На птичьих ресницах Сборник
-1-
Майский вечер, прямое шоссе,
над шоссе пролетевшие птички.
Так легко. Умирают не все.
Кто-то просто меняет привычки.
Столько неба сейчас надо мной -
голубого, вечернего хлада.
Что же делать с такой тишиной?
Ничего с нею делать не надо.
Сядь, смотри без напряга в окно,
не волнуйся и не беспокойся,
и прекрасным таким "всё равно"
на часок с головою укройся.
"Всё равно" как нирвана почти.
Тишина и мерцанье дороги.
На привычки взгляни, не сочти
это лишним – и где ты в итоге?
-2-
Я подумаю о пораженье,
как другие – о чём-то хорошем,
под неспешное авто-движенье
под миганье электро-горошин.
......................................................
Как хорошо вечернею порой,
как дышится, как верится в большое,
как говорится – плоть свою укрой
огромною космической душою.
На подоконник сядь, облокотясь
о воздух тёплый, синий воздух мая,
не понимая – с чем настала связь,
но, что она настала, понимая.
-3-
"А дальше тишина и слава
Весны, заката, облаков."
Г. И.
Когда был молод, было грустно -
весенний вечер, холодок,
а ты ни письменно, ни устно
не можешь выучить урок.
Слова ложатся как-то боком -
ни выразить ни отразить,
как хорошо дышать в жестоком,
как тяжело в прекрасном жить.
А вот сегодня – всё иначе,
а вот сейчас наоборот,
напишешь что-то и заплачет
любимой бледногубый рот,
как будто мы идём куда-то,
вдоль пограничной той реки,
где только марево заката
и души, словно мотыльки,
где чуть заметно веет холод,
где силы нет в твоих руках,
и не жалеешь, что не молод
и что остался в дураках.
Простая, в сущности, забава -
прогулка, вечер, водоём,
и облаков закатных слава
во всём величии своём.
Вечер Винсента
Синий вечер, привычка Винсента
тосковать непонятно о ком,
выпивать по бутылке абсента
и по стойке стучать кулаком,
словно кто-то откроет и впустит
через некий таинственный вход
в сад, в котором на Дереве Грусти
самый нежный и сладостный плод,
сад в районе от прочих закрытом,
протяжённый и тёплый, как вдох.
Есть такой, просто набран петитом
в биографии всех выпивох.
Von Rilke
Сидишь над тарелочкой кильки
и в приступе водочной жажды.
А мир, как цитата из Рильке -
прекрасен, напрасен, однажды.
И звёзды пылают и бьются,
летят по вселенной осколки,
как будто раскокали блюдце
вот с этою – пряной засолки.
И где же мне место под небом -
однаждным, прекрасным, весенним?
И смотришь на ломтики хлеба
и рыбу – с фатальным весельем.
Эвридика
Эта старая песня о чём?
О "заката росла земляника",
о "сверкнула последним лучом,
в темноту уходя, Эвридика".
О "заплакал Орфей, зарыдал,
и трава оросилась слезами".
(А на деле – стакан расплескал,
голубиную кровь Алазани.)
О "летел несмолкаемый крик
прямо небу в черничное ухо -
"Я мечтал, что однажды старик
поцелует не тень, а старуху,
и обнимет усталую плоть,
ту что рядом лежит на постели"."
Если песня, то можно молоть
даже правду на самом-то деле.
Камеры
Е. Ч.
По окошку ходят мухи,
из окошка льётся мёд.
Так печально – так Менухин
в руки скрипочку берёт.
И поёт она, родная,
на печальном языке.
Вечер. Светлый вечер мая.
Всё – вблизи и вдалеке -
облака, какой-то баннер,
птицы, рощи – всё подряд.
Сердце состоит из камер –
не напрасно говорят.
Пьеса то ли Антона, то ли Александра
Н. П.
Мы с тобою ждали-поджидали,
дожидались нужного момента.
На столе бутылка цинандали
замерла, печальней монумента.
Я опять срывался и скандалил,
у меня опять башка болела.
У тебя полоски от сандалий
на ногах белели. Так белели!
Так белели, что я множил ворох
наспех забычкованных окурков,
наплывали – морок-ясность-морок.
Для чего тебе любить придурков?
Вот таких – в расстёгнутой рубахе,
(ноздреватой от прожжённых дырок),
чокнутых на Блоке и на Бахе,
находящих повод для придирок
в том, что ты опять не написала,
что тебя не трогал и не видел,
в том, что ты, любимая, устала,
в том, что я любимую обидел.
Это всё, похожее на пьесу...
Чехова? Вампилова? Кого там?
Про людей под незаметным прессом,
не слизнувших дорогого пота
с дорогой губы того, кто рядом,
и, как говорится, "где-то тама".
Дождь течёт, и не каким-то ядом.
Дождь идёт, по-русски – это драма.
Она ушла
1986
Она ушла, она ушла опять,
и юбкой на прощание махнула.
Она дала всё то, что смог я взять.
Но чем-то новым в форточку дохнуло.
Как будто на китайском языке
там – за окошком – просвистела птичка,
и сигарета занялась в руке,
и догорала в пепельнице спичка.
И я сказал... А что же я сказал?
Да ничего такого. "До свиданья."
Не видя потемневшие глаза.
Не чуя подступившего зиянья.
А потом мы закурим
Н. П.
Мы ляжем с тобою в кровать.
Споют нам Гарфанкель и Саймон
о том, что любить – умирать,
что воздух дыханьем расплавлен.
Мы будем смотреть в потолок.
Качнётся у каждого сердце -
вчера бесполезный брелок
сегодня – открытая дверца.
Заходят туда сквозняки
и птицы влетают без спроса.
А в белом изгибе руки
отсутствие знака вопроса.
А в синих глазах темнота.
Гарфанкеля голос высокий.
И горькая складка у рта,
и губы, что листья осоки.
Природа молчит за стеклом,
молчит, прижимается к стёклам,
глядит на бутылки с бухлом
и видит, что скатерть намокла,
что скатерть немного в вине,
что ближе к сгущению ночи
вся ты – лишь ресницы одне
и синие-синие очи,
что смотрит всё это со дна,
как на небо смотрит русалка -
тиха, одинока, бледна,
и смотрит и страшно и жалко.
Пусть тебе приснится
Пусть тебе хоть что-нибудь приснится -
родина, фигурное на льду,
как впервые красила ресницы,
целовалась жадно, словно птица,
не пойми в каком уже году.
Я и слова больше не промолвлю,
и глядишь, получится вернуть:
губы – зацелованы до крови,
и не поцелованную грудь.
Может, это было всё в апреле,
может, это было в ноябре -
запашок стоит осенней прели,
словно стражник в маленьком дворе,
словно часовой, старик на страже,
пожилой нелепый инвалид.
Вот сейчас не выдержит и скажет -
"Мама целоваться не велит".
Предвоенное лето
Н.П.
Время стоит под вопросом.
Время стоит над откосом.
Светит банальный фонарь.
Тонкой рукой папиросы
на прикроватном нашарь.
Ах, Боже мой! Сигареты!
Нету на нём папирос.
Мне показалось, что это
всё – предвоенное лето,
запах магнолий и роз,
море шумит за окошком,
Чёрного моря волна
там зашипела, что кошка, -
за переплётом окна.
Вечно, навечно, навеки,
чтобы я там ни наплёл, -
нежные белые веки,
ветер, гудение пчёл.
И остроносы ботинки,
пахнет брезентом плаща,
и раздаётся с пластинки
это вот "с морем проща..."
Дай мне скорей сигарету.
Нет, папиросу. Прости.
Март – предвоенное лето,
если его поскрести.
Звенья
-1-
Бессмысленно, а значит – бесполезно
надеяться. Но всё же, не грусти.
У нас с тобой дороги нет железной.
У нас с тобой – воздушные пути.
А впрочем, по-простому не бывает.
Кури, стирай, готовь. И говори –
"Пересеклась железная кривая
с воздушною прямой Экзюпери."
-2-
Дождь идёт такой, как будто
плачут бабочки во тьме.
Скоро снова будет утро
с безнадежным на уме.
Сердце бьётся тише, глуше.
Слёзы бабочек текут.
Словно где-то наши души –
злые, скомканные – ждут
с добротою и терпеньем.
Ничего не говори,
на любви и смерти звенья
сквозь фасетку посмотри.
-3-
Сорвётся сердце и покатится –
ведь я его не берегу.
Пускай смешная каракатица
прожжёт дорожку на снегу.
Да и зачем беречь помятое?
Зачем больное мне беречь,
когда уже не пахнет мятою
им продиктованная речь.
Пускай распустится фиалкою.
Из каракатицы – в цветок.
Росою – беззащитно-жалкою -
сверкнёт аорты лепесток.
-4-
Это просто тебе показалось –
"ничего нет печальней земли".
Вызывают особую жалость –
осень, небо и в нём – журавли.
Ничего нет печальней полёта
с замиранием крика во мгле.
Разве сыщешь подобное что-то
на усталой и твёрдой земле.
Это – сказка, печальная сказка,
это – горькое слово во рту.
Птичья стая собою, как маска,
закрывает небес пустоту.
-5-
А давай с тобой поплачем.
Троя. Вавилон. Париж?
О какой такой удаче
ты со мною говоришь?
Холодает и теплеет.
Человек, еbёна мать,
жить не может, не умеет,
и не хочет умирать.
Даже, если нету смысла,
и, шагая от бедра,
жизнь проносит коромысло –
два совсем пустых ведра.
Но, однако, звёзды светят,
братец Митя лупит в грудь –
"Нас заметят. Нам ответят.
Где-нибудь. И Кто-нибудь".
Свет
-1-
Ты говоришь, что боли нет,
я говорю, что боль повсюду.
И льёт один и тот же Свет
Господь нам в разную посуду.
Свет, состоящий из огня,
прохлады, нежности и горя,
чтоб смог расслышать ты меня
и чтобы я с тобой не спорил.
-2-
Выйдет два стихотворенья,
может, два, а может, три –
из горенья и варенья –
из того, что есть внутри
черепной моей коробки,
а не выйдет – не беда.
Лишь бы горький ангел робкий
не оставил навсегда.
Вполне может быть
-1-
Н.
Машет ветер рукавами,
никуда не улетая,
и кружит над головами
с громким криком птичья стая.
А какого мы хотели?
Нету в крике этом блеска.
Но кружится в птичьем теле
лучезарная Франческа.
Рядом фары, рядом фуры,
склад при всём своём величьи
(это – бывший Дом Культуры),
и – Франческа в теле птичьем.
Может, мы не то курили
и закусывали плохо.
Только
это – наши крылья,
наши крики, наши вздохи.
-2-
Гуляй, отсвечивая плешью,
по Петроградской стороне.
И может, повстречаешь гейшу,
сойдёшься с гейшею в цене.
Ты ей про то, что "воздух выпит",
она тебе – про "вишен цвет",
пока не разорётся выпью
в умат упившийся сосед.
Пока в окне – японской сливой -
чуть розовеющий огонь,
и даже кажется счастливой
июня бледная ладонь.
-3-
Мучает сладким напевом,
и доведёт наконец
эта мелодия слева,
этот поющий свинец.
Германн, бросающий карту,
не торопись, погоди.
Чёрная дама инфаркта
бьёт не слегка по груди.
Словно – морозом по коже -
пропасть за каждым углом.
Словно "Помилуй мя, Боже"
(Пятидесятый псалом).
-4-
Машины расползаются, как мухи.
Трамваи умирают, как стрекозы.
О жизнь моя, о жизнь с лицом старухи,
сотри с лица непрошеные слёзы.
Прошла пора хождений по ножу,
хождения налево за три моря.
И вот, что я тебе сейчас скажу -
в тебе ни счастья не было, ни горя.
И ты была такою же как все.
Ни радостно совсем, ни очень больно.
Но ты прошлась однажды по росе
туманным летом. Этого довольно.
Ландскнехты
Для чего вам такие береты?
Вы погибнете завтра в бою.
И за это, за это, за это
я вам нежную песню пою.
Сколько лет продолжается бойня?
Это ж надо вот так, не устав,
становиться сильней и спокойней,
наплевав на военный устав.
Вы наутро погибнете, братья.
Так хлебайте винцо под конец.
Пусть вам смерть открывает объятья,
как до этого обнял певец,
недостойнее вас он и хуже
оттого, что лежать вам к утру
в красной, липкой, дымящейся луже,
ну а я через годик умру.
Оттого-то и золото в ухе,
оттого и слетаются к вам
маркитантки, служанки и шлюхи,
любят в хлам, напиваются в хлам.
Но над городом знамя чужое,
не родное – за горсти монет –
завтра утром поднимете с боем.
Это больше, чем сможет поэт.
Пусть поэт подыхает в кровати.
Пусть погибнет боец от огня.
В этой белой и жуткой палате
только с ним я родная родня.
Бьёт за горой барабан
Р. Г.
Тучи пошли на закат.
Что-то скрывается в строчке.
Может, признание – брат,
жили мы поодиночке.
Бьёт за горой барабан.
И несущественно даже,
что расстелился туман,
что мы в него и поляжем.
Выйдем отсюда в тираж
книжек, в которых по грязи
бродит мамаша Кураж,
скачут придворные с князем.
Гульфик игриво торчит
алкоголическим носом.
Воздух над лесом горчит
тёплым армейским поносом.
Выхода, в общем-то, нет.
Этот исход выбирая,
сдвинем на брови берет,
в ходе невзятия Рая.
Автопортрет
В. Н.
Не о внутреннем изъяне,
не о том, где Бог, где бес,
но... детёныш обезьяний
с давних пор в мозги пролез.
И когда придёшь к итогу,
отвернётся даже мать,
только эту недотрогу
можно будет приласкать.
А в больничном коридоре
люди ходят по ножу.
Я смогу? Я это горе
обезьянке покажу?
Скоро мне вот в эти двери.
Скоро очередь за мной.
Понимают что-то звери,
отправляясь на убой?
Понимают всё, Валера.
Их касаются тогда
не уныние, не вера,
а далёкие года.
Их касается рукою
Рембрант ван. И зверь во мне
сопричтётся вдруг покою,
небу, осени, луне,
золотому листопаду –
светотени, и тому,
что понять обоим надо,
но пока что не пойму.
Шотландскому королю
Кончаем тары-бары –
народец слишком прост.
Малютки-медовары
не встанут в полный рост.
Не выучат законов,
не создадут стихов.
Течение сезонов –
порядок их таков.
Возьмите волкодава
и соберите рать.
Народец этот, право,
не станет воевать.
Они умрут, как дети,
травою на ветру
полягут люди эти,
всё кончится к утру.
И лишь один, с пелёнок
обученный играть,
какой-нибудь ребёнок,
не станет умирать.
Пройдёт сто лет и триста,
и тысяча пройдёт,
его дуделка свистом
на берегу поёт.
Колышут волны дико
огромные моря,
а он – как земляника,
как вереск и заря.
И кто придёт на берег,
услышит этот свист.
И кто придёт, поверит,
что навсегда флейтист.
Собачья морда брызжет
горячею слюной.
И с каждой каплей ближе
безжалостный убой.
Но что вы ни умейте,
останетесь в долгу –
вам не играть на флейте
на страшном берегу.
Над вечным покоем
Р. Г.
Ложечка сметаны
плавает в борще –
тучка Левитана,
ну и там вообще.
Я бы борщик скушал,
но лежу, лежу.
Ночью Баха слушал,
а сейчас гляжу –
чёрная ворона
на меня глядит,
и чернеет крона.
Кто-то Там сердит.
Пусть я без засоса
где-то на груди,
но речного плёса
нету впереди.
Это очень странно.
Разве он такой –
И. И. Левитана
навсегда покой.
Из кино
Крайний Север, слишком крайний,
осень, небо, синий свет.
Относись к сердечной ране
так, как будто раны нет.
Дом на сопке, взгляд – над крышей,
там, где в синий немоте
облака бегут, как мыши,
как по ровненькой черте.
Возвратясь из госпитальной
скуки, муки и фигни,
вижу я, как жизни дальней
загораются огни.
Кабаре сияет громко,
Лайза весело поёт.
И никто её – ребёнка –
в этом мире не поймёт.
Состоящая из грусти,
Лайза ножками блестит.
Сердце дрогнет и отпустит.
Нежность вскрикнет и простит.
Я иду, вокруг темнеет,
пробежал куда-то чёрт.
Лайза пляшет, ворон реет,
и от слёз в глазах печёт.
Крайний Север так далече,
был ли, не был – всё равно.
Лайзы пудренные плечи
из весёлого кино.
На птичьих ресницах
-1-
Сделка
Так пахнет жасмином сегодня
июльская полночь-крестьянка.
Лети к ней, прекрасная сводня,
лети на закате, зорянка.
Крестьянки молочные груди,
три родинки светят под каждой.
Так светятся, с них не убудет!
И птица, гонимая жаждой,
упьётся жасминовым млеком.
А ночь не пройдёт стороною.
Ей спится – за грош – с человеком.
Ей спится, за грошик, со мною.
Пусть кожа её загрубела,
но пахнет жасмином, росою
и мёдом крестьянское тело,
идущей по грязи босою.
А дерево мне говорило,
и дерево мне рассказало,
какая нас дикая сила
с крестьянкою этой связала –
дневного горячего света,
вечернего запаха праха.
С крестьянкой в одежде из ветра,
пастушкой с глазами из страха.
-2-
На птичьих ресницах
О чём вы нам пели, о чём вы пропели,
испанские дети, горчащие дети.
О том, что и выросли вы, и созрели,
о том, что уже не живёте на свете.
Плели вы циновки, и пели ночами
о том, что лишь детям и может присниться, –
что вас соловьи на ресницах качали,
на звонких и тонких, на птичьих ресницах.
Циновки сопрели, распались на нити.
Но каждою ночью, сиреневой, чёрной –
вы в колокол Сан-Мигуэля звоните.
Я слышу вас в вечности некипячёной.
Я слышу вас в вечности – грязной и мутной.
Как мечется колокол, как, будорожа,
о жизни, о бедности вашей минутной
поёт он, о том, что недетство – пропажа.
Пропажа циновок, пропажа пропажей,
пропажа побоев и – снов над Гранадой,
которою в полночь уносят поклажей,
которую в небо уносят наградой.
-3-
Кантаор
Наташе
Я встретил тебя у ручья.
Сказала ты мне без улыбки –
Я песня твоя и ничья,
и зверя, и птицы, и рыбки.
Я песня солёных очей.
Я – соль на разломленном хлебе,
и мной осолился ручей
и месяц, и звёзды на небе.
А ты лишь бродячий певец,
ты сыплешь меня на краюху
ячменного хлеба сердец
и в каждое встречное ухо.
-4-
Caballo negro
Вороная лошадка,
три крыла за спиною.
Что-то вроде припадка
происходит со мною.
Что-то вроде усилья
пролететь над июлем
без наличия крыльев
и быстрее, чем пуля,
чем пять пальцев цыгана
на его шестиструнье,
чем обрывки тумана
в голове у плясуньи.
Чем посланье в конверте
августовского грома.
Чем мгновение смерти,
чем скитанье без дома.
Вороная всё скачет,
всё летит, всё несётся.
Никогда не заплачет
у сухого колодца.
Спор
Наташе
Когда кочевники кочуют,
когда ночлежники ночуют,
пока Земли тоскует остров,
надежда есть, что всё непросто.
Надежда есть на камни Рима,
на флорентийские окошки,
пока вся жизнь проходит мимо
походным шагом многоножки.
Пока стоит Москва, а Волга
впадает в детство, в руки, в море.
Кто мне сказал, что мне недолго?
Кто мне сказал, чтоб я не спорил?
Вот кто-то проблестел доспехом.
Вот кто-то смешивает краски.
Вот кто-то отвечает смехом
моей опасливой подсказке.
Я завтра утром выйду в город,
куплю вино для музыканта,
который саблей был распорот
в морском сраженье у Лепанто.
Мы будем пить и слушать песни.
Как мало надо нам для неба –
родись, живи, умри, воскресни,
купи вино, отведай хлеба.
Этот смутный объект
Наташе П.
Вот и кончилась неделя,
вот и началась прохлада.
Смутный призрак Бунюэля,
сладкий привкус лимонада.
У любви – одни признанья,
у скорбей – одни привычки.
Ничего в моём кармане –
ни кредитной, ни налички.
Я свободен, как прохожий.
Улеглась жарища злая.
День прохладный и пригожий –
это то, чем обладаю.
Есть волос твоих небрежность.
А ещё у нас погода,
то есть воздух, то есть нежность
семьдесят седьмого года.
Волны времени ребристы,
всё, казалось бы, как в этом –
богатеи, террористы,
только – место есть поэтам.
Только вечер – белой кисой,
шерстка нежная искрится.
Кто доверился Луису,
улыбаясь, не боится.
Как всегда, воняет гнилью,
но зато – в такие годы –
ночь танцует по Севилье
пьяной девочкой свободы.
Неле
Наташе П.
Когда гроза грохочет
нешуточно, всерьёз,
опять сражаться хочет
бродяга, нищий гёз.
Найду кораблик утлый,
не застелив кровать.
Сегодня – время смуты,
и нам не выбирать.
Пусть слёзы надоели
прощания в порту.
Но поцелуи Неле
горят на горьком рту.
За Фландрию и точка!
Что ты сказала мне?
У нас родится дочка?
Но я уже на дне,
кораблик неизбежно
в пяти местах пробит.
А поцелуй твой нежно
на рту моём горит.
У нас не будет дщери,
был мною сын зачат.
..........................................
Грозы трепещут звери.
Твои уста молчат.
За сестерций
-1-
Сицилийские грубы крестьяне,
их суровые лица грубы.
Только ветер не знает по-пьяни
никакого подвоха судьбы.
Козий сыр надломлю, выпью ветра.
Как турист заломлю надо лбом
свой берет из французского фетра,
с головой утону в голубом.
Камни, камни, слоятся и стонут,
эти камни – владыки страны.
И они точно так же утонут
в голубой тишине глубины.
Сицилийские вина с горчинкой,
словно пение местных цикад.
Ляг поспать и накройся овчинкой,
и уже не вернёшься назад.
Холодеет ночами посуда.
Козий сыр и овец молоко.
Ты уже не вернёшься отсюда.
Тяжело здесь смертельно легко.
-2-
Вал. Н-у
Хорошо, что в Палермо
не пришлось нам бывать.
Там придумано скверно –
в комиссаров стрелять.
Если что не сложилось,
сей момент же – стрельба.
Рухнет честный служивый
с дыркой в области лба.
Только пахнет там раем.
И цикады в траве.
.........................................
Зря мы, брат, умираем
без дыры в голове.
-3-
Стоила сестра моя сестерций,
продавал старик её на рынке.
С той поры и проросли сквозь сердце
у меня две тоненьких былинки.
Я купил себе сестру у старца,
и увёл её к себе, где блещут
лишь прожилки голубого кварца
и былинки белые трепещут.
Пусть она привыкнет понемножку.
Посмеялся старец сухобокий –
За сестерций покупает кошку
лишь такой безумец одинокий!
-4-
Наташе П.
Только голос, только ветер нежный,
воздух над берёзовою рощей.
Только парус, парус белоснежный,
потому что надо быть попроще.
Надо быть попроще, отплывая.
Парус бьётся сильно и не броско
над районной линией трамвая,
ядовитой прелестью киоска.
Отбываем. Никому не скажем,
где пробьётся днище, и с тобою
мы на дно морское вместе ляжем,
где вдвойне над нами голубое.
Отбываем. Кучу неустоек
чистою серебряной тревогой
выплатить попросим южных соек,
низко пролетевших над дорогой.
Босх
Я эмигрирую в страну,
где нужно гульфиком гордиться,
где пролетает в небе птица,
а кажется – идёт ко дну.
Ты ярких красок мне натырь,
смешай их с серостью и пылью –
я в них беду себе натырю,
а там – хоть прямо в монастырь,
прильнуть к монашеской груди –
канаве пахнущею ряской,-
прильнув, зайтись такою пляской,
что только койка впереди –
тряпьё какое-то швырнут,
потом меня швырнут на койку,
и в горло горькую настойку
рукою грязною вольют.
И монастырский бим-бом-бим,
пока на койке я корячусь,
пока от ненависти прячусь,
мне говорит, что я любим.
Кошка с Припяти
Наташе
Если надо, можно выпить
золотистого вина.
Неба розовая Припять
из окошка мне видна.
Выпить присно, выпить ныне,
выпить во веки веков.
Вкус украинской полыни
у текущих облаков.
Выпил дозу и доволен,
и прошла сквозь сердце нить.
И с далеких колоколен
станут призраки звонить.
Не сдавайся, – тихий голос,
и упёрся лоб в плечо.
Ядовитый дремлет колос,
речка плещет, горячо –
горячо и невозбранно,
если ночи так тихи,
если льются Иоанна
очень горькие стихи,
ты уткнёшься мне ладошкой
в грудь – из страшной пустоты,
и чернобыльскою кошкой
закричишь – Вернулся ты!
Улица Милосердия
-1-
Сколько белых домов,
сколько белых домов и жары.
Но из пыльных дворов
не доносится смех детворы.
Это рай. Ты пришёл.
Этот рай по размеру душе.
Ты пришёл и нашёл
вместо дома – пакетик-саше.
Так вдыхай и вдыхай.
Чьи-то бледные губы найди.
Смех не плещется. Рай –
это вдох поместился в груди.
-2-
Это воздух, в котором
прокричало тебе – Позови! –
за прикрытою шторой
милосердие вместо любви.
Скоро осень, поскольку
только осень придёт, не стуча,
приготовит настойку,
и вызовет на дом врача.
Только белые стенки
домов, только истинный вдох.
Только в тонкие венки
и входят разлука и бог.
Подружка-ветер
Ежедневно жизнь проходит –
и вода её горька.
Только что-то происходит
в светлом мире ветерка.
Словно девочка качает
ветку тонкою рукой,
словно всё обозначает –
успокойся, успокой.
И прерви на полуфразе
болтовню, что ты устал.
Светлый воздуха оазис,
ветерка журчит кристалл,
словно девочка смеётся,
словно плещется родник,
и столпились у колодца
ангел, юноша, старик.
Каждый отхлебнул из кружки,
каждый слышал, как над ним
раздаётся смех подружки,
той, которою храним.
Баттерфляй
-1-
Может, кажется, может, не кажется.
Я не знаю, как точно сказать.
Но порою такое привяжется,
что ни с чем остальным не связать.
И гляжу я на красное-красное –
по стаканам его разливай –
на печальное небо прекрасное,
в сердце девочки Баттерфляй.
На душе тогда – иероглифы,
словно крылышки, словно сны.
Просыпаешься. Так угодливы
затяжные дожди весны.
Семенят по проспекту гейшами,
предлагают себя. А потом
смотрят с нежностью одуревшею
и целуют отравленным ртом.
А потом... Наливаешь полную
и подносишь её ко рту.
И чистейшая пахнет волнами
в нагасакском морском порту.
-2-
Чему-то нас в детстве учили,
крутили тогда по ТиВи –
мадам Баттерфляй у Пуччини
погибла от нежной любви.
С тех пор сочетается нежность
с такою безбрежной тоской –
придёт и к тебе неизбежность
сквозь дымку весны городской.
И нет ни "ура" ни "банзая",
а есть только трепет ресниц,
и, в брюхо железо вонзая,
мелодия падает ниц.
И кровь вытекает из раны,
и слышится музыки стон.
И хлопает ей деревянный
морской офицер Пинкертон.
Конкретная птица
М. Б.
Ностальгия – конкретная птица.
Прилетает и в сердце клюёт,
смотрит сквозь накладные ресницы
и такую вот песню поёт –
Ах, шизгара моя ты, шизгара!
Слишком молоды, чтоб умирать?
В нашем климате не до загара.
В нашем говоре мать-перемать.
Но взгляни на тяжёлые брыли,
на пожухлую кожицу рук.
Не забыли они, не забыли
извлечённый из юности звук,
как планету вращала пластинка,
как плывущему в облаке мглы
просигналила голая спинка
завернувшейся в штору герлы.
Готика
Пролетали годы и недели,
и недели – дольше, чем года.
Волновались сосен капители
и травы шумели города –
всё в пределах городского парка.
На закате плыл среди дерев
птица Иоанн, когтями Марка
наступал на травы нежный лев.
И дыша нездешнею любовью,
со страниц готических сойдя,
продевал башку свою коровью
врач Лука сквозь сеточку дождя.
Что ещё скажу об этом лете?
Я ещё, наверное, скажу –
год не просто ярок был и светел,
был июнь подобен витражу.
Пахло так, что сердце замирало, –
словно ангел по траве идёт,
и сверкает рыцарским металлом,
и такую песенку поёт –
"Ля-ля-ля! Готические своды –
прибалтийский лес. Ля-ля-ля-ля!
Трепетной и ласковой природы
трепетна и ласкова петля.
Эсмеральда пляшет. Пахнет лето
так светло, что ты умрёшь сейчас.
Затянись последней сигаретой.
Плачь скорее из сердечных глаз!"
От Марка
Ах, красный парк, ах, красный парк
в лохмотьях ранней тьмы.
Как беден лексикон наш, Марк,
нам не писать псалмы.
Мы можем только по грязце,
не взяв в суму добра,
с улыбкой нежной на лице
светлее серебра.
С датского
Наташе
-1-
Звенела юбка-колокол,
да ветерок затих.
Прекрасней ты, чем облако.
Прекрасней всех других.
Огромная вселенная
и весь её простор,
чтоб выходила тленная
и смертная во двор.
Вселенной время дадено
для стука каблучка
по доскам Копенгагена,
по сердцу дурачка,
чтоб изъясняться лепетом
любовным по ночам,
чтоб страхом, чтобы трепетом -
все кудри по плечам,
чтоб никуда не сгинуло
то, что звалось не плоть, -
а Он - с моей Региною -
Создатель и Господь.
Ах, локоны над плечиком,
и облака плывут,
один прыжок кузнечика
в могильную траву.
-2-
Разгово-разговоры.
Но плывут облака,
облака-киркегоры.
Киркегоры, пока!
Ваши тёмные спины
в розоватом дыму.
Значит, тему Регины
не закрыть никому.
С английского
-1-
Вереск
боль бывает тошнотворной.
благородной? может быть.
возле города ливорно
тяжело поэту плыть.
никуда ему не деться.
впрочем, это - романтизм,
никакого самоедства,
тошноты, запоров, клизм.
он ко дну идёт и верезг
чаек, словно месса, крут.
Боже мой, а всё же вереск
не сумел прижиться тут.
-2-
Все дороги ведут в Рим
Я и сам живу не там, где надо,
далеко от Рима и от птиц,
благородной костью винограда
от меня далёк уснувший Китс.
Только есть надежда на надежду,
так сказать, надежда есть вообще,
что примерю китсову одежду,
выйду в романтическом плаще,
подчиняя китсовому спазму
сердце ошалевшее в груди,
что помимо боли и маразма,
что-то есть другое впереди.
Лес
Лес говорит мне - "Брат!
Кто бы ты ни был такой,
я был - Хаджи-Мурат,
был я - графской рукой,
был и жара я, и лёд,
и вагон, и огонь.
Горе тому, кто впадёт
лесу в его ладонь.
Нету возврата из
холода и огня.
Что же ты смотришь вниз?"
- "Пепел вокруг меня".
Селтик
-1-
ОРИОН
"Орион, зажигай свои огни,
посторожи, будь добр, открытые пространства
от черного горизонта до подушки, на которой я лежу."
Й. А.
Я музыку не спрашивал - Откель ты?
В автобусе, идущем по утрам,
бузили англы, подпевали кельты,
устраивая страшный тарарам.
И школа, школа, школа, тары-бары!
Удел печальный. Только иногда
зиянье флейты, перебор гитары,
засыпанные снегом города,
автобус пробивался сквозь заносы,
а на губах цвели - поди же ты! -
морозной флейты чёрные засосы,
как ледяные белые цветы.
-2-
ПЕСНЯ ПОЭТА
И что нам остаётся?
Печаль? Печаль остра -
три ведьмы у колодца,
три ведьмы у костра.
А что ещё, сестрица?
Ещё печаль! И боль.
И ведьмина водица,
и ведьмина же соль.
Зачем я в эту шкуру
и в это дело влез?
Зачем писать натуру
пошёл в Бирнамский лес?
Вдали рожок проснулся,
не стало тишины.
Рожок пребудет пульсом
разгневанных на ны.
Не знают ведьмы страха.
Не знают ведьмы слёз.
И сердце под рубахой
у ведьмы не всерьёз.
А ночь - сплошная туча,
и где-то через час
её волынка сучья
ещё споёт для нас.
И лес сорвётся с места.
Куда деваться нам?
Сестра моя, известно,
что рухнет Дунсинан.
Твои целую плечи,
пока - со всех сторон -
молчанье человечье
и харканье ворон,
пока растишь ты крылья
и страшно, как пожар,
растёт в твоём бессилье
пророческое Карр!
Ларёк Пиво-воды
Этот старый ларёк
заколочен доскою.
Мне была невдомёк
солидарность с тоскою.
А увидел, и вот -
сердце бьётся всё глуше.
Полустёртое "вод...",
трафаретные груши.
И трава, и трава.
И трава по колено.
............................
И у нас есть права -
умирать постепенно.
И китайские стихи
Ночь темна. Зачин привычный.
Что добавлю я к нему?
Только то, что лично, лично,
лично ухожу во тьму.
Дерева качает ветер
и шумят дерев верхи.
Только это есть на свете.
И китайские стихи.
А ещё тутовник гнётся,
бьёт в окошко шелкопряд.
Счастье больше не вернётся.
Горе - тридцать лет подряд.
Ветер волосы колышет.
Гаснут звёзды вдалеке.
Мне Ли-Бай, нагнувшись, пишет
иероглиф на руке.
Он про то, что нет возврата,
всё растает, словно дым -
санаторная палата
или яшмовая, Крым,
Севастополь, ветер, вечер,
нежность, чёрт её возьми,
отношенья человечьи
между близкими людьми,
пляж пустой, огромный, гулкий
и холодный, как скопец,
бесконечные прогулки,
бесконечность наконец,
удивительное рядом -
нежность, волны и песок,
мой отец с погасшим взглядом,
голубой его висок,
то, чему возврата нету -
где отец однажды жил,
по утрам читал газету.
Прочитал и отложил.
Жонглёр
-1-
Что пугает тебя, Жоффруа?
Ведьмин хохот над пустошью голой?
Или вздохи 9-го "А"
и закаты в апреле над школой?
Поспешай, сам не знаешь, куда.
Ты не даром зовёшься жонглёром.
Я иду на уроки труда,
я окутан таинственным флёром.
Я люблю, и люблю без ума,
я в безумии слишком бесспорном,
в голове у меня кутерьма
сочиненья Бертрана де Борна.
Я пылаю простуженным лбом.
Жоффруа, я боюсь, что не нужен
той, которой я клялся гербом
и хрустальною адскою стужей.
Сколько муки в прохладной весне.
И один ли я мучусь фигнею?
День прозрачен, а где-то на дне
дня сюжет с альбигойской резнёю.
Боже мой, Боже мой, отними
всё что дал незаслуженно даром,
дай в тенёк прошмыгнуть меж людьми,
избегающим казни катаром.
Жоффруа, среди множества дур
я влюбился в последнюю дуру.
Что ты знаешь о них, трубадур,
посвятивший себя МонСегюру.
Я запутался, милый певец,
и не знаю я лучшего зова,
чем бубнёж барабанов сердец,
что, по сути, мой милый, не ново.
Ты на лютне сыграй мне о том,
что проигран с начала мой раунд,
что об этом прокушенным ртом
сумасшедший наяривал Паунд.
Что нигде, никогда, нипочём
не вернутся хрустальные звуки
той весны, что стоит за плечом,
опустив обессиленно руки.
Жоффруа, я испуган вполне.
Пью вино, утираюсь ладошкой
и молюсь этой жуткой луне,
залезающей в комнату кошкой.
Кое-как я стою на земле,
от 9 класса далече,
но пою позабытые лэ,
как целуют забытые плечи.
-2-
Порвался июнь мой, порвался,
поскольку он не по любви
связался с жарою Прованса.
Дырявым мешком назови
жару золотого июня.
Ах, боже мой, скука моя,
мои трубадурские нюни,
проклятая мудрость твоя -
не больше, чем ипохондрия.
Гляди, как хотелось-сбылось
венцом золочёного змия
прохладное злато волос
твоей куртуазной и прочей,
и лучшей из всех потаскух,
которой прекрасные ночи
прекрасный морочили слух.
Наверно, я выберу пьянство,
наверно, ты выберешь бред.
Пускай называется Кантос -
реальность. Реальности нет.
Шопен
-1-
Сосны шумят на взморье,
тут и там – земляника,
долго сидела на шторе
белая бабочка блика.
Земляничные ранки,
панская плоть сметаны.
Скоро рванутся под танки
дуэлянты-уланы.
-2-
И ничего дальше,
и ничего больше.
И ни моей фальши,
и ни твоей Польши.
Плачут твои руки,
вянут мои маки.
Это – грызут суки,
это – свистят раки.
......................................
......................................
......................................
-3-
Н. и Одессе
Живу среди отбросов,
живу, живу, живу.
И никаких вопросов?
Уходим в синеву!
Уходим без прощенья,
прощанья и потуг
на типа возвращенье
и отреченье вдруг
от сердца и от боли,
от музыки внутри.
Ты эти слёзы что ли
с прекрасных глаз сотри.
Дороже боль и слёзы
Хатыней и Одесс
и тютчевские грозы
всему наперерез,
и запахи аптеки,
и Блок, и плен и тлен.
И что нам эти пшеки,
когда болит Шопен
над нами и Варшавой,
Одессой, надо всем
всегда имущим право
вернуться в Вифлеем
под кровь "жидов из Польши",
пролитую п о т о м,
под то, что звука больше -
под сказанное ртом
простого фортепьяно
про пепел, боль и гнев,
под то, что polak рьяный
сумел вложить в напев,
мотив, опять воздетый
к прекрасным небесам -
"Когда горело гетто..."
Я дальше знаю сам.
Бессонница
Гляжу в глаза бессоннице и бесу,
куда ещё бессонному смотреть.
Дай выжить, Бог, чтоб дочитать повесу,
под крыльями повесы умереть.
А не сейчас – в унынии и страхе,
когда лишь пот, текущий по лицу,
и оставляет пятна на рубахе,
не предоставив действовать свинцу.
Куда как лучше – захлебнувшись кровью,
упасть на снег, на улице, в окоп,
туда, где, наклонившись к изголовью
секунд последних, поцелуют в лоб
одновременно, ни о чём не споря
и русскими стихами говоря,
два ангела моих – любви и горя,
и багрецом и золотом горя.
Ангел, который всегда и всюду
Господи Боже, Боже мой, Боже мой,
скоро ли сбудется песня кукушкина?
Кто-то с Тобою торгуется кожами,
Ты отвечаешь – дождями и Пушкиным.
Падает ливень косой на игрушечный
город, течёт голубою брусчаткою,
горло прочищено выстрелом пушечным
летнего грома, и чёрной перчаткою
ветер взмахнул – пролетающим вороном.
Пушкин торгует вином и ветчинами,
деньги считает и ходит на сторону,
пьёт и дерётся с бухими мужчинами,
Пушкин сидит в ресторане за столиком,
в море идёт и строчит диссертацию.
Может быть – крестиком, может быть – ноликом,
только не может с любовью расстаться он.
Может, поэтому в офисной рожице,
морде ментовской и bлядскoм гундении
что-то такое под мёртвою кожицей -
воздух кудрявый, прощенье, видение?
Сколько осталось? Не важно. Не многое
тянет уйти, но, однако же, тянется
сердце туда, где, беседует с Гоголем, -
"Боже, как грустно", – картёжник и пьяница.
Птица
Не пивал гусарской жжёнки,
жил тоскливо и несладко.
Но трепала, как ребёнка,
это сердце лихорадка.
И гнала его по свету,
и трясло возок.
Врач прописывал диэту,
сердце – уголок.
Потому, что всё – незримо,
страшен, угловат -
мир пiд Винницей и Римом,
сон дворцов и хат.
Умереть бы в славной рубке,
но – какой-то сглаз.
Страшно рубки, страшно юбки.
Извини, Тарас.
Охмелев от горькой пищи,
дикий ворон сник,
спит андреевский Поприщин -
жуткий, как двойник.
Ночью и днём
Р. Г.
Эти нехитрые наши припасы -
кружка дождя или корочка неба,
режется Врубель, ослепший Саврасов
слышит лошадок Бориса и Глеба.
Зубы мы после положим на полку,
только догложем славянскую долю.
Видишь, как лошадь несёт Святополка
по голубому полынному полю.
Горечь во рту и пыльца на обувке,
мимо мелькают поля и просторы,
мимо – обходчики, спящие в будке,
мимо – перроны, дожди, семафоры.
Мимо – созвездий нещедрая горстка
и сумасшедшего дома палата.
Мимо Твери, Петербурга, Изборска
плачь, окаянный, и рыскай, проклятый.
Жаркою ночью окошко открыто,
пахнет сиренью и лужами снизу.
Лошади скачут, грохочут копыта -
ночью и днём – по стальному карнизу.
Сосны
1986
Так воздух в тот месяц горчил,
такие творились дожди,
что, кажется, не было сил
июню сказать "Подожди!
Постой, как стреноженный конь,
дыхание переводя,
уткнись мне в пустую ладонь
горячею мордой дождя."
На взморье лишь чаячий крик,
тяжёлые ветки в окне.
А ночью какой-то старик
всё плакал и плакал во мне.
Купили у местных старух
на память кусок янтаря.
А рот покраснел и распух,
устал, напрямик говоря.
И нас ни на миг не нагнул,
лишь взял тебя на карандаш,
сосновый и траурный гул,
сосновый и траурный марш.
Главное
"Я женщину эту люблю, как всегда."
А. В.
Говорим ещё слова
и становимся родней.
Только ты уже мертва.
Только я ещё мертвей.
Наливаешь в кухне чай,
кормишь сына или дочь,
главное пообещай -
в самом главном не помочь.
Потому что надо так -
у любви своя стезя,
но идущего во мрак
останавливать нельзя.
Всё равно ведь не поймёт
ни бельмеса, ни черта,
только дёготь капнет в мёд
зацелованного рта.
На флейте
Н. П.
За что, любимая? За что?
За суеверье
заходит утром конь в пальто
сквозь сон и двери.
За то, что город в синеве
сплошной сирени
и в синеве любимых век,
в тепле коленей.
За то, что флейта и цветы
и город Таллин,
за то, что повзрослела ты
при "Джетро Талле",
за то, что флейту не слыхав
и "Акваланга",
ты только с ними – общий сплав
такого ранга,
что, если дуть на уголёк,
то возродится
всё, что брало под козырёк
твоим ресницам.
А суеверье только в том,
что без "налейте!"
кричим своё засохшим ртом
на нежной флейте.
Сказка
"Так ли страшные сказки мудры?"
О. Р.
-1-
Будет связь между платьем лиловым
и слезами сестры нашей бедной.
Нету связи меж словом и словом,
между братьев не сыщутся братья.
Только ворон летит, задевая
краем крика ресницы у бледной,
только ветер прилёг в иван-чае -
только это заменит объятья.
А зовут её, может быть, Анна.
Именам, словно братьям, не верьте,
имена не разлить по стаканам,
имена не дают забытья.
А хотите, спросите у врана,
у посланника вещего смерти.
Он-то знает, где имя – там рана,
он-то знает, что рана – твоя.
-2-
Чёрный ворон куда-то летит
и блестит на рассвете перо.
Никого никогда не простит
невесёлая сказка Перро.
Невесёлая? Может, и нет.
Но смеяться не стоит, дружок,
если ворон летит на рассвет,
если в чаще рыдает рожок.
Мне б из леса дорогу, сестра!
Может быть, ты посветишь огнём.
Мне бы руки согреть у костра,
и не знать о сгоревшей на нём.
Ять
"Малодушная психиатрия и больше ничего!"
А. Ч.
"и всегда говорят о непонятном."
А. Ч.
Обменяй меня на шило.
Больше нечего менять.
Обменяла и забыла,
как забыли ферт и ять.
Кто их помнит? Кто их знает?
Вечер нежен. Воздух чист.
Нежным вечером гуляет
пожилой телеграфист.
Ничего уже не хочет,
рвёт смородину с куста,
плачет, ходит (и бормочет
про какие-то уста*,
про какие-то ланиты*.
*ставим примечанье "уст.")
там, где были куст ракиты
и смородиновый куст.
Ричард и безумная Джейн
Привязаться к тебе не умею,
отвязаться уже не могу.
Всею кожей своею немею,
но стою на бедламском снегу.
Наплевать, что сегодня в отгуле
снег и пчёлы влетают в окно.
Даже в жарком, как пекло, июле,
я стою на снегу всё равно.
Я стою и слетаю с откоса -
всё другое, наверно, не в счёт.
Если Джейн не уставится косо,
дровосек пополам рассечёт.
Дремлет море – большая голубка
на ладошке Господней. Гляди -
а у Джейн развевается юбка
и желтеют пески на груди.
Небольшое изъятье из списка,
если в разуме разума нет,
хуже ласточке будет без писка,
хуже Богу – без синих планет.
Он подкинул меня как монету
и зачем-то упал я ребром,
и стою на ребре до рассвету
и холодным блещу серебром.
После солнцестояния
Н.
Ничего не случилось такого.
Разве это касается нас? -
уменьшение дня светового
на секунду, минуту, на час,
на неделю, на месяц, навеки.
Лишь прикрыла глаза ты, и вот -
потекли все долинные реки
в сердцевину стигийских болот.
Месяц русалок
-1-
Наташе
Вот так лежи, как ты легла.
Всегда – в конце концов –
подушка белая бела,
белым-бело лицо.
И локти белые остры.
И сложно не учесть –
в тебе есть что-то от сестры,
от дочки что-то есть,
которых не было и нет,
но ими ты побудь.
Пусть не ладонь моя, а свет
твою погладит грудь,
обычный свет от ночника,
дарующий тепло,
который даже не рука,
а белое крыло,
пусть ляжет рядом он в кровать,
дотронется сосцов.
Я буду тихо ревновать –
таков удел отцов,
конечно, если есть у вас –
русалочек – родня,
отцы и братья синих глаз –
подводного огня.
-2-
Лунный латунный прогалок
небу ночному к лицу.
Май – это месяц русалок.
Вот он подходит к концу.
Куришь одну за другою.
Курят помногу в беде.
Дактиль струится водою,
гоголь плывёт по воде.
Звёзды похожи на нэцке
(это причём здесь? а пусть!).
Где-то – в Одессе, в Донецке –
точно такая же грусть.
Птица летит по-над морем,
птица летит над Днепром.
Если над морем – не горе,
а над рекою – облом.
Редкая птица смогла бы –
классика, мать её так!
Всплески русалочьи, жабы
ведьмин насмешливый квак.
Что нам, Наташа, до славы?
Что нам, Серёжа, успех?
Этот носач з-під Полтавы
был отоварен за всех –
русскою болью невнятной,
страхом, потливостью рук,
переводя на понятный
мовы русалочьей звук.
Провинциалы
-1-
Подошла. Поцеловала.
Вспыхнула, как блиц.
Мы с тобой провинциалы
пред лицом столиц.
"Завтра" тоже ведь – столица.
А у нас с тобой
лишь одно "вчера" на лицах
с областной судьбой,
голубой воздушный шарик,
пиво-воды-квас.
Светлых губ твоих фонарик
лишь бы не погас.
Мы с тобой пришли оттуда,
из забытых мест,
где гремит в свою посуду
полковой оркестр,
три сестры опять судачат
в городском ДК.
Из некрупной, словно сдача,
жизни городка,
где по судьбам и по ранам
так оттанцевал,
как Большой балет по странам,
век-провинциал.
-2-
Дождь идёт. И пахнет морем
из окна залив.
Будь мне радостью и горем,
однова залив
город ливнем – тёплым майским,
голубым в ночи.
Смейся, радуйся и майся,
хочется – молчи!
Если хочешь, будь мне болью –
ночью или днём.
Я заплачу – канифолью –
над твоим огнём,
трезвый буду или пьяный –
всё равно! Фигня!
Одноногий оловянный –
это про меня.
Одноногий, легкоплавкий,
в гимнастёрке – наш
для Матрёны, Нинки, Клавки.
Для тебя, Наташ.
Жизнь в розовом цвете
-1-
А ночь рыдает, словно шлюха
(ты вспомни книжных шлюх и юность).
Невыносимая для слуха,
над нашим домом ночь нагнулась,
как проститутка над ребёнком –
она в приют к нему приходит.
А жизнь течёт, что киноплёнка,
и ничего не происходит.
Хотела ночь звездой экрана
побыть. И вышло то, что вышло.
Светлеет рано. Очень рано.
Светлеет рано и не пышно.
Бледнеет ночь. Глаза слезятся.
Всё ясно слишком.
Но во мраке
они одни за нас боятся
и плачут страшно – как собаки.
-2-
Девчонка с чёрной чёлкой,
девчонка с чёлкой рыжей,
я видел вас нечётко,
я видел вас в Париже.
По улицам столицы
прошёлся ливень гулко –
по платьям и по лицам,
дворам и переулкам.
Он был вполне весенний,
московский и обильный.
А мог – идти на Сене,
в Берси и над Бельвилем.
Идти как плач, как слёзы,
банально и прекрасно,
как песенка – о розах,
о том, что жить опасно,
про то, что "не жалею,
горят мои печали,
одним тобой болею
и жизнь моя – в начале,
и ты болей немножко
пропащею девчонкой
в московских босоножках
и с нежной галльской чёлкой!"
Мой пьяный бред счастливый –
ни много и ни мало –
московского разлива,
Латинского квартала.
А небеса всё ближе,
пока стучат колёса –
ты думал, до Парижа? –
до первого откоса.
Кошачье
-1-
Кошка
Нота за нотою, нота за нотой,
пинта за пинтою, пинта за пинтой.
Что там сегодня? Среда ли, суббота?
Люди Шекспира, народец ли Флинта?
Сколько разгона в трубе у джазиста,
сколько разбега, стремленья, отрыва.
Может быть, дело немного нечисто,
но, безусловно, оно же счастливо.
Кошка мурлычет и трётся об ноги,
кошка мурлычет и кошке до фени
ночи сирени, стихов и тревоги
и приходящих в ночи приведений –
вот они – с нотам, пинтами, – нежно-
нежно приходят. Не чувствует кошка,
что далеко-далеко-неизбежно
пишут стихи и уходит дорожка.
-2-
Кот
Кот таращит зенки на заборе.
Я беру кота на карандаш.
Много ли в судьбе кошачьей горя?
Много ли в ней музыки, Наташ?
Много ли вот этой вот – кошачьей –
через ночь горланящей трубы?
Или это ничего не значит,
и судьбе нормально без судьбы?
Без ночного плача или стона,
вызванного болью неземной?
Может быть, он молится иконам
музыки, летящей надо мной.
-3-
Клеопатра
"Я тебя в этой жизни жалею".
Сядет на колени мне старуха,
чтоб с коленей посмотреть в окно.
Там весна рыдает, словно шлюха
из сентиментального кино.
Я поглажу спину у старухи,
почешу за ухом у неё,
расскажу какие-нибудь слухи,
а старуха мне в ответ споёт,
как была когда-то молодухой,
выходила погулять во двор,
а сегодня дряхлою старухой
на весну в окно глядит в упор.
Не читала книжек ведь ни разу
и кино ей как-то до балды,
смотрит на весну янтарным глазом.
Всё уже растаяло, как дым.
А могла бы... ведь могла бы кошка
рассказать, ходи в кино она,
что в кино все плачут понарошку
и вот так не смотрят из окна,
так печально, так подслеповато,
так не любят, так вот – не виня,
так не промурлычут виновато
"Что ты будешь делать без меня?"
Кино
-1-
"Боль такова –
ни охнуть ни вздохнуть," –
слова, слова,
о главном не забудь.
О той звезде,
которая горит,
что рай везде,
всегда везде разлит,
как щебет птах,
как воздух, как вино.
Но жуткий страх,
что кончилось кино –
цветной балдёж,
что в зале свет зажгут!
И вдруг поймёшь,
что ты один был тут.
-2-
Белый день, синий вечер –
вот такие дела.
А была бы ты вечно?
Ты б тогда не была.
Видно дело всё в этом –
как в театре-кино –
лучик белого света,
остальное темно.
Лето, лето, укусы,
ах, комариков звон!
Типа, в клипсы и бусы
я навеки влюблён.
Так, простая пластмаска
и куски янтаря.
Всё, наверное, маска.
Всё, конечно, не зря.
Ты прошла. Босоножки
облепивший песок.
И волос ложноножки
облепили висок.
Ничего не забуду,
потому что потом
всё, конечно, забуду
в белом небе пустом.
-3-
Говорить – дурная мода.
Если хочешь, промолчи.
Молча бродит Квазимодо
по собору и в ночи.
У него плохое сальдо –
горб и добрая душа.
Эту душу эсмеральды
поневоле потрошат.
Ходит-бродит по Парижу.
А над ним блестит луна,
освещает улиц жижу,
кучи разного говна,
освещает запах лилий,
тень, мелькнувшую в окне.
Вы бы что-нибудь налили
и поплакали по мне.
Лучше, если двести граммов,
чтобы слезы горячей
на уродов Нотр-Дамов
пролились, на палачей,
танцовщиц, монахов, сводней,
те и эти вот года,
на прекрасный мир Господень,
на ужасный навсегда.
-4-
"На площадке танцевальной"...
Пятый раз идёт по кругу
новенький фокстрот,
приобнял свою подругу
молодой пилот.
Платье ситцевое дышит,
и бликует хром.
Что там дальше? Что там выше?
Что там за углом?
По февральскому Приказу
отменён, увы,
цвет всегда приятной глазу
тёмной синевы.*
Но сияет синим цветом
пара юных глаз.
Хорошо весной! А летом
можно на Кавказ...
_________________________
* Приказ НКО СССР № 005 от 1 февраля 1941 г.
Acale
Мирт, кипарис, гранат.
Сосна, рябина, клён.
Закат, закат, закат,
эпох, миров, племён,
особенно – звезды,
особенно – сердец.
Тирренской бороды
всё тяжелей свинец,
всё ниже голова
и флейта солоней,
как будто бы слова,
а где же соловей?
Я вскину руки так,
как танцевали вы,
идущие во мрак
на фоне синевы.
Как день с утра глубок,
и как неуловим
вечерний голубок,
заплакавший над ним.
Из улетевших птиц –
его последний час,
последний взмах ресниц
его этрусских глаз.
Две русские песни
-1-
Е. Ч.
Спой мне ту, советскую,
если помнишь, спой,
то, как в степь донецкую
вышел молодой.
Степь на небо брошена,
колыханье трав
и гудков горошины,
товарняк-состав,
городки рабочие.
Вот и жизнь прошла...
Ставим многоточие
или сразу в шлак?
Травы-то колышутся
и цветы цветут.
Ну а что не дышится,
так не только тут.
Вышли в степь и выпили,
спели всё подряд.
А цветы, как вымпелы,
в той степи горят.
И пошли по облаку
прямо на рассвет.
Остальное побоку,
остального нет.
28.05.18. Таллин.
-2-
"Напишите три строчки, сестра".
С. К.
Осень нам не даст ответа
воркованьем голубей.
Среди будней лазарета
написать бы без затей
про ночные эти нити,
что не выдержат к утру,
что "Сестричка, извините!" –
подзываю я сестру.
Скоро кончится всё, скоро,
кроме карих глаз отца.
Слишком сладко пахнет порох.
Сладко пение свинца.
Даст Господь и до утра я
надиктую пару слов
лишь про то, что умираю,
про австрийский город Львов.
Напиши, сестра, три строчки.
Я умру. Я ранен в грудь.
Напиши, отправь листочки,
если можешь, не забудь.
Осень. Листья в мелкой дрожи.
Вечера совсем тихи.
И не жаль, что не похожи
на стихи мои стихи.
Свидетельство о публикации №120030703347