с этим, да, нет.
Она ещё взвесила какие-то про и контра. Осмотрела меня ещё раз и молвила:
— Покупаю. Иду за амбалом, то есть, за носильщиком.
Она захватила с собой прохожего, дабы тот перевёл не умеющему по-немецки носильщику-йемениту нечто в смысле:— Привези его на улицу Хапу-Хапу, дом 8 госпоже Цин. Там тебе заплатят.
И ушла она восвояси.
Сабаль подсадил меня на тележку-двуколку. Затем принёс одежду. Плакат не тронул. И выкатили мы на улицу Алленби.
6.
На нас не обращали внимания. Подобные переезды были часты. Сабал деловито волок тележку, подобно пишущему детке высовывая язык. И кивал козлиной бородой. Равновесие давалось мне с трудом. Я видел лишь мелькающие верхушки домов. Затем лёг и больше ничего не видел. Тенистые места ощущал. В небо было больно смотреть.
Сабаль задержался у синема «Муграби». Тень, притом влажная. Я сел. Засмотрелся на прохожих, в особенности на девушек. В общем, безобразные, с вислыми задками.
До войны в Палестину приплыли идеалистки. Идеализм не благоприятствует красоте и длинным ногам. Удручённый, я лёг. Позже следовало мне убедиться в наличии пары красивых девушек в этом городе. Парятся они вечерами в тёмных домах.
7.
Сабаль тронулся. Неспешно покатили мы улицей Бен-Йехуды, и я обдумывал удивительное впечатление, занимавшее меня всё время пребывания в доме престарелых. Да только ли? Разве не вижу я нечто в прохожих, в улицах, в тележке наконец? И во встреченных мной прежде самых красивых девушках?
Импрессия моя была словно от копания в носу. Каждый из нас ковырял в ноздрях– нервно или меланхолично. И всякий доставал оттуда соплю, подолгу их созерцал, что-то высматривал в них, искал, наконец– мял и скатывал её, словно хлебную крошку, в финале бессмысленно играя катышем, притом незаметно для себя рассеянно улыбаясь. И каждый трогал интимнейшие места рукой. Или ногой– если не физической, то астральной, абрис коей я чётко видел. Не говоря о том, сколь пристально мы интересовались постелями собственных кроватей. Да что там интересовались– мы лихорадочно рылись в них, думая о чём-то ином, читая книгу, разговаривая, спя.
— Нате вам народ,— подумал я, — Богом избранный также за его изъяны. Великий невроз, всецело огромное осложнение, ветвящееся подобно артерии и кончающееся ковырянием, созерцанием. Это заразительно, подумал я, ковыряясь и копаясь где мог достать.
Ковырнув, свернули мы в проулок. Зелено. Много незастроенных мест. Какая-то башня с круглой комнатой наверху. Лавочка с провизией, мылом, гуталином и шнурками.
8.
— О, уже здесь.
Много детей. На роликах и без. И взрослые.
Квартира на первом. Все в окна на улицу. Госпожа Цин. Меня перебазировали. С помощью любы покойного мужа.
Трёхкомнатное жильё. Один занят бездетной парой. Его не видно, она взнервирована. Сын господи Цин, двадцатилетний парень. Она звала его Эдкой. Когда все разом заперли двери, пошёл я волнительным коридором, пару раз споткнулся о плитку, в конце– гостиная.
— Его надо в эту комнатку,— сказал Эдка.
— О нет, она памяти отца. Ещё этот сдохнет. Тут мясо портится так быстро.
— Но где же?
— Тебя и так весь день нету дома. Будешь спать со мной. Во столько мне обошлось. Значит, его поместим во вторую. Балкон наш общий... Но об этом пока не время.
— Делай как хочешь.
Эдка был высокий блондин, плечистый.
— Итак, его поместим туда. Сообразно возложенной на него обязанности...— лисьим голоском. — Впрочем, положись на меня.
Всё время я наблюдал её чёрные усы и выпадающий протез. Эдка кругом марш и вон из комнаты.
— Теперь я переоденусь.
И надела она платье.
Этакую хламиду в соусах, жиру, пыли, поту, и снова жир и пот. Она выглядела как из юфти, дублёной корой дуба. Из дыры маячил чернявый сосок.
— А теперь мы сделаем что-либо на ужин господину Пётрусю.
Эдка вернулся и принялся читать газету. Мне же казалось, что он притворяется: так газету не читают. Наконец взяла слово госпожа Чин:
— Итак, обсудимте наше дело. Вам следует выглядеть неаппетитно. Ваш теперешний вид вполне подходит. Игра стоит свеч. У нас сожители. Он– чёрт его побери, мнимый инженер, она– с триппером, приобретённым в армии. Это подробности. Вам, именно вам, господин Пётрусь, предстоит оккупировать клозет. С утра до вечера. Поесть дам. Завру вас, чтобы наверняка. Вы понимаете? Я же не могу сама сидеть, поскольку посещаю собрания Исследователей Святого Письма. Дам вам Майера, первый том. Энциклопедия. Вы меня поняли.
— Д-д-да, простите.
— Ну и хорошо что вы поняли. Чтобы вы не заскучали– Майера, первый том. Вечером получите возможность выйти. Таков единственный выход. Блокада клозета, иначе их не выжить отсюда. Я имела неосторожность снять без меблировки. Мой сын Эдка работает слесарем и ходит ни свет ни заря.
— Но прошу прощения... Им же надо куда-то ходить? Иначе нельзя.
— Скорее нет. Нет. У них же есть горшок. Я искала оказии на шуке. Допустим, горшок себе, а нашла вас.
9.
Мне упрямо казалось, или я ошибался, что они там, в той комнате с ночным горшком, подслушивают, таятся как крысы, вынюхивают, шевеля чёрными носами, внимательно, тихо.
внезапное радио, в их комнате. Госпожа Цин сорвалась с места. Завопила:
— Э-э-э-эдка! Эдка! Где звонок?
Эдка тяжело повёлся, усталый. Сказал:
— Что-о-о?
— Они играют, играют, играют.
— Пусть играют.
— Эдка, включи звонок. Контакт. Вруби.
— Он помешает мне.
— Включи-и-и-и-и-и-и...— прошипела госпожа Цин.
Он вздохнул и встал.
— Где звонок?
— Да ты уж сам...!
— Откуда?
— Что за вопрос?
— Ты сам. Включи звонок.
— Пока ищу его.
Нашёл. Включил в розетку механизм, без звонка. Что вызвало там, у них, в комнате с ночной вазой, невыносимый треск.
— Вот им музыка,— успокоилась госпожа. Они выключили радио.
— Это так просто,— поведала госпожа Цин,— так просто: включается тут– трещит там.
— Мне мешает шум. Хочу читать газету.
— Мешает им, мешает им. А ещё керосину в кастрюлю, как мне удалось однажды.
— Выключить звонок?
— Нет. Не дам.
— С меня довольно. Желаю почитать газету.
— Ты забываешь, что твои ноги воняют. Ты воняешь как козёл.
— Если не дашь мне выключить звонок...
— То что?
— Я разобью тарелку.
— Попробуй.
Бах. Осколки на полу.
— Эдка, что ты творишь?! Успокойся.
— А вот и нет. Старуха ты.
— Успокойся!!— вскричала она сквозь треск.— А если нет...
— Ну уж нет. Она только так понимает. Бить всё.
— Не выйдет!
— Не трожь его, не тро-о-ожь!
Госпожа Цин прячет какой-то кристалл. Едка поспевает к ней, лицо его суровеет. Они борются.
— Э-э-эдка!
— Она только так понимает. Только так!!
Кричат заодно. Что будет, знаю. Сойдутся с трёх улиц. Окна открыты. Взрослые и дети присаживаются поудобнее. Кто где. У женщин свербят влагалища. Она впадает в истерику.
— Не трогай! Не трогай меня!!
— А вот и нет. А вот и нет.
— Ты вонючая, ты...
— Полиция! Полиция!! Убивают!!!
Хрип. Звон разбитого стекла. Она валится на меня. Истерически:
— Спасай, друг... Мой золотой.
Запыхавшийся Эдка:
— Если не замолкнешь... Молчи. Молчать!
Её лицо синеет.
Похоже, это у них не впервые.
За окнами людно. Даже они пялятся. Те, с ночным горшком. На улице взрослые поднимают детей, для лучшего обзора. Эдка вдруг срывается с места, убегает из дому. Зеваки понемногу расходятся. Остаются дети. Маньяк шуршит в кустах.
Она:
— ...итак, с завтрашнего утра... думаю, вы приступите.
— Да, извольте.
— Он хо-ро-ший парень, мой Эдка. Но порой невыдержанный. Так, бывает, двинет в морду тому инженеру, просто загляденье. Просто так, без повода. А остальное время он ласков как дитя. И я вынуждена наставлять его. Чтобы не был он слишком ласков. Иначе те совсем распояшутся. А так он держит их за горло. Порой он слишком темпераментен. Ну, я иду спатью А утром на пляж. А затем на собрание Исследователей Святого Письма.
— Доброй вам ночи.
— До завтра, ну-ну.
И она удаляется. Предварительно указав кушетку, где мне спать.
10.
Фиолетовая ночь. Шакалы на периферии. Их жалобный смех. Ужасающе пахнут цветущие апельсины. В сумерках запах выходит на улицу как голодный волк и петляет как кровь в жилах. Воют и верещат коты. Они тут устраивают свои мартовские делишки во все времена года. Они толкут и гнут жестяную крышу фабрики рядом. Горланят петьки. Не знаю, как Иисус ладил с ними. Третьи петухи совершенно условное выражение тут, где они поют ночи напролёт. Издали и вблизи.
Ко всему прочему– проститутки. Дежурят во дворе. По желанию клиента ложатся. Затем отряхиваются от хвои и листвы.
Этой ночью их две. Молодка, та глухая. Что постарше, увидев моё лицо в окне, подходит и затем удаляется. Покой аж до нуля часов.
Сразу после полуночи взрывается спор. Сутенёр быстро смолкает и ретируется. Остаются они вдвоём. Вторая костерит глушу. Желает ей семь тысяч из гробов воспрянувших потребителей за ночь. Извращенцев. А если найдется один живой, пусть только сунет достойный член ей во влагалище, либо в анус, та мигом замрёт, съёжится, отключится и погибнет. Наконец:
— Тьфу на тебя, шлюха непонятливая.
И отходит прочь.
Глуша кривляется и воет, лопочет своё «аба, аба, бабаба, бабаба...», и снова воет. Наконец успокаивается. Подходит к моему окну, показывает на пальцах мне, сколько она стоит. А с сожалением мотаю головой, дескать, не должен, не смею и не умею: мол, в комнате моя дама. Засыпаю под петушиные запевы.
Лео Липский
перевод с польского Терджимана Кырымлы
Свидетельство о публикации №120033003277