Мемуарные очерки 11. Первая защита

Успех моего доклада «Пушкин и Польское восстание» породил во мне надежду, что я мог бы защитить в ИРЛИ свою кандидатскую диссертацию. По моей просьбе Лихачев провел предварительные переговоры в дирекции и сообщил о готовности планировать защиту на осень 1967 года. «Согласны ли Вы?» —  спрашивал он.

Разумеется, я был согласен. Казалось, все складывается так благоприятно. Место защиты —  головной академический институт, решение которого никакой ВАК не посмеет оспорить. Первым оппонентом согласился быть Борис Соломонович Мейлах, возглавлявший Пушкинскую группу ИРЛИ, а вторым сама вызвалась выступить Елизавета Николаевна Купреянова, которая заслуженно считалась одним из наиболее авторитетных специалистов по Баратынскому. Она занималась им много лет, ею было подготовлено собрание его стихотворений, вышедшее в Большой серии «Библиотеки поэта».

У меня с ней сложились, как казалось, очень добрые и даже доверительные отношения. Она приглашала меня к себе домой, угощала кофе, с интересом знакомилась с архивными материалами, которые мне довелось собрать за годы работы над Баратынским, говорила, какую удачную пару она составит с Мейлахом на моей защите. Вообще меня окружала атмосфера такой доброжелательности, которая не могла не настроить на оптимистический лад.

Единственным человеком, который скептически оценивал перспективы моей защиты в Пушкинском Доме, был Фридлендер. Я убежден, что Георгий Михайлович был одним из самых умных людей, с которыми мне на протяжении своей жизни довелось общаться. Чуждый любой предвзятости, умевший оценивать явления в их истинном свете, не боявшийся самых решительных и острых выводов, он был, вероятно, не чужд известной доли цинизма, далеко смотрел и хорошо видел. Он считал, что Пушкинский Дом насквозь пронизан антисемитизмом и что не может быть уютно еврею в лапах его хозяев.

Но до исполнения его предостережений и мрачных прогнозов дело не дошло. Гром грянул с другой, совсем неожиданной стороны. В октябре 1966 года до меня дошла информация, что Купреянова по каким-то причинам резко изменила свое прежнее отношение ко мне и к моей работе и что она не только отказывается быть моим оппонентом, но и не допустит защиты моей диссертации в Пушкинском Доме. Понятно, что ей это было проще простого: какая же могла быть там защита по Баратынскому против ее воли!

Что произошло, какие у нее появились претензии к моей работе, я не знаю до сих пор. Она мне не позвонила, не написала ни слова. Ее отзыва, если таковой вообще существовал, я так и не увидел. Я знаю, что несколько человек пытались ее переубедить, успокоить, что ли, говорили, что я более чем кто-либо заслуживаю присуждения ученой степени. Среди них были Лихачев, Фридлендер и Мейлах, но что она отвечала им, мне неизвестно. Ее просили, если уж она не хочет мне оппонировать, хотя бы не вмешиваться, остаться в стороне, но безуспешно. Пришлось мне отказаться от защиты в ИРЛИ. Тогдашний ученый секретарь института В. П. Вильчинский, относившийся ко мне с сочувствием, возвращая диссертацию и документы, написал в сопроводительном письме: «Вероятно, Вам целесообразно в дальнейшем защиту своей диссертации провести в каком-либо другом учреждении».

Что же касается людей, принадлежащих к моему близкому дружескому кругу, то их поступок Купреяновой поверг, можно сказать, в состояние шока. Пигарев ответил на мое письмо телеграммой:

«Вчера прочел Ваше письмо. Очень Вам сочувствую, но не огорчайтесь чрезмерно. Я уже начал переговоры относительно возможности приема Вашей диссертации к защите в один из московских институтов. О результатах сообщу письмом. К. Пигарев».

Ответ, прибывший от Степанова, начинался словами: «Ваше письмо меня просто огорошило. Е. Купреянова — дама, конечно, очень капризная и не легкая, и иметь с ней дело трудно. Но что она такое “отколет”, я не думал». Но самой эмоциональной была реакция Двинянинова:

15 октября 1966 г.
Обливается сердце кровью после Вашего письма, дорогой Леонид Генрихович! Что же это за напасть —  наваждение! Просто страшно становится жить после таких известий. Е. Н. Купреянову лично (да и безлично) я не знаю. Почему Вы ее выбрали оппонентом? Помнится, Вы писали мне, что Купреянова —  первый из намеченных Вами оппонентов (еще до встречи с Б. С. Мейлахом и Ф. Я. Приймой). Я так и думал, что она Вам знакома и весьма доброжелательна. Тут что-то творится сложное, мне непонятное. Вы-то с ней знакомы?

Ваша книга о Баратынском не дает, я считаю, никаких поводов для осуждения и тем более для гнева. Кто ее укусил? Разве она работает в ИРЛИ? И разве Купреянова —  единственный оппонент? Есть и другие. Мне кажется, Вы не выдержали психической атаки и быстро сдались, без боя. Сразу! Если книгу прочли М. П. Алексеев, Ю. Г. Оксман, В. Н. Орлов и др., то это же авторитеты, да еще какие! Из письма неясно, от кого Вы узнали отзыв Купреяновой? От Б. С. Мейлаха? Ведь важно увидеть не ее эмоции, а ее возражения. Во всяком случае, если нужен будет отзыв со стороны, то я готов Вам дать (для этого пошлите тезисы диссертации, автореферат)…
 Ваш Б. Двинянинов.


Не буду углубляться в детали тех действий, которые предпринимали Пигарев, Степанов, а также привлеченный ими к участию в моих делах и очень уважительно относившийся ко мне В. А. Путинцев, который был тогда заместителем председателя экспертной комиссии ВАКа и выступал в роли осведомленного и авторитетного консультанта. Он объяснил, что Пигарев не может быть моим оппонентом, потому что работает в Институте мировой литературы, который дает внешний отзыв на мою диссертацию, а такое совмещение недопустимо. А отказаться от ИМЛИ я не хотел: головной академический институт, отзыв которого мне обеспечивал исполнявший обязанности заведующего отделом русской литературы Степанов представлялся ценнейшим союзником. Некий итог подвел своим письмом сам Степанов:


Дорогой Леонид Генрихович!

 Ваше последнее письмо мне значительно больше понравилось и своим содержанием, и тоном. Я глубоко убежден, что защита пройдет превосходно. Ведь Ел. Ник. —  ведьма, озлобленная, но все же порядочный человек и делать гадости, конечно, не станет. Настолько я ее знаю.

Думаю, что самое благоразумное и простое —  защищать в Харькове, получить отзыв от нашего института и иметь оппонентом К. В. Пигарева. Здесь все на месте и солидно. Мы отзыв пришлем быстро. Я думаю, что к весне Вы могли бы защитить. Пигарев к Вам хорошо расположен.

Не преувеличивайте трудностей и посылайте диссертацию на отзыв.
Дружески Ваш Н. Степанов.
 16 ноября 1966 г.

Хотя организовать мою защиту в Москве не удалось, усилия друзей оказались не безрезультатны: ими была указана и протоптана дорога к Алексею Владимировичу Чичерину, избранному в качестве моего первого оппонента. Едва ли не определяющую роль при этом сыграл совсем мало со мной знакомый, но чрезвычайно тепло ко мне отнесшийся Николай Матвеевич Гайденков. Вот письмо, которое я от него тогда получил:

Глубокоуважаемый Леонид Генрихович,

Поздравляю Вас с праздником, желаю Вам благополучия и успеха в Ваших делах. В них я приму самое горячее участие. Обо всем говорил с Пигаревым. Все устроится. С интересом и пользой прочел Вашу книгу.
Ваш Н. Гайденков.

Именно от Гайденкова я узнал, что Чичерин высокого мнения о моей книге, поскольку они были очень близки: по крайней мере, я не знаю другого человека, который был бы с Чичериным на «ты». Гайденков предупредил Чичерина о моем появлении, можно сказать, проложил мне дорогу, и после разговора с ним я прямо из Москвы поехал во Львов.

Чичерин дал согласие без задержки и раздумий. Защита была назначена на 26 мая, и уже в апреле я получил несколько откликов на автореферат, в том числе от Д. Д. Благого. Нечего и говорить, что отзыв члена-корреспондента АН СССР на кандидатской защите, проходившей в провинциальном вузе, —  это был, можно сказать, козырный туз. Но особенную экзотику ей придал отзыв моего норвежского коллеги Гейра Хетсо.

Зная о том, как хорошо Путинцев был осведомлен Пигаревым о моих проблемах, я не мог не оценить по достоинству прибывшее от него новогоднее поздравление. Слова, которые в других условиях могли бы показаться общими, в данной ситуации приобретали конкретный смысл, тем более что принадлежали они не кому-нибудь, а заместителю экспертной комиссии ВАКа.

Глубокоуважаемый Леонид Генрихович,

в канун Нового, очень большого и ответственного для Вас года хотел бы послать Вам самые лучшие пожелания и сердечные поздравления, будьте здоровы и счастливы, полного успеха Вам и всяческого благополучия!
С искренней симпатией, Ваш В. Путинцев.
Декабрь 1966 г.

Не забыл меня и Лихачев, который также был в курсе всех моих проблем и хорошо знал, что мне предстоит в наступающем году.

Сердечно поздравляю, дорогой Леонид Генрихович! Новых и новых Вам успехов. Все будет хорошо!
Искренне Ваш Д. Лихачев.

Прежде чем продолжить рассказ о моем диссертационном «хождении по мукам», не могу не вернуться к конфликту с Купреяновой, который получил нетривиальное продолжение. Через десять с небольшим лет после описанных событий редколлегия «Литературных памятников» поручила мне подготовку для издания в этой серии полного собрания стихотворных произведений Баратынского. Эта книга давно стояла у них в плане, первоначально ее должен был делать Пигарев, потом обсуждался вопрос о том, чтобы мы готовили ее совместно, но в конце концов он полностью отказался от этой работы и попросил передать ее мне.

Только тогда, углубленно занявшись текстологией Баратынского, я обнаружил, что самое совершенное на тот момент издание, выпущенное Купреяновой в Большой серии «Библиотеки поэта», которое неизменно бралось за основу популярных и довольно многочисленных сборников его стихов, имеет ряд существенных текстологических изъянов.

Хотел бы, чтобы ни у кого не было сомнений в том, что их выявление и устранение ни в малейшей степени не было стремлением свести счеты за тот удар, который она мне в свое время нанесла.

Я всегда сохранял и сохраняю поныне уважительное отношение к ней как к эрудированному литературоведу, много сделавшему в науке, и ее позиции не раз получали мою полную поддержку. Так, в 1978 году я опубликовал обширный обзор «Русский романтизм: итоги, проблемы, перспективы», в котором анализировал дискуссию между Н. Гуляевым и И. Карташовой с одной стороны, и Е. Купреяновой —  с другой, и решительно стал на сторону Купреяновой. «И все-таки в главном, —  писал я, —  Е. Купреянова глубоко права» [Вопросы литературы. 1978. № 11. С. 262.]. Надо сказать, что проявленная мной тогда принципиальность была и замечена, и оценена. Когда я познакомил со своей позицией У. Р. Фохта, он воскликнул: «Руку, товарищ!»

Сейчас стоял принципиальный вопрос —  не о том, как был издан Баратынский в 1957 году, а о том, как его издавать сегодня и завтра. Мной был установлен и аргументированно доказан допущенный ею произвол в решении проблемы выбора основного текста многих стихотворений. В ряде случаев текстам, напечатанным по неустановленному источнику, отдавалось предпочтение перед опубликованными в последних прижизненных изданиях, причем причины предпочтения одних редакций другим никак не аргументировались. «Никакие соображения, не опирающиеся на историю текста: субъективные, вкусовые и прочие, —  писал я, —  не могут служить основанием для отвержения одной редакции и предпочтения другой» [Филологические науки. 1981. № 6. С. 19.].

Без всяких пояснений остались «поправки», которые подготовитель издания вносила в те или иные тексты. Отмечались и факты несоответствия между источником текста и сведениями, сообщенными в комментарии. При разделении стихов поэта на опубликованные при жизни и посмертно допускался непонятный и никак не объясненный произвол. Не было найдено единого и последовательного решения вопроса о выборе заглавий стихотворений, и соображения, по которым одно заглавие предпочиталось другому, сохранялось или отбрасывалось, остались неизвестны читателю. Между тем, как это было показано в статье на многочисленных примерах, введение тех или иных заглавий, отказ от них, их замена или повторное санкционирование были сознательными творческими актами, с которыми издатели не вправе не считаться.

В полной мере отдавая себе отчет в ответственности стоявшей передо мной задачи, я за год до выпуска в свет моего издания опубликовал в журнале «Филологические науки» статью «Спорные проблемы текстологии Баратынского», в которой подробно аргументировал те принципы, которые намеревался положить в его основу. Я стремился сделать их объектом предварительного обсуждения в среде профессиональных текстологов, и больше всего меня интересовали возражения, которые могла бы высказать Купреянова. Это было приглашение к открытому обсуждению наших разногласий. Я даже оттиск статьи ей отправил. Но увы: моя перчатка осталась неподнятой. Она не нашла, что мне ответить, —  ни лично, ни публично. Зная о ее самомнении, граничившим с высокомерием, представляю себе, что она должна была переживать, когда ее раздел и выставил на всеобщее обозрение тот, кого она когда-то сочла не то молокососом, не то неучем, не достойным получения кандидатской степени.

Не могу не напомнить о том, что, несмотря на всемерную поддержку московских и ленинградских друзей, организация моей защиты в Харькове была делом вовсе не простым. Главное препятствие являл собой тогдашний заведующий кафедрой русской литературы Харьковского университета Макар Павлович Легавка. В 30-е годы этот субъект, считавший себя борцом за пролетарское литературоведение, выжил из университета всех квалифицированных преподавателей, включая такого выдающегося ученого, как будущий академик и директор Института литературы АН УССР Александр Иванович Белецкий.

После войны люди, работавшие с Легавкой, считали, что его тупое упрямство и непредсказуемый норов граничили с серьезными дефектами психики. Имела место и откровенная непорядочность. Работавшие на его кафедре М. Г. Зельдович и Л. Я. Лившиц подготовили в 1957–1959 годах хрестоматию критических материалов «Русская литература ХІХ века» —  превосходное пособие, выпущенное сначала в Харькове, а затем трижды переиздававшееся в Москве издательством «Высшая школа». Зная вредоносность своего шефа, они обозначили на титульном листе:

Под редакцией М. П. Легавки
Составили М. Г. Зельдович и Л. Я. Лившиц

Но Легавка этим не удовлетворился. Он потребовал, чтобы имена составителей книги вообще не упоминались, а он, не принимавший в ее подготовке никакого участия, был как бы единственным ее создателем. Добиться этого ему не удалось, но о том, как характеризует его сама такая попытка, кажется, не может быть двух мнений.

Именно легко прогнозируемое сопротивление Легавки побудило меня в свое время отказаться от сдачи в Харькове кандидатского экзамена по специальности, я поехал для этого в Тарту и сдал его на кафедре Ю. М. Лотмана. Но теперь Легавку было не обойти. По совету моего старшего друга М. В. Чернякова я съездил в Ленинград и привез Легавке письмо Лихачева, который просил его посодействовать моей защите. Легавка проникся такой гордостью, что к нему обратился «сам Лихачев», что воздержался от каких-либо враждебных действий, и я благополучно вышел на защиту, которая состоялась 26 мая 1967 года.

Вторым оппонентом на ней выступила Маргарита Орестовна Габель —  человек, сыгравший в моей жизни такую роль, что на ней мне хотелось бы остановиться особо. Как я уже говорил, у меня не было учителей в точном смысле этого слова, я закончил посредственный провинциальный вуз, не был допущен ни в аспирантуру, ни в докторантуру, пытаясь компенсировать это самообразованием или, как назвал Мейлах, самосовершенствованием. Но у меня было нечто едва ли не более ценное —  научная среда, возможность научного общения. И сердцевина этой среды видится мне именно в Маргарите Орестовне.

Она родилась в семье политических ссыльных, ее родители были участниками народнического движения 1870–1880-х годов, активными просветителями. Она успела получить высшее образование еще до революции, окончив два отделения университета: историческое и словесное. С гимназических лет ее учителем и наставником был А. И. Белецкий. Их тесная дружба продолжалась до его кончины, он приезжал к ней из Киева, а в ее доме царил некий культ Белецкого. Он высоко оценивал ее докторскую диссертацию о Тургеневе, оставшуюся незащищенной. Ее последним выступлением в печати была опубликованная в «Литературном наследстве» статья «Академик А. И. Белецкий —  исследователь Н. С. Лескова».

В ее кабинете проходили семинары, в которых участвовали до десятка человек, связанных дружескими отношениями. (Двум из них —  А. М. Финкелю и М. В. Чернякову —  в этой книге посвящены отдельные очерки.) Здесь зачитывались и обсуждались научные работы, и никто не выступил там столько раз, сколько я. Люди, жившие в сталинские и первые послесталинские годы, знают и помнят, что любые собрания подобного рода, сколь бы невинными они ни были, являлись делом небезопасным и привлекали к себе внимание соответствующих органов. Не был обойден этим вниманием и я: моих друзей вызывали и собирали материал о моем нездоровом образе мыслей.

Именно от Маргариты Орестовны я услышал судьбоносное для меня имя Баратынского. Любопытно, что, предлагая мне писать о нем кандидатскую диссертацию, она и в этом оставалась ученицей Белецкого, который тоже дал своей ученице Н. Р. Мазепе тему по Баратынскому.

Я всегда буду ей благодарен за ту совокупность навыков, которые она мне привила и которую мы называем школой. Этой школы так часто недостает сегодняшней научной молодежи. Маргарита Орестовна учила меня нормам библиографического описания, правильного цитирования. Она требовала: ни одной цитаты из вторых рук, цитировать писателя только по самому авторитетному собранию его сочинений, проверять достоверность сведений, точность дат, цитат и ссылок.

Она была непростым человеком, не чуждым капризности и упрямства. Если питала к кому-то симпатию, то не видела в нем никаких недостатков, а если уж кого невзлюбит, то будет отрицать любые его достоинства и игнорировать очевидное, в связи с чем и мои с ней отношения не обходились без осложнений. Непременный участник ее «салона» Марк Черняков сочинил иронический текст, в котором она характеризовалась пушкинскими строками:

…Изменчива, мятежна, суеверна,
Легко пустой надежде предана,
Мгновенному внушению послушна,
Для истины глуха и равнодушна,
А баснями питается она.

Но все это было на бытовом уровне. Когда же речь шла о науке, она преображалась: не оставалось и тени самоуверенности, она жадно ловила мысли собеседника, стремясь уточнить собственное представление. Как-то на одном из ее домашних семинаров обсуждался ее доклад. Я что-то говорил, а она на меня смотрела… Казалось, что она могла от меня услышать? Мальчишка, недавний студент, чего от него ждать? Но на меня был устремлен горящий взгляд, она боялась пропустить хоть слово. А вдруг я скажу что-то, что пригодится ей для усовершенствования ее работы! Она была требовательна к своим ученикам, но к себе более стократ.

Моя защита прошла безупречно. Закрывая заседание, председательствовший на ней Георгий Иванович Шкляревский сказал: «У нас сегодня была необычная защита». Думаю, он имел для этого основания. Оба оппонента были на высоте, но каждый по-своему. Отзыв Габель был длинным, обстоятельным, с углублением в мельчайшие детали. Отзыв Чичерина имел элементы ораторской речи. Он начинался словами: «Диссертация Л. Г. Фризмана —  наиболее интересная из диссертаций, докторских и кандидатских, прочитанных мною за последнее время. Она вся построена исследовательски, как обоснованное решение проблемы, содержит и тонкие анализы, и много говорящие социальные, исторические сопоставления и просто много интересных, добытых автором фактов, всегда уместных и ведущих прямо в дело. Вот почему каждая страница читается с удовлетворением и с живым интересом. В целом это труд достойный того большого поэта, творчеству которого он посвящен».

Планка сразу была поднята на такую высоту, что перечисленные в дальнейшем недостатки не могли не быть сочтены мелкими. Мой друг Леня Баткин мне сказал: «Оппонент на настоящем столичном уровне!» Мои родители обратили внимание на то, чего не мог знать никто другой. Хотя Чичерин приезжал в Харьков на два дня, для выступления он привез второй костюм. Его наследственный аристократизм не позволил ему выступать в том же костюме, в котором он ехал в поезде.

Хотя результат было нетрудно предвидеть, Пигарев ждал его с таким нетерпением, что, не зная, где он будет в этот день: в Москве или в Мураново, —  попросил дать ему две телеграммы, в оба адреса. Не буду ни приводить, ни перечислять многочисленные поздравления, прибывавшие сначала с защитой, затем с ее утверждением. Исключение сделаю только для письма Чичерина и ему же посвященного абзаца из письма Пигарева.

Дорогой Леонид Генрихович!

Очень за Вас рад и сердечно Вас поздравляю. Но хотелось бы, чтобы и работа Вам нашлась интересная, вузовская, по ученой степени, Вами приобретенной. Еще больше хотелось бы, чтобы и углублялась, и ширилась Ваша научная работа. Прошу Вас, сообщайте мне о том и о другом. Мой сердечный привет Доре Абрамовне и Генриху Венециановичу, Вашей супруге (которой знаю только имя —  Алла, а отчества не знаю), Маргарите Орестовне, статью которой читал с большим интересом, Исааку Яковлевичу и Марку Владимировичу. С удовольствием вспоминаю пребывание в Вашем семейном и дружеском кругу.
А. Чичерин
11 ноября 1967 г.

А вот что написал Пигарев:

«Летом виделся с А. В. Чичериным, проводившим часть своего отпуска в Подмосковье. Он сохранил очень хорошие воспоминания о Харькове и подробно рассказывал мне о Вашей защите. Можно сказать, что Вы были вознаграждены сторицей за все то, что Вам пришлось претерпеть в течение стольких месяцев. Не есть ли это прямое опровержение начальных строк первого монолога Сальери в трагедии Пушкина?»


Рецензии