Сны Идельфонсия
4Цар.5:24
Слепли и глохли лисицы, по мшарам да по кочкарникам перебравшись к новым логовищам и опасливо присмирев в их сырых, необжитых недрах: нет-нет да и хлопнет выстрел — сухо, отрывисто, и тотчас визгнет под корягой подранок, жалостно скуля,— пока не добьют.
— Сизигия! — возгласил явившийся из опочивальни дедуля, вздев желтоватый, словно из воска, перст к обвершке сеновала.
В проруб окна виднелась полная, чуток щербатая луна. Сквозь духмяный облак багульника и миндаля припахивало прошлогодним сеном и мышами. У деда глаза светились голубым, словно пламена лампад неугасимых, а лицо обветрело и потемнело в обрамлении почтенной седины — иконописный лик, внушающий приязнь и умиленье. Совсем не по-диаконовски,— хриплым, простуженным голосом,— Идельфонсий произнес неожиданно для себя самого, словно кто-то изнутри, из тьмы его бренной оболочки, вырвался к голубым очам, зажегшимся в ночи:
—О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их, Господу помолимся....
За изгородью из ивняка, укрытой со стороны проулка диким виноградом, блестела залитая лунным светом дорога, которая вела через поля, через заросший черною ольхой овраг, с бегущим по глинистому дну безымянным ручьём — к деревеньке, безымянной тож, хотя дед наверняка знал их исконные прозванья, но спрашивать его об этом Идельфонсию не хотелось: он, словно погрузившись в транс, глядел перед собой — на простор раскинувшихся полей, на три корабельного чина сосны, которые дед, разумеется, называл "три сестры", на взлетевшего с вершины одной из них ворона, огласившего полуночную округу зловещим криком.
—Пойти кашки ему снести...задобрить вещую птицу, — молвил дед, сверкнув напоследок голубым огнем и скрывшись в проеме чердачного лаза.
Через несколько минут Идельфонсий увидел его, торопливо пробирающегося по мощеной дорожке. В руке дед держал сковородку с кашей..
***
В дальнем углу дедова участочка образовалась зарослина: полчища тонковыйного дудника — растения, издревле известного своей магической силой:
—Тот человек никакия порчи не боится, ту траву кто ест.
Идельфонсий срезал сочный стебель, поскреб снаружи и откусил островатый, чуть отдающий корицей кусочек. Накануне он смастерил ладанку: сшил по трем сторонам два куска бязевых — черный и белый — лицевой стороной внутрь, подрубив верхнюю кромку и пропустив насквозь красную тесьму. Выйдя за ограду к трем соснам, он встал так, чтобы было видно заходящее за ельник солнце и восходящую на востоке луну. Связал тою же красной тесьмой по две веточки дубовые и вербные крестообразно и возложил сей крест на олтарь — черный, плоский, гладкий камень выше колена, неизвестно откуда тут взявшийся. На концы вербные положил он по цветку свежесрезанных ирисов, а на дубовые — крепкие овершья дудника и соцветия ранних лютиков. Глядя на луну, произнес:
—Именем животворящего солнца и таинственницы луны
Сей оберег заклинаю, да принесет благо хранящему его...
* * *
Наутро,— заря чуть брезжила, сысподу окрашивая павшую мгу нежными тонами,— Идельфонсий засобирался в поход: ему хотелось побыть одному — на просторе, в окрестностях печальных руин беспризорной церкви Благовещенья. В мерзости запустения пребывал этот двусветный четверик из грязно-бурого кирпича с полукруглою апсидой и завершением о пяти главах, с остен своих снесенных и пропавших — одной лишь луковки черный остов остался догнивать на перекрытии капливой храмины, служа насестьем для ворон. Полукруглый выступ тонул в зарослях волчьего лыка, расцветшего об эту пору розово-лиловым цветом.
—Я побуду до осени,— то ли спросил, то ли уверил старика Идельфонсий,—загнали меня, словно лИса в нору, надо переждать...
—Живи сколь хочешь. А нынче и вправду Мартын Лисогон, неужто ты знал?
—Не, дед, не знал, так брякнул...
Его путь лежал по межречью, левадою, по мокровому лугу — на вересковый курганец, именуемый здесь погостом, и далее — на восток, по топким кочкарникам да по натекам, по заросшим дорогам полесным да по болотникам, чрез пожни и ловища — к разрытым могилам и оскверненному храму, в основании которого — камни идольских капищ, а на стенах нет-нет да и сверкнет деисус лазорем чюдным или младенец воссият в лучах немеркнущего злата.
—И уже не сограждаем капища, но Христовы церкви созиждем.
Кровопролитием знаменное место: беглые расправились здесь, ещё при Хрущеве, с единственной оставшейся в брошенном храме старицей. Монахиня, чуя беду, припрятала святые иконы в золоченых окладах и задвижных киотах, византийские кацеи и ладанницы, серебряные и золотые наперсные кресты, панагии, мощевики-энколпионы, да много чего ещё: зажегши тридцать три ерусалимские свечи, она не смыкала глаз, пока не был составлен подробный каталог всех схороненных ценностей. На рассвете спустилась к реке. Пар, от воды исходящий, будто светился изнутри, словно манил к себе младенец, воссиявший в лучах немеркнущего золота...
—...Где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут.
Перевязанный красной шелковой лентой свиток был вложен в заветное дупло, а потом, спустя три дня после её мученической кончины, отправлен водным путем участковому милиционеру. Почтальон же остался неизвестным.
Дело постарались не предавать огласке. Все же таки по селам и деревням пронесся слух: несчастную долго пытали. Так возведенная на месте идоложертвий церковь стала мучилищем для её последней жилицы. Держа курс на высокую веретею, всю в розовом цветении, Идельфонсий прокладывал путь в луговых травах, заплутав в хвощах и осоке, хлюпая резиновой обуткой по довольно глубоким лужинам с прозрачной и ещё студеной водой, в которой отражались плывущие высоким клином облака. Солнце светило по-весеннему ярко, но не пáрило, хотя на проплешинах переменчивый ветер подчас обдавал почти июльским жаром, но тут же, словно опомнившись, начинал дуть от севера, где по оврагам да по засекам ещё лежал настовый снег — зимы шагреневая кожа.
***
Глядя с возвышенности на раскинутые перед ним просторы, рубища пестроцветные взявшие себе в убранство, вчудился раскрывшемуся в нем, так что захотелось обнять эти дрожащие в нежной дымке горизонты, прижать их к груди, как прижимают доставшуюся от пращуров досточтимую икону или священную книгу — завет славою овеянных предков… Счастливейшие, незабываемые минуты!
Словно мореплаватель, вглядывался он в даль — чая узреть грядущее, но в этом чаянии таилась и грусть сожаления: чтобы ступить на новую землю, надо было оставить за собой и ползкий морок настоящего и чУдную дымку давно минувшего, за которой,словно в зерцале светлых вод, грезились великочестные тени ушедших столетий — восставшие из могил витязи, великаны сумрака, победители Мамая, сонм доблестью прославленных воинов, князей, царей, канонослагателей и законодателей, наставников трона и первосвятителей,— всех тех, кто крепостью духа своего снискал славу родной земле. Но и другие представали ему в эту минуту: странные самозванцы, удалые разбойники, лихие люди, бредущие по лесным дорогам, серебристым светом луны облитые, или пирующие в оскверненных покоях царских, ни о чем не жалея и ничего не страшась. Видения прошлого проносились сквозь него, словно река, пока, наконец, не иссякли, явив напоследок дивной красоты картину — у подножья высокого изжелта-бурого холма, с которого в былинные времена преславные богатыри вполне могли озирать расстилавшуюся под ними равнину, замерли, словно застигнутые врасплох вражьим окликом, четыре женские фигуры: три взрослые, примерно одного роста и сложения, и одна детская, принадлежавшая должно быть девочке лет пяти: головка ребенка была чуть выше колен её старших спутниц. О летах Идельфонсий судить мог лишь косвенно, поскольку все четыре имели вместо голов какие-то мглистые овалы, причем крайние две глядели вверх — на склон, полого поднимавшийся к бирюзовому меркнущему небу, тогда как девочка и державшая её за руку женщина смотрели в противоположном направлении — туда, откуда все они вероятно недавно пришли.
К реальности Идельфонсия вернул дятел, начавший чеканить в овражном ольховнике. Спускаясь по едва различимой тропке к ручью, он вспомнил как мальчишкой набирал полные карманы диковин, откопанных в здешних пестроцветных глинах и отмытых в ледяной воде ручья.
—Белемниты,— давал диковинам определение всезнающий дед.
Идельфонсий с улыбкой вспомнил далекие майские вечера, посвященные азам естественной истории и палеонтологии. Мошкара кружила над керосиновой лампой. Дед по слогам, наощупь, словно по одному ему ведомым кочкам бескрайнего зыбуна, добирался до самой сути:
—Це-фа-ло-по-ды или го-ло-во-но-ги-е, жили примерно 150 миллионов лет тому назад... расцвет эпохи динозавров...
Далее следовал рассказ о бескрайнем древнем море, на дне которого и нашли последнее свое пристанище откопанные им диковины. У деда была пропасть разных карт, схем, чертежей, в основном — дореволюционных. Карта верхнеюрского Волжского моря почему-то особенно врезалась в память. Водный простор стал баснословной сушей, по которой рыскали полчища мамаевы. Эта новая земля хранила свои кости: в ней упокоены и застигнутые в пути вражьим дозором четыре безымянные странницы. Пройдут миллионы лет, и над их могилой возможно вновь будет вздымать свои волны море, переливаясь в слепящих лучах всё того же полуденного солнца или мерцая скопленьями всё по тем же орбитам вращаемых звезд...
***
—Сумраки.... приидоша,— вспомнил Идельфонсий старорежимные вокабулы деда, завидев едва различимую оградку: погост тонул во мраке весенней ночи — уже поникли тройчатые листочки кислицы, а цветки ещё белели на своих долговатых цветоножках. Снизу, из тьмы оврага, доносилось негромкое зловещее тявканье и клацанье.
Ночь росла, коштовный покров свой с жемчужными россыпями звезд над опустелой местностью раскинула, стлалась змеиным шорохом по неторным тропкам, испуганной птицей шнырнула в заросли обочные, тянущие когтистые ветки к нарушившему их чуткий сон путнику — точь-в-точь как почуявшие добычу стражи таинственной подземной области — царства умерших, куда живым заказан вход. Время от времени слышались перепелиные позывки — тихое вить-виить — но вот смолкли и они.
Ночевать пришлось в обезглавленной звоннице. Идельфонсий нарезал лапушника: разрытые могилы заросли настолько, что с трудом можно было различить в темноте останки надгробных плит. Подметя частью срезанных сорняков загаженный птицами деревянный пол, он разложил оставшиеся листья, постелил поверх спальный мешок и лег лицом к пролому в кирпичной кладке: звездная бездна в таком обрамлении казалась воронкой или омутом — вмиг засосет, стóит только замечтаться...
—Хоть бы и впрямь засосало...— обреченно подумал уставший от жизни Идельфонсий.
Спать ему совсем не хотелось. Лунный свет падал на дивную фреску южной закомары: Благовещенье, писанное относительно недавно, в конце позапрошлого века, возможно поверх значительно более древних росписей. Стиль изображения был удивителен для этой местности: католическая утонченность и выспренность, очевидная и неспециалисту, прекрасно сочеталась здесь с древнейшей православной архитектурой. Да и звонили вероятнее всего по католической методе: замкóвый камень сохранил убедительное свидетельство в пользу такого предположения — кованое железное кольцо, реликт очепного механизма. Стало быть благовесник здесь раскачивали как люльку, а не ударяли билом в издающий звук пояс колоколовый. Это существенное различие бытийственно и закреплено в языке: англичане говорят for whom the bell tolls, и у немцев колокол — сугубо индивидуален: die Glocke läutet, тогда как по-русски принято иначе: в колокол звонят. Долго ещё философствовал так Идельфонсий, как будто не чувствуя насквозь пронимающий холод ветреной весенней ночи. Дивной была та ночь на колокольне. Дивными казались и мысли о давно им чаемом сретеньи Запада и Востока, в бытие приведенном едва видимой фреской Благовещенья. Забылся он уже под утро. Ему грезились озаренные пламенем костра лица тургеневских ребятишек, выплывающие из тьмы и вновь тонущие во мраке лошадиные морды, император Петр Алексеевич на ботике, готовящийся бить шведа и требующий колокола на переплавку для пушек, черный старец Симеон, грозящий анафемой тому, кто пропьёт али заложит книгу сию, глаголемую Евангелие... и вот уже ребятишки, повскакав с мест, несутся во весь опор спасать колокол, который они почему-то называют Волосяником...
Ах! Нет! Батюшки-светы!...Колокольня-то пуста! Озадачены мальцы, глядят друг на друга, меньшой таки заплакал... Неужто пропал колокол?! Нет, не пропал, но был спасен знаемой отвагою и сметкой: мальчишкам невдомек, но Идельфонсию во сне прекрасно видно как, сговорившись артельно и в тайне от всех, отцы ребятишек осторожно снимают великана при помощи хитроумно слаженного механизма из бревен, шкивных блоков и веревок. Заранее смастерили они особливую подводу, на которой свезут потом свой колокол к лесному озеру, чтобы, на время утопив, спасти от петрова переплава... но вот уже и саму колокольницу пришла пора спасать, а ребятишек с доблестными отцами след простыл, и некому встать на защиту: ревут трактора-сталинцы, звенят натянутые стальные тросы под промасленной небесной рогожей, упирается вросшая в родную землю церква со звонницей, катают желваки трактористы, наконец ответственный работник органов, раскрасневшись с натуги, дает команду поджигать, и вот уже поджигают облитые керосином бревна основания, быстро на ветру выгорающие, вновь ревут трактора и звенят тросы и подается горящая церква, в конце концов переломившись и рухнув под торжествующие возгласы собравшихся.
<2019>
Свидетельство о публикации №119032509911
Ткешелашвили Ольга 27.11.2019 08:32 Заявить о нарушении
Я позже возможно уберу свои откровения, а может и не уберу-- пусть будет!
Стальено 27.11.2019 08:59 Заявить о нарушении