Роман. Школа...

          В первом классе я был, наверно, одним из самых маленьких. Так и вижу себя со стороны. Вот моя нарядная мама, стоящая у меня за спиной, и я с огромным букетом терпко пахнущих бордовых георгинов размером больше половины моего роста, из-за которых меня почти и не видно, и большим чёрным ранцем за спиной, доставшимся мне в наследство от моего старшего брата. А яркое солнце разливает по земле и по траве уже остывающее осеннее тепло. Первое сентября в заросшем высокими тополями парке перед нашей небольшой деревянной школой, которая тогда мне казалась просто огромной.

          В свою первую учительницу я влюбился с первого взгляда. Сразу, как только вошел в класс. Она стояла, улыбаясь, у школьной доски, одетая в голубое шёлковое платье, облегавшее её крупное и тёплое тело! Оно плотно обтекало все изгибы её зрелых форм и оставляло открытыми чуть выше колен красивые, чуть полноватые ноги в синих туфельках. Её роскошные волосы в какой-то причудливой причёске стекали с плеч, и большие голубые глаза были задумчивыми и грустными. Эта картинка вот уже почти сорок лет стоит перед моими глазами. Казалось бы, что я мог тогда понимать? Мне было всего-то семь лет. Но сердце так сладко забилось в груди, что я понял: я влюбился!

          Я влюбился так, что весь первый урок просидел, открыв рот и глядя на неё во все глаза. А первым уроком было рисование. В то время когда другие ученики, усердно кроша карандаши и высунув языки, рисовали что-то в своих тетрадках, я наслаждался своей влюблённостью. И даже немного страдал от ревности, когда она проходя вдоль ряда парт, одобрительно прикасалась своей чудной рукой, к головам и плечам моих потевших над тетрадками друзей. Наконец, за десять минут до конца я спохватился и, пылая внутренним огнём, очень быстро нарисовал то, над чем так упорно пыхтели мои одноклассники. Это, помнится, был красный флажок с большой желтой звездой посередине! В конце урока, обойдя всех художников, она взяла мою тетрадку и, подняв её на уровень роскошных плеч, своим льющимся сладким голосом произнесла:
          - Смотрите, дети! Рисовать нужно так, как это сделал Серёжа! Я ставлю ему первую пятёрку по рисованию!
          Я был счастлив. Я понял, что наша с ней любовь была теперь прочной и взаимной!

          Ещё я почему-то хорошо запомнил, как меня принимали в октябрята! Торжественная линейка проходила в сельском клубе. Мы стояли в белых, наглаженных рубашках и почти не слышали, что нам говорили. От ощущения значимости момента путались мысли. В клубе, несмотря на большое число людей, было прохладно. Звёздочки нам уже прикололи, строгость шеренги была уже нарушена, и за нашими спинами уже в полголоса переговаривались родственники, держа в руках наши пальто и шубейки.
          И только неугомонный директор школы всё говорил и говорил свою нескончаемую речь. Через полчаса стояния в шеренге на сквозняке я уже ощутимо испытывал озноб. И у меня уже начали синеть губы. Внезапно я почувствовал, как сзади мне на плечи опустились тёплые и ласковые руки. Моя обожаемая учительница подошла ко мне сзади и, увидев, что я замерз, прижала меня к себе, согревая теплом своего тела. Обычно мальчишки в таком возрасте уже стесняются открытого проявления ласки. Но только не в этом случае. Я прижался спиной к её тёплому животу и бёдрам и чутко замер, ощущая даже через рубашку ласковые переливы её тела. Я боялся шевельнуться и нарушить эту гармонию позы, этого тепла, обволакивающего меня с ног до головы, и этого божественного запаха, исходящего от её волос и её тела.

          Сначала она жила почти на другом конце деревни. Но примерно через год совхоз достроил четырёхквартирный дом, предназначенный специально для учителей, и она переехала жить к нам по соседству. Я первый раз побывал у неё в гостях. Маленькая скромненькая квартирка со всеми атрибутами незамужней женщины. Тихая и умиротворённая.

          Всем были хороши эти квартиры, но был там один глобальный недостаток: у них не было бани. А у нас баня была! У нас была роскошная баня! Отец был плотником и любил попариться после тяжелой работы на морозе, или снять мышечную усталость после тайги. Как он любил париться! С квасом, шипящим на каменке, с березовым разлохмаченным веничком. Баня, срубленная из толстенной лиственницы, с большим и светлым предбанником, с каменкой, в которой лежали большие овальные голыши, каждый размером с огромную картофелину. С полком из отполированных сосновых плах и огромной кедровой кадкой холодной воды, стоящей в тёмном углу. С самого детства он и меня приучил париться так, что уши сворачивались в трубочку. Это было особое наслаждение – прогревать своё тело температурой, при которой, если бы не вытекающая из пор влага, сварилось бы тело. Предбанник был таким большим, что там умещалась небольшая кровать и огромный стол, за которым отец и отдыхал иногда от семейных тягот, одновременно занимаясь дегустацией доморощенной самогонки, когда мать не горела желанием с ним общаться.

          Была суббота. Моя мать предупредила отца, чтобы он побольше наносил в баню воды. Сегодня к нам в баню опять напрашивались наши соседки, одной из которых и была моя любимая учительница. Мои родители относились с пиететом к учителям, впрочем, как все в деревне. И считали за честь, что городской девушке нравится бывать у нас в гостях. Они уже знали, что она любит после бани крепкий чай, заваренный со смородиновым листом и со смородиновым же вареньем. Мать заранее спустилась в погреб и достала полулитровую баночку засахаренных ягод. Кроме того, они не без причин полагали, что это отразится и на её отношении ко мне. И были правы. Я чувствовал, что она чувствовала то, что я к ней чувствовал, вот так я кудряво напишу!

          Обычно в баню она входила самой первой. Когда ещё жар не был так крепок. Потому что после того, как туда заходили мы, баню нужно было минут десять-пятнадцать остужать. Так мы с отцом и братом раскаляли камни. Между нами было даже негласное соревнование: кто дольше выдержит невыносимый жар. Впрочем, это соревнование относилось только к нам с братом, то, что победителем будет отец, было истинной несомненной. Должен отметить с особой гордостью, что в нашем личном соревновании с братом победителем всё же чаще бывал я! И вот я увидел, как скрипнула калитка и моя любимая учительница в одном лёгком халатике и с небольшим пакетом в руках прошла в баню, о чём-то недолго поговорив с матерью.

          Мой брат был старше меня на девять лет. В то лето наш дядя подарил ему от щедрот душевных старенький, раздрызганный в хлам мотоцикл. И он целую неделю копался с ним в сарае, пытаясь сделать из него гоночный американский или чешский вариант, не помню уже точно какой, но увиденный им на обложке журнала «Техника молодёжи». И я активно помогал ему в этом. Моя весомая помощь заключалась в подавании ему в нужный момент гаечных ключей, выслушивании речей о моей бестолковости и получении подзатыльников в моменты, когда у брата что-то не ладилось. Но это меня ни капельки не огорчало, так мне хотелось походить на него и ковыряться в двигателе запачканными по локти машинным маслом руками. Мне нравился братов мотоцикл!

          В какой-то момент он оторвал голову от шестерёнок в алюминиевом корпусе и приказал мне сбегать принести тряпку для обтирки рук. Эти тряпки мать специально выделяла им с отцом, чтобы они не пачкали полотенца, жертвуя им старые, изношенные рубахи и постельное бельё, уже не подлежащее стирке. Всё это лежало в фанерной посылочной коробке, которая находилась под столом в предбаннике. И я послушно поплёлся в предбанник, чтобы в очередной раз, как говорил мой брат, не «нарываться» на подзатыльник. Я уже залез под низкий стол и шарился в кромешной тьме в поисках этих невидимых тряпок, как вдруг скрипнула дверь и из бани в предбанник вышла учительница.

          Из двери вырвался клуб ароматного пара с запахом каких-то неведомых мне трав и покрыл стёкло на окне мелкой росой. Она была абсолютно голой, халатик висел на крючке у входной двери. На голове у неё был намотан большой тюрбан из банного полотенца, почти полностью закрывавший её голову и глаза. Я затих…, я даже, кажется, перестал дышать. Это было невиданное мною раньше зрелище. Конечно, к этому времени я знал разницу между мальчиками и девочками, но так близко голую женщину я увидел впервые. Белая кожа, будто облитая парным молоком, бледно светилась. Наши деревенские девчонки и женщины были все смуглыми и загорелыми на огородах и покосах и поэтому, это было для меня особенно удивительно. Её губы сияли цветим спелой вишни и большая грудь с розовыми сосками упруго покачивалась когда она поднимала руки и двигала плечами. Бедра и гладкие сияющие ягодицы, казались тёплыми зверями, нежно трущимися друг о друга, словно укладываясь спать. А это что там такое в самом низу живота? Что это такое нежно-розовое со складочкой посередине, покрытое негустой тёмной шерсткой? А когда она неожиданно повернулась ко мне спиной и нагнулась, чтобы застегнуть плетёные босоножки на ногах, от увиденной картины у меня чуть не помутилось сознание, и я от страха и восторга закрыл глаза. Но и с закрытыми глазами видел всё так явственно, словно эта фотография уже отпечаталась у меня в глубине сознания. Всё это было не далее как в полутора метрах от меня.

          Открыл я их только тогда, когда прошуршал шёлковый халат, тихо хлопнула дверь, и шаги затихли на тропинке. Я вылез из-под стола. В голове стоял гул от внезапно нахлынувшей крови. Подождал ещё минуту и ушел из бани, так и не найдя тряпок для брата. Я просто забыл, зачем я туда пошёл.

          Мать и учительница сидели на кухне и пили чай со смородиновым вареньем. А я ещё долго сидел на крыльце, и мою грудь распирала страшная тайна. Тайна прекрасного женского тела. Только что узнанная мною. Я боялся выдать себя своим волнением и поэтому в дом так и не зашёл. А когда она, уходя домой, проходила мимо и потрепала меня по лохматой шевелюре тёплой рукой, я твёрдо решил для себя – я женюсь на ней! Пусть я только во втором классе, время пролетит быстро. Вот только вырасту немного и сразу женюсь!!! В том, что так и будет, я тогда ни грамма не сомневался!
         

          Это вечер. Я лежу на спине и смотрю в остывающее небо. По небу плывут облака. Они причудливо изгибают свои хвосты, выворачивают крутые шеи, втягивают животы – то падая на бок, то кувыркаясь через голову. Они несутся плотной стаей – то свиваясь в тугие узлы, то рассыпаясь по одиночке в небесных полях.
          Я знаю куда и зачем они мчатся. Я расскажу тебе. Я читал об этом.
          Когда-то, очень давно, на другом краю земли, жил великий вождь. Он учил людей совершенству: от него все что есть возвышенного и благородного в людях. Но увидев первые паруса белых пришельцев, угадал суровую, но неизбежную судьбу своих племен. Погруженный в печаль, он призвал своих псов, волков, лосей, бобров, птиц, с которыми жил, как с равными, и сев на большое каноэ, навсегда покинул людей. Гайавата укрылся в глубоких пещерах и там, среди зверей, погрузился в долгий сон. Когда придёт назначенное время, он вернется на землю и освободит порабощенных братьев.
          Но раз в год, он просыпается ненадолго и облетает северные леса. Перелетая пропасти вырытые томагавком войны, между людьми разных племён. Вместе с ним мчатся его верные псы, превращающиеся в грозовые облака, птицы, преображающиеся в шумящую листву. Когда волки воют в лесной глухомани, индейцы догадываются, что волки – спутники великого вождя.
          После этой небесной, безумной гонки он ещё раз убеждается что ещё не наступило время освобождения: и вождь возвращается со своей стаей в глубокие, скрытые пещеры, и вновь погружается в сон, не зная и не ведая как после осенних бурь наступает белое безмолвие зимы.
          Ещё немного,  ещё чуть-чуть и они промчатся над моей головой в сторону своей далекой родины, и мне останется только созерцать редкий туман остающийся на пыльной дороге, которая все тянется и тянется за кривые выступы Саянских гор.
          Солнце уже догорает где-то далеко за горизонтом, но небеса еще светятся тайным, глубоким, синим, светом. И уже чувствуется что ещё немножко и взору откроется бесконечная, непостижимо бездонная вселенная, глубину которой возможно увидеть, но невозможно осознать.
          Воздух теплый как детское дыхание. Не колышутся почти черные вечером листья черемух и яблонь. По моему плечу ползает запоздавшая пчела. Её можно осторожно взять за крылышко и посадить на ладонь. Она не ужалит. Она устала. Она перегружена собранной пыльцой и утомлена дневным зноем. С заходом солнца она потеряла привычные ориентиры и тычется своими микроскопическими усиками, мучительно вспоминая направление полета.
          И почти неслышным фоном звенят в ушах звуки вечерней деревни. Звякнет подойник. Тяжело вздохнет перекормленная корова. Прогремит цепью ленивый пёс. Можно лечь прямо на мягкую, теплую траву и уснуть накрывшись бескрайним одеялом неба.
          - А ну-ка подойди сюда, - говорит мне мать.
Я покорно плетусь к матери только что закончившей управляться по хозяйству,
Она стоит посреди двора и что-то держит в подоле своего цветастого фартука.
           Я подхожу, и вижу четырех толстопузых, пятнистых, вылизанных до шелкового блеска, черно-белых щенков. Они ещё слепые, у них розовые подушечки на коротеньких лапках. Они тычутся теплыми носами на неокрепших шейках в поисках маминых сосков.
           Снова ощенилась Чита. У нас в хозяйстве уже есть два пса. Полукровка охотничий пес Джульбарс и цепной домашний Ричард. Но Чита настолько умная и преданная собачка, настолько искренне любит всех нас, что выгнать её не поднимается рука.
     - Вот возьми, - говорит мне мать, по одному засовывая за подол заправленной в штаны рубахи, щенков.
     - Отнесёшь на базы, там возле телятника есть канализационный колодец, сбросишь туда, - и легонько толкает меня в спину.
           Вечер уже на границе ночи. Я иду по дороге ступая босыми ногами по пыли, как по теплой вате. Чита уже оправилась от родов, и бежит за мной в двух шагах, с достоинством потрясая налитыми, тяжелыми для неё бархатными сосками.
           Она абсолютно беспечна. Ни тени сомнения нет в её взоре. Раз хозяин куда-то несёт щенков – значит так надо. Она кажется даже горда. Да. – как бы говорит весь её вид, - это я мама этих прелестных щенков, это мои дети!
           Я не помнил когда она у нас появилась. Она была мелкой, буквально чуть больше крупной кошки. Вся как карта мира усыпанная белыми и черными островами.
           Но удивительное дело. Наш цепной пёс Ричард был её сыном. Не верилось что этот большой, лохматый, по окрасу и по форме напоминающий тюк пакли – пес, был рожден этой варежкой. Когда он подрос – его мама выражая свою материнскую любовь, с трудом дотягивалась до его меланхоличной, лохматой морды.
           Была она очень любвеобильной  дамой. Каждый год сколько я помню, у нас появлялись щенки. А вот куда они потом девались, я уже не помню. Навряд ли их разбирали знакомые и друзья. Порода – мелкая дворняжка, никогда и ни у кого спросом не пользовалась. Кто-то из них выживал, кто-то погибал под колесами колхозных самосвалов, но большинство из них как я подозреваю, не афишируя мать отправляла к ангелам на небеса. Меня она видимо оберегала от душевных травм, и поэтому я раньше не знал куда они исчезали.
           Возможно в этот вечер она была не в настроении, или ей некогда было, или она решила что я уже достаточно взрослый – все таки восемь лет, как никак.
           Конечно все деревенские пацаны относятся к осознанной смерти проще чем городские девчонки. Отец у меня был охотник и я видел как он стреляет уток, я видел как охотятся на зайцев. В конце концов я видел как рубят кур, режут свиней и не было в этом ни какой трагедии – надо так надо. Жизнь.
           Ну вот уже и базы. Усиливается запах перепревшего силоса. Запах известки, хлорки ещё черт знает чего. Вокруг высятся мрачные громады хмурых, как бы размазанных по вечернему небу коровников. Коров летом в них не бывает, летом их выгоняют на выпас, на гурты. Стоят они мрачные, гулкие – как ночные кошмары. Усиливают малейшие шорохи и звуки и множа эхо, выталкивают его из окон и полуоткрытых дверей.
           Почему я тогда не посмел отказаться от этого всего? Зачем согласился? Настроение уже не такое бодрое как в начале пути. Я с трудом нашел этот колодец. Тяжеленный кругляк на нем был сдвинут, и из под земли на меня глянула тяжелая, вязкая как смола – мертвая темнота.
            По одному я вынимал эти теплые притихшие комочки – всю дорогу щекотавшие мне живот и бока, и по одному отпускал в темноту. Они исчезали почти без звука, и только где-то глубоко-глубоко почти рядом с центром земли раздавался легкий всплеск, и все, и тишина.
            Взошли первые вечерние звёзды. Я иду домой. В деревне зажигаются окна. Желтый, густой как подсолнечное масло свет ложится на траву, на стволы и листья черемух растущих почти у самых окон. Мать наверно стоя у плиты жарит картошку. Но во всем этом спокойствии звенит какая-то высокая нота тревоги.
           Чита, до этого все время бежавшая сзади – теперь забегает вперёд, молоко светлыми каплями стекает с её отяжелевших сосков, она останавливается, поворачивает ко мне свою мордочку, и не возможно не понять вопроса в её умных глазах.
   - Где? – спрашивают её черные тонкие губы, её как то разом поникшая фигура, её припухшие соски…
   - Где? – почти умоляют её глаза…
           Я отвожу взгляд, и прохожу мимо. Но она опять обгоняет меня, и снова настойчиво и пристально заглядывает мне в глаза. Я наклоняюсь ниже и в свете далеких огней вижу как на землю скатывается звездочка. В её глазах стоят человеческие слезы.
           Всю оставшуюся дорогу я плакал. Я жалел эти теплые шелковые комочки. Я жалел Читу. Я жалел себя.
           Она вернулась и двое суток пролежала на чугунной крышке.
           Она-то простила меня в своей бабьей милосердной собачьей памяти. Только долго ещё потом смотрела на меня виновато, словно не я, а она огорчила меня своей неожиданной болью. Она меня простила, а я-то себя нет…
           Я до сих пор не держу дома ни собак ни кошек. С тех пор я боюсь их глаз.  Боюсь…. А тогда…. А тогда надо мной было синее покрывало ночи. И в нем четыре пушистых комочка-облачка. Это маленькие псы Гайаваты. Они нетерпеливо перебирают неуклюжими маленькими лапками, с розовыми подушечками на пальцах – догоняя свою стремительную стаю.

            Это была холодная, длинная зима. Это была очень, очень холодная зима. Со времени моего далёкого детства я не припоминаю зимы, которая бы осталась в моей памяти такими жестокими холодами. С самого конца ноября и по конец февраля стальной мороз так придавил небо к земле, что оно, клубилось по высоким сугробам белым колючим туманом, и  было не  в силах приподняться к высокому и далёкому, беспомощному, маленькому солнцу. Просто остаётся удивляться, как мир сумел выжить, выдержать эти злые, короткие дни?  Дни, которые начинались в десять часов утра, когда сумерки над деревней немного светлели, и заканчивались внезапно в пять часов вечера, когда тьма снова накрывала замёрзшую до последней прожилки в брёвнышке, до каждой, сладкой, капли сока в ветвях, деревню. Когда всё живое, спряталось, сжалось, скукожилось, в беспомощном стремлении - в состоянии спячки и покоя, сохранить и удержать в остывающем теле, остатки уплывающего тепла. Не лаяли даже самые отчаянные домашние псы, не мычали коровы, забились в какие-то,  никому не ведомые норки, жалкие, голодные воробьи, исчезли вороны. Тяжёлая, оглушающая тишина висела над миром. Казалось и само солнце, пару раз за две недели выглянувшее откуда-то слева, из-за близкого горизонта, было уже обморожено, таким уж телесно обожженным был его нежно розовый цвет, злобно и ненадёжно, мерцающий в порванных тучах, на фоне серой пелены небес. От одного взгляда на него холод пробегал по спине, и пропадало желание что-либо затевать на свежем воздухе, хотелось подобраться поближе к жаркой печке, тёплому одеялу, и как медвежонку в берлоге уснуть – пережидая жуткую трагедию, происходящую в мире.

          В один из таких вот дней, я отправился на рыбалку. Теперь то, я ни за что бы в жизни не пошел, но тогда я ещё не знал страха, вернее не очень реально представлял себе последствия такой прогулки, так - как было мне тогда, всего десять лет и учился я в четвёртом классе нашей, деревенской, деревянной, восьмилетней школы. Точно не помню, но наверно это были зимние каникулы. Да, не иначе. Потому что, надоело мне, без дела слоняться по четырём углам нашей небольшой избы, стоящей на самом краю длинной, почти бесконечной, как мне тогда казалось, прямой как стрела улицы. Растрёпанные книги и журналы, взятые из библиотеки, были на три раза прочитаны, всё не хитрые дела переделаны, конструкция очередного, нового детекторного приёмника застопорилась, из-за катастрофической нехватки радиодеталей. Где их взять в таёжной деревне? Не будешь же в такие морозы шариться по чердакам и сараям, куроча старые радиоприёмники в поисках подходящего диода. Такие забавы, как катание на санках, уже наскучили, они были заманчивы в самом начале зимы, по первому, мягкому и тёплому снегу. Далеко идти. И не интересно одному кататься, нет стремления и некого удивить, поразить своей смелостью. А все друзья сидят по тёплым избам, без всякого желания морозить носы и уши. Скучно. Скучно….
 
          Но главной причиной, которая не давала мне спокойно бездельничать и спокойно существовать, был отец. Он, уже вторую неделю подряд, праздновал новый и одновременно - не очень новый год. Сделав заранее запас, в виде полной фляги медовухи и больше чем половины фляги самой зверской, пахнущёй смородиновым листом и вареньем, самогонки, он изводил нас с матерью своим бесконечно затянувшимся похмельем после праздника. И если в начале на него было смешно смотреть, потом через три-четыре дня тоскливо, то теперь на исходе второй недели, я был готов его просто убить. В таком состоянии, он мало что понимал. Он вставал посреди ночи, зажигал яркий свет, гремел стаканами и чашками, скрипел половицами, бесконечно чиркал спичками и открыв дверцу печки, курил небольшие, но ядовитые папиросы «Север» на маленькой кухне. Выпивал граненый стакан самогона или ковшик медовухи и с громким скрипом растянутых пружин заваливался на кровать, стоящую там же на кухне, чтобы через два-три-четыре часа опять проснуться и всё повторить сначала. Я спал очень чутко и просто физически страдал, от постоянного недосыпания. Или точнее от того, что спать приходилось урывками. Мне казалось, что я живу в доме, в котором никогда не гаснет яркий свет, и как минимум, проживает с десяток пьяных мужиков.
 
          Мне чудилось, что я поселился в самом центре огромного, шумного вокзала наполненного живым шевелящимся роем человеческих голосов и никогда не замирающего ручья из людских тел. Это все был он, один…. Да, всего лишь один. Он забросил и забыл и хозяйство, и охоту и рыбалку. Чёрные воронёные ружья, матово поблёскивая, тоскливо висели на стене, покрываясь пылью, дробь наливалась тяжёлой, свинцовой круглой злостью, в цилиндрических, жестяных банках с фиолетовыми печатями. Незаряженные, латунные гильзы потихоньку зеленели от тоски в самодельных, шитых толстой дратвой, дерматиновых и кожаных патронташах. Всю свою жизнь он умудрился прожить охотой и рыбалкой. Я до сих пор поражаюсь, как во времена тотального единообразия и стопроцентного колхоза, он сумел жить совершенно независимо от государства. Нет, конечно, изредка он, то временно устраивался работать в местный леспромхоз, видимо исключительно для того чтобы не припаяли статью за тунеядство - в то время такое случалось. То он брал подряды на вырубку огромных колод для воды, на летние выпаса, колхозным коровам. Огромныё, шестиметровые стволы подвозили лесовозом прямо за наш огород. И он по утрам гремел древней бензопилой и стучал теслом и топором. При этом, всё что было в остатке продавалось как дрова. А в остатке получалось более двух третей от лесовоза. Колоды он делал тонкостенными. То заготавливал в тайге мётлы, черенки, деревянные лопаты. Уезжал на заготовку кедровых орехов, которые потом продавались оптовикам. Делал на продажу рыбачьи лодки. Лодки получались лёгкими в управлении и удобными в перетаскивании с места на место. Многие пробовали повторять конструкцию отца, но наверно он знал какие то особенности в построении. И поэтому лодки сделанные другими, не были такими легкими на плаву. Порой рыбаки выстраивались в очередь на его лодки.
 
          Но это были обязательно ситуации, при которых он был абсолютно независим, от какого бы то не было давления сверху. Он терпеть не мог никакого начальства. Завёл отличный фруктовый сад, в котором росли огромные, по сибирским меркам яблоки, несколько сортов слив,  разводил пчёл. Ну, само собой держали коров, свиней, и почему-то много уток. Куры были, но немного, а вот уток всегда было в избытке. Куры использовались в основном как наседки. Им предательски подкладывали утиные яйца, и они высиживали их и заботились об утятах как о своих, родных. Может быть, утки были не такими прихотливыми в содержании и не такими разборчивыми в еде? Отец умудрялся неплохо жить на деньги, от сданных звериных шкурок, на выручку от мёда и проданной, в основном не очень дорого, рыбы. Налимы, огромные таймени и щуки в то время ещё водились в наших реках. Моё раннее детство в основном и запомнилось мне обилием всяческой рыбы в доме, она была у нас всегда и во всех видах. И даже когда у нас в доме не было хлеба, рыбы всегда было навалом. Жаренная, копченая, вареная и свежесоленая, налимья печёнка, красная щучья икра в прозрачной плёнке, никогда не кончалась и до того обрыдла мне, что я ещё лет двадцать после того как уехал из деревни, не мог на неё смотреть спокойно. Отец тихо, но злобно недолюбливал  советскую власть. Мой отец классический анархист, во взглядах на государственное устройство. И классический – куркуль -  во взглядах на личное хозяйство.  Так он и дышал жизнью, не особенно надрываясь на работе и не очень бездельничая дома. Родись он на двадцать пять или тридцать лет раньше, его бы безжалостно расстреляли, или до конца жизни продержали в лагере,  как классово чуждый элемент. Приняв изрядно на грудь, он неизменно пытался мне рассказать, что наша фамилия, это искаженное – простым, безмозглым мужичьём - воинское звание прадеда. Его прадед был сосланным в Сибирь, за какое-то бытовое преступление, казачьим   есаулом. За какое преступление  был сослан предок, он не говорил. Или не знал, или не хотел говорить.  Как и прадед, свою казацкую тоску по полной свободе он иногда запивал крепкими, самодельными  напитками. Вот именно такой момент, вселенской тоски, и наступил после нового года.

          Стальные струны заячьих петель, вторую неделю не проверялись и ржавели в лесу. Если в них что-то и попалось, то давно было съедено голодными, пронырливыми лисами.  «Вятера» как их у нас называли и закидушки на налимов, в реке, окончательно вмёрзли в лёд и покрылись полуметровым слоем отполированного ветром, жёсткого, как картон снега. Пару раз отец ненавязчиво намекал мне, что он пока не в состоянии, сходить и проверить замороженные снасти. Мне это было видно и не вооружённым глазом. Такой, почти двадцатикилометровый маршрут, был ему пока не по силам. Километров восемь туда и столько же назад, по такому морозу, слишком длинная дистанция. И наконец, я добровольно, ну почти добровольно, после очередной ненавязчивой просьбы, вызвался прогуляться по знакомому маршруту, до того надоело мне бестолковое сидение дома.

          Я, потеплее оделся, взял старенький, негнущийся от рыбьей засохшей слизи, рюкзак, с острым, как бритва, небольшим топором. И укрепившись кожаными ремешками, на широченных и явно больших для меня охотничьих лыжах, сразу после обеда, двинулся в неблизкий путь. Мороз был действительно страшенный.  Но я не боялся холода. Меня грело и подгоняло вперёд предчувствие удачной рыбалки. Все эти маршруты были известны мне с пяти лет. Отец постоянно таскал меня с собой в тайгу, не знаю от скуки, или действительно верил в мою рыбацкую звезду, и летом ли, зимой ли, но все удачи на рыбалке неизменно связывал с моим присутствием. Так что я тоже поверил в своё постоянное везение и поэтому не сомневался в удаче своего похода. Возможно, если бы мать была дома, она меня и не пустила  одного, но она в отличии от отца, усердно работала в совхозе. И почти весь день проводила на ферме. Отец во мне не сомневался, потому что, сам был рыбаком с пелёнок. Но он был рыбаком по собственной воле и природным наклонностям, а я то, рыбак из-под палки. Добровольно я бегал на речку только летом, и то купаться. Сидеть с удочкой у реки, я считал самым бесполезным в мире занятием.

          Я бодренько скользил по твёрдому насту, мельком оглядывая однообразные, неинтересные мне пейзажи, сплошь состоящие из покрытых снегом и инеем деревьев, верхушки которых терялись в белёсом тумане низкого неба. Тишина стояла такая, что в ней, как в омуте, тонули звуки собственного дыхания. И только пар, лёгкими голубиными пёрышками, оседал на моих бровях и на опущенных ушах собачьей, лохматой шапки. Нереальные пейзажи заставляли верить в существование других, нарисованных на картинах и описанных в фантастических романах, ледяных миров. Мир, как большая жемчужина был окрашен во все оттенки перламутра. Недостижимо голубой и недостижимо розовый цвета – угадывались где-то, за размытой плёнкой белизны. Я так и вижу себя со стороны – маленькая фигурка, в большой, припорошенной снегом шапке, на длинных и широких, не по росту лыжах, появляющаяся из глухого тумана и через несколько мгновений так же бесследно тающая в плотной, ледяной мгле. Отважный, а может и просто безумный, маленький Джек Лондон, растаявший в белом безмолвии, в поисках новых приключений и опасностей. Чего-чего, а опасностей было с избытком. Просто я об этом ещё не знал. Уже сотню раз, я ходил этим маршрутом и не сомневался, что домой могу добраться и вслепую. Храброе сердце не знает сомнений. И через час я уже был на месте первых закидушек. Пока всё шло по намеченному плану.

          Я уверенно откопал в глубоком снегу, между нависших над рекой деревьев, тяжёлый, шестигранный лом, который был запрятан отцом, чтобы не таскать его лишний раз с собой. И обваливая сугробы, спустился на скованное льдом, русло реки. В некоторых местах, там, где пространство было открыто всем ветрам – лёд был чист и прозрачен. Если лечь на живот, то можно было увидеть сквозь чистую призму воды каменистое дно. Там где в толщу вод проникал свет, трёхметровая глубина была на расстоянии вытянутой руки. Там, среди пёстрых, как воробьиные яйца, россыпей речной гальки, вяло шевелили своими коричневыми и темно-зелёными волосами, русалки. Это заросли речных водорослей – кушира. В отличии от земных растений, он никогда не сбрасывает на зиму листьев, в воде же никогда не бывает ниже нуля, пусть на один градус, пусть даже на долю градуса, но температура-то плюсовая. Там в его зарослях иногда проскальзывают юркие, мелкие рыбёшки с серыми спинками. И прячутся зверюги покрупнее, охотящиеся на рыбную мелочь. Жизнь, скованная ледяной злобой  на воздухе, пусть вяло, но продолжается в холодной воде. В тех местах, где течение воды особенно сильное, на перекатах, зияют узкие, как лезвия ножей, незаживающие раны реки – чёрные, на фоне белейшего снега - полыньи. Быстрое течение и вскипающая вода бурунов просто не даёт льду времени, на затягивание поверхности. Подходить к ним близко – опасно, об этом отец меня часто предупреждал. А я к ним и не подхожу – очень надо….

          Иногда, на льду, у самой кромки таких полыней, мы находили замороженных, не очень крупных налимов. Они были почти целыми, только со  съеденной печенью. Это речные зверьки - норки, так боролись с зимним авитаминозом. Цепочка их мелких следов, всегда связывала открытую воду с обрывистыми берегами. Отец брезговал почему-то такой рыбой, и если иногда подбирал особенно крупных, то только для того, чтобы кормить собак. Их у нас было трое.   Один раз, вот так вот, в прошлом году, в полынью соскользнул по мокрому льду наш наивный и бестолковый, домашний пёс Ричард. Подбежавший отец, пока снимал тугую рукавицу и ставил лыжу поперёк открытой воды, не успел ухватить его за мокрый ошейник, и его течением затащило под лёд. Лёд был чистым и прозрачным. Было видно, как он перебирает под водой, широко растопыренными лапами. Длинную, густую шерсть, полощет течением реки, хвост ковыльной метлой поднимается вверх, к гладкой крыше льда. И огромные, чёрные глаза с ужасом и мольбой устремлены к свету, находящемуся за прозрачной как стекло, и прочной как сталь стеной. Отец что-то крикнул мне, потом бегом догнал уплывающего под водой пса и несколько раз изо всей силы ударил обухом топора в лёд над его головой. Как он потом мне объяснил – он хотел его оглушить, чтобы его смерть была лёгкой. Но видимо лёд был слишком толстым. Пёс исчез под снежными заносами, исполосовавшими лёд. Мы стояли растерянные и удрученные. Отец тихо матерился. Капли крупного пота стекали по его большому, горбатому носу. Мне хотелось плакать. Совершенно неожиданно для нас, через пару минут, пёс вынырнул из полыньи находящейся метрах в шестидесяти, ниже по течению. С какой-то безумной радостью, граничащей с собачьим бешенством, он прыгал и носился кругами вокруг нас. Мне показалось, что он сошёл с ума, от пережитого страха. - Подохнет, - сказал отец….

          - Простудится и подохнет, - ещё раз повторил он, и полез на берег разводить костёр. Мы сушили его у огня, подстелив ему под лапы рюкзак и держа за ошейник. Пёс обсох у костра, а когда шерсть перестала звенеть сосульками, вырвавшись из рук, ударился в бега, и носился по руслу реки до тех пор, пока не свалился от усталости, паря как загнанная лошадь. Так он окончательно высушился. Правда, для профилактики, на следующую ночь оставили его  в избе. С ним ничего не случилось, разве что он стал побаиваться воды. Даже летом, перед тем как плыть, он долго не решается заходить в воду и тоскливо скулит на берегу. Вот и сейчас, не захотел со мной на реку. Виновато выглянул, из заваленной снегом по самую крышу  будки, глаз не видно из-за инея, потоптался в грустных размышлениях о превратностях погоды, мол – и дом кому-то надо охранять, залез назад, в конуру. Я не в обиде. Если бы я его позвал, он  с неохотой, но обречённо и предано пошёл бы. Он очень послушный пёс. А сейчас я один – хозяин тайги на много пустынных километров вокруг. Это тревожное и загадочное чувство. Это почти, как остаться одному на всей земле, одному во всей вселенной. Одиночество и спокойствие. Тревога и тишина.

          Никуда не торопясь я приступаю к вырубке льда. «Вятера» - как их у нас называли, это плетёные из толстой нитки конические цилиндры с черёмуховыми обручами, с входом ловушкой и двумя двухметровыми крыльями в основании. Они устанавливались на быстром, глубоком месте, с помощью трёхметровых вешек, навстречу друг другу, перекрывая ход рыбы и вверх и вниз по течению. На льду вырубаются две треугольные полыньи, соприкасающиеся углами крыльев. Вырубать нужно осторожно, в месте соприкосновения углов лёд в любой момент может обломиться. Он достаточно прочный, но от множества ударов может растрескаться  вдоль и поперёк. Начав работу, я неприятно удивился. Вот те раз…. Обычно толщина постоянно срубаемого льда, два-три пальца не больше. А тут я рубил и рубил и всё не мог добраться до воды. За две недели праздника, который отец устроил себе сам, намёрзло почти полметра. Бросить бы всё и не мучиться… да вот, что скажет отец? Нездоровое, злое упрямство насмешливо топталась у меня за спиной с ехидной улыбкой. Положит отец свою тяжёлую руку мне на плечо, и скажет, - Нет, не рыбак ты Серёга, не рыбак и не охотник…. Обидно будет мне до слёз. Я же удачливый, я же - фартовый! Я снимаю старый полушубок, как это обычно делает отец, теперь мне ничто не мешает доставать из реки мою рыбу.

          Топор глухо позванивает, ударяясь о неясную прозрачность зеленовато-голубоватого льда. Мелкие, острые как иголки, кусочки тающего стекла, отскакивая от блестящего лезвия - больно бьют меня по щекам, по губам, по глазам. Приходиться прижмуриваться и отворачивать горящее от ледяной дроби, как от сильного огня, лицо. Рубить приходиться почти вслепую. Удары откликаются из подо льда -  дальним гулом. Звук топора в тишине брызгает стаей мелких пичуг во все стороны, и через несколько мгновений, отражаясь в пустынном лесу, возвращается назад одновременно со всех сторон. Понемногу, по сантиметру, но дело движется. Я же упрямый. Теперь никто не посмеет сказать, что я не рыбак и не охотник. Из пробитых ломиком щелей, в прорубленные канавки натекает вода. Теперь мне в лицо летят уже не осколки льда, а водяные брызги. Они мгновенно замерзают на шерстяных, связанных матерью варежках, на рукавах старого свитера, на коленях, и на валенках подшитых отцом. Потихоньку я покрываюсь льдом как латами. Стоит на минуту остановиться и лед превращается в несгибаемый панцирь, который трещит и ломается на изгибах локтей и коленок. Я тепло одет, и пока почти не чувствую холода. Сколько я рубил полыньи? Часа два или больше? А может, прошло уже часа три? Вырубленные глыбы ещё нужно расколоть на небольшие куски и протолкнуть под лёд. Вытащить наверх их мне не по силам, протолкнуть целиком я тоже не смогу. Приходится колоть  треугольные айсберги и ломиком  проталкивать в воду. Они неохотно застывают у края полыньи, медленно подворачиваются под кромку льда и уносятся течением, гулко ударяясь под водой об прозрачную крышу реки.

          Незаметные сумерки на мягких, волчьих лапах подходят к концу короткого, зимнего дня. Вода в прорубях парит банным котлом. Я устал. Отец всегда срубает вешки почти у самого льда, так они почти незаметны для посторонних. Но из-за этого вытаскивать их неудобно. Вытащив первый вятер, я разочаровано присаживаюсь прямо на затоптанный лёд. В нем стынет на радужном воздухе, небольшой налим на полтора, ну от силы на два килограмма. Нет, не за этим я пришёл сюда. Может моя путеводная, счастливая звезда, мне сегодня не светит? Или не видит меня из-за белых, снежных облаков укутавших мир. Или может, приберегла главный сюрприз напоследок? Что-то уж больно тяжело мне вытаскивать второй конус из воды. Ну, вот, точно…. С трудом появляется что-то чёрное, мокрое, большое. Огромный бобёр попался и захлебнулся в снасти…. Ну что ж тебе не спалось в своей тёплой берлоге, как медведю, - уже со злостью думаю я. Я же думал, они впадают в спячку. Что ж мне теперь делать? Оставить здесь, закопав в снегу, нельзя. Пронырливые норки и голодные лисицы непременно унюхают и сожрут не оставив и следа. Придётся тащить такую тяжесть домой. Он и так был огромным, но нахлебавшись холоднючей воды, выглядит настоящим гигантом…. Большой, чёрный, закруглённый хвост, гладиаторским мечом блистает на тёмном льду. Два пятисантиметровых острых, жёлтых зуба злобно оскалены на меня, открытые глаза покрыты тонким, белым льдом. Живой, он бы постарался не попадаться мне на глаза, а мёртвый он спокоен и отважен.  Быстро, кое-как я постарался установить все снасти на место. Отец не поймёт меня, если работа не будет доведена до конца. Помучался с бобром, с трудом запихав его в негнущийся рюкзак. А рюкзак, закрепил на лыжах как на санках, связав их веревкой сквозь дырочки на носах. Я собрался в обратный путь. Обратно идти и дольше и труднее. Сюда я прибежал на лыжах и налегке, а назад иду с грузом и пешком. И что самое плохое, я почувствовал - я уже здорово замёрз. Это было не очень незаметно, пока я рубил лёд. Но как только я остановился, ледяные токи земли уцепились в меня мёртвой хваткой.
 
          Негнущиеся, заледеневшие валенки уже не грели. В них налетели мгновенно застывающие брызги воды и  мелкие кусочки льда и сначала, растаяв там, теперь снова превращались в лёд. Мокрые шерстяные носки из толстой собачей шерсти, становились  ледяными колодками. С трудом протаскивая лыжи по высоким сугробам, я брёл домой. Вечер надвигался стремительно. Густая вязкая тьма опускалась прямо с небес. В лицо подул пронзительный, острый как правленая бритва, ветер. От него болело лицо, оно уже не мёрзло, а просто болело. Я ощущал эту боль на скулах, на подбородке, на губах. Болели глаза, изрезанные снежной порошей. Чтобы дать им отдых, я поворачивался и несколько шагов проходил спиной вперёд. Я не боялся потерять дорогу, этот путь я бы мог пройти и вслепую. Я стал бояться, что просто не успею дойти. Подвязанные уши шапки уже никак не спасали. Они мешали поворачивать голову, гасили звуки, но не грели. Намокшая от пота рубашка замерзала, начиная от промокших рукавов, и постепенно замораживала руки и плечи. Тело постепенно сжималось, ссутуливалось так, что болели плечи. Оно немело в попытке сохранить хотя бы остатки тепла так необходимые сердцу. Мыслей почти нет. Когда жизнь замерзает – вместе с ней, замерзают и мысли. И только какие-то обрывки витают в районе затылка. Я же счастливчик. А как же боженька? Неужели он меня не спасёт? Н-е-е-т, не спасёт….  Ангелы спасители - всегда ходят в лёгких хитонах и сандалиях. А значит, они живут только в тёплых странах, там, где растут пальмы и зреют сладкие и одновременно кислые маринованные ананасы. Там всегда сияет жаркое солнце и плещет тёплое южное море. Не могут они в таких одеяниях, появится в настоящем, не придуманном мире, даже на мгновение. Никогда, никого они не спасут и сами погибнут.
    
          Замёрзнут и упадут, как голуби на каменную от стужи землю, беспомощно запрокинув кудрявые головы, и теряя перья из раскинутых в бессилии, крыльев. Значит, и надеяться не стоит. Боюсь я или не боюсь умереть? Не боится умирать только зверь, он может почувствовать, но понять смерть не сможет. Человек без страха, не человек – а злобный пёс. И только шаг за шагом, шаг за шагом, почти на месте, топча сыпучие сугробы и всё больше и больше теряя последнее тепло. Пальцы рук и ног уже ничего не чувствуют. Если бы верёвка не была одета на плечо, я бы уже потерял и лыжи с привязанным бобром и варежки, почти примёрзшие к моим пальцам. Отсыревшая у проруби одежда уже не греет меня, а вытягивает остатки еле теплящейся жизни, из моего худого тельца. Сколько времени я иду назад, к дому? Кажется, что время остановилось. А может, я тоже уже стою на месте, бессмысленно перебирая ногами и просто теряя силы? Трудно, невозможно определить, сколько мне ещё осталось до деревни. Пейзаж движется, но почти не меняется. Наверно это конец. Но где-то там, дома, есть тепло. Мне нужно хотя бы на секунду, на мгновенье попасть туда, чтобы отогреть ничего не чувствующие руки. А потом можно и умирать. Ветер перемёл дорогу поперечными сугробами. Я спотыкаюсь и падаю,  поднимаюсь, падаю - разбивая в кровь коленки и локти, но уже почти не чувствую боли. Боль тоже замёрзла, как и мои, неслушающиеся меня ноги. Тьма окутала мир. Жизнь на земле готовится пережить ещё одну, смертоносную ночь. Дорога изредка угадывается по твёрдым, накатанным колеям. Ничего не видно и никого не слышно. Можно лечь и уснуть и сразу же избавиться от всего. Но моя мама огорчится, увидев меня мёртвого. Шаг, ещё шаг, еще несколько, может быть, последних шагов. Дом где-то рядом.  Я это знаю, вот же они ворота нашего двора…. Я сбрасываю верёвку, привязавшую меня к лыжам, с плеч и падаю, потеряв привычный противовес. Встать с колен, а если не получиться, то доползти до дверей избы. Скользкие ледяные подошвы скользят по полированным доскам крыльца. Не гнущиеся руки, как крюком цепляют металлическую, фигурную, кованную ещё дедом, скобу двери. Руки срываются, но тугая дверь медленно открылась. Теперь я знаю, где есть рай на земле…. В лицо хлынуло светлое тепло дома, и брызнул жёлтый как осколок летнего солнца, яркий, электрический свет. Мать стоит посредине кухни. Она слышит скрип открывающейся двери, поворачивается и удивлённо всплёскивает руками. А потом… потом, я помнил только, что сижу в неудобной, нелепой позе, опустив одновременно и руки и ноги в тазик с тёплой водой, и мать из чайника доливает воду, и сама заливается слезами. Она плачет горько, подвывая, как маленький покинутый всеми ребёнок.
 
          - Мама, мамочка, - шепчу я, но заледеневшие мышцы лица и белые губы не слушаются меня. Почти превратившийся в ледышку подбородок не даёт открыть рот. В-а-а… в-а-а, - вместо слов вырывается из хриплой глотки. И оттаявшие слезы, огромными каплями сами по себе текут из-под опухших век, падают в воду и растворяют мир в розовой пелене, делая горько-солёной и так не очень сладкую мою жизнь.

          А бобра отец потом пропил. Дня через два. Когда закончилась самогонка и медовуха, он ошкурил его острым как скальпель ножичком. Натянул на треугольную деревянную колодку, закрепив мелкими гвоздями. И отнёс кому-то. Не знаю уж кому. Ему было плевать на бобра. Таких бобров он добывал десятками. Вернувшись, он вытащил из глубоких карманов и поставил на стол две, мгновенно  покрывшихся морозным, перламутровым  инеем, бутылки  водки.


 Эта небольшая витрина меня сразу же крепко заворожила. Я наверное, с полчаса перед ней замерев стоял. Под скользким толстым стеклом в отделе спорттоваров сконцентрировалось всё то, о чём я только мог мечтать в начале того жаркого лета. Овальное стекло маски для подводного плавания, было прочно завальцовано сверкающим нихромовым ободом и заманчиво оттеняло тёмно-зелёную мягкую резину покрытую узором, напоминающим водоросли с самого океанского дна.  Рядом лежала причудливо изогнутая дыхательная трубка такого же цвета, как и маска, из тёмно-зелёного пластика с серым эластичным загубником. И всё это великолепие довершали ребристые ласты, резиновые, тяжелые и гибкие как русалочий хвост.
          Река просто в нетерпении ждала меня экипированного в эти ихтиандровские доспехи. Где там Серёга? Скоро ли он придёт…? Стонала река. И зачем я только зашёл в этот универсам, вот теперь одно расстройство…? Всё это стоило столько, что мне было понятно, ни отец, ни тем более мать никогда мне этого не купят. Отец, может быть с большим трудом и согласился бы выделить деньги, на что нибудь с его точки зрения более практичное, вроде недорогого фотоаппарата, но на такие, по его мнению глупости он бы явно не согласился. А уж мать тем более откажется мне это покупать. Она воды боится как огня! Или наоборот, это она огня как воды боится…? А я не желал заниматься никаким фотографированием, все эти проявители, закрепили, глянцеватели и фотоувеличители были не для меня. Таинственные тёмные глубины меня манили.

          Универсам находился в нашем районном центре. В селе Ермаковском, куда в первый же день летних каникул, я поехал поглазеть на недоступную в моей деревне цивилизацию, светофоры, кафе, поесть мороженного в вафельных стаканчиках и повидаться со своими двоюродными сестрёнками. Они были почти моими ровесницами и хоть мы виделись и не очень часто, но мне нравилось общаться с ними. Я всегда чувствовал в их присутствии себя немного старше и опытнее. Они меня наверное тоже любили и смотрели на меня снизу вверх. Родного брата у них не было. Так уж получилось, что  у моего отца родилось три мальчика, а в семье его младшего брата родились три девочки, Людмила, Марина и Тамарка. Вот я и решил совместить родственный визит с походом по магазинам. И зачем я только зашел в этот магазин, весь день, чем бы мы ни занимались, и о чём бы я не говорил с сёстрами, я думал только об этой прекрасной маске и ластах. Вечером, сидя в автобусе по дороге домой я уже твёрдо решил любой ценой заработать денег на эти, так как казалось мне необходимые любому уважающему себя пацану предметы.

          Правда, возможности заработка в деревне в ту пору были весьма ограничены и туманны. Раньше иногда отец давал мне возможность подработать на карманные расходы, на заготовке черенков, деревянных лопат и мётел, или тех же кедровых шишек. И хоть помощи от меня было маловато, и брал он меня с собой чтобы не так было скучно одному, но сейчас и этим возможностям был не сезон. Начало лета. Да и сам отец подрядился на всё лето работать проводником в какую-то экспедицию в Саянах, занимающуюся не то метеорологическими исследованиями, не то геодезическими измерениями. И поэтому дома он будет только ближе к осени. Впрочем, вариант один был. В нашем колхозе, большие территории были засеяны кормовой свеклой. Называлась эта свекла – турнепс. Это была такая не очень мелкая репа, как в сказке о дедке, внучке, жучке и маленькой крыске, только предназначалась эта репка не бабке на кашу и квас, а исключительно на корм стройным колхозным коровам. Ею было засажено несколько десятков гектаров и как раз наступило время её прополки. Полоть её нужно было вручную, при помощи тяпки, потому что при машинной прополке повреждались клубни и соответственно снижался урожай. По деревенским меркам платили на прополке неплохо и все свободные и неработающие женщины и ещё крепкие старушки пенсионерки выходили заработать денежку.

          Эх, как же мне не хотелось вставать рано по утру и к восьми часам брести на поле, за  три километра от деревни, куда к этому времени приезжал бригадир и распределял рядки между собравшимися. Но что делать, уж очень мне хотелось купить эту маску и ласты, чтобы чувствовать себя полностью и бесповоротно счастливым.
          Бригадир записывал в свой блокнот фамилии и количество взятых рядков. Кто-то брал один рядок, кто-то два, но никогда больше трёх никто не брал. Вечером, когда уже на поле никого нет, в его обязанности входило просмотреть проделанную работу. Если прополото было плохо, то он мог заплатить как за половину рядка.

          Стоило посмотреть на это поле и становилось понятно, что деньги просто так не даются. Не очень стройные ряды низкорослой зелени, с расстоянием покрывались дымкой и из зелёных превращались в голубоватые, потом в серые и наконец, совсем терялись где-то далеко, почти у самого горизонта. И где-то там, на совсем недосягаемом расстоянии, виднелся далёкий и маленький берёзовый лес обозначавший границу бескрайнего поля. Женщины потуже подвязывали платки, я тоскливо вздыхал и работа начиналась. Первые полчаса это было ещё терпимо. Солнце было ещё милосердным, и земля исходила тёплой влагой в голубые небеса. Но чем дальше мы отходили от края поля, тем суше становилась почва и мрачнее настроение. Темная земля потихоньку из черной превращалась в серую, вспыхивала струйками пыли, которая осаждалась кристалликами на коленях, на плечах, на лице и уже начинала потихоньку поскрипывать на крепко сжатых зубах. Становилось понятно что в этой казалось бы однородной субстанции при высыхании обнаруживается немалое количество песка. Пот начинал потихоньку заливать глаза. Тёплая вода из взятой с собой фляжки немного смачивала горло, но через минуту оно снова кололось кристалликами мельчайшей пыли.

           Особенно неприятным было послеобеденное время. С двенадцати часов и до двух часов дня. Солнце так накаляло ничем не защищённую землю, что по ней совершенно невозможно было ходить босыми ногами. Оно раскаляло майку на теле и обжигало ярким зноем шею лицо и ничем не прикрытые коленки. Кожа краснела и начинала потихоньку облазить. И если женщины чтобы спастись от зноя ещё глубже закутывались в свои платки, то мне закутываться было не во что. Тем не менее, ни кто не бросал работу в эту жару. У деревенских баб дома было немалое хозяйство и все спешили успеть к трём часам закончить прополку, чтобы осталось как можно больше времени на домашнее хозяйство. Ну вот наконец и недосягаемая граница поля вплотную приблизилась к нам. Все садились отдохнуть на пять-десять минут и медленно расходились по домам.

          А я сразу отправлялся на речку. Вода была прогретой на поверхности и слегка прохладной на глубине. Так было приятно погрузится в эти зеленоватые струи, чтобы снова помечтать о том, как здорово будет исследовать эти глубины с маской и ластами. Мне почему-то казалось, что я смогу достичь даже дна «Раскопанской ямки» - глубокого омута, чья недосягаемость вошла в легенду. Поговаривали, что там подводная пещера, туннель, который ведёт в соседнее безымянное озеро. Ещё ходили слухи, что в этом месте отступающие в Монголию войска атамана Семёнова затопили обоз с оружием и серебром. Чтобы избавится от лишнего груза, потому что не хватало лошадей и повозок. Всё это конечно слухи, ну а вдруг они не случайны? С этими мечтами я и валялся на мелком песке между заплывами и погружениями в прозрачные глубины.

          А утром снова рано вставать, и тащится на поле, и погибать под высоким палящим солнцем и скрипеть алмазной пылью на зубах. Но я же упрямый, я же «противный хохол», как изредка называли меня мои двоюродные сестрёнки, когда я особенно досаждал им, или «белоглазый эстонец», как называла меня бабушка, гоняясь за мной с прутом по двору, когда я учинял очередную шкоду.  Я не понимал, почему я белоглазый? Разве такие люди бывают? Смотрел в зеркало и видел, что глаза у меня нормальные, как и у всех людей, серо-зелёные. Впрочем, в том, что бабушка меня любила больше других внуков, сомнений у меня никаких не было. Это она просто отводила душу, так как никогда не могла меня догнать.

          Месяц прошел скучно и трудно. Время от времени к прополке присоединялись мои одноклассники и друзья, но отработав один день, от силы два, они быстро сбегали с этой горячей каторги. И только я, сжав зубы, каждый день приплюсовывал ещё немного денег к так необходимой мне сумме. Поле, река и мечты заменяли мне полноценные каникулы, в то время пока другие отдыхали в пионерских лагерях и отсыпались дома до обеда. И наконец, через месяц я получил свою первую зарплату…!
 
          Воскресным утром, я тщательно помылся и причесался, надел новую рубашку и мы с матерью отправились на автобусе в районный центр. Ей тоже нужно было по каким-то делам заглянуть на прежнее место работы. Сначала мы зашли в гостиницу, где она раньше работала старшей по этажу, до сих пор не знаю  как эта должность называется. Потом заглянули на рынок, где она что-то прикупила для хозяйства и наконец, отправились в центральный универмаг. Этот Клондайк и вместилище заветных желаний, и волшебную лавку моей почти уже сбывшейся мечты. Мы проходили мимо отдела кожгалантереи, и мама заглянула туда, чтобы подыскать себе перчатки. После того как она уволилась из гостиницы и они с отцом переехали в деревню, ей пришлось пойти работать дояркой. С тех самых пор у неё стали болеть руки. Дояркой она работала и раньше, когда была ещё совсем молодой девчонкой. И ей с такими же, как и она, юными подругами приходилось по два раза в день вручную доить коров. На каждую из них приходилось по двадцать, а то и по двадцать пять этих упрямых животных. А потом ещё самим и перетаскивать огромные фляги на ледник.

           Вот с тех времён, она и маялась руками. Иногда боль была такой, что казалось, будто руки ей кто-то выворачивает. Несколько лет отработав на «легкой» работе в гостинице ей снова пришлось вернуться к прежнему занятию и боли возобновились. Руки болели и очень мёрзли. И поэтому она любила тугие кожаные перчатки, хоть и ходила почти всегда в вязаных варежках. И вот в отделе универсама она присмотрела себе замечательные перчатки, из коричневой кожи. Долго мерила их любовалась, но узнав цену сразу загрустила, и положив их на место мы ушли из отдела. Посмотрела на меня, мне даже показалось, что она хотела что-то у меня спросить, но она только тяжело вздохнула. Денег ей явно на такую покупку не хватало. Отец приедет только под осень, а ей нужно кормить троих растущих сыновей, которые едят тоже будь здоров. А с зарплатой доярки не пошикуешь. Мне даже показалось, что она хотела что-то спросить про мои деньги, но видимо постеснялась. Она знала, как я мечтал о ластах, и с каким трудом мне эти деньги дались. Ей хотелось, чтобы я был счастлив этим летом.

          Я постоял у витрины с такими теперь доступными для меня сокровищами – маской, трубкой, и ластами, и попросив её немного подождать снова поднялся на второй этаж в тот самый отдел где она мерила так понравившиеся ей перчатки. Отсчитал свои бережно сложенные купюры и протянул продавцу. Она удивилась, но деньги взяла, меня она хорошо помнила, мы с мамой очень долго стояли у этих перчаток.

          Мне стало очень легко на душе. Конечно немного жалко было мне ласты, да и Бог с ними с этими ластами...! Денег теперь на них мне не хватит. Перчатки нужней, а то вдруг их раскупят к осени? На это лето мне будет достаточно и маски с трубкой. А мама пусть зимой носит такие красивые кожаные перчатки. Может быть у неё меньше будут руки болеть….

Под старым, гулким и ржавым мостом, протянувшим свой рыжий швеллерный скелет с одного высокого глинистого берега на другой песчаный, и покрытым посеревшими от времени досками, протекает небольшая и мелкая речушка Кебеж. Каждая доска, вздрагивая под колёсами велосипедов или ногами редких прохожих, издаёт звонкий звук похожий на звучание детского металлофона или дребезжащую ноту очень расстроенного древнего пианино. От этих клавиш избитых тележными и тракторными колёсами, выжженных высоким солнцем, вымороженных сибирскими морозами и иссечённых злыми дождями исходит такой дух старого времени, что невольно улетаешь в прошлое, которое было ещё на твоей памяти, но уже теперь кажется таким далёким. Такая абстрактная симфония быстротечности жизни, со своими прелюдиями, фугами и ностальгическим финалом.

     Если смотреть на реку сверху, с высоты моста, то вода кажется не очень прозрачной, а немного жёлтой или зеленоватой. Потому что сквозь неё на просвет видно близкое дно, покрытое мелкими барханами желтоватого песка и небольшими островками речных водорослей - кушира. И мелких пескарей, вялыми движениями своих хвостов пытающихся держаться против течения под струящимися водами тёплой реки. С каждым моим приездом в деревню, река всё ниже и ниже опускает уровень своего потока. И всё большее расстояние разделяет воду и сплетение балок и опор старого моста. А ведь ещё на моей памяти были времена, когда в половодье вода поднималась так высоко, что грозила снести настил и сам мост и насыпь дороги примыкающую к мосту.

     Обмелела теперь река и почти сошла на нет. Замучали её неразумные люди за прошедшее столетие, затерзали многолетними лесосплавами и идущими следом чадящими бульдозерами, разрывающими её тысячелетние берега, истощили плотинами, выстроенными ниже по течению на великой сибирской реке, в которую она впадает. И теперь она как древняя горбатая старушка уже знающая свой час смерти, еле-еле мелко шумит тихой водой по склонённым ветвям ив, да печально плещет в зарослях хвощей и осоки, которыми заросли прежде глубокие русла стариц и бездонные ямы чёрных омутов. И рыба уже в ней водиться только мелкая, потому что зимой кое-где уже замерзает она почти до самого дна. Вот поэтому и перевелись в ней огромные пузатые налимы и зубатые полутораметровые щуки, эти речные акулы не дававшие дремать непокорным полосатым окуням, миролюбивым серебряным ельцам и хулиганистым язям с огненными плавниками.

     Сам я был не очень большим любителем рыбалки. Не прижилась во мне эта страсть. Может потому, что с самого раннего детства отец отбил у меня охоту к этому занятию. Лет с пяти, он начал брать меня на рыбалку и то, что для других моих сверстников было вожделенной наградой, стало для меня нежеланной обязанностью. Как говорится - отторжение от переедания. Практически каждый день, невзирая на жару, мороз и сугробы по пояс, я должен был тащиться за ним проверять закидушки, морды, вятера, сети. А назад возвращаться с рюкзаком забитым выловленной рыбой или пойманной дичью.  Не-е-т. Это очень быстро мне надоело, и я всеми силами отказывался от этой обязанности. Тратить своё драгоценное время, таскаясь с ним по бесконечной тайге, я упрямо не желал. В то время когда дома меня ждали книги, наполненные космическими путешествиями, пиратскими набегами и вольной жизнью верхом на быстрых скакунах в далёких прериях. Их пожелтевшие, обтрёпанные листы, испещрённые серенькими буквами, притягивали меня, как магниты. Но мои желания не всегда совпадали с моими возможностями, поэтому частенько мне приходилось завязывать на ногах крепления охотничьих лыж, вытаскивать из кладовки потёртый брезентовый рюкзак, закидывать за спину старенькую гладкоствольную «ижевку» тридцать второго калибра, выделенную отцом специально для меня и сопровождать в его путешествиях по реке и таёжным дебрям.

     Конечно, и там для меня иногда были свои небольшие радости. То зуб давно вымершего шерстистого носорога вдруг обнаружится на обмелевшей далёкой косе, то крошечный золотой самородок блеснёт в желудке у убитого глухаря, то небольшой бивень мамонта вдруг вывалиться из глинистого обрыва реки, или вдруг на речном перекате вода вынесет на песок, почерневший от неисчеслимоскольколетнего бультыхания в воде человеческий череп. Да, бывало и такое парочку раз. Возьмёшь его тяжелую сферу в руки, взглянешь в пустые бездонные глазницы и стоишь как Шекспировский Гамлет, размышляя о превратностях человеческих судеб. Кто этот человек? Как умер? Когда? Кем он был? И как он вообще попал в такую глухомань? И тысяча вариантов пролетит в промытой хмельным таёжным кислородом голове – от предположений, что это остатки ископаемого неандертальца или погибшего от ран воина Гуннских племён, до мысли о неведомом одиночке золотоискателе, нашедшем свою смерть во внезапно обвалившемся шурфе. Бедный Йорик, умытый ледяными речными струями! Ну, или как там его звали? Но таких находок, открытий и удач было не очень много, и поэтому они запомнились как самые необычные. Вот такая, например.

     Как-то осенью, по-моему, сентябрь уже был, мы с отцом отправились рыбачить на дальнее «медное озеро». Которое, так звали из-за красного цвета донного ила  перемешанного с железной рудой, вымываемой наверх бьющими в центе озера холодными родниками. На закате и на рассвете вода там приобретала оттенок настоящей старинной меди, уже кое где окислившейся зарослями бледно-зелёной осоки. Рыбы там было не очень много, зато она была всегда отборной. Двадцатипятисантиметровые караси, считались там рыбой среднего размера. Добираться туда было далеко и чтобы максимально и с пользой использовать этот поход, мы захватили с собой побольше продуктов - риса, каких-то консервов, чая и ещё чего-то там, уже не помню чего. Чтобы оставить запас, в охотничьей избушке находящейся буквально в паре километров от этого озера. Были взяты с собой и некоторые рыболовные снасти для этой же цели. Потому что таскать это все с собой каждый раз было слишком трудозатратно. Мы уже преодолели на лодке примерно половину пути, я уже изрядно успел устать на вёслах, как вдруг отец попросил меня остановиться. Я причалил к берегу.

     Как оказалось, у него давно было намерение попробовать порыбачить на спиннинг именно в этом месте. Этот бурный перекат, наискосок пересекала глинистая гряда, сразу за которой на самом изгибе реки находился бездонный омут. Он почему-то предполагал,  что это самое удобное место для кормления крупной рыбы. Потому что рыбе помельче приходилось «скатываться» через гребень гряды вниз по течению почти по самой поверхности воды. И таким образом она становилась лёгкой добычей более крупных экземпляров отлично видящих её снизу. В любом случае, парочка откормленных налимов обязательно должна была обитать в таком злачном месте. Из рюкзака отец достал завёрнутые в шёлковую тряпочку самодельные блесны. Это были особые блесны, они были сделаны им лично по собственной одному ему известной схеме из серебряной ложки и серебряного царского рубля. В воде они должны были двигаться не по прямой, а подражая настоящей рыбе «рыскать» из стороны в сторону. На каждую из них он положил немало трудов, вот поэтому и хранил их отдельно от остальных. Быстро подцепив одну из блесен к спиннингу хитрым морским узлом, он широко размахнулся и далеко, почти к противоположному берегу забросил дорогую самоделку. Я хорошо видел, как отягощённая грузом блесна пробила рябую поверхность реки и вошла в воду как пуля.

     Я знал, что отец тоже не очень большой любитель рыбалки на спиннинг и сделав с десяток закидок он обычно сворачивался. Поэтому я рассчитывал на небольшой десятиминутный перерыв на берегу и потом готовился снова браться за весло.
Но к моему удивлению, буквально через несколько секунд вращение катушки застопорилось, леска натянулась, и спиннинг изогнулся напряжённым луком. Отец, позабыв всё на свете, уже боролся с явно крупной рыбой сидевшей на серебряной блесне. Великан, засевший на другом конце лески, был мускулистым и недовольным. Было видно, как небольшие водовороты вскипают на поверхности над тем местом, где в этот момент должна была находиться рыба. Прошло не менее четырёх-пяти минут, пока его удалось немного подтащить к берегу. Для этого отец то слегка ослаблял леску, то снова натягивал её, заходя почти по пояс в воду, протаскивая рыбину в нужном направлении и заставляя её немного уступать. И так повторялось множество раз. Это была целая шахматная партия, разыгранная двумя хитроумными игроками. И у каждого из них был свой резон её выиграть. С одной стороны это было питание семьи на несколько дней, а с другой, со стороны рыбы - целая жизнь.
     И вот главный приз был почти у самого берега, но как только его голова показалась из воды, в его крошечном мозгу что-то сработало, словно он очнулся от спячки. Вода у берега закипела бурунами, он круто развернулся и с бешенной скоростью работая хвостом помчался к противоположному берегу поперёк реки. Катушка испуганно затрещала, леска зазвенела, заметавшись по плоскости воды, и хоть отец полностью отпустил тормоз катушки, через некоторое время раздался стон треснувшей струны, и остатки лески спиралью намотались на спиннинг.

     Но скорость великана была уже такова, что для полной остановки ему немного не хватило места. Да и боль от впившейся блесны, на давала ему возможности правильно ориентироваться. Торпедой он ткнулся в противоположный берег и проскочив по инерции по песчаной отмели некоторое расстояние, изогнулся в воздухе огромной дугой и шлёпнулся всем массивным телом в небольшую лужу оставленную на отмели обмелевшей рекой. Теперь от реки его отделяло почти два метра песчаной косы. Медлить было некогда. Пару сильных изгибов мощного тела и он снова несомненно окажется в своей стихии. Поэтому отец, ничего не объясняя и не медля ни секунды, схватил моё ружьё, так как своя «вертикалка» у него была не заряжена и патроны лежали в рюкзаке, и бегом бросился к лодке. Оттолкнул её обеими ногами и буквально ввалился в неё на животе через борт,  и в несколько быстрых и глубоких гребков веслом оказался на противоположном берегу. Рыбина почти уже выбралась из плена и до желанной воды оставались считанные сантиметры, когда прогремел выстрел. Это отец, подставив ствол ружья почти в упор к голове добычи, нажал на спусковой крючок. Заряд в патроне был «глухариный» и состоял из четырёх-пяти некрупных картечин, поэтому мощное тело ещё пару раз судорожно ударило огромным хвостом и медленно затихло вытянувшись во весь рост.

     Даже глядя с противоположного берега я изумился его величине. Я даже не предполагал, что в нашей реке могут водиться такие монстры…! Нет, бывалые охотники и рыболовы, конечно рассказывали байки о заросшей мхом столетней щуке в Буланском озере, и о таймене который жил у самой деревни и питался исключительно гусями и собаками, но то были байки подвыпивших рыбаков известных недержанием языка во рту, а тут я увидел всё собственными глазами. А когда отец перевёз меня на лодке на тот берег, моё удивление стало ещё больше. Только стоя рядом с ним, я осознал, какая это редчайшая удача.
     Отец сидел у добычи на корточках, вытаскивая из челюсти тайменя драгоценную теперь блесну с десятисантиметровым кусочком оборванной лески и курил папиросу, от волнения с кончика носа у него падали капли пота. Теперь я знал, что этот плоский и овальный кусочек серебра, он будет хранить в самом почётном месте и показывать всем как орден. Эйфория победы уже немного начала спадать и теперь перед ним стояла другая задача – как доставить тайменя в деревню? Можно было бы для удобства разрубить его на несколько больших кусков и так отвезти всё это на ледник, но как я уже догадывался – гордость и тщеславие не даст ему это сделать. Даже если он предъявит его по частям,  никто из его друзей не поверит, что рыбина была именно такой величины. Поэтому таймень должен быть доставлен целиком! Это было истиной  несомненной. Мы должны были умереть, но сделать это. И минут через пять мы начали готовиться к перевозке этого экспоната.

     Для начала мы полностью разгрузили лодку, вытащили оттуда все вещи и сложили на песчаном берегу. Потом вдвоём приподняв лодку за один борт стали её затапливать, а когда она полностью погрузилась в воду, поставили её одним бортом к берегу, и по очереди перетаскивая, то хвост, то голову, то снова хвост, с огромным трудом погрузили в лодку тайменя. Нет, он по настоящему был тяжеленым. Я был ещё плохим помощником, а у отца была травмирована нога, поэтому поднимать его в одиночку он не рисковал. Отец зашёл в воду, и просунул весло под днище лодки так, что она слегка  приподнялась вверх. И оба её борта на пару сантиметров возвышались над водой. В воде все тяжести имеют несколько другой вес, думаю, что на суше эта задача была бы ему не по силам. И я в это время быстро и без устали принялся вычерпывать воду из лодки. Я вспотел, разделся до рубашки, с меня ручьями бежал пот, а я всё черпал и черпал воду помятой двухлитровой жестяной банкой, которая для таких целей всегда и валялась под сидушкой которую тоже называют «банкой» в хвостовой части лодки. По мере убывания воды, лодка всё выше отрывалась от дна и всплывала. Наконец, минут через пятнадцать она стала уверенно держаться на воде. Потрудившись ещё минут десять, и избавившись от оставшейся влаги, мы снова стали загружать в неё наш охотничий багаж. Чтобы через некоторое время отправиться в обратный путь. Утешало только то, что назад плыть было намного легче, потому что теперь лодка плыла вниз по течению.

     Всю дорогу отец был возбужден и весел, он рассказывал мне истории о своих прошлых удачах, о том, как однажды на холодном Арадане в одиночку с расстояния в десять метров, последней оставшейся пулей завалил старого почти беззубого медведя, два года разорявшего одну и ту же пасеку. О том, как лет десять назад почти в полной непроглядной темноте подстрелил огромного матёрого волка резавшего колхозных овец, и потом сшил из него роскошную шапку, которую стоило одеть, и сразу разбегались и прятались в будки все собаки в округе. О том, как однажды наш охотничий пёс афганец-полукровка Джульбарс, на лету грудью сбил огромного откормившегося тетерева, у которого на клюве был странный роговый нарост похожий на пальчик младенца…, и много ещё чего рассказывал. Я его слушал удивлённо, так как в моём отце была половина эстонской крови, и поэтому он был обычно молчаливым и спокойным, иногда даже чересчур, а тут его было не остановить. Отчего-то при этом приходили мне на ум ассоциации с Бароном Мюнхгаузеном, но все герои его историй были реальными, я их сам знал и я ему верил. Ну что поделать? Пробило человека на красноречие, намолчался видимо, очень часто бродя в одиночестве по бескрайней тайге. Лодка мерно покачивалась, я кормовым веслом направлял её неторопливое движение, и мелькали передо мной хмурые осенние прибрежные пейзажи. К деревне приплыли уже в полной темноте.

     Отец остался в лодке, а мне пришлось идти за подмогой. Хорошо, что старший брат уже был дома и ещё не спал, а что-то мастерил в отцовой мастерской. Захватив по дороге двух его друзей, живших недалеко от нас таких же, как и он крепких шестнадцатилетних подростков, мы отправились к реке. Тихо плескалась вода и рябила мутными бликами, на небе светили редкие звёзды и только огонёк отцовой папироски как маяк светил в серой темноте. 

     Помню, как все дружно восхитились этим уловом, пролив на отцово сердце не меньше пудовой амфоры приторного хвалебного елея. После пяти минут восторгов и удивления, тайменя общими усилиями вытащили из лодки, и с шутками и прибаутками, согнувшись в три погибели от непомерной тяжести, делая остановки через каждые двадцать метров, потащили домой. Мне досталась задача примкнуть лодку к самодельному бревенчатому «кнехту» в виде прикопаного на земле бревна и перетащить лодочный багаж домой. Так я и плёлся сзади, с трудом таща чуть ли не волоком рюкзак, два ружья и прочую мелочь, которую так и не удалось в этот день доставить в избушку.

     Чего явно не хватало в это время моему отцу, так это публики, которая бы могла оценить по достоинству ценность этого улова. На улице уже было темно, и весь народ сидел по домам и приготавливался ко сну, так как встают в деревне рано. Я думаю, что будь у отца выбор, он бы нарочно понёс эту рыбину домой среди бела дня, чтобы все видели это вселенское великолепие. Но был глубокий вечер, и он только огорчённо сетовал на это неудачное время. Впрочем, одна встреча всё-же состоялась. И она коренным образом повлияла на дальнейшую судьбу этого уникального экземпляра подводного царства.

     Ещё издали было заметно, как навстречу нашей процессии медленно движется в сумерках человек, сигналя о себе красным огоньком самокрутки. Сравнявшись с головой рыбины, человек сначала вытащил самокрутку изо рта, потом его широко открыл, потом сдвинул замасленную фуражку на затылок и только тогда сумел выдавить из себя:
     - Етит твою мать…! Вот это фараон Тутанхамон…!

     Чтобы лучше разглядеть это чудо, он не поленился развернуться, и пройти несколько метров назад вместе с нами, туда, где маленький участок улицы слабо освещал тусклый уличный фонарь. Там он пару раз обошёл процессию вокруг и не уставая удивляться повторял:
     - Вот это крокодил…! Ну просто канонерская лодка Кореец...! Это же какой аппетит нужно иметь, чтобы такую харю накусать, мать его заногу…?

     Наконец после очередного круга он подошёл к довольно улыбающемуся отцу и попросил:
     - Ты это, Андрей Андреевич, пока не продавай его, я через полчаса подойду с бутылкой, поговорим. Купить его хочу…
     - Вот ещё, придумал ты, - возразил отец, - я и не думаю его продавать.
     - Так ты это, жди, через полчаса подойду, - словно не слыша отца, повторил невысокий мужик и через десяток секунд растворился в темноте.

     Этим человеком, был колхозный тракторист дядя Коля Лампаденко. Вся деревня уже знала, что назавтра у его сына будет свадьба. Вот он и суетится, бегает по деревне допоздна, готовясь к такому торжественному событию. Его единственный сын Витька женился на «городской». Что вызвало нестерпимую досаду у всех местных переспелых и недоспелых невест на несколько деревень в округе. И видно было из-за чего. Витька был высоким, широкоплечим и мускулистым светловолосым красавцем, с покладистым характером и приветливой улыбкой на добром лице. Кроме того, он только что, закончил техникум, и поэтому считался завидным женихом. Но так странным образом извернулась судьба, что невеста у него оказалась не местной, даже более того, она была не из нашей краевой столицы. Она была родом из совсем уж далёкого города Киева, каким-то совсем уж странным образом добравшаяся до сибирского города Абакана. Приезжала она в гости к своей подруге, с которой они вместе где-то учились, вот там с ней Витька и познакомился.

     Нужно сказать, что хоть и был я в ту пору в начальной стадии мужского созревания, но женскую прелесть, исходящую от этой девушки оценил вполне. Честно скажу, она на долгое время оставалась для меня идеалом девушки во всех отношениях. Среднего роста, крепко сбитая, с точёными ножками и хорошо выделенными женскими верхними и нижними особенностями фигуры, она просто излучала флюиды притягательности. Её серо-зелёные глаза просто лучились нежностью, её пухлые губки улыбались навстречу миру, и просто невозможно было не улыбнуться ей в ответ. И одевалась она так, что самая скромная одежда сидела на ней как на картинке из модного журнала. По моему, она даже никогда не красилась. Ей это было ни к чему, у неё все своё было лучше любой импортной косметики – гладкая кожа, алые губы, большие глаза и пушистые ресницы. Жених уже успел её познакомить со своими друзьями и все восхитились. Мать Витьки, увидев её, прослезилась буквально через пять минут, долго обнимала её и сразу стала называть – доча моя! Отец слезиться не стал, а радостно и сильно хлопнул сына мозолистой ладонью по плечу и резюмировал – «вот щучий сын, какую невестку мне подарил, хоть сейчас на божничку сади. Смотри у меня, только попробуй её обидь, сниму ремень и так выпорю тебя, что забудешь, где твоя задница, а где прошлогодний покойник, не посмотрю, что ты такой здоровый вымахал». Впрочем, то, что у них кто-то кого-то может обидеть, было исключено. По улице они всегда ходили, держась за руки, и так смотрели друг на друга, и так улыбались друг другу, что и не посвящённому человеку лезли в голову всякие романтические мысли о любви.

     Таймень был занесён на кухню к нам в дом, и положен прямо на пол, на подстеленную клеёнку. Отец уже собирался лезть в ледник и откалывать пару больших кусков льда, с целью запихать их внутрь рыбины для лучшей сохранности, но не успел.
     Дядя Коля, как и обещал, пришел через полчаса с бутылкой. Причём он пришел не один. Зная упрямый характер моего отца, он привёл с собой подкрепление. С ним пришёл жених Витька и ещё какой-то солидный высокий дядька в хорошем костюме и тонких золотых очках. Пришла и невеста, но за стол она не села, а примостилась на диване рядом со мной. На некоторое время, ощутив тепло её упругого бока, я раскоординировался, но, потом взял себя в руки и только глаза мои не могли никак изменить направление и оторваться от созерцания черт её правильного лица.

     Между тем, выпив по первой рюмке крепчайшего самогона, выгнанного дядей Колей по случаю свадьбы, мужчины за столом стали пытаться соревноваться в красноречии:
     - Андрей Андреевич, ну что тебе этот таймень? Да ты такой рыбак, что ещё таких десяток штук за год поймаешь. А у меня единственный сын женится…! Один раз и на всю жизнь. Вот я и хочу, чтобы эта свадьба ему и невесте и всем моим гостям на всю жизнь запомнилась. Чтобы до самой смерти добром вспоминали! А чем в нашей деревне можно людей удивить? Сам знаешь, что живу я не очень богато, миллионов нету, но ради сына хочу сделать всё, что только могу. Самогону я вот наварил четыре фляги, гости будут не в обиде. Вина, шампанского в магазине несколько ящиков купил. Светка, жена моя со своей сестрой такие мастерицы, что нажарят и наварят такого, что и в столичном ресторане не видали. Мы и поросёнка уже закололи и гусей десяток и курей сколько надо. Но что это? Гусей и курей, гости и дома поесть могут. Тут ничего удивительного нет. А у меня гости приехали из самого Киева! Представь, столицы советской Украины! Очень хочу их порадовать, показать какие в Сибири деликатесы водятся. Продай мне тайменя…! Будь человеком. Скажи свою цену….
     - Заплатим, не обидим, сколько скажете, - спокойно подтвердил солидный мужик в очках и, поглядывая на лежащего у стены огромного тайменя, даже потянулся в карман за кошельком.
     - Вот ты меня озадачил, даже и подумать не дал, я же себе его хотел оставить, тут мяса на два месяца хватит, даже и не знаю…, - задумчиво отвечал отец, почёсывая переносицу.
     - Да что тебе эта рыба Андреич? Ты  же через два дня ещё её наловишь, сколько захочешь. Да и сам посуди, вот отнесёшь ты его на свой ледник, или в погреб, и кто его увидит такого красавца…? Ну, кто, скажи…? А у нас его все гости оценят, пятьдесят человек одних гостей. Вот тут-то они и устроят тебе славу! Да ещё и по дальним местам разнесут. Да такого тайменя почти никто и в жизни-то не видел, а ты его поймал. Помнишь как в старину на каждую свадьбу приглашали "свадебного генерала"? А почему? А чтобы долго помнили, это ж такое событие, что тут без изюминки не обойтись. Вот и хочу чтобы это сокровище природы было нашим свадебным генералом. Я же всем обязательно об этом расскажу. Откуда спросят такой народный артист подводный…? Андрей Андреевич скажу, специально к свадьбе постарался, потому что никто кроме него не сможет такой трюк проделать. Лучший рыбак у нас в районе и человек прекрасный. Да что там в районе, в крае лучший…!
     На такую грубую, но приятную лесть отец не нашёлся даже что и сказать, только проглотил рюмку самогона и махнул рукой…. А когда подключился жених с невестой и вовсе растерялся….
     - Продай, дядя Андрей, пожалуйста, - молодым баском прогудел жених!
     - Продайте, пожалуйста, придёте к нам на свадьбу попробуете, как его моя мама приготовит, - пропел у него за спиной ангельский голос невесты.

     У моего отца была одна слабость, он был очень податлив на женские слёзы и женские уговоры. Может быть, против уговоров троих мужиков он бы и выстоял, но против просьбы такой красивой девушки он был бессилен…. Он медленно окинул взглядом невесту с ног до головы, благо платьишко на ней было совсем короткое, и восхищенно качнул головой.
     - Забирай! – обречённо прохрипел он, и налил с горя ещё одну стопку, хотя больше двух пил очень редко.

     Гости сразу засуетились, вскочили с табуреток, и пока отец не передумал, сразу же принялись за дело. Как оказалось на улице уже их ждали два помощника и сразу же подъехавший старый обшарпанный грузовичок ГАЗ–51. Буквально в три минуты таймень был обмотан столовой клеёнкой, загружен в кузов, деньги пересчитаны и, кряхтя и постанывая колхозный раритет подымил в противоположный конец деревни.
     Мне дали приказание прийти через полчаса и забрать клеёнку, в которую рыбина была укутана. Так уже почти ночью я оказался на свадебном дворе.

     Мать невесты была её точной копией, они были так поразительно похожи, что это вызывало даже некоторое удивление, просто у неё всего было немного больше. И ширины и толщины и голос тоже был громче. Но в основных параметрах они сходились. Как оказалось, большой мужчина в очках и строгом костюме был отцом невесты, но судя по всему, в своей семье он был отодвинут на второй план. Как только он попадал в поле зрения своей жены, сразу же раздавалось звучное, - Богдан, сходи в магазин купи ещё горчицы! – или, - Богдан, перенеси эту кастрюлю на летнюю кухню! – было просто удивительно как эта женщина, едва освоившись в гостях, сразу же развила такую бурную деятельность. Буквально за один вечер она умудрилась одарить всех небольшими подарками, со всеми познакомиться и захватить негласное лидерство в процессе подготовки к свадьбе.
    
     А ведь поначалу всё было не так просто, откуда-то просочились слухи, что узнав о планах дочери выйти замуж за простого деревенского парня, да ещё откуда-то из глухой Сибири, она сразу же категорически воспротивилась этому, возможно, она не считала его ровней своей дочери, всё таки у той за плечами было музыкальное образование и воспитание в семье интеллигентов. Не на такого жениха она строила планы. Но как оказалось, у дочери была не только мамина внешность, но и мамин характер. Она дала понять родителям, что сделает по своему, хотят они этого, или нет. Это противостояние длилось несколько месяцев. Медленно уступая настойчивости дочери, мать выдвинула второе условие, пусть тогда хоть свадьба будет в Киеве. Но и на это невеста не согласилась. Потому что понятно было, что приехать в Киев гостям и родителям жениха будет очень затруднительно и в плане материальном и учитывая расстояние отделяющее Сибирь от Украины. Родителям невесты в этом плане было несоизмеримо проще. И они разумно смирились, понимая, что именно так она и поступит, что бы они не предпринимали. Кроме того, ближе познакомившись с будущим зятем, она поняла, что при правильном раскладе, он может быть очень неплохим мужем для дочери, не только отличным и верным семьянином, но и исправным и успешным добытчиком для семьи. Стоит только ему помочь и вразумить и направить карьеру в нужное русло. А главное, она убедилась, что он действительно безумно любит их дочку и поэтому будет управляемым. Поэтому с не меньшим энтузиазмом чем до этого отговаривала, стала теперь готовить их свадьбу. Но возможно, что планы о «нужном» зяте она переложила на свою младшую дочь. Богдан же, любил их одинаково, и для него главным был мир в семье. Характер у него был такой, что он бы принял любой вариант, лишь бы им было хорошо. Но это я сейчас так думаю, вспоминая увиденное и услышанное в то время. Тогда же, такие мысли меня наверное не посещали. Слишком молод я был для этого.
    
     Именно она, тщательно оглядев привезённого тайменя, тут же отдала приказ к постройке временной печи для приготовления этого шедевра. В процесс постройки немедленно по её указанию были включены и муж, и сам жених-будущий зять и даже свидетель. Нашлась там работа и мне. В уже убранном от картошки огороде, они взялись за сооружение чего-то среднего между тандыром и доменной печью. Благо старые кирпичи от бани стояли неровными рядами под навесом сарая. Дядя Коля был хозяином запасливым. Клали печь быстро, без помощи цемента и глины, словно складывали детские кубики. И через три часа она уже вовсю дымила берёзовыми дровами и сверкала через щели яркими лучиками живого огня. Жениха со свидетелем сразу же отправили спать, а папа Богдан так и остался ординарцем при жене, до трёх часов ночи они с дядей Колей подкладывали дрова в импровизированную печку и таскали огромные кастрюли из летней кухни в огород и потом назад из огорода в летнюю кухню. Иногда, когда главная кулинарка не видела, они украдкой наливали себе по стопочке и быстро выпивали. Она, замечая это, грозила им большим половником из нержавейки и покрикивала:

     - Спробуйте мені тільки напитися завчасно, отримаєте обидва прямо прі свідках ...
     - Суровая у тебя жена! – сочувственно говорил дядя Коля Богдану…
     - Это она ещё сегодня добрая, - отвечал тот, - это она ещё стесняется, потому что в гостях.

     Таймень резался огромными кусками поперёк туловища, вымачивался в огромной кастрюле с каким-то особенным маринадом и через некоторое время попадал на металлическом противне в печь с прогоревшими берёзовыми дровами. Это был как бы такой огромный шашлык, только из рыбы. Пока один кусок готовился, в кастрюле замачивался уже следующий и так дальше по конвейеру. Так как посудины для такого блюда естественно быть не могло, то специально под него была быстро приготовлена длинная чисто выструганная и отполированная хозяином доска с закруглёнными краями и покрытая новой клеёнкой. Готовые куски тайменя выставлялись на этот разнос, в правильном порядке начиная с головы, и разрезы замазывались, или по другому говоря «шпаклевались», специальным составом из сметаны, лука, красного перца, ягод граната и чего-то там ещё, приготовленным тоже мамой невесты. Таким образом, к утру он был полностью приготовлен и выложен на самом длинном столе. Причём в готовом виде он оказался ещё длиннее, чем был до этого. Видимо его размер увеличили разрезы замазанные приправами. Если в живом виде он был где-то около двух с половиной метров, то в приготовленном превышал трёхметровую длину! Но как же красиво это выглядело! По бокам он был обложен специально подвялеными в духовке помидорами, во рту держал свежие пучки зелени и краснел всеми плавниками, подкрашенными томатной пастой и свекольным соком! Мама невесты была не только мастеровитой на словах, но и в деле показывала своё мастерство и умение.  Печень и молоки тоже были поджарены и вложены внутрь, а там только одной печени был большой тазик с верхом.

     Уже светало, когда этот кулинарный изыск накрыли полотенцами и отправились поспать. Дядя Коля и Богдан остались спать на жарко натопленной летней кухне. А мать легла на кровати рядом с невестой. Будущий муж и жена хоть и поселились в одной комнате, но спали пока на разных кроватях.

     Свадьба была весёлой и шумной, гостей действительно было очень много. Собрались все деревенские родственники, приехали из района. Киевских, правда было всего пятеро вместе с самой невестой, но небольшое количество, мама невесты компенсировала качеством. Она одна заменяла десять человек.

     Отец мой постеснялся идти на свадьбу. По-моему, он считал, что раз деньги за тайменя получены, то вроде, как и теперь неудобно его будет есть. Скажут ещё – вот хитрый, и деньги взял и в гости напросился. Но обнаружив, что моего отца за столом нет, жених с невестой вскочили на мотоцикл с коляской и в течении пятнадцати минут доставили его за стол. Видимо невеста крепко помнила о своём обещании продемонстрировать моему отце высшую степень кулинарного искусства своей мамы, и возможно таким образом намекая что и её достоинства тоже не кончаются природной красотой доставшейся ей от неё и если нужно будет, то и на кухне она тоже будет королевой! К этому он не готовился, поэтому приехал в коляске немного растерянный, с криво и наспех завязанным галстуком, который он одевал не чаще чем один раз в году. И видимо пометавшись по дому, не придумал ничего лучшего, как привезти в подарок полведра щучей икры, которая хранилась у нас в погребе, да бутылку хорошего армянского коньяка, который он берёг для особо торжественных случаев.

     Точно не помню, какие тосты и кем произносились. Тогда ещё не знали, что такое тамада и свадьбу проводили по очереди свидетель со свидетельницей.

     Уступают наши аборигены в красоте тостов кавказским джигитам, это конечно нужно признать, но некую корявость речи и путаность мыслей стараются приправить такой дозой юмора, что обычно в конце речи слушатели уже забывают то, о чём говорилось в начале. Помню красивый тост материной невесты, подарившей молодожёнам ключи от дачи, выстроенной где-то близко под городом у неё на родине. Воспроизвести, правда не смогу, так как говорила она очень долго, и на украинском языке, это родной язык нашей деревни, но всё равно из-за витиеватости её речи я почти ничего не запомнил кроме смысла сказанного. И сдаётся мне, что это было такое коварное наставление невесте, как во всём уступая мужу всегда быть главной в семье. Сама мама этим искусством уже давно владела. Я думаю, что она была очень умной женщиной и хорошим психологом. Она для этого выбрала именно такой момент, когда всё сказанное запоминается очень надолго. Потому что если пытаться вбивать это в голову в чреде серых будней, то это бы было как говорится - как об стенку горох.
     Но правило «алаверды» никто не отменял, и все более или менее значимые гости обязательно говорили пожелания новобрачным, хотя бы в виде пары простых и добрых слов. Таким образом, минуте к пятнадцатой, очередь дошла и до моего отца! Свидетельница шутя обратила внимание гостей на главные украшения стола, в числе которых, конечно же, на первом месте была невеста, на втором жених, а на третьем оказался этот красавиц таймень и предложила дать слово доброму и скромному человеку, благодаря которому стол был так изумительно украшен.
     - Так, не специалист я, речи кудрявые произносить, - сказал отец, вставая и поднимая в руке стакан с самогоном.
     - Про рыбу что нибудь скажи, в этом-то ты специалист! – громко крикнула мама невесты.
     - Ну про рыбу, так про рыбу! Скажу конечно, как умею, не обессудьте. Тогда тоста будет два и даже может быть и не тоста, а просто пожелания.
     Помни жених! Самая крупная рыба водится в самых красивых, глубоких и тихих местах, и ловится только на хороший крючок и толстого червяка! Поэтому держи свой крючок всегда на готове, а червяка бодрым! – слушатели громко засмеялись, а он продолжил, - всякая пойманная тобой рыба может оказаться золотой, поэтому построй ей трёхкомнатный аквариум, хорошо корми, почаще меняй воду, люби её, и она будет выполнять все твои желания! Не всякий рыбак может поймать золотую рыбку, но всякий может её упустить, и раз уж она попалась тебе, так держись за неё изо всех сил…!
     Помни невеста! Жизнь она как бурная река, а на быстрине ни одна рыбка икру не откладывает, для этого нужен уютный домашний пруд и сом, который эту икру будет охранять. А та рыбка, которая бросается на каждую блестяшку покрытую золотом, обычно попадается на блесну с очень острым крючком. И чем глубже она её заглотит, тем труднее будет потом сорваться и глубже будет рана! Не всякая рыбка может стать золотой, но всякая может стать маленькой акулой. А акул никто не любит, а стараются держаться от них подальше. Если хочешь, чтобы тебя все уважали и любили, не будь акулой, а будь золотой рыбкой, и тогда всю жизнь муж будет называть тебя ласково – рыбка моя…!
     Так что горько!

     Гости одобрительно зааплодировали, жених с невестой в десятый раз встали целоваться, а он сев на скамейку, спросил меня, склонившись к самому моему уху, - ну, как? Ничего я так сказал? Всё было понятно…?
     Я только восхищённо кивнул головой и подтвердил, - зер шон майне фатер, Цицерон бы позавидовал….

     Деревенские свадьбы, конечно, здорово отличаются от городских. Даже сидя за столом деревенские жители время от времени думают, что завтра рано с утра придётся в любом случае вставать, чтобы покормить скотину. Задать сена овцам и телятам, отнести ведро с варевом поросёнку, насыпать зерна курицам, подоить корову. В общем, дел с утра сельчанину хватает. Вот поэтому обычно часам к двум ночи и почти не остаётся никого за праздничными столами. Так было и в тот раз. Оттанцевались танцы, отыгрался баян, остыл проигрыватель пластинок, один за одним расходились гости, попрощавшись с притомлёнными женихом и невестой, и усталые помощницы хозяйки убирали посуду, чтобы завтра с утра заново начать накрывать столы. И только несколько неугомонных гостей разбившись и образовав маленькие островки компаний, всё ещё вели беседы, приютившись на уголках почти пустых столов. Из всего изобилия, выставленного на гулянку, на столе теперь в гордом одиночестве красовался только таймень, Правда, кое-где он уже был обрезан и имел изъяны во внешности, но его снова одели в молодую зелень, подложили свежих помидорчиков и он приобрёл довольно таки солидный вид.

     В самом дальнем углу, самого дальнего стола, поставив перед собой двухлитровую стеклянную банку прозрачнейшей самогонки, и глубокую фаянсовую чашку с котлетами и помидорами, вели беседу мой отец и новоиспеченные родственники – дядя Коля и дядя Богдан. Беседа их была бурной, но для меня малопонятной. Дядя Богдан сыпал хитрыми и абсолютно непонятными словами – ректификация, дистилляция, сухопарник, тарельчатая колонна. Или уж совсем, запредельно заумными – органолептика и хроматограмма.  А мой отец совместно с отцом жениха на это отрицательно мотали головами, и скептически и снисходительно улыбаясь. Отвечали ему словами попроще – солод, бражка, змеевик, корыто, первач…. Правда, невдалеке от них сидел ещё один член этой компании, но он участия в беседе почти не принимал, это был не то двоюродный, не то троюродный брат хозяина Ваня Вопиловский, которого все почему-то называли Ваня-сажа. Вся его функция в общей беседе заключалась в том, что иногда дядя Коля для подтверждения истинности своих высказываний обращался к нему, - « да, вот даже Ваня не даст соврать», - и Ваня согласно кивал склонённой набок головой. Правда пару раз его внезапно прорывало, он вдруг мгновенно светлел лицом и хватал моего отца за руки:
     - Андрюха, ты такой рыбак, ты лучший рыбак какого я знаю, я…, да мы с тобой! Я такие места на речке знаю… - и после этого мгновенного порыва, он снова надолго замолкал и только иногда снова кивал головой, чтобы подтвердить слова сказанные дядей Колей.

     Мать невесты, не делавшая скидку на свои холёные ручки, работала вместе с другими женщинами и наконец, когда мытьё посуды закончилось, подошла к ним, и, обращаясь главным образом к своему мужу грозно заявила:
     - Так, хлопці! Досить пити! Давайте закінчуйте, дозволяю вам випити ще по склянці і розбігайтеся по ліжках…! – тональность её певучего голоса настолько не подлежала оспариванию, что «хлопцi» покорно, но поспешно зазвенели банкой о края стаканов понимая, что спорить бесполезно. Женщины на свадьбе всегда почему-то главней мужчин. Возможно, мужчины в это время немного ассоциируют любую женщину с невестой по половой принадлежности и относятся соответственно с повышенным уважением и пиететом. Опрокинув стаканы, они торопливо полезли вилками к уже холодной закуске. И только Богдан, наклонив голову, печально вздохнул и с максимальной душевностью, на которую был способен, прогудел своим грудным басом:
     - Не лайся на мене, моє ти сонечко! Я тебе так люблю, Софiйка моя кохана...! – в пьяном виде он был очень сентиментален. Помню, что я тогда очень удивлялся глядя на эту пару, как такая некрупная женщина могла захватить такую власть над таким крупногабаритным мужем. Он был намного массивнее её и если судить здраво, и посмотреть на его руки, то он мог бы прихлопнуть её как мелкую мышку. Но невозможно было даже представить такого, перед ней он был абсолютно безоружен как зайчонок перед львицей. Он смотрел на неё с таким обожанием, что возможно именно тогда я и стал догадываться об истинном значении слова – любовь.

     На улице уже была настоящая ранняя осень. Ночи уже были прохладные. Но яблони в саду ещё радовали перезрелыми ранетками, розово сияющими среди желтых и бордовых листьев. Наверное, это самое подходящее время для свадеб. Время срывать спелые яблочки созревших чувств, и искать тепла в объятиях в преддверии наступающих зимних холодов...!
     На следующий день на свадьбе появилась и моя мама, она была необыкновенно нарядная, но просидела за столом всего часа два. Выпила половину фужера шампанского. Поздравила жениха, обняла невесту и ушла так-же незаметно, как и появилась. Работа у неё была такая, что свободным временем она не располагала, хоть её и упрашивали остаться.

     А свадьба продолжалась и на следующий день, а потом затянулась и на третий, а таймень всё не кончался и не кончался. Иссяк он, по-моему, только на четвёртый день, когда уставшие от отдыха гости стали разъезжаться по домам. По моим несовершенным подсчётам, весил таймень чуть больше ста килограмм. Гостей было около пятидесяти человек, значит, на каждого гостя пришлось около двух кило чистого мяса. Остатки раздали отъезжающим в дорогу. И только прислонённая к стене сарая доска-подставка напоминала отпечатавшимся на ней жирным контуром о размерах съеденного кулинарного шедевра.

     Отец мой в течении двух суток после этой свадьбы отлёживался в кровати, из пищи потребляя только холодный рассол и горячий чай. Потом собрал рюкзак, побросав в него несколько банок консервов, патроны, сухари, конфеты и на неделю удалился в охотничью избушку, до которой мы так и не успели добраться в прошлый раз.

     Нужно сказать, что я потом часто приезжал в деревню, даже после того, как не стало родителей. Там ещё жил мой старший брат, моя родная тётя, моя двоюродная сестра. И при каждом приезде, так или иначе, сталкивался с историей этого тайменя. Почти никто не помнил имени жениха и невесты, а саму свадьбу с тайменем всё ещё вспоминали. Свадебный генерал выполнил свою функцию. Этот таймень стал легендой у всех местных рыболовов на много лет, хотя и до этого и после этого отец вылавливал тайменей похожего размера. И каждый, кто был не равнодушен к рыбалке, выкладывал мне свою версию его поимки и доставки. Меня всегда подмывало рассказать, как это было на самом деле, но полёт фантазии рассказчиков так завораживал моё сознание, что я обычно предпочитал выслушать самую фантастическую версию, чем признаться, что я и есть непосредственный участник этого рыболовного шоу. Я познакомился как минимум с пятью людьми, помогавшими тащить этого тайменя из воды, и с не меньшим количеством тех, кто тащил его прямо к свадебному столу.

     Размер тайменя рос вместе с годами, отдалявшими его от времени вылова. Сначала по деревенскому преданию он увеличился до четырёх метров, а потом и вовсе до пяти. На моё законное возражение, что рыбине такого  размера практически нереально найти пропитание в нашей реке, человек, рассказавший это, клятвенно ударяя шапкой о землю и чуть ли не падая на колени, поведал мне, что в желудке у тайменя после его поимки был найден скелет двухметрового медведя. И что он сам лично видел голову этого медведя. Я даже внутренне содрогнулся, прикрыв глаза и ясно представив эту жутковатую картину. Другой, не менее правдивый рассказчик как бы между делом признался, что в нижней губе свадебного тайменя после того, как его извлекли из воды, торчало двадцать пять блёсен, оборванных им у незадачливых рыболовов. Впрочем, после двух выпитых рюмок водки число трофейных блёсен возросло до сорока. А ещё после одной рюмки, из кладовки была вытащена старая и гнутая медная блесна, как доказательство чистейшей правдивости сказанного. Была поведана настоящая история о том, что именно на это блесну тайменя и поймали и она досталась ему как бы по "наследству", как переходящий кубок теперешнему лучшему рыбаку, от лучшего рыбака прошлых лет. И тут же этот раритет был предложен мне всего за бутылку водки как хорошему человеку и замечательному земляку. Я с большим трудом отбился от этого экспоната.

     А вот фотографии свадебного стола, чтобы показать истинные размеры этой рыбины, я так и не добыл. Родители жениха покоятся на нашем небольшом деревенском кладбище. Жива ещё мать невесты, она всё такая же жизнелюбивая и бойкая старушка живущая сейчас со своими детьми и приглядывающая за внуками и правнуками. Сами молодожены тоже уже стали дедушкой и бабушкой и давненько живут не в нашем краю, не в нашей стране, и даже не на нашем континенте. Каким-то бурным ураганом их занесло в Канаду вместе с воспоминаниями, и оставшимися от юности чёрно-белыми фотографиями. Стоит ли их беспокоить из-за таких пустяков…? Теперь от их деревенского прошлого, наверное осталась только эта история о гигантском более чем двухметровом таймене, которые водились когда-то в нашей совсем обмелевшей реке.
    
     Впрочем, как говорил мой отец – самые недостоверные сведения в мире, это прогноз погоды на месяц вперёд, женские клятвы в вечной любви и рыбацкие байки о величине пойманной рыбы.

          Говорят, что новорожденных детей нельзя называть именами недавно трагически ушедших родственников. Возможно из-за того, что есть опасение повторить печальную судьбу и имя, которое уже однажды не принесло счастья погибшему, обречено считаться неудачным. Как сказали бы буддисты, у имени плохая карма. За исключением родственников по прямой восходящей, умерших своей естественной смертью, дедушек, бабушек, отцов, матерей. Не знаю вот, откуда бытовало такое непоколебимое поверье в наших краях, ничего христианского в этом нет, скорее языческое что-то, но мама моя не прислушалась к упорным доводам родственников и назвала меня в честь своего недавно погибшего сына, моего старшего брата.

          Она очень рано вышла замуж, и когда ей не было даже восемнадцати лет, родила двух мальчиков-двойняшек. Не близнецов, а именно двойняшек. Они не были идеально похожи друг на друга. Нет, конечно, общее сходство было. Взглянув на них, сразу становилось понятно, что они очень близкие родственники. Но и различия существовали, причём такие, что путать их не приходилось. Один из них - Николай, был коренастым и плотным крепышом, а другой, которого и звали Сергеем, был и ростом повыше и комплекцией постройнее, правда, совсем незначительно. На немногих оставшихся их общих чёрно-белых фотографиях ещё шестидесятых годов, это хорошо видно. Особенно мне нравилось фото, где они стоят по обе стороны от мамы, солнечно улыбаясь в объектив заезжего фотографа. Там мама такая красивая. И такая молодая, совсем девчонка. На ней новая клетчатая блузка, сшитая на заказ в районном ателье, модная юбка чуть ниже колен, красивые туфли, а у моих старших братьев рубахи, скроенные из точно такого же материала. Так и стоят они под раскидистой цветущей яблоней бабушкиного сада, в прекрасной гармонии с собой и ласковой весенней природой.

     После восьми прожитых лет, на всех фотографиях Николай уже остаётся один. Потому что в восьмилетнем возрасте его брат Сергей утонул в реке. Была ранняя весна и по нашей небольшой речке с непонятным тюркским названием Кебеж, сплошным потоком шли огромные спиленные брёвна. Каждую весну по нашей реке сплавляли строевой лес , заготавливаемый видимо где-то в верховьях Каа-Хема. Всю зиму его пилили и рубили вольные лесорубы и бесконвойники многочисленных сибирских зон, а потом месяц-полтора скатывали готовые штабеля в реку, и до самого Енисея лес доплывал своим ходом. Серёга и ещё несколько мальчишек побежали посмотреть на это величественное зрелище. Николай в ту пору болел простудой и мать его не отпустила гулять. Вода была высокая, выходила из берегов, река бурлила мутной смесью брёвен, сучьев, талых вод, жёлтой глины и красного песка. А так как в таком возрасте исследовательский дух у детей силён особенно, то заигрались мальчишки, прыгая по неустойчивым вращающимся брёвнам, все дальше и дальше уходя от берега. Так и не заметил мой брат, что отошёл очень далеко, убежал почти на середину реки, играя и прыгая с бревна на бревно. Прицелился он и прыгнул на следующий ствол, но не расчитал. Скользнула у него из-под ног сосновая кора, большим пластом оторвавшаяся от осклизлого дерева, на секунду разошлись бывшие стволы вековых деревьев, показав мутную кипень воды, принявшую маленькое тельце, и тут же сомкнулись над его неразумной буйной головой. Спасти его было уже невозможно. Да и кого могли спасти семи-восьмилетние мальчишки? Сами живы остались, и то слава Богу! Они так напугались, что прибежав домой, до самого вечера ничего не рассказывали своим родителям и только поздно вечером кто-то из них не выдержал и всё выложил своей матери. Родители мои сразу не хватились Сергея, потому что в обычае нашей семьи были такие нередкие задержки пацанов у многочисленной деревенской родни. Особенно часто они оставались у дедушки с бабушкой, живших в самом центре деревни. Да у нас почти половина деревни была в родственниках. Пока дойдёшь из конца в конец, пока поздороваешься со всеми, пока заглянешь в каждый двор, пока выпьешь кружку парного молока и угостишься сладкой шанежкой или пирожком с капустой, глядишь, уже и солнышко зашло. Встретила мать это ужасное известие, когда пошла искать ребёнка с прутом в руке, там прямо на улице она и столкнулась с матерью одного из друзей сына, спешившей к ней навстречу с этим сообщением.

     Выла она всю ночь и потом ещё плакала много дней и недель подряд. Отец поднял всех своих родственников, дядей, братьев двоюродных и троюродных, племянников, соседей, и взяв с собой керосиновые фонари и багры, они прямо ночью отправились на лодках и пешком по берегу отыскивать тело моего брата. Почти неделю без сна и отдыха прочёсывали они берега реки, дно под многочисленными корягами, глубокие ямы и омуты ниже по течению реки, но так и не нашли ничего. Слишком много леса шло в тот год по реке и слишком мутной и высокой была вода. Так и не найдено тело Сергея до этих пор. Покоится его прах, погребённый под толщей песка и ила, и никто и никогда не потревожит его сон длинною в целую вечность.

     А через четыре года после этого родился я. Ранней весной, как раз во время такого же буйства холодной реки и почти в один день с той трагической датой. Маме не пришлось придумывать мне имя, оно уже давно было у неё готово. Меня назвали в честь погибшего брата, отец не возражал. С тех пор как погиб брат, он почти никогда не возражал матери. Считал почему-то себя виноватым, в том, что не доглядел, в том, что не сумел по-человечески похоронить, с этой печалью и прожил он всю жизнь. Я родился на удивление похожим на своего брата, судя по фотографиям, мы с ним одно лицо. Может, именно это и как-то примирило мою маму с потерей? Да и не только внешне мы были похожи, она очень часто указывала на привычки и особенности, которые были для него характерны. Так, и он и я были очень наблюдательны, он обладал феноменальным зрением и внимательностью и очень часто находил деньги. Эта черта в полной мере присуща и мне, мой отец очень удивлялся, когда в почти непроходимой тайге я однажды обнаружил сторублёвую купюру, потерянную, видимо, залётными охотниками и рыболовами. В ту пору сто рублей были целым состоянием. Зарплата в нашей деревне колебалась от пятидесяти до восьмидесяти рублей. А уж пятачки и десятики я добывал на мороженное почти ежедневно. Я и сейчас невольно то тут, то там замечаю купюры, мимо которых другие пробегают, не обратив внимания. Но это так, к слову пришлось. Но часто замечаю я, что иногда совершаю поступки, которые не должен был совершать. Словно я живу двойной жизнью, словно проживаю чью-то ещё одну судьбу. Может, это душа моего брата, перешедшая мне вместе с его именем, иногда даёт о себе знать?

     С оставшимся старшим братом у нас была довольно значительная разница в возрасте, целых одиннадцать лет. И поэтому он всегда относился ко мне не просто по-братски, но ещё и как-то по-отечески, что ли. Он таскал меня на руках и на санках ещё из детского сада, всячески опекал меня, учил меня всему, что знал сам. А был он несомненно знающим во всех вопросах, которые касались пацанячьих дел, сделать ли рогатку, починить ли велосипед, выстругать из доски почти настоящий пистолет. По-доброму наставлял, а когда я был подростком, а он уже работал водителем, то даже субсидировал небольшими суммами денег втайне от матери. В общем, часто заменял мне отца. Изредка замечал я, что он пристально всматривается в моё лицо, словно пытается увидеть во мне что-то от своего утонувшего брата-близнеца. И видимо, замечал знакомые черты, иначе трудно объяснить его сверхпокровительственное отношение ко мне. Возможно, он тоже верил в переселение душ.

     Тем более, отцу слишком часто не хватало времени на нас. Чтобы заработать больше денег для семьи, он, прекрасно зная тайгу, стал часто устраиваться проводником или просто рабочим в геологические и геодезические экспедиции, проводившие изыскания в отрогах Саян. Его могло не быть дома по два-три месяца. Потом он, как всегда неожиданно появлялся, с подарками, с таёжными гостинцами, с большими по деревенским меркам деньгами. Его огромный брезентовый рюкзак всегда был доверху набит дефицитными в ту пору тушёнкой и сгущёнкой, видимо сэкономленных им из собственного пайка специально для нас. Его винтовка-тозовка и бушлат пахли сосновой смолой, дымом костров и гарью пороховых зарядов. Отвороты его рыбацких сапог хранили в себе семена и цветы необычных горных трав и растений, а борода была густой и колючей. В первый же вечер он топил жаркую баню, парился до умопомрачения, плеская пиво на каменку, сбривал бороду, стриг волосы и потом ложился на пару суток отсыпаться. А отспавшись, принимался за неотложные дела, накопившиеся по дому за время его отсутствия. Правил заборы, перестилал крышу сарая, вскапывал палисадник, чистил подвал, прививал яблони в саду, и даже делал в своей столярке новую мебель для дома. А через две недели так-же внезапно исчезал, чтобы снова появиться через пару месяцев. Маму это очень нервировало, она не любила, когда он так долго отсутствовал, ведь в это время ей одной приходилось управляться в нашем не маленьком хозяйстве, но приходилось терпеть. Так как таких денег в нашей деревне было нипочём не заработать. 

     К своему младшему брату Андрею я относился точно так же, как и мой старший брат ко мне. К тому времени я уже считал, что это моя обязанность. Пример Николая был для меня непоколебимой истиной. Разница уже между мною и младшим была девять лет.  Андрей родился с врождённым пороком сердца и после родов целых девять месяцев пролежал в больнице. Никто уже и не верил, что он выживет. Мы с отцом приезжали и привозили матери передачки, внутрь нас не пускали, но через окно я видел круглую братову рожицу и удивлялся тому, каким крупным он родился. Я помню, что лицо у него было белым, как мелованная бумага со слегка синеющей кожей век. Пересохшие бледные губы шелушились крошечными чешуйками бесцветной кожи. Отделение детской кардиологии находилось в одноэтажном здании во дворе районной больницы и однажды заглянув в окно, мы с отцом увидели, как моему брату ставят капельницу. Так как не заживших вен у него почти не осталось, настолько он был исколот ежедневными инъекциями, то капельницу поставили в единственное место где артерии ещё были видны, в голову. Я со страхом увидел, как медсестра вкалывает огромную иглу ему прямо в кожу темечка и зафиксировав её куском лейкопластыря спокойно удаляется из палаты. Отец, увидев это, отвернулся от меня и целую минуту тёр ладонями лицо, наверное, он не хотел, чтобы я видел его слёзы.

     Он выжил и выздоровел. Вот тогда и настала моя пора оберегать и жалеть его. Возможно от болезни, возможно от чего то другого, но в детстве он был очень крупным и почти лысым. Лет до двух на его голове рос только нежный пушок, как на кожуре спелого персика. И до четырёх лет он не говорил. Причём слух у него был превосходным, все врачи отмечали этот странный факт. Бабушка беззлобно называла его «немтырём», но это было не со зла, а просто она это констатировала как грустный факт.

     Нужно отметить, что со временем брат компенсирует эти детские особенности многократно. Так в четыре годика, когда уже все смирились, что он останется навсегда немым, он вдруг внезапно заговорил. И заговорил сразу чисто и очень правильно, так, как другие дети разговаривают в шесть-семь лет.   
     А со временем и другие его недостатки нивелировались до такой степени, что просто не верилось, что он с таким трудом выжил после рождения. Не верилось, что он был почти лысым, так как в молодом и зрелом возрасте он был изрядно волосат во всех частях тела, от пяток до спины. Борода у него росла такая обильно густая, что начиналась буквально у нижних век. Не верилось, что его звали «немтырём», так как он был отличным музыкантом, превосходно пел, окончил музыкальное училище по классу дирижёра, писал песни, стихи и рассказы и вообще был гораздо талантливее меня и старшего брата вместе взятых. До самых последних дней он называл меня – браточек. Не знаю, почему он выбрал именно такое обращение ко мне, звучала в этом и нотка иронии свойственная всем нам, и не пафосное признание моего старшинства, но больше всего сказывалась в этом его привязанность ко мне. И я до сих пор не могу поверить, что он умер в тридцать лет от передозировки наркотиков. Притом что он не был наркоманом. Просто хотел всё успеть и всё попробовать. Вот и успел, вот и попробовал.

      Мама моя любила его больше всех. Я её не ревновал, я был уже достаточно взрослым и понимал, почему так произошло. Наверное, для всех матерей дети, которым судьба приготовила такие испытания в младенчестве, являются самыми дорогими. Бессонные ночи и долгие дни, которые она провела с ним на руках в больнице, так сблизили их, что даже когда он стал уже взрослым, она продолжала его защищать и оберегать, как охраняла и берегла грудного младенца. Вот поэтому, когда умер брат, она быстро сдала. Даже после смерти отца она ещё крепко стояла на ногах, а тут ей было так плохо, что и не выразить словами.... Она онемела и отвердела душой, как мраморная статуя.... Оживала она, только когда видела внуков. Только тогда улыбка снова изредка проблёскивала на её лице.

     Помню, как однажды, когда Андрею было ещё лет пять, я подарил ему фонарик. Простой такой фонарик, на квадратной батарейке. Он его долго включал и выключал, пока не испортился тумблер. Люк в подполье у нас находился на кухне, он был открыт, мать в это время что-то там делала. Перебирала какие-то соленья, варенья или что-то другое, я уже не помню. Я собирался ему помочь и посмотреть, что случилось с фонарём, но то ли он побоялся, что я могу забрать или может собирался отдать его маме, но только он спрыгнул со стула и быстро побежал на кухню. И там на полном ходу и нырнул в открытый проём. Благо высота была небольшая, может с метр, не больше, потому что осенью весь подпол был под завязку загружен свеклой, морковкой и картошкой.

     Мать моя была иногда очень решительной и вспыльчивой. Моментально выскочив из подполья, она первым делом осмотрела брата на предмет повреждений, но не найдя никаких травм, всё равно решила наказать меня за то, что я не уследил. А так как я вины за собой не чувствовал, то и стоял, спокойно пережидая её гнев. Она схватила небольшую металлическую кочергу, стоявшую у плиты на кухне, и замахнулась на меня. Она явно ожидала, что я отскочу, среагирую, отпряну, а я не верил, что она может меня ударить кочергой. Вот ремнём я частенько у неё получал, а чтобы так....

     Удар пришёлся в район бедра. Не очень сильный, как мне показалось вначале. Я усмехнулся и повернувшись пошёл к выходной двери. На через пару шагов понял, что не могу идти. Нога сначала мгновенно полностью онемела, а потом ужасно заболела, так, что я не мог на неё наступить. Сделав ещё пару неуверенных шагов я присел прямо на порог скорчившись от боли. Лицо мамы, бывшее до этого злым, вдруг моментально сделалось белым от страха. Она отшвырнула кочергу, подбежала ко мне, встала передо мной на колени и стала ощупывать ногу, торопливо спрашивая при этом:

     - Где, где у тебя болит, сыночек? Болит? Покажи мне, покажи пожалуйста. Где я тебя ударила? – она ощупывала мне ногу, гладила её ладонями и вдруг внезапно, неожиданно, без всякого перехода заплакала, прижав мои ладони к своему лицу.
     – Прости меня..., прости меня, дуру...., - сквозь всхлипы повторяла она, прижимая мои руки к своим губам и я чувствовал, как мои ладошки стали мокрыми от её слёз и губ. Слезинки стекали с ладоней и капали на пол. Так она и сидела потом со мной на пороге дома, крепко обняв меня и поливая слезами мои плечи и шею, и я уже не знал, как её утешить. Не мог, не умел. Она плакала так по-детски и так горько, что у меня сдавило сердце и слёзы непроизвольно навернулись на глаза. А рядом стоял братишка и тоже ревел, глядя на маму....

     Недавно у меня родилась ещё одна внучка. Я попросил, чтобы её назвали Катей, в честь моей мамы. Пусть колесо жизни не прекращает своего вечного вращения....


          Не могу уже точно сказать, что же меня сподвигло на это странное для деревни увлечение…? Не запомнил того самого первого толчка, импульса того самого первого, который и подтолкнул меня стать в детстве заядлым радиолюбителем. Ну раньше-то на заре радиовещания понятно было, почему люди не жалея сил паяли, лудили, клеили  и изобретали передатчики и приёмники. Мобильников не было, а в деревне даже и простых телефонов ни у кого не было, стояли в сельсовете да в клубе, ну может быть ещё в школе, телевизоров не было, да кого там телевизоров, даже простых ламповых приёмников тогда еще не было в продаже. Это я говорю о тридцатых-сороковых годах. Вот народ и лепил как мог детекторные приёмники. Голос из ниоткуда, а то даже и ещё дальше, из самой столицы Москвы, хрипит и звенит и дребезжит из чёрного карболитового наушника, чем тебе не научная фантастика…? Это же так заманчиво, иметь у себя радиоприёмник, который не требует электричества, совсем никакого, ему даже батареек не надо. Антенну закинул повыше и лежи, наслаждайся музыкой и приятными голосами красивых дикторш. Но я-то родился гораздо позже, когда всё это уже давно отошло в историю.

          К тому времени, у нас уже и телевизор в доме появился. Чёрно-белый с небольшим экраном и большими ручками настроек. Правда, показывал он только одну программу и то с шести вечера, до полуночи. И приёмник с проигрывателем тоже был, огромный, тяжелый, выкрашенный в тёмно-коричневый мрачный цвет, назывался он «Урал-57» и так заманчиво помигивал в полутьме зелёным зрачком индикатора, что сердце просто замирало. А если посмотреть в его фанерный корпус с обратной стороны, то картина представлялась совсем нереальная, фантастическая!   
          Это был целый волшебный небольшой город! Таинственно светились оранжевым и голубым сиянием стеклянные небоскрёбы электронных ламп! Поражали своей массивной гармонией приземистые стальные ангары глухо гудящих трансформаторов и сверкало ажурной алюминиевой конструкцией легкое здание переменного конденсатора. А среди них, рассыпались мелкими одноэтажками фарфоровые резисторы, изящные диоды и бумажные корпуса конденсаторов простых. Два мощных динамика, выставили свои рупора из чёрной бумаги и как гигантские пауки магниты их парят над этим таинственным городом, как большие дирижабли…! Таинство…! Чудо…!

          Было в этом приёмнике целых шесть каналов с разметкой, на которой были написаны названия городов - Лондон, Прага, Киев, Берлин, Мехико и много других, но самыми моими любимыми были четыре коротковолновых диапазона. Стоило легонько повернуть чёрную ребристую ручку настройки, и в уши втекала таинственная жизнь всего огромного земного шара! Буйные испанские и мексиканские гитарные мотивы через миллиметр поворота сменялись торопливой английской речью, тоскливо пропоёт что-то азиатская флейта, ещё чуть-чуть и вырывается на свободу напряженный писк морзянки неизвестно от кого и неизвестно к кому летящей и тут же из динамиков рвутся на свободу таинственные гулы и шорохи всей бесконечной вселенной! Можно было провести целый вечер у приёмника и совсем не надоедало. Но это была вещь громоздкая и с собой её не унесёшь. Ни на речку, ни на крышу, где мы ночевали летом, ни тем более куда-нибудь в лес…! Слушать его можно было только дома. Появились правда, в ту пору кое у кого уже и переносные транзисторные приёмники, например весь из себя закруглённый «Альпинист», но были они в ту пору не очень-то приёмистыми, сложными в настройке и потребляли столько энергии, что только успевай покупать недешёвые батарейки. Вот и возникла у меня мысль собрать детекторный приёмник! А чего…, батареек совсем не надо, да и маленький он, положил в карман и можно идти в лес или ещё куда.

          Но как оказалось, что спросить о принципе его работы и методах сборки мне совсем не у кого. Не было у нас человека, который понимал бы в этом хоть что-то. Разбирался хоть как-то. Просто подсказал, в конце концов. Ну не было…! Ближайший теле-радио мастер жил в районном центре. Работал в доме быта. Ну не ехать же с таким пустяковым вопросом к нему. Отвлекать от работы такого очень занятого человека. На моё счастье, в сельской библиотеке мне удалось отыскать тонюсенькую книжку, выпущенную видимо ещё сразу после войны «В помощь радиолюбителю», с описанием самых простейших конструкций детекторных приёмников. И вот, вооружившись терпением, я начал постигать нелёгкие азы электроники.

          Для этого нужно хотя бы знать основы физики, а я ещё учился во втором классе и физику нам не преподавали. Вот незадача…. Пришлось взять старый учебник своей тёти, младшей материной сестры и проштудировать главу об электричестве. Целый вечер просидел. Нужно было иметь хотя бы элементарное представление о вольтах, амперах и пикофарадах. Понял не всё, но вдохновлённый простотой конструкции и горящий от нетерпения я сразу же взялся за сборку. А для этого, для начала я присмотрел во дворе у тёти старый поломанный ламповый приёмник и разобрал его плоскогубцами до основания, на детали. Стоило больших трудов разобраться в маркировках деталей, в диаметре медной проволоки для катушки, в полярности диода. Всё это приходилось делать почти на ощупь, почти методом тыка. Благо, что книжка и была написана для таких дилетантов как я, очень простым и понятным языком…! Проблема с материалами конечно стояла очень остро! Почти как шило…!

          Для начала, на кусочке пластмассы острым концом ножниц я провертел несколько отверстий и вставил в них по маленькому болтику. Зафиксировав их гайками, я с огнём в глазах начал сборку. Самое смешное, что в ту пору в деревне было невозможно достать электрического паяльника. Пришлось, по тихой грусти, на следующий же день незаметно одолжить таковой в школьном кабинете физики, возможно в то время, он и был единственным в нашей деревне. С канифолью и оловом было проще! Канифоль вытапливалась летом под солнцем из каждого смолистого сучка и стекала на землю каплями с брёвен, а из олова мой отец отливал отличные уловистые самодельные блёсны для спиннинга. Щуки и таймени бросались на них как ненормальные. Для катушки колебательного контура, пришлось клеить самодельный бумажный цилиндр. Цилиндр нужного диаметра получился только раза с третьего, потому что от нетерпения я начинал наматывать проволоку на ещё не просохшую толком бумагу. Конденсатор прикручен намертво, у него чёрная карболитовая ручка от сломанного приёмника, диод аккуратно установлен на своё место. Вечером я забрался на крышу и как можно выше прикрутил зачищенную медную проволоку к стояку телевизионной антенны. Душа моя трепетала!

          С вожделением я поднёс наушник к уху и повернул ручку настройки. Приёмник молчал. Я ещё раз покрутил ручку конденсатора…, ни звука, ни шипения. Буквально по миллиметру осмотрев конструкцию (везде ли есть контакт) я разочарованно сел размышлять, в чём же причина моей неудачи. Через пол часа напряжения мозга, я решил, что только одно обстоятельство может быть причиной моей неудачи – неисправный или неправильно подсоединённый диод! Д2Б - маленькая такая стеклянная штучка, полярность которой на взгляд просто не определить. Переставив диод в обратном направлении, я снова схватился за наушник. Но уже не так как в первый раз, а медленно и осторожно. Я очень боялся разочароваться во второй раз. Плотно прижав его к уху, я снова медленно повернул ручку. Сердце моё затрепетало и забилось, я услышал далёкую и негромкую музыку…! Как жалко, что никого в тот момент рядом не было. И некому было сказать, или даже крикнуть, – «Смотри! Это я сам, один, без посторонней помощи сотворил это чудо! Никто не помогал. Он работает, по-настоящему! Послушай, эту божественную музыку!»
          Музыка на самом деле была далека от божественной. Это были какие-то китайские национальные мелодии из резко звучащих струнных и пронзительно свистящих духовых инструментов. Что поделать, если мой первый приёмник принимал только китайские и монгольские станции, находящиеся к нам ближе всего. Жили то мы почти у самой границы, ну что такое четыреста километров, по сибирским меркам? Да и уверенным был приём только поздним вечером и глубокой ночью, днём зачастую было бесполезно крутить ручку настройки, кроме морзянки ничего не было слышно.

          Много потом у меня было конструкций приёмников, и совсем порой неудачных и очень хороших. Я даже оснастил ими обе отцовы охотничьи избушки, чтобы было не так тоскливо коротать время вечерами. Зима, в печке потрескивают поленья, за окном снега по самые верхушки молодых сосен, а в наушниках - "На южном побережье Крыма солнечно, температура плюс десять - плюс пятнадцать...". Хорошо! Мне уже лет наверно двенадцать-тринадцать. Горд тем что отец стал доверять мне второй выстрел, уверовав в мою твёрдую руку и зоркий глаз. Сижу, закладываю в патроны пыжи вырубленные из старого валенка или свинцовую картечь между двух чугунных сковородок катаю...! Да и сейчас мне ничего не стоит буквально за пять минут спаять это чудо техники. Самое сложное, это намотать катушку. Но тот первый свой приёмник я всё равно помню! И уже даже не сам приёмник, а ощущение победы над собой, над пространством и временем, позволяющим человеку, чувствовать себя венцом творения, покорителем эфира…!
         
          Друг у меня есть Юрчик, всегда спокойный такой, как удав, ползущий по пачке дуста. Сколько его знаю, а это уже больше сорока лет, всё никак не могу привыкнуть к его аккуратному равнодушию. Меня это просто бесит. Просто хочется дать ему как нибудь по шее. Особенно когда выпью,  смотреть на него не могу. На его прилизанную причёску, на его вязанную чистенькую серенькую безрукавку, на брючки его, вечно наглаженные с остренькими стрелочками. Не могу слушать его речи спокойные и аргументированные о тотальном вреде пьянства и пользе своевременного питания. Это выше моих сил, выслушивать всё это, особенно когда я при этом пью водку и закусываю её пепси-колой с чебуреками. Вот ведь каков подлец, находит же время ударить по самому больному. По воспалённому самолюбию!

          А чего собственно я удивляюсь? Он же с самого детства таким квадратненьким и равносторонним был. С первого класса отличником! Нервировал меня. В школу приходил, будто только что из-под утюга. И что самое удивительное и из школы уходил точно таким же. Я домой обычно возвращался с вечно оборванными пуговицами и зелёными коленями и ободранными локтями,  после футбола на переменах, а он в это время завёл записную книжечку, в которую записывал просмотренные фильмы. Аккуратным почерком было выписано название фильма и через чёрточку короткое описание – «про пиратов, о партизанах, печальная любовь» и так далее. И чуть ниже – «понравилось, не очень, больше смотреть не буду», и это с самого первого класса. Единственный раз в жизни видел этого сфинкса морально возбуждённым, но это такой редкий случай! Было это, когда мы учились в третьем классе.

          Зимой, нам приходилось возвращаться домой по узенькой тропке, натоптанной у заборов. Тротуаров в деревне не было и по обе стороны от тропинки лежали сугробы, в которых можно было утонуть с головой. Ни свернуть, ни обойти стороной встречного пешехода было нельзя. И вот мы два кислых друга прёмся домой, обсуждая свои важные пацанские дела. Где-то в самой середине пути на тропинке поперёк дороги стоит Кабачок. Кабачок был нашим ровесником, но ему немного не повезло, он родился четвёртого сентября и поэтому пошёл учиться на год позже нас. Таковы раньше были дурацкие правила. И ладно бы он стоял один, столкнули бы его в сугроб и пошли бы дальше. Но у него за спиной сидела огромная немецкая овчарка. Пришлось вежливо попросить его пододвинуться в сторону. К нашему безграничному удивлению, он отказался!
          - Сами ползите по сугробам! – вальяжно ответил он, поигрывая поводком в руках.
          - По шее получишь! – попробовали мирно и деликатно уговорить его мы.
          - Только попробуйте, скажу Мухтару - «фас», и штопайте штанишки! – с наглым достоинством отвечал он.

          Делать было нечего, Мухтар так внушительно открывал пасть с четырёхсантиметровыми зубами в коричневых дёснах, что нам волей-неволей пришлось обходить непреодолимое препятствие стороной. Проклиная Кабачка и его пса и обещая им обеим повыдёргивать ноги, мы по пояс в снегу преодолели десятиметровый обход. А он стоял подлец, и над нами смеялся! Но это ещё было не всё. На следующий день, история повторилась с точностью до мелочей. И даже диалоги были абсолютно такими же. И снова мы униженные и оскорблённые по пояс в снегу, громко выкрикивая все ведомые нам проклятья на голову Кабачка и его пса, брели по метровым сугробам. Надо было видеть, какое удовольствие это доставило нашему недругу. Он просто светился от счастья.
          И вот на третий день в недобрых предчувствиях мы снова хрустим  знаком путём. Ну да! Та же самая картина. Кабачок поджидающий нас и его пёс с грустными глазами и огромными клыками сидящий поперёк тропинки. Я не знаю, что нашло на Юрчика, но метров за десять не доходя до препятствия, он грозно вознёс над собой толстый дермантиновый портфель и с индейским криком, - Ааа-аа-уу-ууу, - кинулся в атаку на противников.
 
          Опешивший пёс сначала от изумления поднял уши, а потом с паническим ужасом в глазах бросился через глубокие сугробы к ближайшей дырке в заборе, увлекая за собой на привязанном поводке и главного нашего недруга. Пять метров до забора он преодолел в два прыжка и скрылся между оторванных досок. Но если самому ему хватило гибкости проскользнуть, то Кабачок высокие снега пролетел торпедой, но потом безнадёжно застрял по пояс в дыре. Я видел, с каким воодушевлением мой примерный друг пробрался через сугробы к забору и с наслаждением всадил два крепких пинка, в выступающие задние части тела неразумного собаковода!

          А пёс оказался настоящей сукой. В хорошем смысле этого слова. И звали его не Мухтар а Муфта! Помню, как потом по весне мы играли с её прелестными щенками. Красивая и добрая собачка.


          В самой середине жаркого-прежаркого сибирского августа одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года в небольшом берёзовом леске за колхозным машинным двором растянули свои цветные палатки цыгане. Тут же по тихим и сонным улицам села, распугивая обленившихся собак, пронеслась горластая орава босоногих и чумазых разновозрастных цыганят. И мы, пацаны, снедаемые любопытством, отправились разглядывать голубые и оранжевые шатры их небольшого, но очень шумного табора. Палатки были большими и открытыми, даже скорее и не палатки, а навесы от дождя, и было видно, что внутри они были выстланы разноцветными коврами с валяющимися там и сям яркими шёлковыми подушками. Несколько толстых бородатых цыган в кожаных безрукавках и цветастых рубашках по той моде лежали на них, лениво покуривая сигареты и трубки. А рядом с палатками, на улице, суетливые худые цыганки, все как одна с золотыми зубами, подоткнув подолы своих многочисленных юбок, разжигали костры и готовили еду в объёмистых чугунных казанах, поставив их на металлические закопченные треноги. Наши деревенские бабки сразу засуетились и забеспокоились. Забегали по дворам, замыкая сараи и погреба на висячие замки и заматывая калитки пригонов со скотиной, на ночь, проволочками и верёвочками.

          - Быдай вас пранци зьилы, - причитали они, - покрадуть, усэ як е покрадуть бисови диты.
          И только дядька Лёшка, ухмылялся, глядя на суетливую озабоченность своей жены и тёщи.
          - Глупые вы бабы, - говорил он, усмехаясь, - цыгане никогда не воруют там, где живут. Закон у них такой.
          - Какой там у тех цыган закон, какой им закон? – злилась его жена тётя Маша, - у них закон один, своровал – умный, не сумел обдурить, значит – дурак. Ты что сам забыл, как они могут сено на бичик навязать?

          И дядька Лёшка, молча махнув рукой, уходил в сторонку, заранее зная, что переспорить жену невозможно. Да и историю эту он сам же ей и рассказывал. Было это сразу после войны, когда ему самому только исполнилось шестнадцать лет. Ранней весной в деревню так же приехали цыгане. Расположились табором у реки и пошли по дворам продавать женские хлопчатобумажные расписные платки и менять их на еду, на сало, на муку и картошку. Родители Лёшкины были на ферме, когда во дворе громко залаяла собака и в калитку к ним зашёл уже немолодой лохматый цыган с двумя оборванными цыганятами в пиджаках с чужого плеча.

          - А что, хозяин, - громко спросил он, причудливо переплетая в своей речи твёрдую южную букву «г» с мягкой молдавской буквой «л», - не дашь ли ты нам немножко сена для кобылки? Издалёка ехали, изголодались все. Нам много не надо, вот я сюда чуть-чуть на бичик навяжу и будет тебе Божье благословение за то, - и он показал небольшой кнут, которым, видимо, и погонял в дороге свою голодную кобылку.
          Лёшка был молодой и доверчивый деревенский хлопчик. Ну сколько там того сена можно навязать на бичик? Небольшую охапку? Пусть берут, видно, умаялись с дороги, да и просят по-доброму, как со взрослым разговаривают. Вот и разрешил им взять со стога, стоящего на огороде, сколько унесут. Но когда увидел, сколько сена они умудрились навязать на бичик, то чуть шапку не уронил от удивления. Из ворот на двух кривых ногах вышло почти полстога сена, и оба цыганёнка изо всех сил поддерживали руками эту копну сзади. Бичик оказался пятиколенным шестиметровым кнутом, которым можно было обвязать и весь стог, если бы хватило сил унести. Досталось ему тогда от родителей за такую самостоятельность. И историю эту он всегда рассказывал, когда видел цыган. Вот и сейчас родная жена напомнила о ней, хоть он и сам никогда об этом не забывал.

          Как оказалось на этот раз, цыгане приехали в колхоз не любоваться местными достопримечательностями и не отдыхать на свежем воздухе у реки. Председатель нанял их для серьёзной работы. Ремонтировать и восстанавливать бороны. На машинном дворе их уже скопилось огромное множество. Нужно было заново отковать затупившиеся стальные зубья. Вставить недостающие, так как почти половина из них была потеряна при вспашке зяби. Отбраковать и заменить гнутые и лопнувшие решётки и покрыть всё это антикоррозионной краской, чтобы они не ржавели. Вот такую непростую задачу и могли решить, по мнению председателя, только цыгане. Для этого им по ночам выделялась колхозная кузня, так как днём она была занята своими делами, и весь необходимый для этого инструмент. Мужики возмущались, что же это, неужто мы бы сами не отремонтировали эти бороны, если бы нам нормально заплатили? Но, видимо, у председателя были свои резоны. Может, они его так околдовали, а может, пообещали процент от оплаты? Как бы то ни было, но по ночам в кузнице стали работать приезжие кузнецы.

          Чтобы ничего не потерялось, весь более или менее ценный инструмент местные оттуда вывезли, оставив только то, что было не жалко потерять. Но работа всё равно кипела вовсю. Два молодых парня с помощью банды малолетних помощников разбирали бороны, а двое цыган постарше всю ночь стучали в кузне молотками. Работа кипела. На следующий же день цыганки пошли по окрестным деревням, предлагая на продажу самокованные тяпки для прополки картошки, небольшие гвоздодёры и прочнейшие кованые вилы. Непонятно было, когда они при этом умудряются ремонтировать бороны, но товар шёл неплохо. У местных работников кувалды и молотка, бывало, не допроситься сделать тяпку. Они, осознавая свою исключительность, задирали носы и загибали непомерные цены. С цыганами было проще, они поставили производство на поток. Пару раз приезжал председатель, но увидев, что разборка старых борон идёт вовсю, ничего не мог предъявить им в укор. При нём они занимались тем, чем им и положено было заниматься. Таким образом за две недели они снабдили окрестности всем необходимым и дефицитным в ту пору огородным и домашним инвентарём, вызвав приступы зависти и злобы у деревенских кузнецов.

          Зашёл в кузницу как-то и дядька Лёшка. Нужно было ему сделать хорошее тесло из старого и ненужного топора. Цыган кузнец согласился отковать инструмент за умеренную плату, но топор раскритиковал.

          - Разве это железо для настоящего топора? – насмешливо спрашивал он. - Это пластилин навозный, а не топор.
          - Топор хороший, - не соглашался тот, - он ещё моему отцу служил и детям моим служить будет.
          - Вот смотри, какой топор настоящий, - сказал цыган и вытащил откуда-то из угла кузницы небольшой топорик с резной бёрёзовой ручкой, покрытой коричневым лаком. Положил на чурку гвоздь «двухсотку» и одним махом разрубил его на две части, взял тот конец гвоздя, что подлиннее, и снова разрубил его на две половины. - На, - протянул он топор дядьке, - посмотри, есть там хоть одна зазубрина? - И как тот тщательно ни рассматривал острое, как бритва, лезвие, никаких зазубрин не обнаружил. А так как он сам был отличным плотником, то прямо загорелся идеей купить этот удивительный топор. Для плотника хороший инструмент – это прежде всего! И с ходу решил предложить хозяину топора двадцать пять рублей! Напомню, это был семьдесят шестой год, и средняя зарплата не превышала ста двадцати рублей. А в деревне так она и вовсе не переваливала за сто. Простой топор без топорища в магазине стоил от силы копеек сорок. Но кузнец только посмеялся.
          - Такой топор сто пятьдесят рублей стоит, не меньше. Тут особая сталь, на крови закалённая, – то ли шутя, то ли всерьёз сказал он и спрятал топор подальше.
          С тех пор дядька не знал покоя, придумывая поводы, чтобы лишний раз зайти в кузню и попробовать договориться с цыганом о продаже такого необходимого ему топора. Но тот ни в какую не соглашался, а только рассказывал байки, что это уникальный топор, что таких топоров по всему свету не больше ста штук и поэтому дешевле, чем за сто пятьдесят рублей, такой топор не продаётся. И скалил при этом прокуренные зубы.

          Наконец, вся работа была сделана. Все бороны отремонтированы и покрашены, табор собрал свои пожитки и, погрузив всё на телеги и мотоциклы с колясками, тронулся в путь. Проезжая мимо двора дядьки Лёшки, кузнец остановился и постучал в ворота.
          - Ну что, хозяин, будешь брать топор за сто рублей? – спросил цыган. - Последняя цена, продаю тебе как старому знакомцу, потому что деньги нужны, семья у меня большая, семь цыганят кормить не просто так. А если не хочешь, так я и поехал.

          Дядька Лёшка колебался недолго, сбегал в дом, вытащил теткину заначку в сто рублей и отдал продавцу заветного раритета. То, что жена устроит ему скандал, он догадывался, но думать об этом уже не хотелось, да и какая теперь разница, если мечта сбылась? Взял топор и, довольные друг другом, они тепло расстались. И табор растворился на Сибирских просторах.

          Дня через два на машинном дворе поднялся скандал. Оказалось, что из более чем двух сотен борон, по-настоящему отремонтированы не больше десятка. Те, что лежат сверху. У них откованы зубья и заменена решётка. Зубья же остальных борон были просто обмакнуты в густую краску и высушены без всяких переделок. Краска, стекая по зубьям в самом конце, истончалась тоненькой струйкой и придавала зубу вид острого штыря. Но стоило её отколупнуть, и становилось понятно, что кузнец к бороне даже не прикасался. Председатель понял, что деньги выброшены на ветер. Кроме всего прочего, с культиваторов и лущильников, стоящих на машинном дворе, были сняты почти все диски, из которых, как оказалось, кузнецы и делали тяпки на продажу. Осенняя пахота грозила срывом. Начальство рвало и метало, но ничего поделать не могло, табора и след простыл.

           Счастлив был только дядька Лёшка. Он был обладателем такого сокровища! Дня через три он решил принести топор в столярку, чтобы похвастаться «настоящим инструментом»! Бережно вытащил из сумки и рассказал, как этот топор рубит стальные гвозди и при этом не остаётся даже малейших зазубрин. Никто ему, естественно, не поверил. Таких топоров в деревне никогда не было. Тогда он достал из ящика и положил на верстак небольшой гвоздь. Горделиво косясь на неверующих, легонько размахнулся топором и рубанул по гвоздю.
          Такого разочарования он не испытывал никогда в жизни. Гвоздь остался целым, только косая царапина светлела на месте руба. А вот на лезвии топора появилась вмятина, полностью повторяющая диаметр гвоздя. Ещё не веря себе, он снова замахнулся топором и рубанул по гвоздю ещё раз. Вторая вмятина на жале образовалась рядом с первой. Сталь топора оказалась совершенно никчёмным железом.
          На следующий день он сходил в кузню и на полу среди кусочков шлака и затоптанных в мусор болтов и гаек обнаружил остатки того самого гвоздя, который так легко перерубил цыган. Гвоздь оказался отлитым из свинца…
 

          Бабушкину корову звали Пестрянка. Ах, такой красивой коровы не было ни у кого в нашей большой деревне! Это была вальяжная, умная и крупная дама, цвета кофе с топлеными сливками, покрытая в нескольких местах некрупными, ослепительно белыми пятнами, и в белых же аккуратных носочках на всех четырёх изящных ногах. Блестящие, словно лакированные, копыта и такие же лакированные рога придавали этой скромной даме вид благородный и породистый. Причём рога располагались не как у простых коров – не торчали вверх, а были изысканно изогнуты в виде старинной лиры и красиво парили параллельно земле острыми концами вперёд.
          А какое умное у неё было выражение лица! Именно лица! Обозвать этот добрейший образ коровьей мордой язык не поворачивается. У неё были глаза, достойные древнегреческих богинь. Недаром в Древней Греции бытовало такое сравнение для женщин с прекрасным и загадочным взором – «волоокая», то есть с глазами, как у вола. Глаза у неё были большие, глубокие, задумчивые и печальные. С огромными, пушистейшими чёрными ресницами. Она была настоящей красавицей! И это было заметно уже издалека.

          У неё и мать, корова Марта, была тоже очень красивой, но не настолько, чтобы сравниться с дочкой. Когда она только родилась, дедушка с бабушкой сразу же решили оставить её у себя, взамен уже постаревшей и погрустневшей Марты. Та прожила в их семье около двенадцати лет, молока уже давала мало, и Пестрянка была её последним поздним и любимым детищем. Так уж она трогательно стояла, изо всей силы прижимаясь к маминой ноге своим дрожащим боком, и влажным розовым носом обнюхивала новый для себя мир, что слёзы умиления накатывали на глаза. Спокойная и деликатная от рождения, она сразу понравилась моим предкам. А уж они-то толк в коровах понимали! Ещё как! Считай, всю жизнь бок о бок с лошадями да быками. Имя и не придумывали, оно само как-то прилепилось к телёнку с самого первого дня. Как только она встала на свои шаткие разъезжающиеся ножки, так и стала Пестрянкой. Раз и навсегда. Сколько себя помню, ни разу не слышал, чтобы дедушка заматерился на неё или обозвал грубым словом. Мягкий, несильный шлепок ладошкой по лоснящемуся крупу был единственной мерой воздействия и поощрения. Может быть, только потому, что дедушка совсем не матерился? Кто ж его знает?

          Вспоминаю её, и на ум почему-то сразу приходят индийские боги, храмы, статуи, древние барельефы. Это же у индусов корова – священное животное! Видимо, и кто-то из моих прямых предков тоже был в прошлой жизни верующим в Шиву или Кришну индусом. Настолько трогательным было общение между ними. Я имею в виду корову, с одной стороны, и дедушку с бабушкой – с другой. Пестрянка никогда не была капризной, но сумела себя поставить так, что фамильярное обращение с нею было исключено. Воду она, например, пила только свежую колодезную и только подогретую зимой до определённой температуры. В сене тоже была разборчива, и не всякая сушёная трава могла стать ей кормом и прийтись ей по вкусу. Но не капризничала, нет, не капризничала…, ей-богу, просто выталкивала носом из кормушки то, что ей не очень нравилось. За фигуристыми красотками не гналась, не модничала и всегда была довольно упитанной.

          Впрочем, гурманкой она всё же была. По осени она очень любила выколоченные палками и освобождённые от семечек шляпы огромных подсолнухов. И приходя домой, первым делом подходила к яслям и с удовольствием хрустела смолистыми кругляками. Всегда в её кормушке лежал кусок соли-лизунца весом, наверное, пуда в три-четыре! Это у дедушки была такая для неё замануха. Другим хозяевам приходилось встречать коров из стада и гнать хворостиной домой, а Пестрянка всегда приходила сама. Подождав немного у ворот, если вдруг её забывали встретить, она рогом ловко поддевала рукоятку металлической задвижки и заходила к себе домой, в свой загон. Её кроткое тихое «Му-у-ууууу» в этот момент напоминало многоголосый орган, звучащий одновременно в нескольких регистрах. Голос у неё был так же красив, как и всё остальное. А она была скромницей и почти им не пользовалась. Если бы я этого не видел тысячу раз сам, то, наверное, подумал бы, что мне врут. И когда я слышал, как чужую корову кто-нибудь обзывал «скотиной безмозглой», я уже знал, что это не так – наша Пестрянка чем-то догадалась, как справляться с непростым механизмом.

          Помнится, пастух дядя Афиноген, в вечно промокшем от дождя и росы дождевике с большим башлыком, бывало, сидя на лошади и заворачивая цигарку из ядрёнейшего домашнего самосада, наматывал пятиколенный кнут на руку и не забывал сказать моему деду:
          - Что правда, то правда, Иван Ефимович! Из всей полусотни коров две самые лучшие и красивые: это ваша и Ромашка тётки Груни! Вот как ни крути, а только они украшают всё стадо. Что значит – порода! Смирные да пригожие! Хоть сейчас на ВДНХ. Медаль обеспечена! Никогда никаких проблем с ними… - И Пестрянка понимающе кивала в ответ своей большой головой. Соглашалась.

          А какое молоко она давала! Поставишь трёхлитровые стеклянные банки в сенцы, и через пару часов слой сливок толщиной в два пальца! Пить его свежим всегда было затруднительно – уж слишком густым и жирным оно было. Но если для кого-то парное молоко пахло коровой, то для меня оно пахло луговыми травами – клевером, медуницей и почему-то цикорием. А какая прекрасная была из него простокваша, а творог! Сметану никто в деревне не пил из стакана, её, как масло, приходилось мазать на хлеб! И с чесночком! А какое душистое и вкусное масло! Изредка бабушка делала брынзу! Ничего нет вкуснее этой в меру просоленной брынзы со свежим хлебом из печи и стаканом чая с мёдом! Ещё я очень любил топлёное молоко. Когда печка уже почти протопилась, бабушка наливала полный до краёв «глэчик» и ставила его в самую середину уже пустой жаркой печи. Через час вытаскивала крынку и наливала мне молоко в белую фарфоровую кружку. Цвет у молока был желтоватый, и сверху обязательно плавала почти коричневая пенка. Как передать вкус этого молока? Нет, наверно, я не сумею найти столько нужных слов. Топлёное молоко пахло бабушкиным домом и счастливым детством!

          Все телята Пестрянки и ростом и статью были в маму и поэтому пользовались хорошим спросом. Бывало, она ещё стельная, а уже приходят соседи и договариваются, что если будет тёлочка, то за неё готовы оставить немалый задаток. Даже колхозный бугай, со странной для быка-производителя кличкой – Монах, в её обществе становился скромнее. Он никогда не лез к ней нахрапом. Она ему явно нравилась и после того, как всё свершится, они ещё долго потом стояли, прижавшись боками и уткнувшись в кормушку, словно шептали друг другу какие-то непонятные нам, людям, слова. Она ему явно нравилась больше других. И статью и характером.

          Сколько же у неё телят было? Наверное, как и у её мамы, двенадцать штук. Скорее всего, да. Как она их всех любила! Её глаза начинали светиться тайным светом восторга, и вымя переполнялось сладчайшим молоком. Но с возрастом, к сожалению, всё меняется. И не только у людей. У старых коров молоко начинает немного горчить. А это для неё всегда означает закат жизни. Печальный закат. Без всякой надежды на восход.

          Время, проживаемое человеком, имеет одну очень странную особенность. Каждый из дней проживаемой человеческой жизни может тянуться бесконечно долго! Может быть тягучим и нескончаемым. Недели и месяцы уже проходят легче, и именно проходят. Стабильно и в нужном темпе. А годы, вопреки ожиданиям, летят стремительно. Порой так стремительно, что однажды очнувшись и остановившись поискать дни прошедшей молодости, понимаешь: жизнь уже почти прожита. Вот так и я не успел опомниться, как проскочило со времени рождения Пестрянки почти пятнадцать лет. Я очень хорошо запомнил день, когда дедушка с бабушкой надели ей на рога тоненькую верёвочку, чего раньше никогда не делали и повели её к ветеринарной аптеке. Там, у высокой эстакады, стоял потрёпанный грузовик с высокими бортами, который отвозил коров и лошадей на мясокомбинат.

          Когда её загнали на весы, взвесили и выдали дедушке бумажку с печатью, она забеспокоилась. А когда её завели на эстакаду и поставили в кузове грузовика, она уже всё поняла. Её голова опустилась, виноватые глаза затянулись неземной грустью, и хвост обвис, как ненужная верёвка.

          Автомобиль тронулся. Неторопливо преодолевая неровности сельского существования, он удалялся по направлению к месту, где царит непонятная человекам животная скорбь. Высокие борта кузова тряслись на ухабах, колёса подскакивали на кочках, и только корова в кузове стояла почти недвижимо, словно она не ехала, а медленно уплывала по спокойным водам в иной мир.
          - Му-у-уууу, - прозвучал короткий, последний и прощальный аккорд многоголосого органа, - я прощаю вас, - очень явно послышалось в голосе коровы!!! И моя бабушка отвернулась и заплакала…
 

           Недалеко от нашей глухой деревни было село Белецкое. Но всякие укрупнения шестидесятых годов напрочь погубили такие небольшие отдалённые деревни. Оно и понятно – проще было согнать крестьян на центральные усадьбы, чем тянуть электричество и мостить нормальные дороги в далёкие хутора. Да и начальству было проще: вот он весь народ – у председателя на виду. Сделали так, как было нужно райкомам и обкомам, а не простому народу. Народ с неохотой, но покидал насиженные места, переселяясь поближе к домам культуры, большим магазинам, восьмилетним школам и отделениям почтовой связи. Только в округе семи километров от нашей деревни исчезли четыре таких, достаточно больших населённых пункта, да парочка мелких хуторов. Запомнилось мне Белецкое ещё и потому, что там когда-то жила моя тётка. Уж как она жалела о том, что пришлось уезжать из деревни, где прошло всё её детство и её юность. Любила она в свободное время потрепать языком и повспоминать о житье-бытье. Так я из её разговоров узнал, что в километре от самой деревни, раньше было поле со странным названием  - «кургановка».

          А называлось оно так потому, что раньше на нём находилось несколько древних монгольских курганов. Но могильные камни с этих курганов местные вандалы давным-давно порастащили на каменки для бань. Да покололи на печки вместо кирпичей. Поля сами были распаханы, но взъёмы самих курганов на поле ещё хорошо определялись. Я был хлопчик, начитанный фантастикой и приключениями, и грезил в ту пору раскопками и кладами. И сразу воображение в моей голове рисовало старинные мечи, сундуки с золотом, серебряные доспехи древних воинов. Ах, как я мечтал втихушку раскопать парочку таких курганов, чтобы хорошенько порыться внутри. Но зачем же так далеко ходить? Недалеко от нашей деревни, буквально рукой подать, почти у самого кладбища находилось место, которое среди народа называлось  «монгольская могила». Не были ли там захоронены древние воины Чингис-хана? Жертвой моей любознательности, как всегда, в первую очередь пал дедушка. А кого ещё спрашивать? Бабушка не местная, отец с матерью вечно заняты и такими глупостями никогда не интересовались. А дедушка - совсем другой колер! Он и от отца своего много слышал и от бабки с дедом своих, местный старожил. А уж рассказывать истории про старинные времена ему одно удовольствие. Я у него самый внимательный слушатель всегда, бабка-то его совсем слушать не хочет. Наслушалась за столько лет. Сейчас, только очередную цигарку закрутит, ногу на ногу важно положит, выпустит клуб густого табачного дыма и начнёт.

          - Я то сам этого Юрдыгея не помню, врать не буду, - говорит мне дед, - самого-то меня в ту пору ещё и на белом свете не было. Имена у монголов такие, что соберись вдвоём, и не выговоришь. Всей азбуки на одно такое имя не хватит. Юрдыгей это так, а настоящее у него другое было. Моему батьке  тогда было всего годов пять или шесть, не больше. И вот как раз о ту пору много народа приехало в деревню, говорил батько, с Украины. Деревня-то наша украинская вся, вот они и селились поближе к своим. Разные поселенцы были, да только все дорогой измучены, по пол-года, по восемь месяцев добирались до места. Рехворма какая-то была. Сталыбин значит организовал. Вот и побёг народ с насиженных мест. И к нам семей десять поселились. Говорят, по пачпорту в управе деньги хорошие на обзаведение давали. Хочь корову, а хочь коня. А земли, так бери не меряно. Свободную всю так давно уже свои же позанимали, а тайгу бери, корчуй, сколько силы есть. Вся твоя будет. Иные-то дурные, так и понадрывались, до самой смерти гектарами тайгу корчуя. А чё ж ты хочешь? От безземелья да в такую благодать. Кто умный, так тот больше чем обработать мог и не брал.

          Прямо за огородами у нашего деда стали жить в землянке Кукобы. Фамилия значит, у них такая была. Хатка-то была вроде и не землянка, сверху два венца толстых брёвен, окошко маленькое, а пол земляной. Вроде омшаник такой. Дед старый, бабка его тоже старая, да дочка ихняя Олэська. А было у той Олэськи уже двое хлопчиков, годков им было по десять, малые ещё. А хозяин у неё, мужик её, значит, умер ещё в дороге. За возом по холоду где бегом бежал, а где пешком шёл, а осень морозная сильно была, вспотел дуже, ну и прихватило его. Жалел он наверное коня, на телеге же всю дорогу ехали старики, и скарб какой с собою везли, и малые опять же на телеге. И через неделю от простуды да от сильного жара и сгорел. Похоронили они его, деньги которые были, на отпевание потратили, и приехали на житьё босые и голые. Коняшка у них захудалый был и тот от старости обезножил. Тоже продали на мясо, чтоб хоть добраться до деревни. Ни родни у них, ни приятелей. Прямо беда. Это же надо такому случиться, хоть ложись и помирай. Пустили их из жалости жить в землянку за огородами. Старые-то работать уже не могут, десятков по семь обоим. Малые ещё на путнюю работу не годятся. А к Олэське хвороба прицепилась – чахотка, счас говорят туберкулёз чи шо. Да и переживала сильно за мужика видно, ещё и из-за этого слегла. Исходит  она  значит кровью, кашляет сильно и лежит, не вставая, с утра до вечера. Тут бы барсучий да медвежий жир нужен, для постоянного лечения, а взять негде. А на носу зима. А дома ни хлеба осьмушки, ни овса, ни ячменя. И дров нет, а землянка холодная. Помрут зимой с голоду да с холоду. Ну, стариков-то и не жалко – пожили уже. А за хлопчиков  переживай. Помочь совсем некому.

          Приехал в деревню Юрдыгей с монгольчёнком-пастушком. Монгол богатый. А может, он и тувинец был, но так его все называли. Глаза узкие, чёрный, кривоногий. На глазу бельмо, и одет в  овчинный тулуп,  на голое тело. Раньше то он через деревню табуны свои в Хакасию гонял. Лошадей, коров. А то и верблюдов, да, что ты! Верблюды такие черти лохматые, ни на кого не похожие. Шерсть тёплая прямо до пола висит клочками. Всегда раньше останавливался у коновязи. Поил скот, мясо варил и водочку покупал, пока его пастухи спали с дороги на кошмах. Расплачивался всё время серебряными рублями, бумажных денег не понимал. А на этот раз пригнал он с собой  двух тёлочек, двух бычков, да двух лошадей монгольской породы. Пошёл по хатам и заявил, что нужна ему теперь русская баба в жёны. Так как жена у него теперь старая, потому как пришлось ему женится по смерти старшего брата  на братовой жене. И рожать уже совсем не может. Дочки у него уже две были, а сына не было. Очень хотел он сына. А наши девки деревенские ему сильно нравились. Девки-то у нас были все высокие, белые как сметана, да сисястые как на подбор.
          Он и раньше когда приезжал, всё норовил кому под подол залезть, да деньгами соблазнял. Но мужики наших девок блюли. Самим дескать девок не хватает, а то ещё какому-то монголу отдавать. Вот он и приехал с калымом сразу. Предлагал за любую невесту четыре животины. Значит, хочешь – бери двух коней и двух бычков, не хочешь бычков, бери заместо них тёлочек, а то и того не желаешь, то возьми двух тёлочек, бычка и лошадь на своё усмотрение. Как выберешь, так и возьмёшь. Что и говорить, походили мужики коло коновязи, лошадям в зубы позаглядывали. Лошадки хоть и неказистые, а такие тягучие да терпеливые, ну очень хорошие коньки. А тавро на лошадях не юрдыгеевское было, пережжённое. Ворованные лошади и бычки были, потому в такую даль и угнал, кто здесь искать их будет? Вороватый люд. Предлагали ему деньгами, а только не соглашался он ни в какую. Три дня по дворам ходил, водку с мужиками пил, мясом вареным угощал, невесту себе подбирал, рублями за пазухой звенел. А только не соглашался никто из баб с таким страхолюдиной в далёкую степь уезжать.

          Увидел он на улице и Олэську. Неизвестно, за чем уж и куда она ходила. А у неё от болезни щёки румяные сделались, как от мороза, и хоть похудала она от болезни сильно, но красоту не потратила ещё. Увидел её Юрдыгей и пошёл к старику договариваться, чтобы отдали ему Олэську значит в жёны. Уговаривал он стариков долго, пообещал вечером прийти и серебра ещё к калыму добавить, если они согласятся. А что же ему делать, не уезжать же ему без невесты.

          Как услышала это Олэська, отвернулась лицом к стене и так пролежала до вечера. А вечером встала, прибралась, косы заплела, лучшую юбку с вышитой сорочкой одела и к отцу пошла. Сказала ему, что согласна она стать Юрдыгеевой женой. Потому как больше чем год она всё одно не проживёт  на белом свете. И пусть берут за неё  двоих лошадей, бычка да тёлочку, да серебром попросят сколько-то. Он всё равно согласится, так как о её болезни ничего ещё не знает, потому говорит по-русски совсем плохо, а украинский вовсе не понимает. А то иначе умереть им всем зимой с голоду придётся, и старым и малым. А ей так и так смерть. Так хоть не задаром. Хоть такая обманная польза, раз уж она совсем теперь не работница. Ох и обрадовался монгол, когда узнал, что она согласилась. Кроме лошадей и коровы с бычком, дал он старикам двадцать пять рублей серебром, да доброе седло под коня. Старуха, сказывал батька, дуже горевала-плакала, сильно не хотелось ей свою кровиночку на чистую смерть отправлять. Потрепала горемычная Олэська своих мальцов по белым льняным волосёнкам, тоже обливаясь слезами. Так и уехала на другой день она сзади у монгола на коне, а всегда голодный пастушок следом пешком как собачка пошёл, хворостиной тёлку да оставшегося бычка погнал - злой народ степной.

          А ведь и здорово помогла она старикам. И их от хлопот избавила и деньги появились. На выделенный управой пай, да на проданного одного жеребца, да на седло, купили они инвентарь какой, зерно на посев, телегу, плуг да борону, построили они за зиму хороший дом пятистенок с баней, народ то наш на живые деньги быстро помогать был горазд. Двое-трое плотников завсегда свободных будет. Хоть и не было уже силы у старика, да голова была ещё крепкая. Ради двоих внуков сильно дед за хозяйство зацепился, то помирать собирался, а тут и до правнуков решил терпеть. А хозяйство и старухе помирать не даёт, ей коровка что твоя близняшка, разве что не спит с ней, в церкву сходить некогда. Там и хлопчики помаленьку работать стали и на пашне помогать, и на огороде. Раньше в двенадцать годов уже за плуг которых ставили. А боронить и косить уже и в восемь можно. А хлопчики-то рано смышлёные, знают, надеяться не на кого, всю работу взрослую делают, не перечат.  Вроде уже и зажили они, хоть и не богато, но справно. Хоть и лепёшки овсяные на воде порой пекли, но совсем не голодали вроде. Рыба в реке, в тайге дичина, если шевелишься с голоду не помрёшь. Сильно их монгол выручил. Только бабы деревенские языкатые спросят когда, дескать, как там теперь ваша монголка живёт, весточки никакой нету? Сплюнет старик с досады да и запечалится. Вот так, жил человек на свете, а пропал в степи, будто и не было никогда.

          А весточка пришла только через два года, да такая, что никто и не ждал. Приехал в деревню опять монгол на двух лошадях. На одной ехал он сам, а на другой вёз Олэську. Только уже не живую. Замотал её в грязную холстину и так мертвую и привязанную к седлу и привез к старикам. Умерла она от чахотки.  Да от пыльной и холодной степи. Старикам горе, а он кричит, давай мол коня назад, давай корову назад, девка-то больная была, порченная, не родила мне сына. Стоит, слюнями брызгает, чёртов сын. Тут уж и мужики наши подоспели деду на подмогу. "Ничего - сказали монголу, - ты назад не получишь, собачий потрох. Отдавали тебе девку живую, а привёз ты её мёртвую, кто знает, что ты с ней сделал? А может ты, жёлтая твоя морда, сам её и задушил? И езжай отсюда, пока тебя бичами не погнали."   Разозлился он, плюнул, да так с Олэськой за деревню и поскакал.  И перехватить не успели. А там, за деревней, у самого кладбища отвязал её от седла, снял с неё холстину, да и сбросил саму на землю. И уехал к себе в степь. Там её, коло дороги, на другой день пацанятки и нашли.

          Не разрешили старикам Олэську на кладбище хоронить. Поп не разрешил. Не знаю, сказал, не приняла там она за это время басурманскую веру? А может и сама она самоубилась от монгола? А повешанных, да утопленных, да нехристей рядом с православными не дам хоронить. Так и похоронили её без креста и без отпевания рядом с тем местом, где монгол её бросил. Давно это было. А могилу её – монгольской - бабы наши дурные прозвали. Им бы что, им бы бабам только языками чесать. Хоть тогда, хоть и сейчас.    


          Дом наш выходил огородами к крутым и высоким склонам заросшего почти непроходимым лесом горного хребта. Я с самого детства так свыкся с этой картинкой, что не видел в ней никакой красоты и изыска. Ну, подумаешь, горы? Ну, над ними ослепительно- голубое небо? Ну, размытые блёклой дымкой высокие сосны на самой таёжной окраине, кое-где чередующиеся с берёзовыми околками. Ну и что? Эта картинка знакома мне с самого рождения и не вызывала в душе ни светлого трепета, ни сладкого восторга. Другие вон в джунглях или на берегу океана всю жизнь живут, вот это я понимаю - жизнь! Выйдешь из хижины и хочешь, иди охоться на тигров-людоедов, а не хочешь, садись в каноэ и плыви ловить огромных белых акул. А у нас такая глухомань! Ни тигров, ни акул, ни слонов с носорогами, ни больших анаконд, способных целиком проглотить человека. Только дремучие леса, бурные реки, горы, да огромные лоси с бурыми медведями по очереди ломают сухостой на таёжных тропах. Да и погода не романтичная, летом жарища, зимой холодрыга, весной и осенью затяжные жестокие дожди. Где тёплые лагуны с ленивыми аллигаторами?  Такая тоска, хоть ложись и плачь.

     Сейчас, изредка бывая в деревне, я всё вижу по-другому, словно глазами, промытыми ледяной  хрустальной водой горных речушек. В каком же красивом месте прошло моё детство, думаю я, оглядывая слегка изменившиеся пейзажи. Правда, меняются они всегда только в худшую сторону. Человек имеет редкую способность нарушать гармонию природы. Но всё равно сила её настолько велика, что с течением времени природа затягивает все раны, нанесённые ей бездумным двуногим зверем. Вот снова, через много лет возродилось «сухое болото», которое много лет безуспешно пытались осушить и окультурить ещё во времена уже далёкой советской власти. Советская власть кончилась, возделанную и вспаханную землю забросили, зря выходит, осушали и тратили народные денежки, и болото мало-помалу снова приблизилось к своим исконным границам. Как огромный и терпеливый спрут оно медленно, сантиметр за сантиметром, день за днём и год за годом отвоевывает свою законную территорию. А это примерно гектаров пятьдесят расположенной удобно у самой деревни земли. Оно было каким-то видимо очень древним реликтовым образованием.

     Болото было очень неудобным. Огромные кривые кочки высотой в человеческий рост и чёрно-синие топи без дна делали его ни на что не годным. Там нельзя было собирать клюкву, потому что она там просто не росла, слишком сыро, нельзя было охотиться на дичь, потому что птицы там не гнездились. Любое животное, неосторожно попавшее туда, неизбежно находило покой в бездонных люках в преисподнюю. Порой кости этих зверей, веками лежавшие на дне, внезапно всплывали и пугали своей окаменелой загадочностью. В общем, это была биологическая чёрная дыра, надёжно ограждённая непролазными зарослями колючего серого тальника. Примерно раз в десять-пятнадцать лет небольшая местная речушка, взбунтовавшись, разливалась и затапливала болото, и от этого оно становилось ещё страшнее. Куски ядовито-зелёной тины, занавесями висящие на ветках невысоких кустов, резкий запах сероводорода и гнилая слизь отравленных растений вызывали ассоциации с пейзажами фантастических фильмов или страшными сказками с кровавыми пиршествами нечести. Один раз,  взглянув на эту картину, хотелось больше о ней не вспоминать.

     В семидесятых годах, решив, что нам нечего ждать милостей от природы, как сказал один бородатый дедушка, так как мы сами способны их взять у неё, решили покончить с этим пережитком мезозойской эры. Нагнали в деревню несчётное количество огромных бульдозеров, рычащих экскаваторов, лязгающих ковшами землечерпалок, и принялись делать из филиала пекла  райский уголок. Были прорыты многокилометровые дренажные каналы, проложены бетонные трубы под небольшими мостиками, выкорчеваны колючие кустарники и жиденькие деревца, отчаянно цеплявшиеся за свою жизнь, и болото понемножку стало отступать. В самом центре болота оказалось небольшое достаточно чистое озерцо, метров двадцать в диаметре, надёжно укрытое от посторонних глаз сплошным слоем мелкой ряски. Там-то и обнаружились огромные караси.

     Сначала слухам об этом никто не поверил. Как могут жить рыбы в болоте, вода в котором последний раз была пятнадцать лет назад? Но сначала соседские пацаны притащили напоказ одного огромного монстра. Он был действительно невиданного в деревне размера. Сантиметров восемьдесят в длину, весь покрытый почти чёрной чешуёй с крошечными, вероятно почти ничего не видящими глазами. Потом ещё парочку великанов вынули оттуда братья Беловолы, и пошла веселуха. Все кто не боялся рискнуть, не комплексовал из-за большого количества ужей и гадюк, всё ещё обитающих в болоте, испачкаться в тине и в ком горел охотничий азарт, похватав мешки и вёдра, бросились на необычную рыбную ловлю. Болото уже было почти полностью спущено, оставались только небольшие колодцы омутов среди пирамид кочек, и это придавало смелости и отваги китобоям. Метод ловли был предельно прост. Нужно было добраться до центра болота к месту бывшего озерца, и, погрузившись по пояс в оставшийся ил прощупывать ногами месиво из трав, грязи и воды. Когда под ногами чувствовалось какое либо движение, то туда же запускались руки и на свет извлекался очередной экземпляр фауны, неизвестно как выживший в этом наглухо изолированном мире. Говорят, что мужики в первый же день вытащили оттуда карася почти в метр длиной, но сам я этого не видел, поэтому не берусь утверждать, что это чистая правда. Рыбалка пошла вовсю. В первый же час такой добычи я вытащил трёх великолепных рыбин, каждая весом килограмм по восемь-десять и тут же заспешил домой, разумно полагая, что больше я не унесу. Хотелось блеснуть своей удачей перед своими родными. А так как дома у нас и своей рыбы было немало, недаром отец был отличным охотником и рыболовом, то я направил свои босые стопы, запачканные болотным илом,  в дом бабушки.

     Дед, критически оглядев и обнюхав жирных карасей, признал их вполне съедобными и согласился чистить их для последующей дегустации. Для этой цели был извлечён из кладовки большой противень с высокими бортами, на котором бабушка пекла хлеб. На такой противень одновременно входило четыре огромных «поляницы».

     До сих пор жалею, что не был рядом и не узнал секрета карасей, запечённых в сметане. Даже не могу точно назвать ингредиентов этого блюда, что там ещё было, кроме сметаны и лука, меня совершенно тогда не интересовало. Сейчас бы я несомненно проник бы в тайну приготовления этого украинского шедевра, а тогда просто с нетерпением ожидал, когда же она его приготовит. Ни до, ни после, в наших краях я не пробовал такой вкусной рыбы. К сожалению, его готовить она умела только одна. Мать пыталась потом повторить, но у неё получались всегда просто жаренные караси. Тоже вкусные, но не более того.

     Помнится, когда они уже стояли на столе, в гости к своим тестю и тёще заглянул и мой отец. Видимо он уже был наслышан об удивительных карасях и хотел удостовериться, что размер их соответствует размаху рук рассказчика о моей  удаче. Особого восторга он не проявил, может, чтобы не захвалить меня, а может, потому что эту рыбу не считал чем-либо достойным восхищения. Для него она всегда пахла болотом, сколько её не вымачивай. Но, отковырнув вилкой пару кусочков, и запив их рюмочкой домашней белой сливовой настойки, произнёс он фразу, немного озадачившую меня. Тогда я её почти не понял, он был от природы очень молчаливым и я редко когда слышал от него такие философские рассуждения:

     - Вот она, точная аллегория всей нашей жизни, - произнёс он, задумчиво заглядывая в глаза жаренной рыбе, - всю жизнь проживём в грязном болоте, думая, что весь мир таков, а потом окажемся в аду на горячей сковородке. И будем ещё радоваться, что перед тем как нас туда бросить, нас окунули в жирную и белую сметану, как бы в награду за слепую и безропотно прошедшую жизнь ….


          До самого конца жизни, моя прабабушка трепетно относилась к хлебу. Я видел, как бережно она брала своими изработанными руками, со вспухшими суставами на пальцах, каждый испечённый её дочкой, моей бабушкой, в печи каравай, словно оглаживая его шершавыми ладонями. Лицо её сразу становилось печальным и некрасивым, как растрескавшийся от времени лик с почерневшей древней иконы. Складки у глаз и губ сгущались скорбно стекая вниз, и глаза с седыми ресницами застилала пепельная печаль. Все самые мелкие хлебные крошки, которые оставались после резки хлеба, она по старчески медленно и бережно сметала со стола или с разделочной доски в ладонь, и высыпала в рот.

     Я был ещё небольшим, учился в школе, бегал по улицам с развевающимся красным галстуком на шее и мне это казалось каким-то стыдным и излишним, ну мы же в конце-концов не нищие какие нибудь. И хлеба было дома в достатке и можно было в любой момент пойти в магазин и купить одну-две булки белого или чёрного хлеба на выбор. Тем более стоил он сущие копейки – шестнадцать копеек черный и двадцать четыре копейки – белый. Но прабабке было уже далеко за девяносто лет, и исправить её, конечно же, совершенно не представлялось возможным. На все то, что я ей рассказывал, она всегда реагировала одинаково, гладила меня по голове своей невесомой рукой и тихо чуть заметно горько улыбалась. Ещё я очень хорошо запомнил то, что в своём сундучке, в котором лежал её приготовленный заранее посмертный наряд и другие необходимые ей на похороны вещи, она постоянно хранила конфеты, и время от времени угощала нас, своих правнуков. Конфеты лежали там подолгу, и карамельки порой уже были такой твёрдости, что нас спасали только наши крепкие молодые зубы. Прабабушка была уже совсем высохшей, с редкими и белыми, как снег волосами под небольшим чепчиком, который одевался под платок. Пожалуй, она была единственным на моей памяти человеком носившим такой головной убор. Она уже плохо видела и медленно ходила, но всё-же передвигалась и обслуживала себя ещё сама. Только иногда просила бабушку проводить её в баню, потому что боялась в одиночестве потерять сознание от горячего пара или угореть от печки под котлом….

     Я помню, как укладываясь спать, она медленно и широко крестилась, бормотала про себя короткую молитву и тихо, но внятно каждый раз повторяла:
     - І коли мене тільки господь прибере?
     Я был несмышлёным и думал, что она уже просто устала жить. Подумать только, почти целых сто лет. Тут любой притомится. Просто я тогда не знал, что она на самом деле имела ввиду, под этой просьбой.

     Наша деревня хоть и была расположена почти в центре холодной бескрайней Сибири, но оставалась полностью украинской и пережила четыре этапа заселения. Первые поселенцы обосновались в ней в тысяча восемьсот тридцать первом году. Отчаянный и полностью самодостаточный похоже тогда жил народ. Дикая непроходимая тайга вокруг на несколько сотен километров и посредине горстка оторванных от всего мира поселенцев. Но тогда её даже не посчитали полноценным населённым пунктом, так как на самом деле она была больше похожа на хутор или заимку и состояла из пяти-шести небольших но добротных домов, стоящих на высоком берегу бурной и рыбной реки. Второй этап заселения произошёл примерно в одна тысяча шестьдесят первом году, но он тоже ненамного увеличил население села. Дюжина поселенцев с немногочисленными семьями не очень расширили территорию, отвоёванную у тысячелетней тайги. Самым большим было переселение в одна тысяча восемьсот восемьдесят девятом году, когда на территории поселения был переселенческий участок для размещения переселенцев из губерний. Первая крупная группа переселенцев состояла из казаков Полтавской губернии, поэтому тогда окончательно и назвали село Новополтавкой. Ни шашек, ни штанов с лампасами они с собой не привезли, потому что в наших краях покорять было некого, и защищаться было не от кого. Собственно эта дата теперь и считается датой основания деревни, укорачивая её настоящую историю почти на шестьдесят лет. И наконец, последним этапом заселения можно считать одна тысяча девятьсот тридцать третий год. Именно тогда в село и прибыла семья моей бабушки.

     Но самый поздний этап и был самым трагическим. Хоть и говорить об этом не рекомендовалось да и не хотелось никому. Народ был так испуган самым справедливым в мире социалистическим строем, что боялся не только сказать лишнее слово, но даже и молчал с особой настороженностью. Все грустные истории я услышал уже на самом исходе прабабушкиной жизни, когда видимо, чаша молчания перелилась у неё через самый край, и она не смогла удержать в душе эту раскалённую боль. Да и страха у неё уже не было. Ну чего может бояться немощная, почти слепая и готовая к ежедневной смерти дряхлая старуха? Но услышав её рассказ, я решил, что пересказывать его кому либо, не очень желательно. Слишком много в нём было боли. Но и хранить в своей душе эти пылающие угли тоже невозможно, словно она передала мне эту боль по наследству. Рассказывала она всё это очень короткими эпизодами, видимо боясь меня сразу поранить этой страшной историей. И моя детская память как губка впитывала эти капельки слёз, пота и крови.

     В тридцать первом году, в их небольшое село, находящееся в Змиевском районе, что на Харьковщине, пришла продразвёрстка. Это были милиционеры, присланные из Москвы и делавшие обходы обычно в сопровождении кого-либо из местных энкавэдешников. Походили они больше не на хранителей закона, а на выпущенных на свободу уголовников. Папироски в зубах и мат через слово были их отличительной особенностью от местных жителей. Кулаков к тому времени уже всех сослали в лагеря, дома и дворы их были разорены и огороды зарастали бурьяном. Поэтому теперь заходили ко всем без разбора, по очереди двор за двором. Сбивали замки на каморах и кладовых, вытаскивали оттуда все запасы продовольствия, мешки с кукурузой, зерном, мукой, свеклой и картошкой. Выгребали под чистую, не оставляя поживы даже для мышей. Их не останавливали ни женский плачь, ни крики испуганных детей, ни просьбы седых стариков. Мужчины стояли, сжав кулаки, с побелевшими скулами, но ничего сказать не могли. Знали, за малейшее неповиновение, подвал тюрьмы и пуля в лоб. Если у кого-то в дому ничего не могли найти, то тогда два человека брали принесённые с собой двухметровые заострённые металлические штыри и тщательно проверяли пространство двора, сад и огород, с усилием протыкая почву почти на метровую глубину. Благодатная украинская земля была влажной и рыхлой, так как в тех местах земли в основном песчаные и расступаясь легко пропускала эти не боевые пролетарские штыки. Если что-то находили, то всё забирали с собой вместе с хозяином. Проходила пара недель, и следующий отряд снова утюжил дворы, забирая остатки уже того, что не заметили первые экспроприаторы.  Выгребли всё, до суха. Но эта казалось бы не очень плодородная почва была настолько щедрой, а хозяева настолько трудолюбивыми и запасливыми, что селу удалось хоть и с трудом продержаться до самой весны. Собирали по зёрнышку остатки зерна, завалившиеся в щели, размалывали в ступах, густо замешивали с половой и древесной корой и пекли что-то напоминающее хлеб. В ход пошло всё, что можно было ещё найти, свекольная ботва, кукурузные кочерыжки, мелкие плоды, засохшие на ветках и не склёванные птицами, в общем, до весны было съедено всё, что хоть как-то напоминало еду.

     А весной пришёл настоящий голод! Земля парила, земля ждала плуга и бороны, чтобы отблагодарить людей щедрым урожаем, а в селе не было ни зёрнышка, чтобы засеять поле. Не было, ни плуга, ни бороны, чтобы вспахать землю. Да и коней уже не было. Хороших коней забрали в колхоз, а остальные были съедены зимой, так как кормить их тоже было нечем, и они тоже погибали от голода.

     Была съедена даже первая, едва выглянувшая из земли крапива, и другая зелень, появившаяся на огородах и в садах. Люди ходили в страхе и непонимании происходящего. Первыми начали умирать грудные дети и пожилые старики.  Старики просто ложились и больше не вставали, почти добровольно отказываясь от пищи, которой впрочем, и так не было. А грудные дети умирали потому, что у матерей от голода пропадало молоко. Это было что-то немыслимое! Ярко светило весеннее солнце, а по земле ползали худые как скелеты люди, выискивая проросшую траву, чтобы хоть чем-то набить болящий от голода желудок.

     Для посевной в колхозе выделили двадцать мешков начавшего преть зерна. Этого зерна, после снятия урожая осенью, не могло хватить для прокорма и одной четверти села, но посевная шла. Полудохлые колхозные лошади вспахивали землю, падая от бессилия на колени, и такие же полуживые люди следом вручную засевали зерно. За попытку украсть горсть зерна могли посадить и расстрелять. Работали они даже не за палочки трудодней, а за то, что можно было немного поесть. В обед колхозников кормили, варили в котле варево, состоящее из прогорклой муки, горсти отрубей и ещё чего-то непонятного. Вкус уже был не важен, важно было хоть чем-то заполнить желудок. Но это была привилегия немногих работающих на поле. Унести с собой что-то было невозможно. За это могли наказать, судить и отправить в лагерь.

     У моей прабабушки было всего семеро детей, но в тот год при себе было только четверо. В нашей семье женщины рано выходили замуж, и первого ребёнка она родила, когда ей ещё и не было семнадцати лет. Значит, в ту пору, в тридцать третьем году, ей было сорок с небольшим лет. И незадолго до этого умер её муж, мой прадедушка. Старшие дети, два сына уехали, и жили и работали где-то далеко и ни чего не знали о том, что творится в деревне. Самая старшая её дочка, моя бабушка, тоже уже вышла замуж и сама имела двоих малолетних детишек, едва вышедших из возраста грудничков. И вот настали такие времена, когда детей стало нечем кормить. Они ходили за матерью следом и не переставая просили поесть.
     - Мамо, дай мені поїсти, ну хоч трохи хліба або молочка, я все не з'їдатиму, тільки трошки...
     Женщины плакали от бессилия, но ничего не могли сделать. Есть было нечего. Совсем нечего. Сами они уже давно не ели и всё что могли добыть отдавали детям, они обе так высохли и почернели, что стали похожи на покойников. Дед мой пытался что-то добыть, но тоже мало чем мог помочь. Он страшно обессилил от голода и еле таскал свои опухшие ноги, которые к тому же стали кровоточить.

     В двух километрах от села поставили милицейский кордон, который не выпускал людей пытающихся сбежать в город в поисках хоть какого либо пропитания. Потом поставили второй, который препятствовал перемещаться между деревнями. Люди оказались запертыми в своих сёлах и хуторах, медленно умирая от голода. И прабабушка и бабушка боялись выпускать детей со двора, потому что из соседней деревни просочились слухи о людоедстве. Опасались в первую очередь за самых маленьких, так как они были самыми беззащитными. Люди так обезумели от голода, что могли сделать всё что угодно. Пережившие это знают, что сильная стужа и голод лишают человека не только жизни, но и разума.

     Я удивлялся прабабушкиной памяти. Она постоянно путала имена своих внуков и правнуков, забывала то, что было вчера и позавчера, но очень хорошо помнила, что происходило полвека назад. Рассказывала она тихо и неторопливо словно прочитывая длинный пергаментный свиток разматывая его по дням и по часам. Так что порой я отвлекался от её рассказов и терял нить повествования. Потом снова неожиданно включался, но уже не всегда мог связать нити событий между собой:
     - Вона ж з розуму з'їхала, ця Василіна, - говорила прабабушка горестно опустив голову, - у неї самої дітей не було, тому вона дуже моїх діток любила, волосся у неї було довге, густе і чорне, до самих п'ят. Чоловiка у неї, брата мого сродного забрали у в'язницю, бо коли хліб у них забирали, то він вдарив їх командира чi як его , кажуть повибивав тому зуби і ніс зламав его і відвели з кінцями. Мовили через три дні і розстріляли прямо у дворі в'язниці. А Василіна одна залишилася. Почорніла вся і висохла. Одного дня пізно увечері вона постукала у вікно, твій дід Федот якраз у дворі щось робив. Він відкрив ворота, а там вона з сокирою стоїть, - «добре Федот що ти тут» - каже вона, - «а то мені самою не впорається, хочу щоб ти відрубав мені ногу і дітям зварив, щоб ним не помирати з голоду, а я все одно вирішила, що жити більше не буду, чого здря вмирати? Так хоч користь буде». Федот на що вже мужик сміливий, а і те злякався, відняв у неї сокиру і закинув її далеко за загорожу саду. До самоi хати її проводив і назад повернувся. А коли вранці пiшли її відвідати, то вона вже повісилася. Прямо серед хатини. Двері вiдкритi, зайшли, а вона висить, петля попереду під підборіддям, голова відкинута назад і волосся всієї її як свиткою вкривають. Густе, лише вже з великими смугами сивини, таке довге, що звішуеться нижче п'ят...

     Соседка, жившая напротив, через улицу, как-то собрала своих детей и увела в неизвестном направлении. Вернулась она только через два дня, и моя бабушка, предполагая самое худшее, осторожно поинтересовалась у неё, где она дела детей:
     - У Харків на вокзал відвела. Там їх в дитбудинок візьмуть, хоч по чашці каші даватимуть, а тут вони помруть разом зі мною, - отвечала та, вытирая слёзы худой костлявой рукой. Потом легла на кровать, и до самой смерти не вставала. Умерла она через неделю.

     И вот настало такое время, когда прабабка поняла, что следующая очередь умирать, настала её детям. И она уже ничего с этим сделать не сможет. Они уже перестали просить есть и только сидели, греясь на солнышке не двигаясь и ничего не прося. Ещё немного, ещё три-четыре дня и они умрут. Никому и ничего не говоря, она стала собирать своих двух младших дочек в дорогу. Она нарядила их в чистенькие платьица и ранним утром, когда ещё с редкой травы не сошла роса, повела их в город. Дорога была не близкой, и они не спешили.

     Прабабушка рассказывала, что пройти кордон им помог парень из соседнего села работавший в милиции. В этот день именно он стоял в карауле. Сменщик и товарищи его в это утро ещё спали в шалаше и завидев её он приложил палец к губам и стволом винтовки показал на дальние кусты, за которыми можно было обойти кордон, Почти ползком они пробирались обдирая коленки и локти о колючие ветки, пока не оказались в безопасности. Весь день до вечера они добирались до города. За весь день они пили только воду из ручья и немного пожевали припасённую прабабушкой «лепёшку» испечённую в дорогу из десяти перепревших прошлогодних зерен кукурузы и сушеных кукурузных листьев. Она была совершенно не съедобной, вкусом на поминала глину, но ничего другого больше не было. К платьишкам девочек были пришиты лоскутки заменяющие кармашки. В эти кармашки прабабка положила по клочку бумаги, младшей положила такую записку:
     «Дівчинку звати Одарка, три роки, по батькові Іванівна. Отче наш, що є на небесах! Нехай святиться Ім'я Твоє. Хай прийде Царство Твоє, нехай буде воля Твоя як на небі, так і на землі. Хліб наш насущний дай нам сьогодні. І прости нам провини наші,як і ми прощаємо винуватцям нашим. І не введи нас у спокусу, але визволи нас відлукавого. Бо Твоє є Царство, і сила, і слава навіки. Амінь.»
     В кармашке у старшей лежала почти такая же:
     «Дівчинку звати Єлизавета, п'ять років, по батькові Іванівна. Отче наш, що є на небесах! Нехай святиться Ім'я Твоє. Хай прийде Царство Твоє, нехай буде воля Твоя як на небі, так і на землі. Хліб наш насущний дай нам сьогодні. І прости нам провини наші, як і ми прощаємо винуватцям нашим. І не введи нас у спокусу, але визволи нас від лукавого. Бо Твоє є Царство, і сила, і слава навіки. Амінь.»

     Когда стемнело, она подвела их к вокзалу. Туда где гомонил народ, издалека увидела милиционера, легонько подтолкнула девочек в его направлении и сказала им:
     - Ідіть донечки до дядечкові, а я зараз ...
     И пока они с трудом переставляя худые ножки, послушно пошли по направлению к милиционеру, она развернулась, спряталась за угол дома и потом увидев, как милиционер повёл детей внутрь вокзала, побрела назад, в село.

     Обратная дорога показалась ей такой дальней, и такой трудной, что она несколько раз от бессилия садилась прямо в тёплую пыль колеи, и потом не хотела вставать. Всю дорогу у нее текли слёзы, но громко плакать она была уже не в состоянии и потом она не могла вспомнить как пришла домой.
     Ей пришлось отдать своих детей, чтобы спасти своих внуков.
    
     Прабабка была последней, кому удалось вывести детей в город через кордоны. Когда через пару дней, ещё одна женщина попыталась пройти, то её не пустили. На дорогах уже стояли не местные милиционеры, а солдаты, завезённые издалека, откуда-то из Вологды и Астрахани. Им было плевать на умирающих местных, их кормили хорошо. Женщина, подойдя к кордону, оттолкнула солдата слабеющей рукой, и с двумя детьми пошла дальше, не обращая внимания на крики солдат. Она успела отойти достаточно далеко, метров сто, а может быть и больше, когда раздался выстрел, и пуля попала ей в спину. Корчась от боли, она сползла на обочину дороги, и там истекая кровью, умерла через час. Дети самостоятельно вернулись в село и забравшись в свой дом через открытое окно, тоже умерли от голода через несколько дней.

     Моя бабушка узнала о том, что её мать отвела детей, только на следующее утро. Они жили хоть и на одной улице, но в разных её концах. Она села к ней на край кровати и только горестно произнесла:
     - Мамо! Шо ты наробила…?
     И потом шепотом по секрету поведала ей, что мужа бабушки, моего деда Федота, уже приняли в колхоз и тут-же временно назначили бригадиром, вместо старого, умершего прямо в поле. И он теперь каким-то образом собирается выправить им паспорта, чтобы можно было тайком выбраться из села и купить билеты на поезд в Харькове. А дальше можно будет уехать от голода, в Сибирь или в центральную Россию, туда, где голода нет, и детей можно будет спасти.

     И действительно, примерно через полторы недели, мой дед окружными дорогами, по оврагам и перелескам сумел миновать кордоны, и вывезти на телеге свою тёщу, мою прабабушку с двумя оставшимися старшими детьми, саму бабушку и её двоих детей. В Харькове на железной дороге у него оказался очень дальний родственник, и каким-то чудом по сделанным дедом в колхозе паспортам им удалось купить билеты на поезд. Перед этим, говорила бабушка, дед через знакомых попытался узнать, куда определяли найденных на вокзале детей. Но ему сказали, что за два дня до этого, всех детей из переполненного местного детдома погрузили в поезд и отправили куда-то на Урал. Большего он узнать не смог, так как боялся, что в колхозе его уже хватились и могут объявить в розыск. А в ту пору такой поступок тянул на полноценные двадцать пять лет лагеря. И не оглядываясь назад, и стараясь не вспоминать о прошлом, они уехали в Сибирь.

     Уехали, оставив бесхозными большие любовно выращенные сады, с едва начавшимися распускаться листьями слив и вишен. Оставив могилки своих предков, несколько столетий лежащих под дубовыми крестами на большом сельском кладбище. Оставив открытыми двери своих домов с иконами любовно укрытыми белыми вышитыми рушниками. Оставив всё что раньше было важным для их памяти и самой жизни! Уехали в неизвестность....

     Оказывается, моя младшая тётка Валентина не знала этой истории. Рассказала ей об этом  моя старшая тётка Вера почти перед самой смертью и то с большой неохотой. Под большим секретом она поведала её мне. Удивившись тому факту, что я её уже слышал и уже собираюсь написать об этом, она наивно попросила меня никому об этом больше не рассказывать:
     - Почему? – спросил я её.
     - Ты понимаешь, - ответила она, - неприятно будет слушать о том, что прабабушка бросила своих родных детей, и отдала их в детдом. Стыдно такое рассказывать, что о ней подумают?
     - Стыдно? – переспросил я её, - стыдно будет слушать, как убитая горем мать спасала своих детей от лютой голодной смерти? Стыдно, что их обобрали и ограбили так, что нечем было кормить маленьких детей? Ни глотка молока, ни крошки хлеба? Стыдно, что им стреляли в спину за попытку спасти грудных детей? Стыдно, что в мирное время от голода умерла почти половина села?
    
     Прабабушка умерла в возрасте, без одного дня девяносто восьми лет. Мир, с тех пор как она попрощалась на вокзале с дочками, больше никогда не был для неё прекрасен. Наверное, с тех пор в её жизни не было ни одного счастливого дня. Она и могиле лежит с этой болью.

     У неё не было слёз. Она их выплакала по дороге с Украины в Сибирь. Если бы эти слёзы не растворялись в рыхлой земле, то они могли бы потечь ручейком до самого ледовитого океана. Они вознеслись бы в небеса, и в каждом, самом малом  пролитом на этой земле дожде, была бы и её солёная слезинка.


          Хоронили мою прабабушку, Акулину Васильевну, ранней осенью. Тихая природа сыпала мелкими, короткими и светлыми дождиками, украшала сады ярко-желтыми и бордово-фиолетовыми фигурными листьями, грелась в лучах неяркого солнышка и была тёплой и печальной. Перезрелые ранетки тихо стучались прозрачными боками в земные недра, и спокоен был мир. Полы в бабушкином доме были свежевыкрашенны, и, чтобы стойкий запах масляной краски не мешал старушкам прощаться с моей прабабушкой, обитый крепом гроб с телом вынесли во двор и поставили под шиферным навесом. Слабый запах ладана и восковых свечей витал в полуденном воздухе двора. В ту пору, а это был семьдесят седьмой год, ладаном на похоронах окуривали только самых древних старушек, и мне этот запах был незнаком.

          Старушек пришло совсем немного. Не больше десяти-двенадцати, со всей деревни. Уж очень старой была моя прабабушка. Было ей в ту пору девяносто семь лет, и большинству из живших в деревне бабушек она годилась в матери. Что уж и говорить, если моей родной бабушке, её средней дочери, в ту пору уже самой было шестьдесят девять лет. Так что подружек у Акулины Васильевны почти и не осталось. А её ровесники деды, так те и вовсе все поумирали ещё лет тридцать тому назад. И могилки у некоторых уже сравняло с землёй безжалостное время и людское равнодушие. Так и жила она вдвоём со своей оставшейся сиротой памятью. Вставала затемно, ложилась засветло, со своей неизменной присказкой: – Зажилась я на світі, дитинка., зажилась. І коли мене тільки Господь прибере? – И гладила меня по голове, сухонькой ничего не весящей рукой.

          Но Господь не спешил брать её к себе. Видно, ещё зачем-то нужна она была на этой суетной земле. А может, и поважнее у Него дела были. До самой смерти она была неугомонной. И хоть ходила уже медленно и видела уже плохо, но усидеть на месте не могла. То нянчила своих правнуков, то пыталась помогать дочке по хозяйству, и настойчиво кормила кур, бродя по двору с чашкой и зерном, и слабым глухим голосом призывала их к трапезе: - Цыпа… цыпа…. цыпа! А! Шоб вы сказылысь! - беззлобно ругала она наглых цыплят, пытающихся вырвать корм прямо из рук. Бабушка всячески пыталась сдержать её от такой помощи. Но, видимо, привычка, выработанная почти за век жизни, была сильнее усталости.

          Она и умерла неожиданно для нас. В полдень села за стол пообедать. Попросила налить себе в чашку простоквашки, да так и уснула спокойно, сидя за столом с ложкой в руке. Бабушка, через десять минут, подошла поправить ей сползшую с плеча вязаную кофту и, прикоснувшись к её плечу, поняла, что её мама уже отправилась на небеса побеседовать с Богом.
          - Хорошая смерть, - сказала бабушка, - лёгкая. Наверно, ангелы её любили. Так они её благодарили за тяжёлую жизнь. Дай-то и мне Бог умереть так же! – Заплакала и пошла готовить прабабушку к погребению. Всё, что для этого нужно, было заранее приготовлено много-много лет назад и аккуратно сложено в старинном сундуке, обитом медными широкими полосами. Маленьким я тогда ещё был и несмышленым, не понимал, что вместе с прабабушкой исчезла и часть меня, моей души. Просто было мне тогда интересно и немного тоскливо на душе.

          Путь к кладбищу от бабушкиного дома был не очень длинным. Не больше километра. И несли гроб на руках. За свой век она так изработалась и высохла, что почти ничего не весила. Гроб был небольшим, сухим и лёгким. Дорога к нашему кладбищу проходит по густому березняку, и густые кроны высоченных деревьев сплетаются в вышине в торжественные арки, склонив свои вершины в последнем поклоне. Затихли даже бойкие бурундуки и не цыкали свои извечные позывные. Кладбище очень древнее и даже, я бы сказал, уютное, если бы это слово можно было применить к кладбищу. За долгий век своего существования на нём упокоилось столько людей, что, копая очередную могилу, «копачи» почти всегда наталкивались на старую. И иногда приходилось делать боковые подкопы в могиле, чтобы не беспокоить бренные останки давно забытого людьми человека.

          Длинных речей на могиле прабабушки не было. Да и говорить их было некому. Старушки прочли пару молитв, бросили в гроб несколько серебряных монеток и по горсти земли. Дед раздал немногочисленным присутствующим по вышитому полотняному рушнику на молитвенную память об усопшей и пригласил всех на поминки. Дольше всех оставались на могиле у Акулины Васильевны мы с бабушкой. Она ничего не говорила, только стояла, опустив свою седую голову в тёмном платке, упершись рукой в подбородок. Видно, вспоминала что-то своё, мне неведомое. Так мы и пошли с ней на выход из кладбища: я впереди, она сзади, оставив позади скромный лиственный крест да полдюжины венков с искусственными цветами. Под ногами осенняя листва шуршала прощальные слова.

          Кладбище было огорожено прочным забором, посеревшим от времени, и закрывалось в воротах на большую деревянную вертушку. Меня всегда раньше удивляло, что старушки строго следили за тем, чтобы ворота после выхода последнего человека были обязательно закрыты. В этом был какой-то не христианский, а языческий страх перед тем, что в незакрытую калитку неупокоившиеся души могут спокойно выйти в деревню. Ещё одним странным поверьем было то, что, по мнению моих сельчан, дух последнего погребённого будет стоять у кладбищенских ворот неотлучным стражем и терпеливо ждать свою смену, чтобы передать этот странный пост своему сменщику. Моя бабушка в это тоже, оказывается, верила. И, закрывая кладбищенскую калитку, она сказала мне.

          - Жалко. А ведь, наверное, в деревне скоро кто-то опять умрёт. Недолго осталось.
На мой вопрос, почему же она так думает, она перекрестилась и ответила как само собой разумеющееся:
          - Слишком старенькая она, моя мама. Ножки у неё больные и глаза уже почти ничего не видят. Не сможет она стоять на таких ногах, не выстоит долго, значит, скоро кто-то обязательно придёт сменить её. Прости нам, Господи, прегрешения наши…


          Я потихоньку начинаю чувствовать себя матёрым патриархом. Теперь уже всё чаще и чаще. Всё глубже и глубже. Нет, не потому что у меня в шевелюре всё больше почему-то стали попадаться седые волосы. Не потому, что некоторые мои одноклассницы стали увлекаться мыльными сериалами и задумываться о надвигающейся через пару пятилеток пенсии. И не потому, что у меня родилась ещё одна внучка. Сейчас дедушкой неожиданно можно стать и в тридцать шесть лет. Тем более женщины в нашем роду всегда очень рано выходят замуж. Что прабабушка с бабушкой, что моя мама, что моя дочка. В душе я всё так-же чувствую себя пятнадцатилетним пацаном, и это ощущение никак не меняется уже лет эдак тридцать пять. Как бы смешно это не звучало, но главной причиной осознания своего истинного возраста является воспоминание о том, что я ещё застал в школе перьевые ручки! Слава Богу хоть не гусиные перья и глиняные таблички, усмехаюсь я про себя. Да, именно этот факт и породил в душе моей светлую грусть и всколыхнул мутное озерцо моей памяти....

          Интересно, кто нибудь кроме меня ещё помнит, что когда-то в школе ученики писали такими ручками, макая их в чернильницы-непроливайки? Эх, что это были за ручки! Приятно вспомнить. На гладком деревянном стержне длиной примерно сантиметров пятнадцать был насажен жестяной перодержатель незамысловатой конструкции, куда и вставлялось перо. Дерево было покрашено какой-то тёмно-красной краской, блестящей, но не скользящей в руке. А так как задумчивые ученички имели обыкновение грызть конец этого прибора зубами, то краска, как бы сейчас сказали, была экологически чистой. Наверняка каждый из таких мыслителей, прошедших полный курс обучения в школе-семилетке, а позже восьмилетке, изгрызал за время учёбы дерева общим обьёмом с телеграфный столб. Но выпускались такие ручки десятками миллионов и стоили сущие гроши, поэтому утрата такой учебной принадлежности была не очень накладной даже для самых скромных по доходам семей.

          Хранилась такая ручка в выдвижном деревянном пенале. Что и говорить, такие пеналы были не чета нынешним, пластиковым, рассчитанным на один сезон и подверженных переменчивой школьной моде. Те и сделаны были солидно, прочно и надёжно, потому что были рассчитаны не на один год использования, и древесина подбиралась специальная, в основном липа и ель или даже изредка кедр использовался, если это был местный, сибирский производитель этих хитрых коробочек. В таком пенале всегда было три отделения, два продольных - отдельно для ручек и отдельно для карандашей, чтобы случайно не перепачкать карандаши остатками чернил. И один небольшой в торце, для перьев. Лёгкая лакировка из природной олифы, сохраняла приятный сосновый аромат дерева на многие годы. Даже через десяток лет эксплуатации, такой пенал сохранял слабые отголоски канифольного амбре. Выдвижная крышка была всегда подогнана почти идеально и никогда произвольно не открывалась. Товары для детей должны были быть лучшего качества.

          Отдельной строкой отложился в моей памяти, лежавший в пенале редко используемый так называемый химический карандаш. И может быть только потому, что с тех дальних времён он больше никогда мне в жизни не встречался. Это был капризный и малопонятный предмет. Будучи сухим он оставлял след как простой грифельный, а стоило его намочить просто слегка послюнявив кончиком языка, и он выдавал расплывчатую голубую дорожку напоминавшую чернила. Вспоминаю его и до сих пор не могу определить его точного назначения. Различные каверзы с ним можно было сотворять, а вот чтобы он когда-то применялся на практике не припомню.

          Перья были не просто орудием, средством добычи и закрепления знаний на бумаге. Они ещё и служили своеобразной школьной валютой. Имели свою ценность и табель о рангах. Какие-то перья были разменной мелочью, копейками. А какие-то ценились значительно дороже. У нас самыми дорогими считались перья с теснённой объёмной звёздочкой. Они так и назывались – звёздочка. Неплохой обменный курс был у «пятёрки». Номер на пере собственно означал ширину пишущей лопатки, самого кончика пера. Правда, я так до конца и не уяснил, по каким критериям одно перо ценилось выше другого, видимо, это было обусловлено какими-то более древними гимназическими традициями и представлениями школяров о сути вещей. Не знаю-не знаю, но именно так и было. Может, всё дело было в качестве стали, из которой были изготовлены перья? Сталь для перьев была какая-то специальная, она должна быть достаточно жёсткой для прочности и достаточно эластичной для лучшего изменения угла основания пера, при написании буквенных завитушек и вензелей. Кроме того, если сталь была излишне «скользкой», то чернила не держались в желобке и кляксами стекали на бумагу. А если поверхность была излишне матовой и «липкой», то чернила надолго оставались и накапливались на поверхности и пачкали пальцы и тетради . Тут сталеварам нужно было соблюсти баланс между этими противоречивыми требованиями. Сталевары и металлисты были на высоте! 

          Для того, чтобы остатки чернил, остающиеся на кончике пера, не пачкали всё вокруг и не оставляли клякс, специально готовились «вытирашки». Но так как это требовало навыка владения ножницами и иголкой, то занимались этим в основном девчонки. Хорошо тем, у кого были сёстры, не важно младшие или старшие. Можно было их заставить или на крайний случай попросить. Если их не было, то этот писчий атрибут приходилось делать матерям и даже бабушкам. Правда, иногда на уроках труда этим приходилось заниматься и пацанам, на уроках труда нас учили даже носки штопать, куда денешься. Благо в изготовлении они были совсем простыми. Это были несколько пяти-шести сантиметровых ровных кружков из льняных и хлопковых не пригодных ни на что другое обрезков ткани, красивой стопкой скреплённых в центре между собой крепкой ниткой. Обычно шаблоном для них было донышко чернильницы обведённое карандашом. Перо вставлялось между двумя наиболее чистыми дисками ткани, которые прижимались пальцами и ручка с усилием выдёргивалась. Кусочки обычно были разными и цветастыми и только что сделанная вытирашка смотрелась интересно. Эдакий прибамбас ручной работы в стиле «кантри». Помнит кто...?

          Одним из способов борьбы за благостный вид наших потуг стать образованным человеком были промакашки. Сами тетради были специально бледносеренькими и светлозелёненькими, чтобы не отвлекать юного творца от процесса получения знаний, с неизменной помощницей, таблицей умножения на обратной стороне обложки. Да и сама линованная бумага была какой-то невзрачной, наверное той самой, на которой тогда и газеты печатали. Но внутри каждой тетради всегда лежал листочек промокательной бумаги. Розовый или голубой, он служил для впитывания излишков чернил с поверхности листа. Кстати, самая первая тетрадь любого ученика в начальном классе так и называлась – «тетрадь по чистописанию». В ней и практиковалось умение без помарок выводить палочки и закорючки. Их не очень стройные ряды исчислялись тысячами. По назначению промокашки почти никогда не использовались, но зато были хороши для нескончаемых внутришкольных боёв. Из тетрадного листа, на ровной поверхности парты скатывалась плотная трубка, скреплялась влажным кончиком языка, из небольшого кусочка промокашки жевался плотный шарик и оружие возмездия готово! Особенно ценилось меткое попадание в лоб противника. Такой стрелок сразу назывался «ворошиловским». Иногда от этих сражений страдали и люди принципиально державшие нейтралитет, девчонки из класса. Но у них в таких случаях для обороны была и своя тяжёлая артилерия, хороший удар тяжелым учебником «родной речи» по темечку очень хорошо сбивал спесь с особенно зарвавшихся бойцов. Девчонкам нашим в ту пору тоже было палец в рот просто так не положить. Сейчас и бумага для тетрадей намного лучше и краски для обложек ярче, а вот то, что написано внутри, уже не вызывает такого доверия....

          Ещё одним ярчайшим воспоминанием, всплывающим в тесной связи с перьевой ручкой, является её неразрывная наперстница, чернильница. Если школьная ручка была инструментом почти классическим и неизменным в своей форме и материалах, из которых она изготовлена, то чернильницы вносили в эту пару большое разнообразие. Самым простым вариантом был магазинный пузырёк, с которого просто снималась крышка. Но столь простой вариант был чреват опрокидыванием или падением флакончика с парты, что было делом почти обязательным при всегдашней неусидчивости пацанов. И гарантией несмываемых чернильных пятен на учебниках, партах, штанах и рубахах учеников. Поэтому пресекался учителями на корню. Непременным атрибутом школы была чернильница «непроливайка». Самыми распространёнными были чернильницы двух видов, из толстого стекла и белого фаянса. Из фаянса была красивее, она представляла собой два усечённых конуса. Один устремлялся от широкого основания вверх, а другой, поменьше, был загнут горловиной вниз, внутрь первого, наружного. Очень простой и очень хитрый прибор. Фарфоровые и фаянсовые чернильницы блистали ослепительной лакированной белизной, изредка оттеняемой голубыми и синими полосками по периметру. Расцветка, заимствованная у произведений фабрик Гжели, только намного строже по исполнению и красивее по форме. Вторым распостранённым видом были чернильницы стеклянные. Они были более тяжелыми и толстостенными, так как стекло по сравнению с фаянсом, материал более хрупкий. Да и их вид тёмный и мрачный вызывал дисбаланс мысли при написании сочинений о том «Как я провёл лето» и встретил долгожданную школьную осень. Наполовину опорожненные, они начинали играть грязными фиолетово-малиновыми разводами, ломали пространство при взгляде на просвет и эстетическое совершенство формы покидало их. И хоть они назывались «непроливайками», но всё же, опрокинув их донцем вниз, можно было извлечь оттуда несколько капель чернил. Но вот почему-то мух, нашедших там свой конец, извлечь оттуда было невозможно никакими методами. Поэтому для них специально шились ещё и футляры. Маленькие такие мешочки на длинном шнурке, как под сменную обувь, только намного меньше. Серенькие и чёрные для мальчиков и пестрые для девочек. «Гламурные», как бы сказали, если бы знали тогда такое слово.

          Под эти чернильницы на партах были вырезаны специальные круглые углубления. Вот интересно что. Овальные углубления были вырезаны и отдельно для ручек с карандашами, но их было по числу учеников - два штуки, а под чернильницу только одно. Почему так? Может, основополагающие принципы товарищества и взаимовыручки воспитывали? Если у одного ученика чернила в чернильнице кончались, то его однопартиец выставлял свою, и так по очереди? Может быть. Да и сами эти парты были тоже своего рода воспитательным снарядом. Общая двойная скамейка для сидения из простой проструганной и покрашенной доски, прямая спинка и определённый наклон столешницы заставляли держать спину прямо и тем самым избегать сколиоза и ревматизма в старости. Замечательным приспособлением в этих партах были откидывающиеся нижние клапаны столешниц. Незаметно откинув их во время урока, очень удобно было списать шпаргалку, почитать интересную, но не касающуюся темы урока книгу, или откусить незаметно припрятанный в парте домашний пирожок с картошкой. Обратный уклон доски способствовал этому, с учительского места это было не очень заметно. Их и делали по росту для каждого класса и возраста. Совсем маленькие для первоклашек и уже солидные, большие для старшеклассников. А так как почти всякий уважающий себя школьник имел в кармане складной нож, якобы только для заточки карандашей, то красить и ремонтировать парты в школьной мастерской приходилось регулярно. Если бы кто-то догадался слой за слоем смывать с них толстые ежегодные пласты голубой масляной краски, то мог бы прочесть написанную корявым почерком историю школы за многие десятилетия. Грешен, не было наверное в школе не одной парты, где бы и я не оставил свой автограф.

          Не знаю, к моему счастью или наоборот к ослаблению художественного восприятия написанного текста, но вскоре перьевые ручки отменили. Все школы перевели на шариковые пластмасски. Аккурат к празднованию дня великой Октябрьской революции, на седьмое ноября.
          Наверное, действительно старею. Потому что ярко всплыла в памяти пионерская линейка, отряды стоят стройными рядами, горн, торжественно сияя бликами, нещадно режет уши своими жестяными нотами, ненастроенные барабаны громко стучят и дребезжат. Большие алые флаги блестят золотым шитьём и кистями над белым гипсовым бюстом Ленина. Так, наверное, торжественно страна прощалась с эпохой красивых почерков и стройных упорядоченных мыслей. Остались конечно ещё в пользовании дорогие поршневые чернильные ручки и Паркеры с золотыми перьями, но это не то, совсем-совсем не то....












 


Рецензии