Рассказы о войне ветерана 167

                СЛУЧАЙ  С  ПОЛЫНИНЫМ

                Повесть.
                Автор Константин Симонов.

Продолжение повести
Начало http://www.stihi.ru/2019/08/16/2389

 «Полынин застегнул верхнюю пуговицу на гимнастёрке, отставил в сторону палочку и, стараясь не хромать, вышел из землянки навстречу англичанам. Из открытого «джипа» вывалились пятеро англичан. Командиры английских эскадрилий майор Брюс, и майор Коллер, и ещё один Брюс, тот, что сбил вчера немца, капитан, брат старшего Брюса, майора; капитан Кларк – маленький косолапый лётчик, сжёгший над Лондоном двенадцать немецких самолётов, а здесь в Мурманске, как на грех, ещё не сбивший ни одного; и пятый – толстый майор Хеннигер. Ссыпавшись со своего «джипа» и радостно пожимая руку Полынину, они тыкали большими пальцами в небо и наперебой повторяли: «О, спич! О, Сталин, вери велл!»
– Поздравляю вас, от души поздравляю вас! – обеими руками во всю мощь тряся руку Полынина, говорил майор Хеннигер на своём хорошем, без малейшего акцента русском языке, которому Полынин уже перестал удивляться. – Парад на Красной площади – это прекрасная демонстрация для германцев! Речь Сталина – это прекрасная речь! – говорил Хеннигер, продолжая трясти руку Полынина.
Полынин знал, что Хеннигер и у англичан всего-навсего заведующий хозяйством и что сами английские лётчики не больно-то его любят, но ничего не попишешь – он единственный из англичан говорит по-русски и поэтому всегда лезет вперёд.
– Мы все так рады, так рады, мы приехали поздравить вас с этим, мы так рады! – повторял Хеннигер, стоя впереди всех остальных англичан и во весь рот улыбаясь прямо в лицо Полынину.

 Толстый, краснолицый и уже немолодой майор Хеннигер, когда-то, как он сам говорил, участвовавший в оккупации Архангельска, а потом работавший двадцать лет в разных туристских фирмах, по убеждению Полынина, был просто-напросто шпик. Однако именно через этого неприятного Полынину человека приходилось объясняться сейчас со всеми остальными английскими лётчиками, которые, как считал Полынин, были, наоборот, хорошие ребята. Хеннигер говорил и говорил, а лётчики стояли позади него, покачивая головами, и по-своему, по-английски поддакивали ему, давая понять, что всё, что он говорит, правильно, что они действительно очень рады тому, что на Красной площади был парад, и дядя Джо говорил на этом параде речь, и что вообще, судя по всему, дела должны пойти лучше, чем раньше.
Полынин видел по их лицам, что они и в самом деле рады, и ему было досадно, что он не может говорить с ними сам, а должен говорить через майора Хеннигера. Оба долговязых Брюса – один просто долговязый, а другой долговязый до неправдоподобия, оба ещё молодые, оба с тонкими чёрными усиками над верхней губой, оба румяные и озябшие на морозе в своих зелёных суконных куртках и меховых безрукавках, весело улыбались Полынину через голову низенького Хеннигера. Улыбался и командир второй эскадрильи майор Коллер, рыжий, с круглым лицом и большой загорелой лысиной; он был без пилотки, а крутая, похожая на тарелку английская каска висела у него на поясе. Не улыбался только один маленький, косолапый капитан Кларк, со своим унылым, длинным лицом клерка, просидевшего всю жизнь над бумагами. Склонив набок голову и чуть прищуря глаз, он молча, искоса смотрел на Полынина, как бы говоря ему: «Они пусть толкуют, а мы с тобой всё равно, когда дойдёт до дела, собьём больше всех остальных».

 Выслушав поздравления Хеннигера и пожав руки лётчикам, Полынин, не возвращаясь в красный уголок, пошёл с англичанами в столовую лётного состава. У него была не только причина, но и желание выпить. Все сходилось: и его личные дела, и парад, и возвращение из госпиталя, и приезд англичан. А тем более кстати выпить с ними как раз сегодня, в день парада на Красной площади, – пусть крепенько прочувствуют, что к чему! Полынин в душе переживал, что здесь, на севере, оказались эти англичане, как будто мы сами не можем управиться. Он знал, что их присутствие здесь, в Мурманске, в первую очередь вызвано тем, что почти каждый новый транспорт, привозит партию «харрикейнов», и считается, что их надо осваивать совместными усилиями. Этим он сам и половина его полка занимались в свободное от боевых полётов время, и тут он ни в чём не мог упрекнуть англичан. Они знакомили наших лётчиков со своими «харрикейнами» добросовестно и даже излишне подробно: их «харрикейны» не такие уж тонкие машины, чтобы подолгу осваивать их толковому истребителю, знающему, как держаться за ручку.
В свободное от тренировок время англичане вместе с нами летали на прикрытие Мурманска и на сопровождение наших бомбардировщиков. Летали англичане неплохо и, если быть до конца справедливыми, не хуже наших. Полынин сначала от души радовался их успехам, но потом ему перевели статью из пришедшей в Мурманск английской газеты, и он понял из неё, что там, в Англии, хотят сделать из мухи слона. О тридцати летавших здесь английских истребителях в газете писали так, словно воздушная оборона Мурманска только на них и держится, И это надолго разозлило Полынина.

 Сами английские лётчики, конечно, тут ни при чём, они летали как положено и похоронили уже четырех своих товарищей; эскадрилья майора Брюса сбила одиннадцать «мессершмиттов», а в том, что эскадрилья майора Коллера сбила только три, тоже не его вина: эскадрилья сидела главным образом на тренировке. То, что они сбили всего трёх гансов, было прямо как зубная боль и для самого майора Коллера и для его заместителя, капитана Кларка, и Полынин хорошо понимал их чувства. И поэтому сейчас, когда сели за стол, он нарочно поднял стакан водки прежде всего за капитана Кларка и за его родной город Лондон, который он защищал в воздухе, наверное, так же хорошо, как наши лётчики Москву. Маленький капитан Кларк сгрёб своей короткой ручкой граненый стакан с водкой, чокнулся с Полыниным и, поднатужась, выпил до дна. А после этого сразу откинулся назад и стал молча смотреть в потолок. Кто его знает, о чём он думал, – может, о своей жене и трёх детях, может, о своём Лондоне, а может, о чём-то ещё, о чём Полынин не имел никакого представления.

 Оба Брюса – майор и капитан, – происходившие, как говорил о них Хеннигер, из очень хорошей английской фамилии, пили водку маленькими, неторопливыми глотками, и улыбались своими румяными лицами с чёрными усиками, и говорили что-то. Но майор Хеннигер переводил так коротко и односложно, что Полынину всё время казалось, что он врёт и переводит не то, что они говорят на самом деле.
Рыжий, лысый майор Коллер пил равномерно, по четверть стакана каждый глоток, и всякий раз плотно закусывал, потирая свои рыжие усы. Немножко подвыпившему Полынину казалось, что, наверное, у него и у майора Коллера общая судьба, что оба они всегда работали не меньше, а может, и больше других, но это мало кто замечал. Он даже подмигнул майору Коллеру, давая понять, что в курсе его огорчений насчёт всего трех немецких самолетов, сбитых его эскадрильей, и считает, что на самом деле майор Коллер всё равно ничем не хуже майора Брюса, хотя у того и сбито уже одиннадцать. И рыжий майор Коллер, в свою очередь, подмигнул ему, то ли поняв, то ли не поняв, но, наверно, почувствовав симпатию, которую испытывал к нему Полынин.

 Комиссар полка Левыкин, Грицко и другие лётчики несколько раз через майора Хеннигера старались объяснить англичанам, что значит для нас парад на Красной площади. Лётчики гордились тем, что произошло сегодня в Москве, и хотели, чтобы англичане поняли их чувства. Но хотя англичане кивали головами, Полынин чувствовал, что Хеннигер переводит им как-то не так и они не понимают всего того, что хотят им сказать наши. Начиная всё больше и больше сердиться, Полынин с облегчением увидел вошедшего в столовую капитана Гаврюшина, прикомандированного к англичанам и знавшего английский язык.
– Слушай, Гаврюшин, переведи им, что я тебя попрошу, – не стесняясь присутствия Хеннигера, сказал Полынин, как только Гаврюшин вошёл и сел за стол. – Переведи им, они хорошие ребята…
– Ну, а ещё что? – спросил Гаврюшин, не успевший выпить и поэтому не способный сразу попасть в тон разговора.
– Ничего, ты сначала переведи им, что они хорошие ребята, – сказал Полынин.

 Гаврюшин перевёл, ожидая, что Полынин сейчас скажет ещё что-нибудь такое, что, находясь в хорошем настроении, любят повторять подвыпившие люди. Но Полынин сам почувствовал, что подвыпил и что это сейчас ни к чему. Он напрягся и стиснул руки, лицо его побледнело.
– Переведи им, капитан, – сказал он, ещё не трезвея до конца, но уже имея вид совершенно протрезвевшего человека, – скажи им, что они хорошие ребята. Повтори им это…
«Снова здоро;во!» – подумал Гаврюшин и перевёл.
– …но пусть они не думают, переведи им, пусть они не думают…
Гаврюшин послушно перевёл, что пусть англичане не думают…
– Нет, не они, – сказал Полынин, – а пусть он не думает, – Полынин показал пальцем на майора Хеннигера, – пусть он не думает, что мы тоже не могли бы присесть где-нибудь около их Лондона и делать у них то, что они делают у нас. И не хуже их. Ты переведи, ты не бойся осложнений, они поймут.
Гаврюшин перевёл и это.
– Дело не в том, что они тут сбили четырнадцать самолётов, я всё равно Коллера не меньше Брюса уважаю, хотя он сбил только три самолета… Ты переведи, переведи это. Брюс не обидится, я знаю. Я уважаю их за то, что они прилетели и вместе с нами воюют, а сколько они сбили, это не так важно; мы тоже по-разному сбиваем – один больше, другой меньше. Не в этом дело, а дело в том, что сегодня был парад на Красной площади… Переведи им, переведи. И ни один фашист к Москве не прорвался! Вот что важно! А ты брось, брось, – вдруг повернулся Полынин к майору Хеннигеру, тоже переводившему что-то одновременно с Гаврюшиным, – ты очень коротко переводишь, я заметил, а мне нужно, чтобы всё перевели, что я говорю…

 Полынин почувствовал, что всё-таки не до конца справился с шумевшим в голове хмелем, но это его не смутило, он верил, что английские лётчики должны его понять – на то они и лётчики!
– Парад, – сказал он, – переведи им, я за такой парад умер бы и не пожалел! Вот сказали бы мне: живи, но парада не будет. Не хочу! А сказали бы: умри, но будет парад, – и умер бы! Переведи им, они поймут.
И англичане, кажется, поняли и закивали. Оба Брюса – майор и капитан – трезво и весело, майор Коллер – серьезно, а маленький капитан Кларк даже прослезился. Сидели вместе ещё час или полтора, закусывая всем, что нашли, – яичницей с салом, банкой килек, мясными консервами, кто-то хотел поставить на стол даже английскую консервированную ветчину в большой треугольной банке, но Полынин, обернувшись и заметив это, махнул рукой, чтоб несли обратно: угощать англичан их же ветчиной не позволяло самолюбие.
Когда провожали англичан, майор Хеннигер, мало пивший и из весёлого и развязного ставший желчным и молчаливым, сел за руль «джипа», двое Брюсов и Коллер залезли назад, а пьяный, затосковавший капитан Кларк сел на переднее сиденье рядом с Хеннигером. Крепко стискивая руку Полынину, он сказал ему какую-то длинную задушевную фразу, которую Хеннигер не захотел перевести, а Гаврюшин не успел. И Полынин так и не понял тогда и не смог узнать потом, что это была за фраза, потому что на следующий день капитан Кларк погиб в бою, упав с самолётом в Мурманский залив.
Хеннигер, обрывая прощание, дал злой гудок, и английский «джип» уехал.

 Полынин проводил глазами «джип», поднял голову и поглядел на небо. Северное сияние, холодно поблескивая, неторопливо перебегало через всё небо, и Полынину вдруг показалось, что он, набрав высоту, ходит сейчас на пяти тысячах метров над Москвой, где-то на другом конце этого северного сияния.
– Грицко! – постояв на холоде, окликнул он. – Майор Грицко!
– Слушаю вас, – сказал Грицко.
– Пойдём?
– Пойдём, – сказал Грицко. – Только кожанку надо забрать.
Он вернулся в столовую, принёс лежавшую у печки нагретую кожанку и накинул её Полынину на плечи.
– Спасибо, – сказал Полынин и, поскрипывая унтами по снегу, пошёл к землянке, где они жили вдвоём с Грицко.

 Часок поспав, Полынин и Грицко распили термос крепкого чая. Полынин собирался ещё обойти землянки лётчиков, но нога всё же болела, и он решил отложить обход на завтра.
– Да и чего тебе ходить, – сказал Грицко, вне службы державшийся с Полыниным на товарищеской ноге, – одни спят, другие догуливают, кое-кто лишнего принял… У Гуляева барышня из Военторга сидит, я видел, как она к его землянке подруливала, – а ты пойдёшь и всем помешаешь. «Товарищ полковник, разрешите продолжать занятия?..»
– Это ты про кого, про Гуляева, что ли? – рассмеялся Полынин.
– Лучше посмотри наши донесения за десять дней, я схожу в штаб, принесу.
– Завтра с утра приступлю. Не наваливайся! Я пока только условно выписанный; если б не заскучал по вас, мог бы ещё лежать, симулировать.
– Лучше уж у нас тут симулируй, раз заскучал.
– А что ж, вся жизнь в полку, другой нет.
– Так-таки и нет? – сказал Грицко. – А цыганочка?

 Долговязый Грицко был для Полынина больше чем братом: они вместе учились в липецкой школе, вместе были и в Испании и на Халхин-Голе. Мало того, когда в первые дни войны Полынин, работавший в Москве, в инспекции, попросился на фронт в любое место и на любую должность, Грицко сам вызвался ехать с ним сюда, на север, чтобы опять служить вместе. И Полынин ценил этот поступок Грицко, может, даже выше, чем те случаи, когда Грицко выручал его в воздухе. Там, в воздухе, он успел поквитаться с Грицко, а здесь считал себя в долгу. И всё же он сейчас колебался: говорить ли с Грицко о Галине Петровне? Это могло напомнить их прежние разговоры о женщинах, а как раз этого ему и не хотелось.
– Дело моё, Каланча, хорошо, то есть плохо, – наконец сказал он, называя Грицко кличкой, которая приклеилась к нему ещё с липецкой школы. – На, почитай. – И, достав из кармана гимнастёрки, протянул Грицко письмо Галины Петровны. Грицко взял письмо и долго водил по нему своим длинным носом. Поводил, поводил, перевернул, дочитал до конца и опять начал сначала.
– Чего изучаешь? – спросил Полынин, порываясь забрать письмо из рук Грицко. – Это тебе не наставление по полётам.
– Однако достойно изучения. Женить тебя хотят, Николай!
– Откуда это видно?
– Тебе не видно, а мне, например, как женатому человеку, видно!
– А если и так, что плохого? – вдруг спросил Полынин.
– А что хорошего? – в свою очередь спросил Грицко, возвращая письмо. – На себе женят, а с корешками разведут.
– Тебя же не развели?
– А я себе такую и подбирал, чтобы не развела.
– Ты что, о ней плохого мнения? Из-за чего? Что она артистка? – спросил Полынин, вспоминая жену Грицко, всегда незаметную на людях, невидную и неслышную Марусю, и мысленно сравнивая её с Галиной Петровной.
– Не знаю, – помолчав, сказал Грицко, понимавший важность своего ответа для Полынина. – А хотя мне, наверное, ни одна не покажется; мне Полынин холостой дороже, чем женатый. Поёт она, конечно, хорошо. Но для тебя ли эти песни, не знаю.

 Затрещал телефон. Грицко дотянулся длинной рукой до трубки и, выслушав то, что ему говорили, приказал: «Пропустите».
– Кого это?
– Дежурный с КПП звонит. Пехота в гости приехала. – Грицко усмехнулся, но значения этой усмешки Полынин ещё не понял. – Сколько раз она к тебе в госпиталь приходила?
– Не считал, – огрызнулся Полынин, хотя на самом деле считал: семь раз.
– Давай закурим, раз такое дело, – сказал Грицко и открыл пачку «Казбека».
Было слышно, как у землянки затормозила машина.
– Пойду погляжу, кто подрулил, – Грицко вышел, низко нагнувшись в дверях.
С минуту за дверью слышался разговор, потом она снова открылась, и в землянку вошла Галина Петровна, в валенках, полушубке и с чемоданчиком в руке.
– Вот, гостью привёл, – сказал Грицко, входя вслед за ней.

 Полынин поднялся навстречу стоявшей посреди землянки Галине Петровне и, ни о чём не спрашивая, взял из её холодных рук чемодан.
– Какое счастье – парад, верно, какое счастье! – говорила Галина Петровна, пока Полынин снимал с нее полушубок. – Я с утра и не думала к вам приезжать, а потом, после концерта, решила, что должна вас увидеть. Вы не сердитесь?
– Сердится. Сейчас даст мне выговор за то, что на аэродром пропустил, – сказал Грицко, отряхивая от снега ушанку Галины Петровны, и поглядел на Полынина, у которого было такое довольное выражение лица, что смешно было смотреть.
– Я днём была в госпитале, сестра сказала, что вы спрашивали обо мне… – Галина Петровна запнулась. Полынин подумал: сейчас она скажет о письме, – но она не сказала. – А потом оказалось, у нас концерт совсем близко от вас, и политрук согласился завезти меня к вам на минуточку, а потом уже в Мурманск, а товарищ Грицко сказал, что вы позже сами дадите мне машину доехать, и я осталась. Вы дадите мне машину?
Она чувствовала себя не очень-то ловко и, кажется, сама не знала, что говорить.
– Может, немного погреетесь с мороза и закусите? – спросил Грицко.

 Галина Петровна ответила, что с удовольствием и погреется и закусит, что она замёрзла и голодна, потому что её товарищи остались ужинать там, где давали концерт, а она сначала упросила сразу отвезти её в Мурманск, а потом, уже по дороге, уговорила заехать сюда.
– В общем, схитрила. Не очень это умею, но получилось. Вы меня непременно довезёте?
– Раз обещано – всё! – сказал Грицко. – Не знаю, как в пехоте, а в авиации так.
– А вы не ругайте пехоту, – сказала Галина Петровна, – они же довезли меня до вас.
– Зачем же ругать, – сказал Грицко, – напротив, вынесем завтра благодарность в приказе. Подготовлю и дам полковнику на подпись! – Говоря это, он одновременно выгребал своими длинными руками из-под стола и ставил и клал на стол то одно, то другое: бутылку спирта, пачку галет, банку консервов, полукруг сыра, кольцо копчёной колбасы.

 Привыкший, что Грицко не только ведёт их общее холостое хозяйство, но и не любит, когда ему мешают, Полынин не участвовал в приготовлениях к ужину, а сидел и помалкивал в своём углу, озабоченно поглядывая на Галину Петровну, бойко болтавшую с Грицко и словно бы забывшую о нём.
«Нарочно, что ли?» – думал он, глядя на неё.
Ответ на этот вопрос он получил, только когда они выпили – Галина Петровна полстопки, а они с Грицко по стопке – разведённого спирта и когда, закусив четвертью круга колбасы, Грицко заторопился в штаб.
Едва за ним закрылась дверь, как лицо Галины Петровны сразу переменилось: на нём снова было усталое и печальное выражение, поразившее Полынина при первой встрече, когда она пела песни. Она сидела неподвижно и очень долго, наверное, несколько минут, ничего не говорила и даже не смотрела на Полынина.
– Вот я и приехала к вам, – сказала она. – Умные женщины так не делают, но я, очевидно, дура. Ну, скажите же хоть что-нибудь! Я ведь через силу разговаривала, пока был ваш товарищ, а на самом деле мне и совестно и страшно.

 Что было сказать на это? Полынин понял из её слов, что написанное в письме – правда, что она любит его и приехала за ответом. Поднявшись с места, он подошёл к ней, приподнял её из-за стола за локти, обнял и поцеловал в губы, продолжая видеть прямо и близко смотревшие на него немигающие глаза. Потом снова посадил её на табуретку и, уже поцеловав её, но всё ещё не зная, что ей сказать, стал, не глядя на неё, прихрамывая, ходить взад и вперёд по землянке.
– Сядьте! Вы слышите?
Он ещё раз пересёк землянку и сел, подумав, что обидел её.
Но она протянула через стол обе руки, взяла в них его руку и поцеловала её так неожиданно для него, что он даже не успел отд\ёрнуть и покраснел от неожиданности и стыда.
– Вот так, – сказала она. – А вы меня больше не целуйте сегодня. Согласны?

 Он кивнул, все ещё не в состоянии заговорить.
– И не ходите больше из угла в угол, вы хромаете.
– Не обижайтесь за вопрос: вы не замужем? – наконец с трудом выговорил Полынин.
– Сейчас нет, – сказала она, помедлив, – раньше была. – И, снова помедлив, добавила: – Два раза. Вас не насмешила моя карточка?
– Почему?
– Ну, удивила? Вы её не порвали?
Он полез в карман гимнастёрки, молча вынул карточку и положил перед нею на стол.
– Мне было бы жаль, если б вы её порвали, – сказала она. – Это моя самая любимая, поэтому я вам её и оставила. Эта карточка – начало всего: и того, что потом было, и того, чего так и не было, только думала, что будет… В то время вы бы не спросили, была ли я замужем.
– Сколько вам было тогда лет? – спросил Полынин.
– Столько же, сколько и вам: восемнадцать.
– Вы бы на меня тогда и внимания не обратили, – сказал Полынин. – Я ещё и в авиашколу не поступал, работал вагоновожатым и учился на рабфаке.
– Наверное бы, не обратила, – согласилась она. – Я сама тогда…

 Она стала рассказывать ему о себе тогдашней, только что приехавшей в Москву из провинции девчонке. Как она сразу и училась в театральной студии и работала, и какие маленькие ухищрения приходилось ей делать, чтобы выглядеть хорошо одетой, имея одно платье и две блузки, и как, выпросив одну контрамарку во МХАТ, они ухитрялись проходить по ней зайцами вдвоём и втроём, и как она сама масляной краской перекрашивала себе в разные цвета одни и те же старые туфли, и как, потеряв продовольственные карточки, полмесяца говорила подругам, что худеет для роли…
Рассказывая всё это, она делалась Полынину ближе, чем раньше, потому что её юность была чем-то похожа на его собственную, тоже бедную и деньгами и родственниками, но зато богатую товарищами, прожитую когда вприкуску, а когда и вприглядку, от получки до получки всухомятку и с недосыпом.

 Но была тут и разница, которую он не мог не заметить: сам он, когда вспоминал о своей юности, вспоминал о ней просто и весело, как человек, для которого прошлое было само собой разумевшейся дорогой к настоящему, а настоящее и есть как раз то, о чём он в юности думал как о будущем. А Галина Петровна – он это видел – вспоминала о своей юности с каким-то печальным удивлением, как о ступеньках лестницы, которая в конце концов привела её не туда, куда она думала. Слушая её, он пытался проникнуть туда, за эту печаль, понять, что же произошло с ней, почему у неё всё вышло не так, как ей хотелось. «Может, она и в самом деле была самая способная и только по чужой злобе – или подсидел кто – всё вышло не так, как надо? Бывает и у нас в авиации – одному вершки, а другому корешки, тут не повезло, там сорвался, и готово: человек один, а послужной список другой! Может, и у неё так?»

 Он подумал о её двух замужествах, но расспрашивать не стал, почувствовал, что она больше не хочет об этом. Она встала, нагнулась над своим чемоданчиком и открыла его. Чемоданчик был набит её театральными вещами: чёрное платье, в котором она тогда на вечере читала стихи, какое-то ожерелье, похожее на ёлочные бусы, щипцы для завивки волос… Она порылась в чемодане и достала со дна пачку снимков.
– Садитесь рядом, – сказала она, подходя к столу. – Будем смотреть мои фотографии.
Полынин пододвинул табуретку, сел рядом с ней, и она стала показывать ему одну за другой свои фотографии, снятые в разные годы и в разных ролях. На одних фотографиях она была красивая, на других некрасивая, на одних похожая на себя, на других непохожая – в белокурых париках, совсем менявших ее лицо. Она то говорила ему, как сыграла эти роли – одну хорошо, другую плохо, то просто спрашивала: «Верно, я смешная тут?» – то вдруг переворачивала фотографию («Эту не смотрите, её вообще давно надо порвать»).

 – Вот и всё, – наконец сказала она. – Наверное, подумали, я вас обманула, сказала, что приехала неожиданно для себя, а фотографии привезла, да? Но я правда уже давно положила их в чемодан и все вожу с собой. Даже в госпиталь два раза брала.
– Ничего я не подумал, – сказал Полынин и обнял её за плечи. Но она повела плечом, чтобы он снял руку.
– Не обнимайте меня сейчас. Всё это слишком серьёзно. Наверно, даже плохо, что так серьёзно, но так уж вышло… Надо ехать, а ехать не хочется. У вас тепло, а на улице холодно. Слышите, какой ветер? Вот возьмет да и заметёт меня по дороге, и превращусь в сугроб, такой же, как все остальные. А вы поедете утром мимо и даже не заметите меня… Всё это глупости! – прервала она себя. – А теперь скажите правду: если я сейчас останусь, а уеду завтра утром, это будет очень неудобно? Если очень неудобно, тогда не надо.
– Сейчас я распоряжусь, – сказал он охрипшим голосом.
– А это действительно удобно?
– Сейчас я распоряжусь, – вместо ответа повторил он, накинул на плечи кожанку и вышел».

 Продолжение повести в следующей публикации.


Рецензии