суд офицерской чести
Суд офицерской чести
Ода русской пулеметчице
Валентине Чудаковой
Татьяна Валентиновна Акулова предложила мне написать о писательнице Валентине Васильевне Чудаковой, поскольку якобы был я ее лучшим другом. Лестно, конечно, но я лишь грустно усмехнулся:
– Да, мы, не отрицаю, дружили с ней, но… Мы дружили с ней, как кошка с собакой, – вырвалось у меня.
– Так и начните. Расскажите – как?
* * *
А вот так. Спокойно, мирно разговаривать с ней мы могли лишь каких-нибудь полчаса. Встретимся (неважно, день не виделись, два или несколько месяцев) – приветливая, добрая, обворожительная улыбка, Валентина Васильевна – сама любезность, и вдруг…
Она терпеть не могла возражений в том, в чем была твердо убеждена. Усомнишься, возразишь – мгновенный пороховой взрыв, всплеск эмоций, и пошло. Я ей слово, она мне – десять. Я ей – десять, она мне – сто. Да такой ошеломляющей скороговоркой, что трудно и уловить, о чем речь. Та-та-та-та… Та-та-та-та-та! Пулемет!
Ее и называли Валькой-пулеметчицей. Нет, не только за такую вот скороговорку. За характер. За такой вот взрывной холерический темперамент. Но, по сути, за то, что она и была пулеметчицей. Была чапаевская Анка-пулеметчица на Гражданской войне, а Валентина Васильевна Чудакова – пулеметчицей в годы Великой Отечественной. И не только пулеметчицей, потом еще и командиром пулеметной роты. А это, доложу я вам простым русским языком, не хухры-мухры! Сами понимаете. Но…
Нельзя было, конечно, зная это, не уважать ее, но…
Я ведь тоже, говоря тем же слогом, не лыком шит. У нее, видите ли, темперамент, а у меня что – рыбья кровь? Вы можете себе представить военного летчика флегматиком или, скажем, полусонным, унылым меланхоликом? Смешно, правда? Или, вернее, несуразно. Конечно, к тому времени, когда нас свела прихотливая судьба, грянул хрущевский волюнтаризм, пустивший на металлолом наш новехонький по тому времени не только военно-морской, но и воздушный флот, и мне пришлось переквалифицироваться в военные журналисты. Но темперамент, закваска – их ведь не расформируешь. Что у нее, что у меня. Вот и получилось так, что наше знакомство и взаимоотношения складывались по известному русскому присловью: нашла коса на камень.
Да, кстати, будучи военным летчиком, я этак между делом еще и стихи пописывал. И даже печатался. В газете «Сталинский сокол», в журналах «Красноармеец», «Крылья Родины», затем «Советский воин», «Авиация и космонавтика». А потом – трах-бах! – меня назначили начальником отдела культуры весьма и весьма авторитетной по тем временам газеты Ленинградского военного округа «На страже Родины». От моего предшественника Георгия Марковича Шарпило мне в нечаянное наследство достались завалы накопившихся рукописей различных авторов. Среди них внимание привлекла толстенная коричневая папка, полная исписанными от руки школьными тетрадями в клеточку, и даже вложенной туда фотокарточкой автора. Вернее сказать, авторши. Солидная такая, мягко говоря, дама. Комплекция, попросту изъясняясь, та еще. Богатырша не богатырша с виду, а около того. Хмыкнув, я поначалу опять завязал тесемочки да и отложил папку снова в шкаф. Среди текущей военкоровской информации не до того, чтобы над какими-то дамскими романами засиживаться. Но что-то повлекло меня к этим школьным тетрадям, и я взял их для читки домой. Начал читать, да так уже и не мог оторваться. Правда в них была. Грубая, непричесанная, шероховатая, с кровью и грязью, и даже с окопно-фронтовой баней под пологом брезентовой палатки в трескучий русский мороз.
Словом, наутро, едва придя в редакцию, я уже звонил незнакомой мне Валентине Васильевне, приглашая для разговора по ее рукописи. На что услышал совершенно неожиданное:
– А пошли бы вы… Сколько лет держали, а тут – спохватились… Некогда мне…
Ну не дура ли баба, а? В ее же интересах, а она со своими обидами. И все же я звонил ей еще и еще раз, а потом не выдержал и, чувствуя себя виноватым за невнимательность моего предшественника, решил пойти к ней сам.
К моему полному изумлению, дверь мне открыла махонькая, крохотная, как мне показалось, совсем еще молоденькая женщина. Лицом вроде бы она, та, что на снимке, а комплекцией… «Дочь, наверно…» – подумалось. И я сказал:
– Мне Валентину Васильевну…
– Это я, – сурово ответила она, и я, конечно, опять лишь как-то недоуменно подивился: «Полно, да она ли это? Участница кровопролитных боев, командир пулеметной роты… М-да! Истинно, если на клетке мухи написано «слон», не верь глазам своим. Истинно – пичужка. Пигалица, а…».
И что меня совсем уж напрочь, намертво, до онемения сразило, убило, так это ее убогая, тесная, какая-то обшарпанная квартирка. Не квартира, и даже не квартирка, а что-то вроде фронтовой землянки, и изо всех углов – приводящая в уныние бедность, почти нищета. И это у писательницы, у советского офицера, у женщины героической судьбы, израненной, не единожды контуженной, прошагавшей под пулями сквозь огонь и пламя сотни и тысячи гибельных верст!
Заслужила! Завоевала!
До 1953 года я проходил службу в оккупационных наших войсках в поверженной нами Германии. Там в деревне люди уже тогда жили богаче, нежели наши победители в блистающей своей роскошной архитектурой колыбели трех революций – городе Ленина на Неве.
А она, в довершение ко всему, услышав, кто я, с ходу выдала, что называется, по полной программе:
– Крючкотворы!.. Штабные… нет, канцелярские, бездушные крысы! Это когда же я вам свою рукопись принесла? Три года… Нет, больше… А вы?!.
Выслушав мои извинения и объяснение, что я не профессиональный газетчик, а, по сути, самодеятельный, вынужденно сменивший штурвал боевого самолета на крючкотворное, по ее выражению, журналистское перо, она так же внезапно, как отчихвостила, просияла очаровательной, едва ли не влюбленной улыбкой:
– Летчик? – каким-то осекшимся голосом спросила. – Военный летчик? – Веря и не веря, она даже отступила на шаг назад и с ног до головы смерила меня прицельным, оценивающим взглядом. – Господи… Ну, тогда – прости… Я же не знала…
И так это у нее простецки, так по-свойски прозвучало, словно мы были знакомы уже тысячу лет. И так подкупило, так расположило, так смутило, что и сам я как-то вдруг сразу заговорил с нею на «ты»:
– Это ты нас, мужиков-солдафонов, прости…
Что ж, иногда один взгляд может сказать много больше, чем тысячи газетных и книжно-журнальных страниц стихов и прозы. Так завязалась наша, не знаю уж, как и назвать, дружба, профессиональное приятельство, дружба-спор, дружба-вражда, ибо в многолетних наших взаимоотношениях было, чего уж там таить, всякое. Жизнь прожить – не поле перейти… Да если еще коса на камень…
Помимо ее фронтовых, конечно же, далеко не женственных жестов и манер, не понравилось мне еще и то, что она закурила. Я понимал, война есть война, она оставляет свое клеймо, как проклятие, на всю оставшуюся жизнь, и выговаривать за вредную привычку не стал. Но когда она, сделав затяжку, вдруг судорожно, с содроганием, задыхаясь, закашлялась и кашляла долго, с надсадой, с надрывом, мне стало до невозможности больно и до невозможности ее жаль. Ну вот до слез жаль. А она еще извиняющимся тоном и попросила:
– Прости… Осколок, черт, шевельнулся. Вот тут, – показала пальцем под сердце. – О-ох… Кха… Кх-х-ха…
И как жалел я ее, как любил в ту минуту… Как сестру… Как самую родную… Ну, не знаю – как… Несказанно…
А еще через минуту мы уже опять препирались, опять спорили-вздорили, и опять она готова была разнести меня в пух и прах, не соглашаясь с моими замечаниями по тексту ее невыдуманных фронтовых рассказов.
– Еще один цензор на мою голову!.. И все-то вы умные, все всё знающие… Дай сюда! – Рванула папку из моих рук. – И убирайся! Уходи! Уйди, говорю!..
Насилу удалось убедить ее, что для газеты тексты должны быть покороче, газетная площадь того требует. Только тогда согласилась на кое-какие сокращения и правку. Да и то, пожалуй, лишь из-за того, что нужно было хоть какой-никакой гонорар получить. С двумя сыновьями бедно она тогда жила, очень бедно. Помню, однажды пришла к нам в редакцию, разговор у нас был продолжительный, до обеденного перерыва, и я пригласил ее в нашу столовую, угостил обедом. Заказал одинаково: первое, второе, на третье – компот с булочкой. Поев, она аккуратненько завернула булочку в бумажную салфетку, с виноватым видом, стыдливо краснея, пояснила:
– Пете возьму. А то у нас…
А дело в том, что была она тогда безработной. Некоторое время работала судьей, но не смогла долго там продержаться.
– Понимаешь, – объясняла, – жалко мне людей… Ох, если б ты знал, как жалко! Вынесу, подпишу приговор, знаю, правильно присудила, а потом ночью… Нет, это не по мне…
И это говорила беспощадная пулеметчица, чьи прицельные, кинжальные, в упор свинцовые очереди, истинно, как косой, косили идущие на нее в атаку вражеские цепи.
– Так то – враги. Фашисты. Немцы. А тут – свои… Русские…
А с мужем… С русским мужем взаимопонимания не нашла.
– Понимаешь… Стервенел, когда я вечерами писала. Засиживаться-то за полночь иной раз приходилось. Днем – работа, так хоть вечером пописать. Потом пишущую машинку напрокат взяла… Так он ее схватил и у меня на глазах – об пол. Вдребезги! А мне за нее платить ни копейки не дал…
А потом ей назло, вернее – по слабости характера, начал «заливать свою неудавшуюся семейную жизнь», да так, что вскоре с ним и вообще разговаривать стало невозможно. Спился, попросту говоря. Еще одна помеха, еще один удар судьбы, а ей, ну вот хоть ты ее убей, нужно было во что бы то ни стало написать книгу о войне. О своих боевых друзьях-товарищах. О своей первой и единственной на всю жизнь любви, которую безжалостно отобрала у нее не знающая пощады война. И о тех, кто погибал у нее на глазах в ожесточенных боях, не долюбив, и даже еще не полюбив, а лишь мечтая о любви после победы, до которой, увы, многим, ох, многим не удалось дожить.
– Веришь – нет, знаешь, до чего себя довела… Ночью сижу – пишу, утречком, не спавши, хватаю Мишу за руку – в школу, Петю – в детский садик, и – на трамвай. А потом на работу. – Она печально, застенчиво улыбнулась: – Веришь – нет… Встала как-то на весы – сорок пять кило… Словом, не мама двоих детей, а девочка-подросток…
Была на ее попечении еще приемная дочь. По всей вероятности, дочь спившегося мужа. Рассказывать об этом она не хотела, и я, понимая деликатность вопроса, не расспрашивал. Девочку забрали к себе, по-моему, родители или родственники мужа, потому что пенсию по инвалидности Валентине Васильевне назначили, прямо скажу, издевательски смехотворную – двадцать пять рублей. Это при минимальном прожиточном минимуме в ту пору – восемьдесят рублей, при минимальной заработной плате 100-120 рублей. И все ведь по закону, без каких-либо предвзятостей, так сказать, комар носа не подточит.
Видя такое стечение обстоятельств, я пригласил ее руководить действовавшим тогда при редакции нашей газеты литературным объединением. Точнее – секцией начинающих прозаиков. Платили там вообще сущий мизер, но хоть что-то. Не до жиру – быть бы живу…
А потом вдруг на нее обрушилась невероятная слава. Это когда вышла ее книга «Чижик – птичка с характером». Хотя, впрочем, не так уж и вдруг…
* * *
К стыду своему, книгу эту прочитал я не сразу по ее выходу в свет. Так уж сложилось. Все некогда было. Полноформатная ежедневная газета, какой была весьма популярная в те дни «На страже Родины», требовала от каждого сотрудника ежедневной выдачи «на гора» довольно-таки солидного количества строк, что заставляло писать для газеты еще и вечерами. Кроме того, мне необходимо было получить соответствующее профильное высшее образование, и я поступил на заочный факультет журналистики Ленинградского Государственного университета им. А.А.Жданова. В то время у меня самого было двое детей школьного возраста. Да еще была моя младшая сестра с двумя детьми, у которой тоже спился муж. Где уж тут следить за новинками художественной литературы!
Да, по правде сказать, не очень-то я верил в то, что на основе документальности о войне можно создать нечто более выдающееся, чем то, что в литературе уже имелось. Тем паче, что не один я так рассуждал. Выход книги Валентины Васильевны Чудаковой «Чижик – птичка с характером» критика поначалу попросту не заметила. Да и то сказать, поначалу, разумеется, между собой: «Читал?.. Не читал?.. Ну, что ты, обязательно прочти!» А потом в издательство посыпались читательские письма – отзывы и дифирамбы. И буквально за две недели писем этих поступило ни много, ни мало – неподъемная для одного человека картонная коробка от телевизора. В ней и переправили эту почту растерявшейся Валентине Васильевне.
Начала, уединившись, читать – в жар бросило. Ее сравнивали с чапаевской пулеметчицей Анкой, называли второй кавалерист-девицей Надеждой Дуровой, мятежной атаманшей Аленой Арзамасской, старостихой Василисой Кожиной, георгиевским кавалером первой мировой войны Марией Бочкаревой, чье имя и вспоминать-то тогда опасно было, поскольку воевала она еще и в войске адмирала Колчака. И в каждом письме помимо восторженных похвал – требовательный вопрос: достоверны фамилии героев и события или это творческий вымысел писательницы? И кто она, собственно, такая, что вот так вдруг написала такую выдающуюся книгу?! И неужели в самом деле это она – про себя?..
– Все от начала до конца – как и было, – отвечала Валентина Васильевна. – Писать, что-то выдумывая, я не умею…
В районной библиотеке, куда я обратился с просьбой выдать ее книгу на дом, мне с улыбкой сказали, что на нее очередь. Причем, такая, что ждать придется долгонько. Может, год, а может – и не дождетесь. К самой Валентине Васильевне обращаться воздерживался. Она не хвасталась, а мне стыдно было признаться в своей нерасторопности. Или даже как бы в пренебрежении к ее творческой удаче. Достал и показал мне эту повесть один из сотрудников нашей редакции майор Виктор Агапитов.
– Слушай, – удивленно спросил он, – это не та ли Чудакова, что к тебе в отдел часто ходит?
– Да. А что?
– Хм, да ты глянь… Видел, какая? По портрету в книге – вишь, гром-баба, а в действительности… У меня дочь четырнадцатилетняя, а… Какой же она тогда в свои семнадцать была на фронте? Да еще – пулеметчицей…
Я его понимал. Он тоже фронтовик и тоже был сперва пулеметчиком, а затем командиром пулеметного взвода. В газетчики, как и я, попал вынужденно – после тяжелого ранения. Уж кому, как не ему, знать, что значит быть пулеметчиком станкового пулемета «Максим». Он вон какой мужичище – под два метра ростом, а Валентина Васильевна – метр с кепкой.
– А вот придет – я тебя позову, поговорите…
– А ты, я смотрю, уже под каблуком? – усмехается.
– Дурнее не придумал?
– Почему – дурнее? Ты же на всех, кроме военных летчиков, как смотришь? Вроде мы и не офицеры. А с ней, вижу, вась-вась…
– Ну почему?.. Перед хирургами преклоняюсь… Летчиком трудно стать, а хирургом… Нет, тут я пас. Не по мне… Чужой боли больше своей боюсь…
– Ты мне зубы не заговаривай. Высокомерен ты… Как же – орел. Сталинский сокол… А посмотрел бы я на тебя за пулеметом, когда эсэсовцы, засучив по локоть рукава, тучей за своими «тиграми» в атаку прут…
– Ладно, Виктор, не задирайся. Если на то пошло, на земле можно и за бруствер пригнуться, и в твоем пулеметном «гнезде» от пуль присесть… В воздушном бою в окопе не спрячешься.
– А ты заешь, что такое пулеметный взвод? А ты знаешь, что такое пулеметная рота? Это в кино красиво – «Бей их, гадов, коси!» А позицию менять – ха, на колесиках трюх-трюх вприпрыжку… А на своей хребтине не хотел? Да еще коробки с пулеметными лентами… Да еще лупят по тебе со всех сторон… Весь ружейно-пулеметный огонь – по тебе! Из минометов – по тебе! Артиллерия – по тебе! Танки – на тебя! А уж с неба… А если еще врукопашную…
Фронтовики очень любили стихи поэтессы Юлии Друниной. Она тоже участница Великой Отечественной, была фронтовой санитаркой, раненых из-под огня на поле боя на своих девичьих плечах вытаскивала. После вспоминала:
Я только раз видала рукопашный.
Раз – наяву и тысячу – во сне…
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне…
Однажды наша редакция проводила устный выпуск газеты в учебном мотострелковом полку. Я пригласил поучаствовать и Валентину Васильевну. Ее выступление было встречено истинно шквалом рукоплесканий. А потом один из молодых солдатиков с волнением спросил:
– А страшно было? Ну, вот когда вы психическую атаку отражали?..
– Да как вам сказать, – задумчиво улыбнулась она. – Боялась, конечно…Чего? Смерти? Нет. Пожалуй, нет. Больше всего боялась, как бы не подвел пулемет.
И пояснила, что прославленный, заслуженный «Максим», оказывается, был очень капризен. Назывались его капризы задержками, и насчитывалось их ни много, ни мало – аж пятнадцать. Да плюс шесть неуставных, выявленных на практике.
– А я тогда умела устранять только две – перекос патрона и поперечный разрыв гильзы. Вот тут и взмолилась: «Максимушка, родной, не подведи, не выдай!» Кажется, даже перекрестилась тогда. После-то самой себя стыдно стало…
Вот эта ее откровенность, доверительность больше всего в ней и подкупала. Чувствуешь – да, так, именно так все и было. Но вообще-то рассказывать о войне в подробностях она не любила. Свои бывшие страхи и переживания сводила к шутке.
– Однажды, представьте себе: верхом на противопехотной немецкой мине сидела. В другой раз разрывом тяжелого дальнобойного снаряда, как пушинку, подбросило. Весу-то у меня… А под Дорогобужем здоровенный такой фриц прикладом по башке врезал. Со всего размаху… А я-то шустрая была тогда, гибкая… Раз – в сторону. Удар вскользь по каске пришелся. А тут на помощь Иван Седых подоспел… Ха-ха-ха…
Впрочем, это «ха-ха» было уже нервным. Когда она потом закуривала, я видел, как у нее ломались спички и дрожали руки. Да и то сказать – в чем душа держится: две контузии, пять тяжелых ранений…
– Нервишки, конечно, пошаливают, – извиняющимся тоном, будто в чем-то виновата, поясняла мне свои срывы. И при встречах с читательской аудиторией прикрывалась шуткой-прибауткой. Что здорово у нее получалось и в ее коротких невыдуманных рассказах.
И в жизни, казалось, все у нее пошло на лад. Благодаря прямо-таки ажиотажному читательскому спросу, книгу издали повторно. И этот тираж разошелся за каких-то две-три недели. Напечатали в третий раз. Потом издали и переиздали за рубежом. Это была не только широкая известность – это был триумф. Валентину Васильевну приняли в Союз писателей, добиться чего в те годы было не так-то просто. К ней зачастили гости не только со всех концов нашей страны, но и оттуда, из-за бугра. Неудобно же было показывать, в какой развалюхе живет советская писательница, и для нее срочно выделили более подходящую квартиру.
Все это, конечно же, радовало, окрыляло, воодушевляло. Она не могла не делиться своей радостью. В телефонной трубке то и дело звучали пулеметные очереди ее певучей скороговорки:
– У меня в гостях Виктор Боков. Мы ждем тебя. Он хочет видеть тебя. Приезжай. Срочно приезжай…
– Да, спасибо, спасибо, очень хотелось бы пообщаться с таким знаменитым поэтом, но понимаешь… Я же занят… Я же на работе…
– Хорошо, тогда мы сейчас едем к тебе. Он же в Питере ненадолго…
Назавтра – новый звонок:
– У меня Людмила Щипахина. Она тебя знает. Ты печатал ее стихи. Даю ей трубку.
А из трубки – требовательный, не допускающий возражений голос поэтессы, избалованной своей популярностью:
– Если вы сейчас же не явитесь, я с вами никогда больше не стану разговаривать. И учтите, со мной лучше дружбы не терять…
Страшна контузия фронтовая, военная, но есть, оказывается, контузия и пострашней. У нее красивое, привлекательное, заманчивое имя – слава. А она, как и беда, не ходит одна. Она ведет за собой толпы поклонников и почитателей, и не только. Она ведет за собой еще широкую, не всегда правдивую молву. И что самое горькое – профессиональную в писательской богеме сугубо обывательскую зависть. А выдержать все это, пройти с честью через такого рода испытания – ей-ей, не проще, чем пройти через войну. Есть же на сей счет нечто вроде афоризма: железо пробуют огнем, мужчину – женщиной, героя – славой. Когда я сказал ей об этом, Валентина Васильевна вызывающе вздернула подбородок:
– А меня, между прочим, на фронте представляли к званию Героя Советского Союза! Понял?
– Ну и… Почему же не присвоили?
– Была я недавно в военном архиве, в Москве. Нашли. Но какая-то штабная крыса, вроде тебя, наложила резолюцию: «Уточнить – он, она или оно…». Но уж теперь-то…– Гибко, по-спортивному нагнувшись, она рывком выдернула из-под кровати чемодан, рывком откинула крышку: – Вот! Вот реляции-представления… Вот мои характеристики… Читай!..
Это и были те читательские письма, о которых я уже слышал. Битком набитый огромный чемодан.
– А вот – еще, – она выдвинула большущую картонную коробку. – Видишь? А ты говорил… Ты меня критиковал… Ты еще мои рассказы правил…
Ну что тут было делать?.. Я взял первый лежащий сверху конверт, извлек письмо, прочел. Не письмо – целое сочинение. Сочинение на свободную тему выпускного 10 «в» класса 179-й Ленинградской средней школы Дарьи Лученко «Моя любимая книга». Девочка писала: «Вообще у меня не было любимой книги. Но теперь, прочитав повесть Валентины Чудаковой «Чижик – птичка с характером», я такую книгу нашла…».
Примерно такими были и другие письма-отзывы. Особого интереса они у меня не вызвали. Кисло усмехнувшись, я продекламировал дедушку Крылова:
Вещуньина с похвал вскружилась голова,
От радости в зобу дыханье сперло…
– В заду у тебя дыханье сперло! – вспыхнув, как порох, оборвала меня Валентина Васильевна. И, обращаясь к старшему сыну, властно повела рукой:
– Миша, выкини этот мусор на помойку!
Спорить было бесполезно. Забыв сказать «До свиданья», я молча шагнул за дверь, разжигая обиду за «штабную крысу». Знал, это – фронтовое. Сражающиеся на линии огня так отзывались о «кабинетных» офицерах вышестоящих штабов. В их число за нынешнюю мою работу в газете теперь она отнесла и меня. С первой книги – удача, и уже – вознеслась. Зазнайство поперло. Комплименты, похвалы, восторги знакомых, письма… А критика-то, критика – молчит.
Обиделся? Разозлился? Да в общем-то – да. И долго еще мысленно продолжал кипеть: «Чижик-пыжик… С характером!.. Себе же на каждом шагу… Сама себе и вредит… Судьей не захотела работать… На всю юстицию, видишь ли, осердилась… С пятого курса юрфака из института ушла… Характер…»
Дома, едва вошел в квартиру, – звонок:
– Прости солдату невольный грех!
Я молча положил трубку. Учись сдерживать свои страсти-мордасти, героиня!
* * *
«Меня разбудили птицы и солнце…»
Прочел – ощущение, как в невесомости. Перечитываю, смакую, впитываю, сопереживаю: «Меня разбудили птицы и солнце…» Сколько раз так бывало в далеком-далеком, почти позабытом детстве в моей лесной брянской деревушке. Спишь, и вдруг – птицы… Еще и не проснулся, а слышишь. Спишь и не спишь, и вдруг – солнце… И такое умиротворенно-счастливое предощущение ясного, хорошего, солнечного летнего дня.
И это – первые слова ее книги. Какая легкая, чистая, прозрачная, утренняя, юная фраза. И это – начало прозаического повествования. Проза, а как стихи. Нет, лучше. Это как кристально свежая струйка в незамутненном лесном роднике… Как бодрящее дыхание утреннего ветерка. Как… Ну, не знаю, как, а – сразу вот, как-то сразу, легко и незаметно захватывает, зачаровывает, и уже не оторваться – читаешь, читаешь… Читаешь – как дышишь. Как настоянный на солнце лесной аромат пьешь…
А ей тогда было шестнадцать… Шестнадцать девических… Нет, девчоночьих шестнадцать лет… Школьница. Ученица. Только-только закончила восьмой «б». Впереди – такое счастье – каникулы. И такое утро. И птицы. И солнце…
Но потом в то утро – гроза. Страшная. Небывалая. Военная. Которую потом назовут Великой Отечественной войной. И она…
Жила она с бабушкой в псковской деревне. Родителей у нее не было. То есть были когда-то, но… Рано осталась без папы и мамы. Смутно так помнила. Почти и не помнила. Жалко было оставлять бабушку, старенькая она, но… Но ведь война! Война же!
Красным карандашом она большими печатными буквами накарябала на входной двери родной избы: «Не плачь. Я подалась в тыл». А сама…
«Успокоила» бабушку. А сама – в военкомат: «Запишите добровольцем!»
– Паспорт… Паспорт есть?
Какой паспорт? Паспорт выдавали только в восемнадцать. Ну что ж, недолго думая, она – в райком комсомола. А там… На двери замок и надпись: «Все ушли на фронт». Хм, все. А она что – хуже всех?..
Так начался ее боевой путь. Начальник штаба дивизии, к которой она «примазалась», отдал распоряжение зачислить «добровольца товарища Чижика на все виды довольствия». Сам, по его словам, когда-то вот так в пятнадцать лет на Гражданской к кавалеристам пришел. В качестве кого эту пигалицу? Ну, раз она несовершеннолетняя – воспитанником. Так она была официально удочерена 183-й стрелковой дивизией. Сперва посыльной при штабе. Потом в хирургический взвод…
В книжно-журнальной периодике сколько-нибудь заметного литературно-критического разговора о «Чижике» не последовало. Книг о войне к тому времени было уже издано неисчислимое множество – целая библиотека. И пожалуй, лишь маститый литературовед А. Бочаров этак вскользь, со снисходительной небрежностью обмолвился в своем фундаментальном исследовании «Человек и война» о повести Валентины Чудаковой как о произведении, «где рассказывается о переживаниях девушки-санитарки».
Ни фига себе, ценитель, а? «О переживаниях!.. Девушки-санитарки!..» Да он либо не читал, либо…
Если даже согласиться с тем, что перед нами простое документальное жизнеописание девушки-санитарки, то и при этом следовало бы сказать: «Дай нам Бог побольше таких жизнеописаний!» Да, была Валя Чудакова некоторое время фронтовой санитаркой, но, во-первых, это лишь одна из первых замечательных страниц в ее славной боевой биографии, поскольку воевала она «от звонка до звонка». Во-вторых, и «к девушке-санитарке» негоже отнестись вот так, с пренебрежительной легкостью, как это вольно или невольно проскользнуло у А. Бочарова.
К великому, нет, к величайшему, сожалению, такое вот снисходительное, а зачастую и вовсе пренебрежительное отношение «сильного пола» к женщинам, участвовавшим в сражениях Великой Отечественной войны, скажу прямо, является довольно-таки распространенным. Если не сказать – типичным. «А-а, знаем, как они воевали… Даром, что ли, их окрестили аббревиатурой ППЖ…» ППЖ – это, видите ли, походно-полевая временная жена фронтовых командиров. Ну и так далее.
Во время встреч с читателями у Чудаковой часто спрашивали, что она делала в свои шестнадцать лет на фронте до того, как стать пулеметчицей? Не сразу же, мол, вот так: раз, и – к пулемету. Она с жаром вскидывалась:
– Всё!.. Всё делала! Была посыльной при штабе – доставляла боевые пакеты. Помогала полковому писарю. Хлорировала питьевую воду. Драила котлы полевых кухонь. Перевязывала раненых. Писала под их диктовку письма домой. Стирала бойцам портянки. В окружении ходила в разведку. Хоронила убитых…
Такие вот «переживания», уважаемые снисходительно-пренебрежительные представители «сильного пола»! Не говорю уж о том, что одно лишь присутствие пусть и наряженной в солдатские хлопчато-бумажные бриджи и кирзовые сапоги девчушки-пичужки среди огрубевшего в кровавых буднях мужичья заставляло подтягиваться, держать себя в руках, не забывать, что ты – мужчина, воин, боец…
Ну, а … любовь? Ну-ка, не дрогни, не склонись, сбереги себя, сохрани свою женскую гордость, свою девичью честь, когда вокруг тебя толпа изголодавшихся по женской ласке, по нежному женскому телу бравых, опаленных огнем и дыханием смерти отчаюг и сорви-голов!
Когда я сказал Валентине Васильевне о таких вот более чем устойчивых воззрениях, она презрительно скривила губы. Была у нее такая манера: чуть что не по ней, такую скорчит презрительную гримасу – хоть убегай.
– Мы же были другого поколения, другого воспитания. Русского народного воспитания. Истинно русского. Я же все время бабушку свою помнила, ее наставления. Да и парни в дни нашей юности не такими были, нет…
И надо с превеликой гордостью сказать: да, это так! Сегодняшним интердевочкам и сексуальным революционерам этого не понять. Это было поколение Зои Космодемьянской и Олега Кошевого, Александра Матросова и Тимура Фрунзе, Николая Талалихина и Александра Покрышкина. Лучше всего говорит о том запись в дневнике Зои Космодемьянской: « Умри, но не позволяй целовать себя без любви, и умри, но не отдай поцелуя без любви…» А еще – мнение одного немецкого врача.
Дело вот в чем. С оккупированных территорий наших русских девушек шестнадцати-восемнадцати лет немцы сотнями и тысячами угоняли в рабство в гитлеровскую Германию. Там их подвергали самому строгому медицинскому обследованию. Чтобы, дескать, эти славянские хамки не притащили с собой какой-либо пагубной заразы. И каково же было изумление, что все они были наделены не только редкостной славяно-русской красой и завидным здоровьем, но все были еще и целемудренно чистыми девственницами.
– Нет, – покачал головой немецкий врач, – такого народа нам не победить.
Умный был мужик. Мудрый. Хоть и немец…
А что до немок… Ну, сколь ни смягчай отношение к ним, эти, видите ли, высоко цивилизованные, европейски «утонченно-культурные» фрейлейны и фрау «высшей арийской расы» и втайне и вьяве мечтали же сделать русских «дунек» своими рабынями. Да только вот русские «дуньки» рабынями быть не восхотели! И одной из них как раз и была шестнадцатилетняя ученица восьмого «б» Валя Чудакова. И во имя этого не в постель к бравому красавцу во фронтовой землянке легла, а к пулемету…
Случилось это даже как бы нечаянно. На нее ведь как смотрели? Ну – Чижик и есть чижик, что с нее возьмешь. Наивная, озорная, опрометчивая. Везде свой любопытный нос сует. В часы короткой передышки между боями комсорг Дима Яковлев гармошку развернул, так она к нему ух как кинулась. И – в пляс, и – частушку:
Сидит Гитлер на березе,
А береза гнется.
Посмотри, товарищ Сталин,
Как он кувырнется!
Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Ай да Чижик! Ай да молодчина! И Дима в улыбке расплылся. А потом:
– Стоп! – говорит, – вот тебе комсомольское поручение: будешь вести в «Боевом листке» отдел сатиры и юмора. Русский смех тоже должен против треклятого, много о себе возомнившего фюрера воевать. Что-о, сомневаешься? А ты не сомневайся. Вон, как Гоголь сказал: смеха боится даже тот, кто уже ничего не боится.
Она было запнулась, засомневалась в себе, а потом вдруг – свое:
– Ладно, согласна. Только…
– Что – только? Комсомольское поручение, говорю.
– Хм, поручение… Да я же не отказываюсь, только… Вот если дашь из твоего пулемета пострелять, тогда – ладно…
Ну что ты с ней делать будешь! Усмехнувшись, показал ей комсорг, как с «Максимом» управляться, разрешил сделать несколько коротких очередей. А потом…
А потом – бой, яростная психическая атака оголтелых, озверелых эсэсовцев. А при атаке враг и сосредоточивает удар всех своих огненных средств прежде всего на пулеметах, как наиболее опасных точках сопротивления. И поперхнулся «Максим» комсорга, и сник, склонил к земле свою красивую молодую голову Дима Яковлев, и по гимнастерке кровавое пятно расплывается. А немчура – сволота! – вот же она, все ближе, ближе… И Чижик – пигалица – к пулемету, и как Дима учил, как показывал…
И заговорил, словно обрадовался, и зататакал, и сыпанул скороговоркой видавший виды «Максимушка»:
–Так-так-так… Так их!.. Так их, гадов! Так-так-так-так!..
Рослые… Плечистые… Мордастые… С закатанными по локоть рукавами… С извергающими свинцовый град автоматами… Куда прут?.. Куда лезут?.. Ведь на верную смерть… Чего им надо? А, знаю, чего, знаю! Ну так вот вам… Вот! Получайте, высшая арийская раса! Получайте!..
И стреляла, стреляла, стреляла, почти не помня себя. И бился, как в истерике, раскалившийся от длинных очередей пулемет, и билась в истерике она сама. И даже когда самой в плечо вонзилась вражеская пуля, продолжала стрелять, пока не сникла от жгучей боли в беспамятстве. Ее потом, после отбитой эсэсовской атаки еле от пулемета оторвали – прикипела. И очнулась нескоро – до самых сумерек лежала пластом, как мертвая.
Такая вот фронтовая любовь. Громко, пафосно прозвучит, и все же, и все же – да, любовь! Любовь к родной русской земле. К Родине. К России…
* * *
– Ну и все же, – слышу тихое, вкрадчивое, с улыбкой, доверительно, с подтекстом: – Юность… Цветущая юность… Нежное девичье сердце… Как это там – в слегка переиначенной популярной русской песне? –
В родимой стороне,
И даже на войне
Пылаю, как в огне,
Ведь сердце девичье
Чего-то ждет…
– Ты у меня смотри, Чижик! Чтоб никакой на фронте любви, понятно? – сурово остерегал ее комсорг Дима Яковлев. – Замечу – всё, сразу комсомольского билета лишишься. Понятно?
– Ну что ты, Димочка, я же нормальная!
И все же, и все же…
Любовь нечаянно нагрянет,
Когда ее совсем не ждешь…
Что ж, понимаю. После батальных сцен гениальных «Войны и мира» и «Тихого Дона», да еще после документальных кинолент времен Великой Отечественной никакими, самыми высокохудожественными описаниями сражений никого уже не удивишь. А вот любовь…
Любовь, как ей и положено, нечаянно и нагрянула. И была, конечно же, не похожа на все другие. А может, наоборот, и похожа. Скажем, как русская со времен Пушкинской Татьяны, на русскую.
– А я и в самом деле едва не влюбилась, – с мечтательной печалью вспоминала Валентина Васильевна. – С первого взгляда. И даже не в однополчанина, а в совсем незнакомого парня.
Перед наступлением во время кратковременной передышки за хорошую общественную работу ее поощрил комиссар Юртаев: на один день отпустил в гости в родной медсанбат. А на обратном пути попала она в переплет. Как всегда, перед боем началась перегруппировка частей. Одни снимались с переднего края и уходили на отдых и пополнение, другие, передохнувшие и пополнившиеся, наоборот, двигались к фронту. На единственной фронтовой дороге образовалось настоящее столпотворение. Как в сорок первом при отступлении.
Словом, невероятная дорожная «пробка». А тут – «Юнкерсы», бомбы с душераздирающим визгом, взрывы, осколки. А «мессеры» с бреющего полета – пулеметами. Не раз ей пришлось в канаву сигать. А потом смотрит – ладный такой парень, совсем еще молодой капитан. Стоит и глазеет в упор. Она и так, она и сяк – смотрит. Дерзко так – у нее почему-то аж в висках застучало.
– Кто такой? – чуть ли не шепотом у попутчиков спрашиваю. Оказалось, комбат Михаил Федоренко из соседнего полка нашей дивизии после госпиталя возвращается. А я… Ну, не знаю, с чего это я так вдруг разволновалась. И ночью не могла забыть. И стихи вдруг сами собой написались – «О любви»:
Незнакомец синеглазый,
Парень дерзкий. Вот такой
Он ворвался в сердце сразу
На дороге фронтовой.
А на той дороге жарко,
Кто не видел – не поймет! –
Завязалась перепалка –
«Сабантуй» наоборот.
И в такой неразберихе
(Оглянись! Ну, позови!)
Сердце бьется, как от лиха,
От нечаянной любви.
Но маршрут уже намечен,
Огласил приказ комбат,
И сегодня ж – в этот вечер
Прямо с марша снова в ад…
Соловьиные рассветы
Далеки. А рядом – враг,
До любви – как до планеты,
А до смерти – только шаг.
Она, конечно же, и не мечтала, и не думала, и не гадала, что еще встретит героя своей юной музы. Да и не до того было, чтобы о таком думать. В самый разгар наступления на Ржев, когда дивизия уже выдохлась в ожесточенных кровопролитных боях, был смертельно ранен командир полка майор Голубенко. Комиссар Юртаев остался сразу в двух ролях – успевай только поворачиваться. Да и потерь-то, потерь! Остатки всех трех полков свели всего лишь в один полный батальон и подчинили его оперативно именно комиссару Юртаеву. И вот ночью по его вызову является… капитан Федоренко…
– И пока комиссар ставил ему боевую задачу, я сидела не жива, не мертва. Почему? А не знаю. Сердце бухало где-то совсем не на своем месте. И каким-то образом мы разом с Федоренко оказались на улице. И вдруг он, не говоря ни слова, сгреб меня в охапку и поцеловал… В губы… Прямо в губы. Поцеловал и… И убежал… Меня и до этого много целовали. Как, бывало, кто из своих увидит («Ой, Чижик!») – и в объятия. По-родному, по-братски. И я, бывало, только смеюсь да отбиваюсь. А тут… Тут едва на ногах устояла. Ведь это был мой первый… Первый и единственный для меня мужской поцелуй на фронте. А утром…
Утром в атаке капитан Михаил Федоренко был убит…
До крови закусив губы, молча обливалась она слезами, оставшись одна над свежей могилой. «Мимо тянулись дымящиеся кухни, подводы со снарядами, проходили бойцы. Некоторые останавливались, участливо спрашивали: «Кого похоронила, сестренка?» Я не отвечала. И не было больше веселого беззаботного Чижика. За одну ночь я вдруг стала взрослой…»
И потом, после войны, она назовет своего первенца, своего старшего сына Мишей… Михаилом…
И в своей первой книге не станет изощряться в литературных приемах описания любви, чтобы завлечь читателя, напишет просто, как было. И пылкое, жарко вспыхнувшее в ее сердце чувство любви, и ее верность памяти, верность этому глубоко искреннему чувству – это такая любовь и такая верность, глубина и высота которых соизмеримы со значительностью происходивших событий. С героикой и трагизмом повседневного бытия на грани жизни и смерти. С цельностью и величием истинно русской женской души. И как ни велико было ее личное горе, она и в минуты тягчайшей скорби не поникла, не надломилась: «…Мне теперь надо много мужества. Я собираюсь воевать по-настоящему…»
* * *
По-настоящему и воевала. Нелегко было? Да куда уж легче! На фронте, как потом писала, «романтика наизнанку – обыкновенная ратная работа: мокрые ноги, простуженные носы, хроническое бессонье, и подчинение, подчинение и еще раз подчинение…» И сама же не раз из подчинения изворотливо уходила. О чем поведала во второй своей книге «Как я боялась генералов». Не чужих, заметим, не вражьих – своих. Почему? Да потому. Когда дивизию перебросили на знаменитый Ржевско-Вяземский плацдарм, где завязались особо ожесточенные бои, Чижик неожиданно попала впросак: ее увидел сам командующий армией генерал Поленов.
– Эт-то что такое? – загремел. – Кто т-такое позволил?!
Ему кинулись объяснять: так, мол, и так, удочерили… Но разгневанный командарм не стал и слушать:
– Ишь, они в папеньки-дочки играть… В тыл! Немедленно! Иначе я вам такого чижика-пыжика покажу…
А следом еще и приказ Главного Политического управления: всех несовершеннолетних откомандировать с фронта в детдома и ремесленные училища. Словом, как Чижик ни ловчила, как ни изворачивалась, как ни умоляла оставить ее в дивизии, – увы! Но…
Но не на ту напали. По дороге «подумала – да и обратно в полк…»
О том, что могут ранить или убить – не подумала. Ее, впрочем, из дивизии быстренько все же «сплавили». Только на этот раз туда, куда она еще недавно боялась и мечтать. Записав ее под мужской фамилией «Чудаков Валентин», направили на курсы командиров пулеметных взводов. Можно, конечно, сказать – военная неразбериха, случай, можно даже сказать – везение, если считать это «везением». А может, следует сказать – судьба? Но вернее и точнее будет сказать: «Чижик – птичка с характером». А еще вернее – та русская девушка, та русская женщина, про каких замечательный русский поэт писал: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…»
И командарм генерал-лейтенант Поленов в конце концов «смилостивился». Когда после очередного ее ранения заявился к ней в госпиталь, Чижик юркнула с головой под одеяло. А он – вот он.
– Эта? – спрашивает. И начал тормошить: – Спишь, Анка-пулеметчица? Здравствуй!..
– Я не Анка, – запинаясь, пролепетала. – Я Валька…
– Ну, дитя! Ну – малявка! А я-то думал… Ну да ладно, поздравить тебя пришел. Сегодня наградной лист на тебя подписал…
Была, впрочем, и еще одна встреча, когда ее назначили уже командиром пулеметной роты. Казалось бы, приход женщины-офицера на командную должность чем-то необычным не должен бы смутить. Если ее направил отдел кадров армии, то чего же тут роптать? Но это же были не раз смотревшие смерти в глаза фронтовики. И все в роте – намного старше ее. А сибиряка Бахвалова, участника Гражданской войны пулеметчики даже дедом звали. И вдруг…
– Братцы, баба – командир! Баба! – загалдели. – Да была б там хоть баба стоящая, а то… Замухрыха… Сверчок… Что нам, в куклы с ней играть, что ли?..
Ах, как хотелось этак властно, по-командирски суровым тоном сказать:
– Товарищи бойцы и командиры! Товарищи солдаты, сержанты и офицеры…
Да ведь голос-то… Тембр не тот. Скажешь так – осмеют еще, чего доброго. И она сказала так, как сказалось. Душевные слова сами собой нашлись:
– Товарищи… Друзья мои боевые… Братья мои родненькие… В куклы мы с вами после войны… После нашей победы… А сейчас… Вы же знаете – завтра… Завтра опять – в бой… И на вас вся моя надежда. Ведь не подведете? Верю в вас! Верю! Вы же…
Однако командарму донесли об «инциденте». Как о ЧП. То есть – о чрезвычайном происшествии. А как же, «смершевцы» тоже не дремали, дело свое делали усердно, ретиво, с надлежащей дотошностью. Правда, обстоятельства не позволили генерал-лейтенанту Поленову прибыть в роту незамедлительно, и прибыл он лишь после продолжительно отгрохотавших сражений. А к этому времени Валентину Васильевну, не раз побывав под ее началом в боях, в роте иначе уже и не звали, как «Мать-командирша». И когда командарм завел речь, что найдет ей должную замену, они, ее строптивые подчиненные, встали стеной:
– Да что вы! Да нам и трех мужиков взамен не надо!
И грозный командарм, который на этот раз уже твердо вознамерился перевести «пулеметчицу Вальку» на другую, более легкую должность, истинно по-отцовски «оттаял». А уходя с переднего края, еще и подарок ей преподнес – новехонький, только-только запущенный в производство, облегченный пистолет-автомат Судаева – «предмет черной зависти всех пехотных офицеров». Ей, выглядевшей в свои семнадцать сущим подростком, это был из подарков подарок. И вскоре она так наловчилась стрелять из него, что могла одним патроном, одной пулей на лету попасть в воробья.
Правда, и с этим драгоценнейшим для нее подарком выпал не ахти какой приятный случай. Мало ли что на фронте случается, но тут дело оказалось связано опять с тем же Смершем. Точнее – со «смершевцем», явно ее недолюбливающим. За что? Да поди знай их, «смершевские» секреты! Возможно, из-за того злополучного происшествия и был так бессовестно не утвержден наградной лист, то есть представление ее на звание Героя Советского Союза.
Что и как произошло, Валентина Васильевна «по секрету» поведала однажды в доверительном разговоре.
– А ты напиши! Все, как было, так и напиши, – посоветовал я.
– Не напечатают…
– А ты напиши!..
И она написала. И заголовок очередной своей повести о войне, повести опять-таки документальной, автобиографической, нашла впечатляющий, привлекающий: «Суд офицерской чести». Увы, не напечатали. То есть, напечатали в журнале «Звезда» в изуродованном виде, под глупым, на мой взгляд, названием «Ратное счастье», вырезав из повести самую важную главу. Сколь она ни протестовала, сколь ни боролась, пришлось скрепя сердце отступиться. И потому, пожалуй, следует хотя бы вкратце ее рассказ воспроизвести. Тем паче, что случай вполне можно назвать довольно-таки типичным. Было подобное и в наших авиационных частях…
* * *
Ну, во-первых, что такое «Смерш»? Это, грубо говоря, название от фронтового военного «Смерть шпионам». Пояснять даже самым непосвященным вроде бы не надо.
А что такое «суд офицерской чести»? При всей суровой грозности – элементарное: за какой-то проступок офицера судят сами же офицеры полка, старшие по воинскому званию. Таким судом судили однажды и ее, командира пулеметной роты, старшего лейтенанта Валентину Васильевну Чудакову. Причем, подчеркнем, по доносу на нее того самого невзлюбившего ее «смершевца».
Дело обстояло так. Пулеметная рота всегда выдвигалась на передовые рубежи, на самые опасные участки линии огня. И на пулеметах прежде всего и больше всего враг концентрировал удар всех своих огневых средств. Естественно, рота постоянно несла большие потери. До невозможности большие и трудно восполнимые. Ну-ка обучи, научи, воспитай за самый короткий срок необстрелянного новичка, сделай его стойким, умелым, не теряющимся в любых обстоятельствах мужественным бойцом! И в одном из ожесточенных боев недавно прибывший в роту солдат не выдержал шквального огня, дрогнул и – ползком, ползком, а потом, уже и вскочив, бегом, петляя, как заяц, в кусты, в лес, в тыл.
По законам военного времени за такое – расстрел. В подобных случаях командир имел право сам на месте расстрелять труса и дезертира, как последнего из последних мерзавцев. Или отдать его под суд военного трибунала, что в общем-то оканчивалось тем же. Но Валентина Васильевна знала, что у желторотого солдатика дома старенькая мама. Знала по опыту и то, что в первом жарком бою едва ли не каждый новичок близок к такой же обалделости, когда от ужаса перед летящей на тебя со всех сторон визжащей, воющей, гремящей смерти заходится сердце и мутится рассудок. Надо только помочь ему переломить этот свой страх, поддержать, вовремя ободрить, и в дальнейшем этот трусишка станет толковым, надежным бойцом. Так будет, верила она, и с этим. Он же никакой не предатель и не дезертир. Он же никуда не удрал, не дезертировал. Сам пришел к ней после боя с низко опущенной головой.
– Стыдно, Иван?!
– Ой, как стыдно… Ой, как стыдно, товарищ старший лейтенант…
И она не доложила. Не смогла отдать парня под суд военного трибунала. Решила: сама перевоспитаю, сама… Но… Но это не укрылось от всевидящего глаза и всеслышащих ушей ретивого «смершевца». Причем, был он майором, то есть старшим для нее в воинском звании, и она не могла ослушаться, когда он вызвал ее к себе в кабинет на допрос. А когда она вошла, еще и на ключ закрыл входную дверь. Обостренным слухом уловила, что ключ остался в замке, – звякнула цепочка, – и на предложение сесть не отреагировала. Как стояла, так и осталась стоять, вся напрягшись, как струнка. Лишь привычно положила руку на висящий на ремне через шею дорогой и неразлучный подарок командарма, пистолет-автомат Судаева.
Бледнея от вскипевшей злобы, майор со стуком положил перед собой на стол пистолет:
– Ну, что, сука, доигралась? Я давно за тобой наблюдаю… Так вот что… Либо ты сейчас пишешь мне сообщение о ЧП в твоей роте, либо…
Мгновенным, отточенным каждодневной практикой движением она дослала в канал ствола патрон:
– Не шевелись, майор! Шелохнешься – враз черепушку снесу. Как я стреляю – ты знаешь…
Оцепенев от неожиданности, тот так и прирос к стулу. А она, не сводя с него в упор нацеленного автомата, держа палец на спусковом крючке, отшагнула, не озираясь, к двери, на ощупь нашла ключ, повернула его и, все так же пятясь назад, покинула обалдевшего от страха майора пристывшим к его грозно начальственному трону.
В грустном раздумье направилась к навесу, под которым стояли столы для раздачи пищи. Со вчерашнего вечера во рту маковой росинки не было. Был тяжелый затяжной бой, и теперь вдруг навалилась на плечи невозможно расслабляющая усталость. Так вот и уснула бы здесь, за столом. Повар, понимая ее состояние, быстренько принес и поставил перед ней полнехонький котелок какого-то варева. Черпнула ложкой – густющий перловый суп, сдобренный жирной говяжьей тушенкой. Поднесла к губам – ф-фу, горячо. И вдруг – откуда только и взялся – «смершевец». Сел напротив, снял фуражку, вытер платком вспотевшую лысину – спешил, догонял, вспотел – победно ухмыльнулся:
– Ну?... Думаешь, не знаю, почему ты этого сосунка решила покрыть? Знаю. Всё знаю. Теперь и тебя вместе с ним упеку! Упеку!..
Медленно, как-то механически, машинально, словно это была она и не она, мать-командирша подняла обжигающий пальцы алюминиевый котелок и вылила его содержимое на лысину захлебнувшегося вязкой перловой жижей майора. Не понимая, что происходит, к ним со всех сторон кинулись обедавшие пулеметчики, солдаты, сержанты и офицеры. У многих в руках тускло сверкнули ножи и пистолеты. Отплевываясь и злобно сопя, ошпаренный и опозоренный «смершевец» втянул голову в плечи, размашисто, почти бегом, кинулся прочь…
И вот – суд офицерской чести. Существо дела – неслыханное, невиданное, до невозможности невозможное. Уж лучше бы сразу замять, замолчать, забыть. А что же виновница? Боялась? Трепетала? Сожалела? Раскаивалась? Да ничуть! Когда председательствующий командир полка, выслушав всех выступающих, спросил, что скажет товарищ старший лейтенант Чудакова сама, она и тут выдала:
–Да, сожалею! Об одном только я сожалею… Пусть скажет спасибо, что не разрядила в его умный лоб весь диск моего автомата…
Аплодировать на таких «мероприятиях» не полагалось, но все офицеры стрелкового полка демонстративно положили ладонь на ладонь, беззвучно изображая бурные одобряющие рукоплескания.
А опозоренного «смершевца» перевели – с глаз долой! – куда-то в другую часть. Не исключено, что в качестве пострадавшего и с повышением.
Что до меня, то и мне, хотя и с большим опозданием, довелось принять участие в этом, так сказать, экстравагантном деле. Совершенно неожиданно, не знаю уж, почему, как бы по чистой случайности, мне рассказал о нем главный редактор литературно-художественного журнала «Звезда» Георгий Константинович Холопов. Заговорщицки поблескивая своими чернющими армяно-семитскими глазами, впридых спросил:
– А? Каково?! Что скажете?
– Знаю, Георгий Константинович, знаю. Читал повесть еще в рукописи. Лихо вы ее «отредактировали», лихо. Стыдно мне за вас.
– Это не я, – ухмыльнулся он. – Это ваш лучший друг Жур.
Петр Владимирович Жур был его заместителем. До прихода в редакцию в звании полковника служил в «Смерше». «Смершевцем» оставался и в редакции.
– Избави меня Бог от таких друзей, а от врагов я избавлюсь сам, – вспомнилось очень уж кстати подходящее крылатое выражение. – Не пойму только, зачем же вы мне об этом рассказываете, когда поезд уже давно ушел?..
И еще вспомнилось знаменитое пушкинское: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста».
Но Холопову было недосуг, он куда-то срочно выпорхнул из своего кабинета. А в «Звезде», где недавно был опубликован мой рассказ «Свой? Чужой?» больше не печатались ни мои рассказы, ни стихи, как не отвечающие высокохудожественным и идейным требованиям журнала. Ну, да не обо мне речь… Не появлялись там больше и произведения Валентины Васильевны Чудаковой. Повесть в рассказах «Как я боялась генералов», прежде чем выйти отдельной книгой, увидела свет в московском журнале «Наш современник».
* * *
Между тем, слава Чудаковой, как пишут в таких случаях газеты, росла и ширилась, переступая рубежи и границы. За границу тогда писателей отпускали крайне неохотно, если не сказать – не отпускали совсем. Слишком много для этого нужно было пройти «смершевских» проверок, подробно указывая биографические подробности всех своих родственников, включая бабушек и дедушек. Но с Валентиной Васильевной случай особый. Повесть «Чижик – птичка с характером» принесла ей широкую известность и за рубежом. Ее пригласили в Польшу. А еще – вот уж чего совсем не ожидала! – почта принесла ей однажды письмо на немецком языке – из Германии. С волнением вскрыла конверт…
Есть на немецкой земле небольшой городок Вальтерхаузен. Ничего о нем она не знала, а о ней, оказывается, там знают. И относятся, оказывается, хорошо, уважительно. В школе имени Иоганна Зальцмана, которая там существует более двух столетий, вскоре после войны школьники организовали Клуб интернациональной дружбы и назвали его именем Вали Чудаковой. Читали о ней в газетах, слышали о ее подвигах в радиопередачах, восхищались ее героизмом. И вот узнали, что она жива. И что стала известной писательницей. И назвали ее русской Жанной д'Арк. И очень, очень просят приехать к ним, побывать у них в гостях.
Как не разрешить такую поездку? «Да-да, конечно. Только не забудь там подчеркнуть, что в нашей многонациональной стране… Ну, сама понимаешь, что тебя учить. И во время войны женщины у нас наравне с мужчинами… И в тылу, на колхозных полях и фермах… И в городах – на фабриках, заводах и оборонных предприятиях… И вот, как ты, на фронтах Великой Отечественной… Ведь тысячи и тысячи… Связистками были и сестрами милосердия, раненых на поле боя спасали, в разведку ходили… Даже танкистами были… Даже летчицами… Ну, знаешь, их гитлеровцы «ночными ведьмами» называли… За их действиями лично сам наш Верховный Главнокомандующий следил…»
Презрительно скривив губы, слушала она этот инструктаж. Учат, видишь ли, поучают, наставляют. Знают ее характер, опасаются, как бы не ляпнула там чего лишнего. И смешно было слушать, и обидно, но – стерпела. Очень уж хотела поехать туда, на Запад, увидеть те места, где шла когда-то со своей пулеметной ротой, истинно, без пафосных преувеличений говоря, кровью своих ран обагряя землю во имя сегодняшней мирной жизни.
И еще была причина, побуждающая к этой поездке. Там, в Германской Демократической Республике, находился гарнизон, где продолжал свою ратную службу, нес сторожевой дозор ее стрелковый полк. В том смысле ее, что в его рядах она вела дорогами сражений свою пулеметную роту. И она не просто поехала – на крыльях полетела. И с каким воодушевлением рассказывала потом об этой своей поездке. И с усмешкой признавалась, что кое-что лишнее все-таки «ляпнула».
Видя, что я ее «вольнодумства» не одобряю, скорчила обычную свою презрительную гримасу:
– Ну, что делать. Знаю, язык мой – враг мой, да такой уж уродилась. Не всем же быть такими умными, как ты. И вообще не надо меня учить! Посмотри лучше, какую мне однополчане подарили новехонькую армейскую форму.
Очень она гордилась подаренным ей мундиром с четырьмя «капитанскими» звездочками на золотых погонах. И так, и сяк поворачивалась перед зеркалом, любуясь собой и приглашая меня разделить с ней ее женскую радость. Я не умел, терпеть не мог, не любил делать кому бы то ни было комплименты, полагая, что это просто дань этикету, причем, чаще всего – неискренняя, фальшивая, но тут не мог не признать, что да, армейская форма ей очень к лицу. И тут я не фальшивил, это было действительно так, и она видела, что я говорю искренне, и это было ей приятно. Женщина же, женщина, хотя вся грудь в боевых орденах и медалях.
– А вот посмотри, меня там, в Вальтерхаузене еще и медалью Артура Беккера наградили. Видишь, а? Красивая, правда?
Этой медалью в Германской Демократической Республике награждали иностранных граждан – стойких борцов за мир. Награду Валентине Васильевне вручили от имени руководства Союза свободной немецкой молодежи.
– А видел бы ты, как они меня там слушали. На встречу весь город пришел. Митинг был. Хотя какой митинг – сплошные овации. Мне даже неловко было. И – вопросы, вопросы, вопросы. А кто-то даже спросил, не была ли я снайпером. А я и говорю – да, была, но не тем снайпером, что стреляет откуда-то из-за угла, а снайпером открытого, честного боя. Ух, как им это понравилось! Ух, как хлопали!..
Может, и не надо было, но я все-таки возразил. Дескать, про снайперов зря ты так. И тотчас же – знакомый бурный всплеск эмоций, почти до истерики:
– Не люблю!.. Не выношу!.. Слышать не хочу про героизм снайперов. Что немецких, что наших. Это же… Это же убийцы, а не воины! Душегубы! Залег, замаскировался, затаился, подкараулил… Какой же тут героизм?!
– Охолонь, мать-командирша. Рыцарь открытого боя…
– Да, рыцарь! А видел бы ты, как встречали в моем родном полку! Иду, а на плацу – весь полк в строю. И командир полка – полковник! – мне навстречу строевым шагом. И руку – под козырек. И мне – мне, давно штатской замухрыхе – полковник отдает честь. И рапортует…
И я с самым теплым чувством представил знакомую армейскую картинку. Сам с пятнадцати лет в строю, но ведь такого видеть не доводилось: по зычной, разнесшейся над строевым плацем команде: «По-о-олк, смир-р-рно! Рав-в-внение на-право!» – все застывшие в строгом молчании солдаты, сержанты, прапорщики и офицеры, браво вскинув подбородки, поворачивают голову направо, туда, где во главе парадного строя гордо красуется не раз пробитое пулями, пропахшее порохом Боевое Знамя полка, а по дорожке-то не генерал – по дорожке шествует миниатюрная девчушка в штатском, и командир полка рубит, печатает шаг ей навстречу и, вскинув руку к козырьку фуражки, отдает ей рапорт:
– Товарищ гвардии капитан, полк для встречи построен! Полк приветствует вас, доблестного ветерана, героиню Великой Отечественной войны…
И она…
Она, как и положено по уставу, четко поворачивается к строю лицом и певучим своим женским голосом отрывисто, по-командирски, возглашает:
– Здравствуйте, товарищи однополчане!
И слаженно, на едином выдохе, – в ответ:
– Здравия желаем, товарищ гвардии капитан!
А потом…
– А потом командир полка приобнимает меня за плечи, целует, ставит рядом с собой и отдает команду: «По-олк, церемониальным маршем – ша-а-агом арш!» И оркестр, и полк – весь полк – мимо нас… И все смотрят на меня…
Рассказывая, она вдохновенно, одухотворенно светилась. И я не мог не порадоваться за нее.
– А еще знаешь – салют. Вот чего я ну никак не ожидала: в честь меня – салют. Из всех видов оружия, каким сегодня владеет полк. Причем уже не стрелковый, как было в наше время, а мотострелковый. И как грохнул залп… Ой, мамочки мои, ты не представляешь! Вот это был залп! Гром… Земля дрогнула. У меня уши заложило, стою, ни жива ни мертва, и улыбаюсь как дурочка… А потом-то ничего, успокоилась. Чувствую: своя я тут. Своя среди своих. Я им даже стихи свои прочитала:
Я вновь себя вижу пехотой:
В семнадцать девических лет
Мужскою командую ротой,
Держу за Россию ответ!..
Да, это, конечно, надо было видеть, чтобы понять, какое она произвела впечатление на сегодняшнее молодое воинство уже одним своим видом! Малышом когда-то на переднем крае называли ее боевые друзья. У нее на фронте даже позывной такой был – «Малыш». И как бы ни перегружена была полевая телефонная связь, бойцы и командиры самых разных рангов и с самых разных участков передового рубежа непременно ухитрялись узнать: как там «наш Малыш»? А «Малыш» – неизменно на линии огня. При обороне – «в секрете» на выдвинутой чуть ли не к самым позициям врага «точке». В наступлении – в первых рядах атакующих. И это удваивало, утраивало… Это удесятеряло силы видавших виды мужчин. Не могли же они, в самом деле, воевать хуже этой хрупкой бедовой девчушки!
Так и здесь, на строевом полковом плацу. И она, возбуждаясь восхищенным обожанием тысячи устремленных на нее молодых глаз, с особым подъемом, с небывалым вдохновением читала, читала, декламировала свои стихи:
Не доверяя тишине,
Я трудно засыпаю.
Я каждой ночью на войне –
Отчизну защищаю.
И не когда-то там – теперь,
Не выдумка, не сказка:
На мне – пробитая шинель,
С пробоиною каска.
Сжимаю личный автомат –
За мужество награду.
Четыре раны не болят,
А пятую – не надо б…
За мир тревоги не тая,
Я вновь в строю с пехотой.
Любовь и ненависть моя –
Двенадцать пулеметов!
Ведет мою в атаку музу
На каске алая звезда.
Служу Советскому Союзу! –
Сегодня, завтра и – всегда!
– Служу Советскому Союзу! – четко, как того требовал воинский ритуал, повторила перед строем полка. Как отвечала когда-то, согласно армейскому уставу, при вручении боевых наград. И, строго помолчав, добавила: – Была, черт бы ее побрал, была еще и пятая рана. Но я до сих пор числю себя в боевом строю, хотя мое теперешнее оружие не пулемет, а перо. И мечтаю, чтобы оно приносило людям только радость и пользу…
* * *
Последний раз мы виделись, когда она, тяжело больная, слегла от военных ран и контузий, от кровохаркания из-за застрявшего под сердцем вражеского осколка. Извлечь изначально было невозможно – опасно, смертельно опасно для жизни. И вот теперь он дал себя знать.
На лечение она была направлена в престижный по тем временам Ленинградский военный госпиталь ветеранов Великой Отечественной войны. Когда я вошел в палату, у нее из глаз градом сыпанулись слезы. Никогда, ни разу в жизни не видел ее плачущей, и вот…
– Ты что, Валя, родненькая, ты что? Тяжело, да? Ну, крепись, ну, держись…
Горстью вытерев лицо, она жалобно улыбнулась:
– Господи, хоть ты… Хоть ты по-человечески, по-братски… А тут знаешь, как меня обозвали?..
И опять – слезы. Крупные, женские… по горошине… в три ручья.
– Ну, Валя, ну что… Тяжело, да? Больно? Может, позвать врача?
– Да не от боли я, не от боли… Боль и не такую сносила. Стисну зубы – и молчу. Раненой нельзя было из боя выходить. За мной же – рота. А тут…
Рывком распахнулась дверь, в палату по-хозяйски вошла женщина в госпитальном халате. Подчеркнуто по-хозяйски вошла, неприязненно, даже, как мне показалось, враждебно, с нескрываемой злостью зыркнула на меня, с многозначительной недвусмысленной ухмылкой перевела взгляд на лежащую в больничной постели Валентину Васильевну, как-то по-кошачьи фыркнула и, ничего не спросив, ничего не сказав, ушла. Дескать, ладно, не буду мешать, любезничайте.
– Вот, видел, как? Все вот так. Фронтовой ****ью меня обозвали. Вы, говорят, там, на фронте, командирскими походно-полевыми шлюхами воевали, а нам вот теперь говно из-под вас выноси…
– Так я же сейчас к начальнику госпиталя…
– Не смей! Я сама… Врачи-то нормальные, ничего не скажу, а эти… Ну, как же – младший медицинский персонал… Нянечки, уборщицы… Они же меня тогда и вообще угробят… Да и хрен с ним, не в этом дело. Понимаешь – несправедливость, хамство, этот вот обывательский цинизм… Нет, у нас такого на фронте… Я же и в медсанбате…
Вспомнились строки ее книги:
«Александр Семенович зашивал брюшину. У другого стола доктор Бабаян ощупывал раздробленное колено раненого и, видимо, соображал: резать или не резать…
На деревню будто каменный поток обрушился. Дом несколько раз подпрыгнул и качнулся, посыпались стекла.
– Чижик, не тряси лампу. Я ничего не вижу, – спокойно сказал Александр Семенович.
– Не могу я не трясти, когда пол под ногами ходит!
Тут рвануло с такой силой, что я отлетела к порогу и сильно ударилась головой о косяк двери. Лампа вырвалась из рук и покатилась по полу, расплескивая керосин…»
– Знаю, Валя, читал…
– Хм, читал… А знаешь, сколько я еще не написала? И «смершевец» тоже так, как эти… А мы… Мы же…
– Успокойся, Валя. Плюнь. Я все-таки пойду к начальнику…
– Не смей, говорю! Послушай лучше, я давно тебе хочу рассказать, какими наши парни тогда были. Мне в медсанбате с моей подругой Татьяной было поручено… Ну, комсомольское поручение было такое – перед выздоравливающими ранеными плясать, частушки петь…
– Читал об этом, Валя, читал. Не утруждай себя, не расстраивай…
– Сиди! Читал он… Не читал. Об этом я как-то и постеснялась… Нет, просто не сумела написать. Понимаешь, как было… Пляшет Таня, значит, ну, в роль вошла… А она постарше меня, ей восемнадцать… И у нее как раз эти наши женские… А в пляске не почувствовала, как у нее прокладка из-под юбки выскользнула… Так ребята незаметно ее ногами, ногами, чтобы она не увидела, и – под лавку, под лавку… Понимаешь?..
У меня в горле – комок. Совсем, черт побери, не по-мужски. Умиление, видишь ли. Аж слова не вымолвить. Прячу предательски увлажнившиеся глаза, молча, будто киваю, склоняю голову. Перед юношеской чистотой, перед исконным русским целомудрием, перед русским народным благородством… Перед душевностью и рыцарством фронтового поколения. Перед взрастившим это поколение великим русским народом с его великой русской душой, которую и доныне весь мир называет загадочной и непостижимой. И да пребудет эта великая русская душа такой и ныне, и присно, и во веки веков…
О Валентине Васильевне Чудаковой, героической русской женщине, наделенной такой вот целомудренно скромной и богатырски великой русской душой, не хочу, не могу сказать, что она через несколько дней после той нашей встречи ушла из жизни. И не только потому, что я и сегодня вижу ее своей благодарной памятью словно вьяве живой. Нет, сказать, что она ушла из жизни, было бы сущей неправдой. Она жива. Она, как любила повторять сама, и сегодня в строю, и сегодня на передовой, на линии огня. Ибо ее душа, ее пламенная любовь к родной русской земле, к родному русскому народу – в ее замечательных книгах, которые в заключение я и рекомендую читателям. Особенно юным, вступающим в жизнь, где, по словам замечательного нашего поэта, извечно борьба – «И вечный бой, покой нам только снится…»
* * *
Поскольку мой очерк сугубо документален, не могу не сказать хотя бы несколько слов о Татьяне Валентиновне Акуловой. Я ее не знал, никогда и нигде не видал, и ничего и ни от кого о ней не слышал. Но уже одно то, что она, движимая благородной патриотической идеей почтить память и напомнить широкому кругу сегодняшних и подрастающих читателей о великих подвигах поколения Валентины Васильевны Чудаковой, чтобы написать о ней, разыскала меня в захолустной Псковской глубинке, где коротаю преклонные дни, говорит мне о многом, очень о многом. И прежде всего ободряет надеждой, что в русском народе, пока еще народе великом, героическом, нашим врагам, нашим явным и тайным недругам, не удастся погасить неукротимый и непобедимый русский дух, растлить великую, по-русски открытую и широкую, по-русски благородную русскую душу.
Ну, и запоздало покаянное слово перед возвышенно светлой памятью Валентины Васильевны. Почему же мы так часто с ней, что называется, схватывались в жарких спорах? Не уважал, мало уважал, что ли?
Да нет, конечно же, нет, и уважал, и по-братски любил. А вот часто не понимал – да. И не то чтобы в отдельных каких-то вопросах не понимал – в самой главной, самой важной, самой потаенной женской сути ее.
Написались однажды у меня про нее стихи. Именно – написались, сами собой, как бы помимо моей воли, пришли. Не намеревался же, не загадывал, не собирался, а вот как-то разом сложились в голове. И я их записал. И пошел к ней.
Встретил меня ее младший сын Петр.
– Мама дома? – спрашиваю.
– Дома. Сидит – пишет, сказала, чтоб не мешал.
– Зови.
Позвал. Выходит недовольная: от работы отрываю.
– Чего надо? С чем таким срочным пожаловал?
– Да вот,– мнусь, – стихи про тебя…
– Н-ну… Ладно, читай. Пусть и Петя послушает.
Уселись, начал я, как говорится, ладком, с чувством, с толком, с расстановкой:
Послевоенный роман
ЛЕГЕНДАРНОЙ ПУЛЕМЕТЧИЦЕ
Валентине Васильевне Чудаковой
Помню, курит и охает:
– Боже мой!..
Приступ кашля до боли долог –
Шевельнулся дымком потревоженный
Под ребром у нее осколок.
О войне-то ей думать не хочется,
Да не вычеркнешь эти годы:
В восемнадцать лет – пулеметчица,
Командир пулеметной роты.
И вовек не забудется озеро,
Что однажды от взрыва дрогнуло.
Там ее, как пушинку, подбросило
И о мерзлую землю грохнуло.
А потом бытовые превратности,
После ран и контузий – хворости.
Там, на фронте, мечталось о радости,
А на долю-то выпали горести.
Оскорбительные затрещины,
Заскорузлый цинизм без края:
Обернулась хулой для женщины
Даже слава ее боевая.
С обходительными, сердобольными
Натерпелась бед с кавалерами,
Все-то были они недовольными
Фронтовыми ее манерами.
Даже тот, кто взирал почтительно
На ее ордена и медали,
За спиной ронял снисходительно:
– Знаем, как они воевали!..
Пренебречь бы ей кривотолками,
Безразличною быть хоть для вида,
Только ранила душу осколками
Незаслуженная обида.
От растерянности – делать нечего,
Вдруг одна вот так и останется! –
Замуж выскочила опрометчиво,
Огляделась, а муж-то… пьяница!
Ах, судьба, ты за что так немилостива?
Как ты гнула ее, как ломала!..
А детей она все-таки вырастила
И роман о войне написала.
Как фашистскую била военщину,
Как шагала через пожарища…
Я люблю ее, эту женщину.
Как сестру люблю. Как товарища.
И вдруг – пронзительный, ну прямо-таки до вопля, до взвизга истерический вскрик:
– Нет! – вскочила. – Не-е-ет, это не я! Не я!.. Не я!.. Вон! Пошел вон! Чтобы ноги твоей больше у меня не было…
Долго я ломал потом голову над этим ее нервным взрывом. И так, и сяк прикидывал, да толком до конца и не додумал. И стихотворение это позже включил в свою книгу стихов «Мечтаю о космической любви». Но только сейчас, дописывая эти свои воспоминания, кажется, догадываюсь о том, чего в силу своей мужской недалекости, вернее, черствости, по-мужски, а точнее – по-мужлански, не понимал. Она ведь… Она тоже мечтала о… Ну да, о возвышенной, красивой, благородной, чистой и верной любви. О космической! А я…
Эх, я!.. В ее исстрадавшейся женской душе, в ее израненном теле, в изболевшемся сердце неизбывно жила глубоко затаенная обида на нескончаемые удары судьбы. И везде-то, буквально на каждом шагу с тех далеких юных девчоночьих лет – всё преграды, преграды, преграды… Она в шестнадцать рванулась, рванулась на передовую, на фронт, на линию огня, а ее заставили стирать солдатские портянки. Она порывалась стать фронтовой санитаркой, вытаскивать из-под огня раненых, а ее – в помощники к хирургу. Росточком, видите ли, не вышла, силенок маловато. Она делом доказала, что умеет воевать, пулеметным огнем немецкую атаку отбила, а генерал обозлился – кто позволил? В тыл ее, в детдом!
Ну не обидно ли, а? Не чужих – своих же, своих генералов пришлось бояться. Доказала им свою правоту? Да! Но с каким трудом! А потом еще какая-то штабная крыса на представлении ее к званию Героя оскорбление
накарябала… Это ж… Это разве человек?! И майор тот лысый, «смершевец», опять же… А, да ну их!...
Только вот и после войны… Ладно, с мужем не повезло, а с рукописью первой повести? Всю душу в нее вложила, всю правду написала, а ей – что? В один журнал сунулась, в «Неву», -- отказ. В другой, в «Звезду», снова – отказ. Ну, как сговорились: «Вы же не полководец, ваши мемуары нам не нужны. Вот тут бы надо подсократить, тут переписать, тут переделать…»
Тринадцать раз переписывала!
– Прости, Валентина свет Васильевна, – к светлой памяти ее теперь вот взываю, – элементарной человеческой чуткости у меня не было, вот что. Ну, можно попытаться оправдать себя: тоже – война, передряги, то, се…
Нет, не так надо… Не то надо сказать. Надо сказать так:
– Низкий тебе русский поклон, замечательная ты наша русская женщина!
А вместе с ней и всем-всем нашим русским матерям и бабушкам, сестрам и женам. Это лучше меня осознал и лучше меня сказал замечательный русский писатель Василий Шукшин:
«Я не склонен ни к преувеличениям, ни к преуменьшениям национальных достоинств русского человека, но то, что я видел, что привык видеть с малых лет, заставляет сказать: столько, сколько может вынести русская женщина, сколько она вынесла, вряд ли кто сможет больше, и не приведи судьба никому на земле столько вынести. Не надо…»
Выписал вот цитату, перечитал и со вздохом печально подумал: да, так, сам в том убеждался с малолетства и вижу доныне. И ворохнулась недоуменная еретическая мысль: за более чем тысячу лет православного христианства на Руси… За все тысячелетия лишь в самом начале Русская (Русская!!!) православная церковь канонизировала в Святые всего лишь одну русскую женщину – княгиню Ольгу. Всего лишь одну…
А ведь еще за много веков до Крещения Руси, как свидетельствуют древние письменные источники, греческие, византийские и арабские путешественники и летописцы восхищались статью, красотой, мужеством и стойкостью славяно-русских женщин. Когда воинственные русичи шли в ратный поход, вместе с ними шли и их жены. И сражались наравне с ними – плечом к плечу. И если в бою падал сраженный супруг, жена, предпочитая позору плена смерть, бросалась своей нежной грудью на острие своего меча.
А какая бездна мудрости в русском слове «супруги». Это от славянского – «два вола в одной упряжке». А когда женщина оставалась в этой «упряжке» одна (что случалось, как мы знаем, на протяжении всей нашей русской истории бесчисленное количество раз, из поколение в поколение), русская женщина «тянула» эту «упряжку» – и за себя, и за погибшего супруга. Да еще с кучей мал-мала ребятишек. Семьи-то были, не в пример нынешним, многодетные. Не зря же русское «семья» – это «семь я». И когда говорят, что после жесточайших вражеских ударов оказавшуюся на краю гибели Русь спасало чудо, то надо бы сказать, что этим чудом была русская женщина. Благодаря лишь этому более чем на тысячелетия растянувшемуся чуду живет, борется, здравствует и побеждает великий русский народ.
– Низкий вам русский поклон, наши милые и строгие, наши нежные и суровые, красивые и гордые, слабые и стойкие, многотерпеливые и многострадальные, высокие русским духом героические русские женщины!
Слава вам, слава!
И ныне, и присно, и во веки веков!
Свидетельство о публикации №120010904076