Рассказы о войне ветерана 72
Повесть.
Автор Константин Воробьёв.
Константин Дмитриевич Воробьёв, русский писатель,
яркий представитель «лейтенантской прозы».
Глава четырнадцатая
«Каждый день в шесть часов утра двор тюрьмы заполнялся заключёнными. Приходил конвой, зачитывались фамилии, и серая толпа, построенная по пять, покидала тюрьму, направляясь на сахарный завод. В первые дни фамилия и имя «Руссиновский Пётр» по нескольку раз повторялись начальником конвоя.
– Где Руссиновский? Где он? Где Пётр Руссиновский?
Забывал Сергей своё новое имя и, спохватившись, кричал:
– Я!
Паневежис по утрам спал. За поузоренными лёгким морозом окнами плавала в спальнях серая предрассветная звень тишины и покоя, курились топкие кровати горячим дыханием разморенных тел и терпким запахом молодоженства.
– Ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум! – чешут клумпы булыжник мостовой, похожий на спины ещё не проснувшихся черепах.
– Ттрум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум! – и шевельнёт рыжими ушами уснувшая среди улицы пегашка с малость подгулявшим извозчиком; сплюснет нос о стекло окна неспокойно спящая по утрам девушка, прикрывая ладонями тоскующие по ласкам груди. И опять:
– Ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум…
На правой стороне шоссе, убегающего из города, у опушки небольшого леса, который пересекала железная дорога, пачкал утро копотью труб сахарный завод. Пять водомойных канав, глубиною в восемь метров, были засыпаны сахарными бураками. Поодаль, у линий железных колей, кучились бурты подвозимой в вагонах свеклы. На её выгрузке и складывании в бурты работали заключённые. На восемнадцатитонный вагон полагалось три человека. Время – час. Не выполнившие эту норму лишались баланды, которую привозили из тюрьмы на завод.
После допроса вот уже десятый день шёл Сергей на работу. На вагон становился с двумя однокамерниками – замполитрука Устиновым и старшим сержантом Мотякиным. С самых первых дней оккупации фашистами Литвы Устинов и Мотякин, служившие в Либаве, отстали от разбитого наголову своего батальона и бродили в лесах близ Паневежиса, охотясь на эсэсовцев и полицейских и скрываясь от них. А когда зимой стало невтерпёж оставаться в лесу, пошли по посёлкам выискивать прибежища у крестьян. В сорока верстах от Паневежиса, в небольшом лесном хуторке, приютил их литовский крестьянин. Месяц жили в погребе из-под картошки, потом «присобачились», как говорил старший сержант, и познакомились с каждым домом. За весёлый разбитной характер Мотякина, за его чечётку под собственные губные трели-рулады и за сапожничье мастерство Устинова крепко полюбились хуторянам «гражус бальшавикай…» ["Красивые большевики" (лит.).].
А тем временем друзья выкопали в лесу свои винтовки и начали прогуливаться за десять километров от хуторка, подстерегая на шоссе фашистские одиночные автомобили и мотоциклистов. Завелись у них вскоре автоматы немецкого образца и даже формы в чине «герр оберет». Немногочисленная молодежь хуторка скоро научила их незатейливой мудрости литовского языка, а замполитрука по старой привычке начал посвящать её в основы марксизма-ленинизма. К лету 1942 года в лесном хуторке жил, а на шоссе действовал крошечный отряд мотякинцев…
Да трудно скрыть молодой пыл нерастраченной юности! Попадало ведь иногда в подбитом автомобиле кое-что по мелочи, и, как ни старался Мотякин уничтожить это там же на месте, в лесу, приносили ребята домой шнапс и сигареты, не упускали случая хвастануть. Частенько зелёную тишь ночной улицы хуторка вдруг распарывала огненная грохочущая струя автоматной очереди вернувшегося с задания хуторянина. Скатывались тогда с печей старики, залезали под постели бабы, пряча в подолы детей… И однажды на рассвете дождливого августовского утра сенной сарай приютившего партизан крестьянина окружила немецкая полевая жандармерия. Мотякин и Устинов были схвачены, «как жирные перепёлки», по злому определению старшего сержанта. Семья крестьянина была расстреляна на месте, а дом сожжён…
С августа до ноября девять раз ходили друзья в гестапо. Израсходовали они там не один кувшин воды, вылитый им на головы для приведения в чувство после бананов, ознакомились со всеми видами пыток, побывав не в одной «студии». Но ни один из мотякинцев не был выдан и назван. Знали ребята библейское изречение: «Язык мой – враг мой» – и, закусив его в подъезде гестапо, освобождали в тридцать девятой камере.
Выгружая свеклу из вагона, Мотякин не переставал шутить, приставая к серьёзному меланхоличному Устинову.
– Как ты думаешь, – громко произносил он и – тише: – комиссар, какую конкретную пользу приносим мы Родине, тем что киснем в тюрьме, а?
Устинов молчал.
– Ужели ваш аналитический ум комиссара утратил прежнюю логику… либавскую, например?
Устинов молчал. Тогда Мотякин отшвыривал вилы, выбирал три огромные свеклины и, вручая Сергею и Устинову, а одну оставляя себе, глубокомысленно заявлял, подняв указательный палец вверх:
– Находясь в застенках гестапо, – произнося это слово, Мотякин делал ударение на "о", – и кушая вот эти бураки, мы, товарищ комиссар, подрываем экономическую базу врага в его тылу!…
Конвоировали заключённых эсэсовцы и полицейские. Была их целая толпа, вооружённых винтовками и автоматами, злых и вечно полупьяных. Партия заключённых шла, имея на флангах двадцать конвойных, с фронта и тыла, – шесть. Мысль о побеге в дороге была, таким образом, явно несостоятельна. А в заводе некоторые шансы на побег всё же были. Распределив заключённых по работам, начальник конвоя уходил в склад сахара. Конвойные же рассаживались у костров близ забора, огораживающего двор завода. Они тщательно следили за забором, обыскивали порожние вагоны, уходящие с завода, и издали наблюдали за работой заключенных.
Сергей, Устинов и Мотякин несколько дней разрабатывали план побега. Каждая мельчайшая деталь была предусмотрена и обсуждена: неудачников в побеге убивали на месте или же заковывали в цепи. Было решено: как только смолкнет гудок завода, означающий шесть часов вечера, Устинов и Мотякин ложатся в бурт, а Сергей забрасывает их бураками. Розыски будут недолгие, заключённых не решатся задерживать в заводе до наступления темноты. Дождавшись ночи, Устинов и Мотякин уходят через забор в лес. Сергей же, которого некому зарыть в свеклу, подлезет под уже заранее осмотренный вагон, устраивается там на тормозных тросах и ожидает вывоза себя с завода. Встречаются в лесу по условному свисту…
Было ветренное и морозное утро. Чёрной бездной зияло над тюрьмой небо, рассвет торопился погасить в нём трепещущие синим огнём звезды. Рьяный холод залезал под тонкие вытертые халаты, распластывался на костлявых спинах заключённых. В ожидании конвоя было разрешено толкаться, разговаривать, переругиваться. В воздухе мешался литовский, польский, русский разговор; теснились в кучу – теперь все равные в серых халатах – политзаключённые, беглецы из лагерей, парашютисты, сочувствующие Советской власти, укрыватели «товарищей»… и прочие и прочие…
Мотякин «стрелял» окурки. Увидев красную точку самокрутки, он бесцеремонно раздвигал толпящихся, подходил к курящему и после вступительной речи возвращался, бережно неся окурок между пальцами.
– По разу потянуть вам, – говорил он Сергею и Устинову. Сам он не курил. Мотякин был в особенно приподнятом настроении, убеждённый, что это – последнее утро, встречаемое им в тюрьме, – в этот день решено было бежать…
А вышло иначе. Начальник конвоя не зачитал фамилию Сергея. Он не шёл на завод и возвращался в камеру.
– На допрос пойдёшь, – шепнул Мотякин. – Мы возвращаемся… Завтра ты отдохнёшь от бананов, а послезавтра…
Потому ли, что где-то далеко-далеко сверкнула бледная искра надежды на жизнь, что в опустошенное тело ум впрыснул ампулу живительного раствора под русским названием ненависть и борьба, – только, шагая в гестапо, Сергей чувствовал какую-то смутную тревогу. Состояние это усилилось, когда конвоир повёл его по узкому коридору первого этажа, а не на второй, как прежде.
«Развинтились, проклятые! – обозлился Сергей на свои нервы. – А ну, взять себя в руки!»
«Есть взять, товарищ лейтенант!…»
В комнате стояли два стола и сидели два гестаповца в штатском. Оба они говорили по-русски, но не так совершенно, как прежде допрашивающий Сергея. По тому, как были они вежливы, предупредительны и внимательны, Сергей понял, что будет что-то новое, им ещё не виданное здесь.
– Ви бежаль, что кушаль котель, я?
– Да.
– Ми понимайт. Ви – юнга… мелет ещё. Ви любийт сфобот, прирот, я?
– Как и вы.
– О, корошо, корошо… Ви курите? Пошалюйст, фот… Ми вам не будем уже тюрьма… ви будете у нас, корошо? Ми не будем работайт… будем поекайт в лес… ви рассказайт, кде шифёт ваша што бежаль… рассказайт, кто даль кушайт… Корошо, я?
Мысли Сергея кипели. Рождалась соблазнительная идея: «А что, если поехать с ними в лес?… Два – это немного… но если только два!»
– Когда вам рассказать? – живо спросил Сергей.
– О, сказайт сечас… поекайт зафтра. «А-а, подлюги, одного боитесь!» – опечалился Сергей и ответил:
– Я бежал один.
– Ви рассказайт, кто кушаль дафаль!…
– Я не заходил в дома. Я… воровал.
– Што фарафаль?
– Всё… морковку, картошку…
– Што есть – фарафаль?
– Это значит вот так, – показал рукой Сергей.
– О, ви не стелайт так. Ви кушаль клеп и млеко… Тафаль литофци, корошо, я?… Ми тафайт им марк, што они тафаль вам кушаль!…
– Как жаль! Я этого не знал… Я бы не воровал, а заходил в дома…
– Ви не мошна фарафаль! – обозлился гестаповец. – Ви кодиль дом!
– Я не заходил в дома!…
– Ви не кочет сказайт? Ми будем сечас расстреляй тебя!…
– Я не заходил в дома!…
– А-а, ферфлюхт, мистр-менш!
Немцы любят и умеют бить жертву по щекам. Делают они это расчётливо и аккуратно, как и всё, что они делают…
– Комт!
Набрав полный рот кровавой слюны, Сергей по дороге харкнул её на жёлтый пол коридора. Гестаповец, шедший сзади, рванул его за рукав халата, клумпы разъехались, и, потеряв равновесие, Сергей накрыл грудью свой плевок.
– Кушайт! Кушайт! – наклонившись над ним, кричали фашисты, указывая на плевок. Путаясь в полах халата, Сергей пытался встать.
– Кушайт! – и удары ног валили его вновь на пол. Тогда, подложив руки под голову, Сергей растянулся ничком, широко раскинув ноги. Гестаповцы на минуту растерялись, а затем пришли в бешенство. Теперь они уже кричали по-немецки и, ухватив за уши Сергея, били его голову о гудящий лакированный пол. На покоробленной жёлтой доске змеилась, виляя, живая лента крови… Распахнув дверь комнаты налево, гестаповцы вволокли туда обмякшего Сергея. С цементных синих стен пахнуло сыростью и холодом. Комната не имела окон и освещалась большой электрической лампочкой. Подтащив Сергея к острому углу противоположной стены, гестаповцы поставили его на колени.
А – а, проклятый червь навозный.
– Сечас рассказайт, кте кушаль! Не рассказайт – стреляйт!… Айн… Цвай…
– Рассказайт!
– Цвай!
Сергей, прижав к носу рукав халата, чтоб задержать кровь, стекающую в рот, равнодушно глядел на гестаповцев, выкинувших вперёд правые руки и ноги. Из кулаков их сжатых рук мерцали воронёные дула браунингов.
– Драй!…
Выстрелы были стройные. В шею, щёки и лоб со свистом брызнуло что-то больно щекочущее. Левый глаз застлала коричневая тёплая пелена.
– Рассказайт!
Сергей неловко ткнулся вперед и встал на четвереньки.
«Чем они стреляют? Я, кажется, жив… А-а, это ведь крошки цемента от стен… Стреляют не по мне…»
И, качнувшись, вновь ощутил острыми краями лопаток жёсткую корявистую стену.
– Тах-тах!
– …сказайт!
– Тах-тах!
Потом хлопнула не видимая Сергеем дверь, и комнату наполнили холод и тишина… А вечером, по пустынным улицам, Сергей вернулся в тюрьму, сопровождаемый всё тем же конвоиром».
Продолжение повести в следующей публикации.
07.06.2019
Свидетельство о публикации №119060806578