Рассказы о войне ветерана 87

                КРИК

         Повесть.
  Автор Константин Воробьёв.

 Константин Дмитриевич Воробьёв, русский писатель,
яркий представитель «лейтенантской прозы».

 Окончание повести.
 Продолжение 8 http://www.stihi.ru/2019/06/15/6024

 «В колонне поинтересовались, куда мне угодило, и Васюков сказал. Его спросили, когда и где нас взяли, и он зачем-то назвал Волоколамск, а не Немирово, и что мы попали только вчера вечером. Кто-то отточенно-тонким голосом попытал, куда переехала из Кремля партия и правительство – в Самару или в Куйбышев, но Васюков этого не знал. Он, наверно, с умыслом толкнул меня локтем пониже раны, но мне хотелось лечь, а не охать, и я подогнул колени.
– В гроб мать! В сараях, говорю, что? – на крике спросил Васюков толпу, и ему сразу ответили:
– А то не сараи. То склады «Заготзерно».
– А теперь что там?
– Раненые да тифозники… Там, брат, жи-изня! Там крыша и нары небось! – распевно и завистливо сказал кто-то. Васюков не поднимал меня. Я лежал на спине и видел его одного. Мне было хорошо и отрадно лежать и высоко над собой видеть одного Васюкова. Нос у него сидел на боку, и щетина на лице топырилась щёткой и была белой, как у святого на картине, – обындевела. Он подождал, чтобы я полежал немного, потом присел передо мной на корточки.
– Всё. Там, вишь, нары. Ты не рассолаживайся.
– Да я не рассолаживаюсь, – сказал я. – Полежу тут, и всё пройдёт. Ладно?
– В складе лучше пройдёт. Там нары и крыша… Давай руки! – приказал Васюков, и в голосе его была растерянность и тревога.

 Он понёс меня на закорках, и мне хорошо виднелась жёлтая потечная крыша ближнего склада, курившаяся не то дымом, не то паром, чёрная, обшитая просмоленными досками стена, а под ней навально-раздёрганная поленница, отсвечивающая иссиня-белесым и матовым. Сразу я подумал про осиновые дрова, – от них всегда не то дым, не то пар, но это были не дрова. Я толкнул Васюкова коленями и сказал, чтобы он поворачивал назад, к колонне. Он крикнул, чтобы я не рассолаживался, и выругался в бога. Он семенил, склонясь почти до самой земли, оттого и не видел того, что различал я.
– Там мертвецы лежат! Голые! – сказал я под свои пинки ему в зад, и Васюков побежал зигзагами, то и дело выкрикивая:
– Сиди! Сиди!
У поленницы он споткнулся и выпустил мои руки. Я съехал на землю, лёг на спину и стал глядеть в небо. Минут через пять на нём обозначилось белое лицо Васюкова с большими, белыми глазами, и он прокричал большим, белым ртом:
– Это они от тифа, понял? Раненых тут ни одного нету!

 Справа, метрах в тридцати, топотала и гудела, минуя нас, колонна пленных, и мне хотелось туда. Я сказал об этом Васюкову, но сам себя не услыхал, – голоса не было, он запал куда-то внутрь, в нарывную боль под лопаткой. Васюков решил, что мне надо пососать снег, и возле самой поленницы мертвецов зачерпнул его ладонью.
– Смочи горло! – крикнул он. – Слышишь?
Я перевалился на живот и спрятал лицо. Васюков разговаривал со мной, как с глухим, на крике в ухо, но я слышал всё – тёмный безъязыкий гул в колонне, какой-то неумолчно ровный шум в складе, будто там, как в спичечной коробке, сидел и возился обессилевший шмель, слышал и ощущал удары своего сердца – «как молоток!» – слышал шёпотную, про себя, на меня, матерщину Васюкова. Он приподнял и посадил меня, а сам присел на корточки спиной ко мне.

 Я обхватил его за шею руками, и мы пошли, но не к колонне, а вдоль поленницы, в конец склада. Во всю его ширину там оказались двери-ворота, обросшие жёлтой, бугристой наледью. Через пазы створок наружу высовывались обрывки шинелей, гимнастёрок, нательного белья и пробивались вялые струи не то дыма, не то пара. Не ссаживая меня, Васюков постучал кулаком в ворота. В складе возился шмель. Васюков подождал и постучал снова. Я висел на нём и глядел в сторону колонны. Сбигно-плотная и серая, она колыхалась и гудела в каких-нибудь тридцати метрах от нас. Васюков толкнул ворота ногой и не удержался. Мы упали плашмя, и я остался лежать, а он поднялся, разогнался и плечом ударился в ворота. Потом ещё и ещё. То правым плечом, то левым.
– Откройте! Мать вашу в гроб! В причастие!…
Я лежал и глядел в небо. Оно всё сдвигалось и сдвигалось куда-то вбок, потом понеслось на меня и оказалось нашей Обоянью, только вместо тюрьмы на площади был амбар, и Маринка взяла меня за указательный палец, и мы побежали к нему…

 Это моё видение пропало, когда от колонны подошёл к нам коренастый, чёрноликий пленный в полуобгоревшем танкистском шлёме и грязной кавалерийской венгерке. Он сказал Васюкову, что без Тимохи двери не откроются, а меня спросил:
– Второй не успел сорвать, да?
Он спросил, злобно оскалив зубы, и я догадался, о чём он – о моём оставшемся кубаре.
– Сволочи! Как чуть что – амуницию в канаву и под ополченца!
– Дура еловая! Не видишь, что человек ранен? – мирно сказал ему Васюков. – Давай подмогни стучать!
– Тимоха так тебя стукнет, что костей не соберёшь! – мстительно проговорил пленный и пошёл к колонне. Мне тоже хотелось туда, но говорить об этом Васюкову было незачем. Он несколько раз ещё разгонялся и ударялся плечом о ворота. Там за ними возился и гудел шмель. Снег падал косо и стремительно, и я не мог уловить его ртом, – тут была неветреная сторона.

 – Давай руки, – сказал Васюков. Щетина на его лице ещё больше побелела и вздыбилась. Я повис на нём, и мы двинулись к колонне, как мне хотелось. Мы опять пристроились сбоку, и кто-то невидимый мне сказал одышным, дрожащим голосом – пожилой, видно, был:
– Вы бы, ребята, поменьше пили, а побольше закусывали. А то, вишь, оно как получается…
Васюков ругнулся и поглядел на меня длинно и мечтательно, – наверно, вспомнил про самогон и консервы в день моей свадьбы. Он спросил у всех ближних к нам, кто такой Тимоха и кем он тут служит. В колонне молчали, как молчат о чём-нибудь тайном или опасном.
– Говорю, Тимоха кем тут у вас, а?
Мне тогда снова захотелось полежать лицом в небо, и я не услыхал, что ответили пленные Васюкову…

Я сидел у подветренной стены склада, рядом с тем штабелем. Наушники у моей шапки были опущены, а тесемки завязаны мёртвым узлом. Рот мне закрывал поднятый воротник шинели, и на кубаре намёрзла большая круглая ледышка. Прямо передо мной, метрах в тридцати, топотала колонна. По узлу на тесемках шапки, по тому, как были укрыты полами шинели мои колени и как я полусидел-полулежал совсем рядом с поленницей, я догадался, что Васюков меня бросил, а сам… Может, убежал уже! Мои руки были засунуты в карманы шинели, Васюков, конечно, засунул, навсегда, перед своим уходом, и я потянул их, чтобы пощупать пульс, – сам же говорил, что он у меня как молоток, а рана с гулькин нос! Я никак не мог стянуть свои шерстяные командирские перчатки, – на кисти их туго зажимали застёгнутые манжеты гимнастёрки, – это тоже он, сволочь, зачем-то заправил, а сам…

 Пульс бился. На обоих запястьях. Мне было жарко и хотелось пить, но снег не падал: ветер улёгся, и небо расчистилось, и над кружевом проволочного забора рдело закатное солнце с двумя радужными столбами по бокам. Снега не было нигде, кроме запретных зон у сторожевых вышек и еще рядом со мной, у поленницы.
Тут он целел плотным настом, и лишь в нескольких местах в нём были протоптаны проходы-коридоры, и виделся наш с Васюковым зигзагообразный след. Из поленницы – и все почему-то вверх в небо, торчали синие скрюченные руки, а припавшие в одну сторону, к колонне, стриженые обледенелые головы светились медно, и мне казалось, что они звучат…

Пленный был в пилотке, натянутой чулком на лицо, и мою шапку тащил за макушку, отчего тесёмки врезались мне в горло.
Я боднулся, и пленный побежал к колонне. Были стылые, прозрачные сумерки: над предворотней будкой в небе обозначался ущербный месяц. Может, я первый из всех увидел тогда, как от ворот в глубь лагеря заковыляла на трёх ногах белая лошадь. Она понуждалась к складу, у которого я сидел, но недалеко от поленницы попятилась назад, споткнулась и заржала – трубно и длинно, и к ней тогда половодно хлынула колонна пленных…

 Это продолжалось долго – смятённая поваль, крики и стоны, – а потом появился Васюков. Полы его шинели были тёмными, и в руках он держал какой-то блестящий, розовый пласт. Он окликнул меня, как вдогон издали, и я приподнял руку.
– Тимоху искал, – рыдающе сказал он. А после вот лошадиную лёгкую достал. Она совсем… совсем теплая.
Когда я снова увидел Васюкова, месяца над предворотней будкой уже не было, и колонна пленных почти не различалась. Васюков топал сапогами у моих ног, бил себя руками по бокам и кричал:
– Ува– ува-ува-ва!
– Ува– ва! Ува-ва!

 Мне было жарко и хотелось пить. От поленницы нёсся колокольный звон.
Потом я увидел, как Перемот бежал впереди, а мы с Васюковым сзади, плечом к плечу, и у него влажно и сладко булькала под шинелью писанка, но я знал, что в ней ничего нету. Мы бежали по немировскому полю – красному от мака, а стояки с колючкой перед моим взводом были кружевно-белыми, и сторожевые вышки над ними тоже. Впереди ручья – там же минное поле! – стоял и ждал нас по команде «смирно» капитан Мишенин, и я врезал перед ним сапогами и каким-то единственным, большим, круглым словом доложил ему обо всём сразу – о числе вражеских солдат, танков и миномётов в Немирове, о медном кресте Перемота, о бумажнике немца с ромбом, шпалой и моим кубарем, о растерзанной пленными трёхногой белой лошади и поленнице…»
   1962

   16.06.2019


Рецензии