Сны Идельфонсия Безмолвие и надежда

Безмолвие и надежда



                ***
  Идельфонсий выглядел намного моложе своих лет, а смуглая кожа, тело атлета, тёмные, жесткие, коротко постриженные волосы и некое подобие ирокеза, а также большие близорукие миндалевидные глаза за тонкими линзами очков в чёрной прямоугольной пластмассовой оправе с белыми широкими дужками делали его привлекательным в глазах девушек и каждый день, особенно весной, ловил он на себе взгляды лолит, мечтательных и молчаливых, словно не знающих о себе самого главного и ищущих это своё, пока недоступное, скрытое даже от них самих, как бы  ещё  спящее,но уже разбуженное, точнее сказать пробуждённое... 
Или это всё луна,луна?..
  Всё, что происходило с ним наяву, казалось сном, а подлинная реальность вставала, словно море во время прилива, где-то глубоко-глубоко, в голубом гроте памяти, покинутом наядами, всюду сующими свои дельфиньи носы. Реальность была криком под этими гулкими, сочащимися влагой сводами. Реальность звала и отзывалась, а то, что было у него перед глазами, наоборот, не отвечало на зов и казалось погружённым в тишину: череда плавно скользящих из ниоткуда в никуда беззвучных картин, словно на экране проектора в кромешной темноте опустевшего класса… Вот он совсем ещё маленький впервые выходит в первых числах апреля сорок лет тому назад из сумрака их обветшалой многоквартирки в наполненный весенними запахами мир, ограниченный придомовым палисадником. Он сам, не сопровождаемый никем из взрослых, вышел тогда из дому и навсегда запомнил, как пахнут первые клейкие листочки безымянных кустиков, как притягательно мерцают далёкие звёзды, как таинственно и зовуще ухает вдалеке большегруз, останавливаясь на обочине пустынной трассы.
  Вот он, спустя десять лет, вдоль Чистого едет пруда с лопоухим щенком на коленях: первый друг, стремительно выросший в громадного рыжего пса, которого не уберёг, четырьмя годами позже, от никем не сдерживаемой злобы пьяных подонков в надвинутых на брови кепи... Кепи с той поры невзлюбил. Навсегда запомнил он тёмный колодец двора, рыжий, почти слившийся с песком холмик: затвердевший труп Джима на детской площадке, руку отчима на плече, далёкий гудок теплохода, возвращение в сумерках после похорон — в массиве лесном за оврагами,— с одноклассницей Машей,— петляющей по откосам тропинкой: колокольчики, папоротник, крик разбуженной птицы, ещё — визг тормозов в  отдаленье, на узкой шоссейной дороге, мерцанье огней подгородних, и — могучая тень пивоварни, словно брошенный в поле корабль межпланетных скитальцев она прочернела на небе, темнеющем быстро, звёзды, ясные и бесчувственные звёзды: над лесом, над полем, над озером с чёрной водою застывшей, ветер, яблочным духом дохнувший, дохнувший и запахом сена и трав, разнотравья, на солнце иссохшего —жухлой травы и соцветий цветочков увядших: там и клевер, и лютики — ты их называла левкои — а потом улыбнулась своим неразгаданным мыслям вечерним, улыбнулась и лесу, с тропинкой, по склону бегущей, улыбнулась мерцанью огней подгородних, пивоварне, чернеющей слева, и —  звёздам, и — ветру, дохнувшему с запада трав и цветов увяданьем, и — свежестью утренней (зыбкой, туманной), в тумане рождавшейся будто бы в грёзах... нет, не в грёзах — в слезах (и моих, и твоих)… девочка-нежность…
  Первая утрата и первая близость,— в один день на исходе лета,— словно по списку, одинаковому, в сущности, для всех живущих, с различиями лишь в декорациях, в обстановке... далеко за пределами единства места и действия, но уложившись в двадцать четыре часа, оставшихся в памяти навсегда.
 В нём ещё теплился этот нежнейший огонь юности,— словно дрожащее розоватое пламя в сложенных лодочкой ладонях,— теряющийся в темноте, в безмолвии тёмных переходов, среди стен, в которых умерло эхо…

 ***
  Цветения и свет, белые яблони и рассвет, город в горах среди вечных нетающих снегов и каменистые русла древних рек. Рассвет над городом и белая гора. Яблоня и гора или гора-яблоня. Ливни света. Вода прозрачных рек — брызги и радужные переливы — взаимные потаенные превращения — метаморфозы искристых кристаллов и ставших соцветиями снежинок — медленно, словно в танце падающих соцветий быстротечно отцветающих яблонь. Город под солнцем — в безмолвии, далеко разносящемся, стал в один миг чернее безлунной ночи, озарённой изнутри светом надежды. Безмолвие и надежда — ваша сила ! В безмолвии и — в надежде. Но чем дальше в безмолвие погружаешься, тем громче звуки его в ушах, и ночь — всё чернее, без своей луны, хотя и продолжает изнутри питаться, словно озеро, невидимым и, по видимому, недостижимым источником неиссякаемого света.
   Город внизу — под нами — месиво угольёв пламенеющих —  миллионами фар, сотнями огневых переливчатых речек,— заставлял задуматься: меня — о Содоме и Гоморре и об огне Господнем с неба, тебя же — о ненайденных кладах Альгамбры и о волшебной лампе Алладина. Мы ведь непоправимо, безнадёжно разные: я — стар, и все мысли мои — о смерти и о возмездии, ты — юная, совсем ещё девочка, ждешь чуда и молишься своему божинке, похожему внешне, как мне кажется, на Деда Мороза, или точнее будет сказать — на Санта Клауса, ведь детство твоё прошло далеко от Москвы, словно месиво угольёв пламенеющих переливающейся внизу под нами, — в уютном и ухоженном Литтл-Роке, в моём сознании почему-то связанном с огромной сахарной глыбою или "головой",— как говорили в старину, когда ещё принято было колоть сахар блестевшими на солнце щипчиками и пить чай из блюдца, коему отводилась и роль подноса, куда в конце чаепития торжественно водружалась такая звонкая, хрупкая, в паутине кракелюров просвечивающая на солнце голубая с золотою каёмочкой чашка. Я и ты в этом городе шепчущихся теней с глазами окон, за которыми — боль и страх, с воющими по-ночам пустырями, с заросшими крапивой времени оврагами под звёздным небом полыхнувшего зарницами июля и сворой разъярённых псов из преисподней ноябрьских, чернеющих на холодном небе веток распевающих псалмы клёнов и в безгласой мольбе взметнувшихся осин. Сюитой Баха разворачивающиеся аллеи и сам парк — апофеоз, торжество гармонии и всепобеждающей красоты Божьего мира, maestoso голубиных стай и убыстряющихся цветений, тающих как пена прибоя ещё неоткрытых островов.

                ***

  Покрытый инеем корабль преследовал его каждую ночь, и эти ночи без сна становились, по мере приближения к рассвету, падающими листьями навзрыд взревевшего ясеня, осеребрённого инеем и сверкающего под луной как перекованный меч Одина, Бальмунг... Юный бог умирал и ревел от боли, и текла кровь его по стволу, покрытому инеем... Казалось: весь мир покрылся инеем, и наступила долгая, необыкновенно долгая зима. Корабль, словно гора от земли до неба, медленно плыл строго на юго-запад, и это не было путешествием на Киферу *, хотя сквозь иней обшивки виднелся как бы панцырь, сплошь состоящий из маленьких, с ноготь, пурпурных улиток. Не отводя глаз, часами смотрел он на плывущий по воздуху корабль, весь осиянный лунным светом, и начинал различать не вмёрзших в лёд пурпуром отливающих улиток, а кровоточащие ногти воющих от боли узников царства мёртвых Хель.








* Кифера — остров, лежащий к югу от Пелопоннеса напротив мыса Малея. В средневековье имел венецианское название Cerigo (Чериго). Центр культа Афродиты со знаменитым святилищем богини. Этот культ был, скорее всего, введен здесь финикийцами (см. Астарта Аскалонская). С Киферы культ Афродиты распространился по всей Греции. От названия острова происходит эпитет Афродиты «Киферийская» (или «Киферская»). Вокруг острова водилось множество пурпурных улиток, поэтому вначале остров назывался Porphyrusa («пурпурный»). Гавань на восточном берегу (Скандея), укрепленная первыми хозяевами острова, спартанцами, упоминается у Фукидида.— Словарь классических древностей Любкера.


Рецензии