Праздник

В детстве я слышал голоса. Голос Америки. Голос Европы. Летними вечерами папа садился у открытого окна и включал радио. "Опять завёл свою шарманку, - ворчала мама, - хоть бы окно прикрыл." "Мне не жалко, пусть слушают", - говорил папа. В темноте я смотрел на подсвеченную шкалу: тоненькая ниточка тянулась от стрелки вглубь приемника и оттуда, сквозь невидимую щель в железном занавесе, дальше, в другой мир. Ниточка эта исчезала в шуме глушилок, потом появлялась опять вместе с голосами, простыми, человечьими. Под них я и засыпал.

- Сдох. - Услышал я папин утренний бодрый голос.
Когда я вошел в комнату, он, хлопнув ладонью по приемнику, встал и замер, позабыв, зачем встал, потом сел, посмотрел на меня так, будто давно не видел и сказал:
- Сегодня вместо школы идем кушать мороженое.
Я удивился, но виду не подал, а только спросил:
- Кто сдох?
- Зверь. Подох, наконец.
Я - не маленький, знаю, что это за Зверь. Правда, не все его так называют. Особенно в школе. Это у нас дома он Зверь, а в школе - наоборот. Кто прав? Папа один, a их много. Даже мама, когда папа начинает говорить про Зверя, бросается к окнам, хлопает в папу форточками, как из пистолета, и кричит “ша, идьёт!”. Папа с мамой не спорит, только рукой махнет и выйдет во двор покурить и виноград осмотреть, внимательно так, даже зимой, когда и смотреть нечего. У нас перед домом изабелла растет.

Ну вот значит, папа встал, и мы вышли в прихожую. Тут он меня опять удивил: вместо утренней кепки снял с крючка вечернюю шляпу. Шляпа, если вы не знаете, нужна, чтоб лучше здороваться. Шляпа - не кепка, шляпу можно взять за макушку, будто хочешь ее приподнять, но в последний момент - шиш! - не поднимаешь, а только смотришь из-под бровей и дальше идешь. А можно и приподнять чуть-чуть. Тут всё зависит от хорошо ли мы знаем человека: чем он знакомей, тем выше шляпа. А знакомых у нас тогда было ого-го! - папа, даром что худой, работал на мясокомбинате. Это потом его арестовали и отпустили по ошибке. То есть арестовали по ошибке, а отпустили потом. Но рассказывать об этом не буду, потому что даже вспоминать стыдно, хотя было это очень давно, ровно год назад.

Готовились мы тогда в школе к спектаклю. Уже и генеральная репетиция прошла. Маме, конечно, ни слова: сюрприз в ее международный день. Я попросился играть Собакевича. Почему? Во-первых, он похож на дядю Арона. Во-вторых, я тоже страшно люблю собак. Только наш дядя Арон сильнее любой собаки. Папа рассказывал, что, когда дядя Арон попал в румынскую армию, в день присяги кормили очень хорошо, даже добавку давали сколько хочешь. А, как говорит мама, дядя Арон, чтоб не сглазить, совсем не любит поесть. И вот его вызвали к знамени. Он присел, чтобы знамя это поцеловать, и вдруг понял, почему повар не советовал сегодня кушать много фасолевой чорбы. Но было уже поздно. Холостой, казалось бы, выстрел дяди Арона был слишком хорошо слышен в торжественной тишине. Рядом стоял офицер. Он, конечно, обиделся и хотел ударить дядю Арона тростью по лицу. Но дядя Арон не растерялся и, как стоял на колене, так и схватил трость зубами. Офицер тянул, а дядя Арон только рычал и мотал головой. Наконец, когда уставший офицер отпустил трость, наш дядя Арон просто сжал зубы и честно вернул ему обе половинки. Поэтому дядю Арона наградили медалью за борьбу со старым режимом, а что стало с офицером, я не знаю.

Когда арестовали папу, я тоже не знаю: я пришел из школы, а мама уже плачет. Потом были разговоры про папину дурацкую работу, про его жуликов-сослуживцев и про то, что на папу никто не показал. И вот завтра суд, и спектакль наш тоже завтра, и мама нервничает, потому что, раз - суд, два - нет денег на еду. Мама говорит, что в ожидании суда папин адвокат, чтоб он был здоров, очень поправился: наш хлеб с маслом идет ему на пользу, но это ничего, главное, вытянуть папу. Мне тогда часто снилось, как толстый адвокат это делает: пыхтит, кряхтит, тянет-потянет, никак не вытянет папу. Но в тот день я на суд идти не хотел. Я хотел играть в спектакле. Я объяснял, я кричал, я плакал, но на суд пошел. Там было жарко, душно и очень скучно. Когда мама меня разбудила, я увидел рядом с собой папу. Я ничего не понял, и они мне ничего не сказали. Мы просто молча шли домой. Я держал их за руки, и лица у них были такие, что тот день казался лучшим в моей жизни.

Ну вот значит, стоим мы с папой в прихожей, готовимся. То есть я давно готов, a папа всё со шляпой возится: то пристукнет ребром ладони, то прищемит сверху двумя пальцами, будто высмаркивает, потом осторожно опустит на голову, возьмется за поля и слегка покрутит туда-сюда, чтоб при ходьбе ветром не сдуло: ветрено у нас в начале марта.
- Пап, а мама нас убьет за мороженое. Может, лучше мититеи поедим?
- Мама нас так и так убьет, когда про школу узнает.
Наконец вышли на улицу. У папы сухие теплые ладони: когда мы гуляем вдвоем, мне не нужна вторая варежка. Даже зимой.

В последние дни папа вел себя как-то странно. Да и не только он, весь город. Все будто знали и скрывали какую-то страшную тайну. “Мадам Ройтман…” - “Товарищ Альтман...” Ну и ну! Ройтманша впервые, сколько я ее помню, улыбнулась, а папа для нее даже шляпу снял! Такого никогда еще не было, хоть она наша соседка и тоже женщина, как говорит мама. Даже ее склочная болонка с красными вечно закисшими глазками не тявкнула. И звать ее - Пуфик! Не Ройтманшу, конечно, а болонку.

От нас в город ходьбы - пять минут. Но мы редко доходим даже за полчаса. Из-за соседей. Они сидят перед своими домами на табуретках как грибы. Они встречают и провожают нас взглядом. “Ну?..” Вот ради этого “ну” они и сидят всей семьей на улице. Мы, конечно, останавливаемся и коротко сообщаем новости: сначала международные, потом городские. Ответов их мы не слушаем, идем дальше.

В парикмахерской, которую тоже никак не обойти стороной, в этот ранний час пусто. Тут работают братья-парикмахеры Пиня и Моня. Пиня - старший, лысый и серьезный. Моня - наоборот. Или я их путаю? Они сидят в кожаных зубоврачебных креслах с газетой в руках, и им в зеркало видно как входят пациенты. Они оба одновременно вскакивают и бросаются ко мне: "Ну что, поброемся, молодой человек?" Это происходит всякий раз, и папу это всякий раз почему-то веселит. Как фокусник, каждый выхватывает откуда-то узкую доску, отполированную до блеска детскими задами, и бросает на ручки кресла: "Прошу!" Они замирают возле своих пыточных аппаратов. Они ухмыляются и стучат волосатыми пальцами по доске. Я в последний раз смотрю в зеркало - зачем мне стричься? - и закрываю глаза. Чьи-то руки подхватывают меня и усаживают на скамеечку. Мне всё равно, кто меня мучает - Пиня или Моня. Открываю я глаза уже после возвращения на землю. Нос немного щиплет от "Шипра", а затылок обдувает прохладный ветерок. Свежевыбритый и довольный папа дает каждому бандиту по рублю и мы, наконец, выходим. В огромном окне парикмахерской видно, как Пиня и Моня садятся в кресла, словно нас там и не бывало. Только в этот раз без газет: папа им уже все рассказал.

Ну вот значит, как говорит папа, чем ближе мы к цели, тем дальше она от нас. Не знаю, что это значит, но очень сюда подходит: я уже не верил, что мы когда-нибудь дойдем. Больше всего я люблю кафе "Минутка" ранней осенью, когда дымок от углей проходит сквозь заросший виноградом навес и щекочет ноздри теплым запахом жареного мяса. Голоса и стук посуды путаются в листьях и не находят выхода наружу. Папа почему-то не любит тут бывать. А что? Драк почти не бывает. У нас в городе есть места и похуже.

Сегодня здесь пусто, как в парикмахерской. Только голые крючья лозы змеями обвивают открытый павильон. Поэтому мы сидим внутри. Тут по-летнему жарко и немного душно. На моей тарелке - лужайка зеленого горошка, белые паутинки репчатого лука и два поджаренных поленца мититеев. Всё это взбрызнуто освежающим уксусным дождиком. М-м-м-м, какой запах! Но папа не ест. Он тут никогда не ест и не пьет. То есть, он вообще не пьет, ну, кроме маминой вишневки, конечно. Да и то, если только с гостями. А сегодня перед ним - рюмка белого вина. "Праздник, как-никак", - вздыхает папа и улыбается.

Откуда-то возле нашего столика появляется Спиридон. Спиридон - столяр. Он живет с нами в одном дворе. Когда он не пьян, я не знаю. Но, когда он не сильно пьян, то делает нам щиты, мечи и пистолеты. По правде говоря, я его боюсь: если он смотрит на тебя, то никогда не моргает. Просто молча стоит, слегка покачиваясь, смотрит и не моргает, как удав. Хочется убежать, но не можешь: ноги, словно во сне, не слушаются. Вот и сейчас он смотрит на папу, чуть качаясь. Пальцы его вцепились в ремень. Так ему легче держать равновесие. Долго он так стоял, потом вдруг открыл рот, но передумал говорить и закрыл его. А папа как улыбался, так и улыбается. Глядит весело на Спиридона поверх рюмки. Тут Спиридон как-то дернулся всем телом и чуть было не упал на наш столик, да вовремя вытянул руки, будто в стену уперся. Это помогло.
- Радуешься? - наконец спросил он папу.
- Радуюсь.
- Рано радуешься.
Спиридон повернулся и вышел на удивление прямо и быстро. Тут папа тоже поднялся, поставил не начатую рюмку и сказал, что пора и нам.

А на следующее утро мы узнали, что прошлой ночью Спиридон повесился. На ремне на спинке кровати.

Торонто
2020


Рецензии