Зажмурься
Я скучаю по той идиотской спермоточивой подростковой наивности, под знаком которой прожил последние четыре года средней школы. Что-то было в душевной организации тогда - в выпускных классах, чего так остро не хватает сейчас, как опоры, ниточки, звучащего внутри голоса. Скучаю не абстрактно, не в фоновом, разбавленном каплей на бочку, режиме. Остро. Сновиденчески. Здесь и сейчас. Когда одна бабушка в панике рассказывает, будто в Москве вводят на улицы танки, а вторая не может сходить в магазин - дважды её ловили росгвардейцы и вежливо, но настойчиво провожали обратно в изоляцию. На улице всё оказывается не так страшно. Но пока сидишь в мастерской воображение рисует картины из постапокалиптических фильмов детства. Нирвана с Кристофером Ламбертом. История, которую не снимут сегодня. Слишком нездоровая, неправильная романтическая линия. Джимми живёт один, создаёт миры, ****острадает по своей сбежавшей с дерьмовый ашрам жене. Наиму, прекрасная хакерша с портом в виске. Вирус, поразивший новую игру Джимми. Вирус, не дающий герою этого повествования забывать. Снова и снова он, компьютерный человечек, персонаж, придуманного Джимми маленького мирка, переживает свою смерть, и каждый раз помнит себя, помнит себя единого, запертого в придуманных ради нагнетания напряжения обстоятельствах. Наиму, загружает в свою память воспоминания, как оказалось - умершей жены Джимми. И вот в этот момент я, восьмилетний ребёнок, влюблённый в Наиму, кричал на ещё выпуклый, с большой квадратной кнопкой, телевизор. Какого чёрта!? Просто люби её той, кто она есть! Её, а не призрака! Она не кусок мяса, в который можно вложить память твоей прошлой жизни. Наиму загружает в себя чужие воспоминания, и только тогда у них всё происходит.
Восьмые классы в две тысячи третьем году в художественно-эстетическом лицее на Фонтанке формировались заново. Лицей отказывался от всех младших, до восьмого, классов, от детей ещё не понимающих, чего они хотят в будущем, хотя бы недалёком, студенческом, оставляя только три восьмых: художественный, архитектурный и искусствоведческий. Младше нас не было никого. И все так или иначе были “новенькие”, собранные в группы по тридцать человек - здесь и сейчас. Никаких белых ворон в устоявшийся коллектив.
Когда-то в этом лицее учился мой отец, и от дядьки своего я слышал ворох легенд о том, насколько свободны и легки нравы юных художников. Поэтому, когда, сидя во Пскове, узнал, что по неосведомлённости, пропустил первый из трёх дней вступительных экзаменов по рисунку и живописи, то рванул в Петербург на первом же поезде, приходившим на вокзал за час до начала второго экзаменационного дня. Ещё год провести вне этой, нарисованной в моём воображении, атмосферы творчества и разврата? Хрен вам! Я за два дня нарисую лучше, чем все вы могли бы и за неделю! А учитывая, насколько дядька мой был ****абол во всём, что касалось секса, думаю, настолько горячее рвение поступить в лицей во что бы то ни стало было на тот момент только у меня. В этом убогом чайнике, поставленном на замызганную тряпку, как в лампе Аладина, скрывалось исполнение всех моих желаний. С желаниями на тот момент было не густо. Джин бы справился.
На момент первого сентября две тысячи третьего года всё было устроено, как нельзя лучше. Как мне казалось. Во время автобусной экскурсии в какой-то музейный парк с псевдоантичной наготой, куда нас повезли сразу после линейки, на задних сиденьях экскурсионного автобуса, с подтверждающей мои ожидания радостью, наблюдал сцену подросткового петтинга: какой-то блондинистый тринадцатилетний искусствовед засунул руку в узкие джинсы прекрасному воробушку с взлохмоченными волосами. Кроме того. Я попал в самый элитный класс - художественный. Нас было всего пятеро из тридцати. Адекватно оценивать собственную недоразвитость мы ещё не умели. Зато казались себе невероятными интеллектуалами, ещё и талантливыми, как черти. Так что первым делом каждый из нас выбрал, в кого влюбиться, так чтобы интересы наши не пересекались и не вносили разлад в плотно сжатый кулак парней (мальчиков, не льсти себе) художников.
Нет, ну не пересказывать же всю эту ностальгическую хрень, умильную только для меня! Неадекватное отношение к вспышкам ностальгии перевело больше деревьев на третьесортные бесконечные романы-излияния, чем все лесные пожары. Сейчас я начну размазывать по тексту все эти сцены. Как напились джина с тоником, включили порнушку, дрочили на параллельно стоящих в комнате диванах, делая вид, что что слишком пьяны и отвернулись спать, а порнушка “да пусть, мне не мешает”. Или как все впятером устраивали соревнование по воздержанию от мастурбации, отчитываясь каждый день в кругу анонимных дрочеров. А я вчера сорвался и тринадцать раз после этого. Или Масяня. Фигуристая и нагловатая красавица из параллельного. Да вы пидоры! Нет! Можем доказать! Доказывайте. И ведь стали планировать. Договорились с дядькой. Вычистили и вылизали его комнату в коммуналке. А там по углам стояли, стоит вспомнить, мусорные мешки: взяли их, и по стене от каждого поползла армия тараканов. Такое только в компьютерных стратегиях увидишь. Как же, наверно, она смеялась, снова и снова “откладывая” свидания с каждым из нас. Снова и снова мы расписывали неделю: кому какой день. Снова и снова предупреждали дядьку. Который, наверняка, так же смеялся над нами, когда мы уходили, в очередной раз приведя его клоповник в более-менее пристойный вид.
Ностальгическая хрень. Нет, солнце не светило ярче, чем сегодня. И трава не была зеленее. Весна две тысячи двадцатого так же прекрасна, как и все предыдущие. Запахи так же остры. Разве что закрыли все кофейни, музеи и парки. Разве что никто не пишет и не зовёт гулять. С широко открытыми глазами все смотрят каждую новость в сети. Все боятся зажмуриться.
Давай лучше что-то более современное, но не столь актуальное. Что-то, что в две тысячи третьем году ещё не было поименовано, во всяком случае не разбиралось так широко и подробно, чтобы быть до конца понятым.
Буллинг. Один из нас пятерых - Слава. Из многодетной семьи. Отец его был директором какого-то предприятия, но после развала работал грузчиком последние тринадцать лет. Крепкий, никому не доверяющий мужик. Смотрел на друзей сына со смесью страха и высокомерия. Они хотят воспользоваться моим сыном, но я вижу их насквозь. Глуп, как все, кто видит людей насквозь. Мать семейства делала всё, чтобы лучше устроить каждого из шестерых детей, а потому какое-то время работала в нашем лицее уборщицей, выбив какие-то льготы для Славы. По вечерам, когда никто из одноклассников нас не видел, мы помогали ей выносить огромные мусорные мешки с верхних этажей, где располагались наши живописные мастерские.
Все эти четыре года и ещё всё студенчество, и чуть-чуть после мы со Славой были самыми близкими друзьями, не смотря на недоверие его отца, на то, что я портил его мальчика, несмотря на то, что он единственный был не из потомственных художников, а это очень сильно осложняло общение на одном языке между такими, как он и теми, кому с детства втирали псевдоэстетскую чушь, закатывая глазки, про тонкие композиционные построения и живописную ткань холста. Для Славы это было чем-то, частью чего он стремился стать, бунтуя против своих родителей. Для остальных - тем, от чего уже тошнило, и наш бунт был направлен в сторону противоположную. Впрочем, мы всегда находили общий язык, обсуждая порно, полюции и одноклассниц. После я стану крестным его сына. А ещё год спустя, после рождения моего, вероятно, ради выгоды своей большой семьи, он предаст меня с нашим общим заказчиком. Но до тех пор мы были почти пара. Высокий и короткий. Хайрастые. Тёмный и светлый.
Каждый из нас выбрал, в кого влюбится. Для Славы это была Катя. Славянской красоты, с роскошной пшеничной косой восьмиклассница, приятной полноты. Достаточно красивая, чтобы быстро отшить нелепого в своих приставаниях Вячеслава. И вот тут его переклинило, а верные друзья его поддержали. Закончилось всё анорексией Катеньки, клиникой, уходом её из лицея.
Продолжая тему агрессивного преследования, были в нашем классе две близняшки, Снежанна и Кристина. Красивые какой-то анимешной красотой. Путали их многие. Впрочем, не Вячеслав, утверждавший, что отличит одну от второй даже по форме задницы. Или даже только по ней и отличит. Родители поставили близняшкам условие: никаких мальчиков до диплома о среднем. После сёстры сделали несколько пластических операций: грудь, форма носа - убрали милые украинские капли, скулы. Играли в какой-то дико сексуальной рок-группе, со скелетообразным, с длинными, вороньего крыла, лохмами, солистом, который, кажется, стал мужем одной из них, но этого я уже не могу утверждать. Слышал только, что у одной из них очередная пластическая операция пошла не совсем по плану и близняшки перестали быть похожими. Но преследовал их не кто-то из нас. Мой двоюродный брат. Тогда ещё ему не был официально поставлен диагноз шизофрения, но из школы он уже ушёл, пытался где-то работать. А наша бабушка доставала меня требованием устроить его личную жизнь и познакомить с хорошей девушкой. Познакомить не познакомил. Но показал: смотри какие близняшки. И даже добыл ему их домашний телефонный номер.
ЛГБТ. Тогда они ещё назывались пидоры и существовали в нашем сознании очень абстрактно, через знакомых знакомых. Летом на каникулах мы с моим псковским приятелем пытались снимать высокохудожественное артхаусное кино. И наш оператор, парень на год старше, приехавший на лето во Псков из Москвы и имевший более-менее сносную видеокамеру. Вот он их видел. И не мельком видел, но там, в своей Москве, постоянно с ними зависал. Говорил он манерно, растягивая слова, отчего, разумеется, был объектом шуток. Но не обижался. Скорее наоборот, задорно и нарочито рассказывал истории из жизни московских геев. Это были мужики лет по сорок, с семьями и детьми. Они собирались в какой-то квартире, играли в карты в табачном дыму. Сидели на кухне в одних стрингах. Одному из них постоянно звонила жена, с которой он неизменно прощался фразой: “целую в писю, твой Андрюша”.
В десятом классе от архитекторов к нам перешёл Евгений. Красавец-горец, с уже совсем как у взрослого щетиной. Раньше Женя занимался танцами и имел, вызывавшую большую у меня зависть, фигуру. Всё, что касается фигур, округлостей, заглядываний мальчиков на девочек, провокаций и вторжений, это, конечно, истории, умещавшиеся в пространстве женской и… мальчишеской раздевалок перед занятиями физической культурой. Из интересного там было, пожалуй, только то, что вырядившись в розовые топики и короткие шортики, доброжелательно выданные раздевалкой напротив, я и Женя прогулялись так в обнимку по Невскому проспекту.
Но это всё тоже не интересно. Разве вот только однажды. Оставшись наедине со Славой. Выслушивая очередные страдания по новой его влюблённости (после выбывания из нашего поля зрения Катеньки, это была, наверно, Оля), я его утешал. Гладил по спине. И вдруг такое острое желание что-то сделать. Кажется, всё тогда закончилось очередной дружеской борьбой с болевыми приёмами. Только как-то особенно приятной.
Депрессия. Слово, разумеется, существовавшее уже и тогда. Как и специалисты её лечить и прописывать антидепрессанты. Но случаи это были скорее исключительные. Ещё один член нашей банды - Михаил. Двухметровый медведь, добрый и застенчивый. С красным дипломом закончивший музыкальную школу по классу фортепьяно. Тончайший живописец. Поэт, чьи школьные околохармсовские эксперименты были настолько хороши, что я и теперь помню наизусть “Почтовый ящик”. В строгом смысле слова он не был членом нашей банды. Скорее все мы искали его расположения и уважения. Я втайне завидовал ему. Его стихам. Его живописи. Строгому и точному рисунку. Умению играть. Первым и ближе всего под своё крыло Михаил подпустил Ваню. Самого из нас низкорослого - тогда (сейчас, кроме меня вымахали все). Единственного со слабым зрением. И рост, и очки стали отличным поводом выбрать его главным среди нас объектом насмешек. Шутки в сторону Ивана звучали часто, громко, почему-то особенно веселили девушек и, становясь расхожими уже выражениями, возвращаясь в него оттуда, со стороны наших влюблённостей, делали ему особенно больно. Тогда он и нашёл себе местечко под крылом доброго Михаила.
Именно это вызвало у меня особо острую ревность, и тогда же я начал делать всё то, что из просто озабоченного подростка сделало меня тем, кем я стал к окончанию лицея. Для начала начал писать стихи. Так, что через несколько месяцев Иван знал наизусть почти все и, полон счастья, читал их на уроке, выдавая за творения какого-то - придуманного нами - современного автора. Стать лучшим в классе живописцем оказалось сложнее. Но я снова и снова экспериментировал с фактурами, мазком, всей той хернёй, о которой умничали наши художники-родители. В десятом проходил общегородской конкурс среди всех специализированных художественных школ. Одно из заданий - автопортрет в профессии. Написал себя в образе Папы Римского. Тоже работа как-никак. Увы, Михаил тогда не смог участвовать по причине каких-то проблем со здоровьем. А потому главной дуэли не случилось. Первое место разделили я и Воробей, та самая девочка-воробушек из автобуса, писавшая смело, уверенно, очень по-взрослому. Её отец когда-то давал частные уроки моему, и выпивал с моим дедом, обсуждая успехи обучения. Разделить первый приз с Воробьём было важно и приятно. Но моего противостояния с Михаилом, о котором знал только я, это не снимало.
Каждый из нас выбрал в кого влюбиться. Михаил с первых дней и до самого окончания школы, а может и после, любил Воробья. Признавался в этом достаточно открыто, не стесняясь своего чувства. Провожал иногда до арки недалеко от Таврического сада. Сада, в котором позже я буду гулять с Воробьём, в котором она будет гулять со мной, изменяя Кассандре - своему парню перед самым уходом его в армию. Кассандре, потому что эта сволочь каждый раз будто чувствовала, что Воробей не одна, и непременно звонил.
Но всё это случилось уже после того, как у Михаила случилась клиническая депрессия, он чуть было не остался из-за госпитализации, на второй год, всё же закончил лицей. Стал поступать вместе со всеми нами, Славой, Воробьём, мной, в Академию Штиглица. Но буквально за неделю до вступительных экзаменов умер его мастер по академическому рисунку, и всех, кто у того занимался, на экзамене завалили оставшиеся мастера, пропихивавшие своих протеже. Мы же со Славой сделали ставку на правильного старика, хотя выглядел он уже тогда менее жизнеспособным, но здравствует и по сей день. А прошло, между прочим, тринадцать лет! Дай бог ему не кашлять.
После проигрыша в такую вот специфическую стариковскую рулетку, Михаил совсем пропал из виду. Пару раз я встречал его, похожего на старовера - с огромной бородой - где-то возле канала Грибоедова. Каждый раз он раскатисто смеялся, обнимал меня своими лапищами и поднимал в воздух.
Я уже не раз повторил, будто в самом начале восьмого класса, в две тысячи третьем, каждый из нас выбрал, в кого влюбиться. Это не совсем так. Я не выбрал. Вернее, чуть позже последовадовательно и громко заявлял о своей влюблённости то в одну, то в другую. На одной даже залип почти на год, и за моими застрадываниями и выходками, как за бразильским сериалом, следила вся учительская. Но тогда, в самом начале, нет. Или если быть точнее. Я не мог перестать думать о девочке-воробушке. С той самой экскурсии после первой нашей линейки. Но Михаил сказал об этом первым. И до самого последнего звонка честно и по-доброму пытался ухаживать. Не издевался, не ставил в неудобные положения, умел принять отказ и просто иногда делать незначительные подарки, молча сидеть и сочинять свои абсурдные стихи, спать на переменах лицом в парту, неизменно в своём пиджачке, отчего его широкие плечи совсем превращались в крылья Камаза.
Отыграв какой-то постыдный номер на последнем звонке, мы всем классом двинулись к фонтанам возле Адмиралтейства. Пили. Купились. Пели песни. Целовали друг друга. И я сел возле Воробья и обнял её.
Пятого июня День Рождения Оли. Устраивался традиционный большой девичник. Не то чтобы так вышло специально, но девичник этот на четвёртый год своего существования немного напоминал конференцию всех тех, кому я успел напризнаваться в любви до гроба.
Первый час ночи. На другом конце города мы с мамой затариваемся в круглосуточном. Сообщение. Много нового узнала о тебе. Написать? Позвонить? Оставить как есть? Решаю ничего не писать. Просто добежать сейчас до неё. Без автобусов, метро, в последний момент успев до разводки Литейного, через центр, до Обводного, там спросить мента, бежать по каким-то заводским улочкам, добежать до Автово, встать под окнами и только тогда позвонить. С одной фразой. Выходи.
Не знаю, почему она одна не спала под утро. Не знаю, почему девочки плотно разбрелись по двум спальням, оставив свободной одну комнату. Не знаю, как она целовала меня, потного и почти уже задыхающегося.
Добежал. И это не про ночь с пятого на шестое. Добежал, стартанув тогда, в июне третьего, сорвавшись из Пскова, пропустив первый день вступительных экзаменов, добежал до того, что мои спермоточивые мальчишечьи мечты наконец исполнились. Четыре года бежал. Что-то было в этом беге, чего так остро не хватает, как опоры, как ниточки, голоса внутри, не хватает именно сегодня, ночью в мастерской.
В новом мире. Где буллинг обсуждается и осуждается. Гомосексуалы есть, и они прекрасные люди. В мире, где каждый второй знакомый проходил курс антидепрессантов и ходит к психотерапевту. Где школьники уже не так ниавны в вопросах секса. В мире, который повис на волоске, и который после этого лета придётся восстанавливать или навсегда забыть. В новом мире новый близкий человек пишет мне сегодня. ...но можешь приехать и сейчас. И снова хочется бежать. Через улицы с, нарисованными воображением, танками. Отбиваясь от мифических росгвардейцев в доспехах из киберпанковского аниме. Вероятно, это просто эффект карантина. Изоляция. Зажмурься и пережди ещё одну ночь.
Свидетельство о публикации №120032809863