Выходн. данные и состав кн. Отчизну мы не выбираем
Макеевское городское отделение Межрегионального Союза писателей
Книжная серия "ПОРТРЕТ"
Толстоус Василий Николаевич
ОТЧИЗНУ МЫ НЕ ВЫБИРАЕМ
Поэзия
Донецк 2019
Макеевское городское отделение Межрегионального союза писателей создано в 2013 году. За время первой творческой пятилетки макеевские литераторы, представители МСП, сделали немало для развития литературного процесса, как в родном городе, так и в Донбассе в целом. Неслучайно многие из них являются лауреатами литературных премий, обладателями различных грамот и наград, победителями в конкурсах и фестивалях.
Проведено множество интересных мероприятий, литературных встреч, были творческие поездки, выступления, общение с молодым поколением, публикации в периодической печати, альманахах и коллективных сборниках в Донбассе и за рубежом, издание авторских книг. При макеевском отделении МСП работает городское литературное объединение им. Н. Хапланова, в котором совершенствуют свои литературные способности макеевчане и гости из близлежащих городов.
Так было и так будет!
Макеевка достойна быть одним из литературных центров родного края.
Представляемая книжная серия "Портрет" - своего рода поэтический отчёт перед Читателем и коллегами по перу, приуроченный первому маленькому юбилею...
© Толстоус В.,2019
ББК 84 (4Рус)6
Т 22
Литературно-художественное издание
Выпускающий редактор Е.Хапланова
Подп. в печать 12.02.2019 Формат 60х84/32
Усл.печ.л.1.51. Гарнитура Newton. Печать лазерная
-------------------------------
ООО "ИПП "ПРОМИНЬ"
г. Донецк, пр. Ильича, 109а
ВАСИЛИЙ ТОЛСТОУС родился 24 июня 1954 года. Член Правления Межрегионального союза писателей. Автор одиннадцати книг стихов. Автор-составитель поэтической антологии "Песни Южной Руси. Стихи русских поэтов Украины (1980-е - 2000-е гг.)".
Участник и победитель двадцать седьмой конкурсной передачи "Вечерние стихи" сезона 2016 года (совместный проект национального литературного портала Стихи.ру и редакции интерактивного телевидения газеты "Вечерняя Москва")
Лауреат литературных премий им. М.Матусовского, им. В.Даля, им. О.Бишарева, им. В.Шутова.
СТИХОТВОРЕНИЯ
***
Когда сойдёт последний свет заката,
и тень укроет ближний террикон,
тогда сверкнёт подствольная граната,
и разорвётся здесь, недалеко.
Начнут стрелять из рощи пулемёты,
но красоту трассирующих пуль
вы, может быть, не сразу и поймёте,
живя в домах, искрошенных в щепу.
В подвале тоже, в общем-то, неплохо:
коптит свечи огарок на столе,
и мать в углу укачивает кроху,
чей мир – пространство маминых колен.
А так – вполне приличная реальность:
садись, накормят кашей и борщом.
Помочь, конечно, можете. Морально.
Мол, как вы там. И есть ли вы ещё.
***
Что нет войны – о том сказал приёмник,
а телевизор скромно промолчал,
но в глубине оконного проёма
разрывы бомб изводят по ночам.
Сосед безногий курит на балконе
и смотрит, щурясь, к северу от нас,
туда, где за Щегловским терриконом
грохочет позабытая война.
Напротив дом. Дырой зияет крыша.
Картина веет чем-то неземным.
Жена уснула. Спит и ровно дышит –
привыкла за все годы не-войны.
Часы на кухне бьют негромко полночь.
Сосед стоит и матом кроет жизнь:
«Я здесь один, придите мне на помощь,
а мне невмочь: мешают этажи.
На край передний к вам я улетел бы
и взял бы в руки верный автомат.
В боях я был, на небе толком не был,
в бреду меня звала оттуда мать».
Он снова плачет. Каждый вечер то же.
Скрипит протез, и дальше – тишина.
Его жена у мамы в Запорожье
и не звонит в Макеевку она.
ТРЕТЬЕ ЛЕТО
«Не пропущу! – сказал солдат сурово –
Звонит разведка, что укроп звереет.
Мы ожидаем ночью много крови:
за тем леском стоит их батарея».
Так что же, говорю ему, нам делать?
На завтра приглашает пенсионный.
Со мной в машине едет пол-отдела,
а в целом нас, наверно, миллионы.
Мы заработали свои копейки,
на них живём, без них подохнем скоро.
«Не пропущу, родные, хоть убейте –
вздохнул солдат. – Мы защищаем город.
Вот перебьют вас на нейтралке, в роще –
а нам ползти, ведь мы своих не бросим».
Я оглянулся. Мой родной, хороший, –
Донецк, переходящий мягко в осень,
на горизонте заиграл огнями.
Пенсионеры вышли из машины,
под ветром ёжась налетевшим, пьяным:
он дул с полей, что стали вдруг чужими.
Сказала женщина: «Ну что ж, уедем.
Быть может, снова выберемся утром.
Мы днём и ночью молим о победе,
но и без пенсий невозможно, скрутно».
Мы уезжали с линии контакта.
Путь освещала красная ракета.
Темнела рядом взорванная шахта.
Кончалось третье огненное лето.
***
С зарёй остатки сонной лени я
смахну, скажу себе: «Пора!»
Укажет взводный направление
для выдвижения с утра.
В тиши, нехожеными тропами
в разведку выступит отряд,
чтоб на полях, пять лет не вскопанных,
растаять в травах сентября.
Нас, провожаемых сороками,
наверно, выследят враги:
большие птицы вьются около,
сужая с криками круги.
И вспыхнет бой короткий, бешеный.
Вернёмся, если повезёт,
живыми, но уже не прежними –
родной одиннадцатый взвод.
Дивизион получит данные
о диспозиции врага,
сплошным огнём накроет здания
артиллерийский ураган.
...А мы помянем над могилами
навек покинувших войну,
и вспомним тех, что раньше сгинули
за дом свой, веру и страну.
***
В большой квартире никого.
Идёшь по комнатам, и эхо
несётся, ухает вдогон
и повторяет: «Надо ехать!»
Но ты молчишь, а эхо вновь
талдычит: «Надо ехать, надо!»
В просторной спальне тени снов,
и две подушки спят, не смяты.
В прихожей тоже пустота.
Небрежно сложенные вещи
на неожиданных местах,
они видны сквозь слёзы резче,
и понимаешь: всё не так.
И то, что едешь в ночь – пустое,
и что пакуешь вещи – вздор.
От крика, выплеска – до стона
один ненужный разговор.
Курить не надо, это вредно, –
ах, Боже мой, какая чушь.
Луна дрожит монетой медной,
совсем не ведающей чувств.
***
Он каждый день с восьми и до пяти
(когда аврал, то и намного позже),
лицом изображает позитив,
и эту маску впитывает кожа.
Будильник звоном будит в ранний час,
когда охота нежиться в постели.
То холодна, то слишком горяча, –
бодрит вода расслабленное тело.
Он бреется, полузакрыв глаза:
проворными движениями бритва
морщинки плавно двигает назад,
чтоб на лице ни ямочек, ни рытвин
не оставалось. Чай уже согрет,
и на тарелку выложен биточек.
В нём мало пользы: в мясе только вред –
настенный телек знает это точно.
Бухтят под завтрак сводки новостей,
твердят о том, что снова где-то войны.
Четвёртый день не убрана постель
(и что с того, – ведь в мире неспокойно).
Пусть на работу ехать далеко,
но есть метро и рейсовый автобус,
где можно плыть в мечтах меж облаков,
изрисовав маршрутами весь глобус.
Ему себя готовилась отдать
одна из лучших девушек на курсе.
Почти забыл, кто был виной тогда,
и чьи слова: "Она не в нашем вкусе".
Поправил в рамке мамочкин портрет,
вздохнул, почистил мятые штиблеты,
нащупал в брюках пачку сигарет,
и вышел в мир. А в мире снова лето.
Цветёт сирень, как в детстве, как всегда,
и люд спешит, всё мимо, всё куда-то.
Трамвай стучит: "Года, года, года…"
Но не понять ни месяца, ни даты.
***
Ну, вот и всё. Окончена премьера.
Аплодисменты, крики: «Браво!», «Бис!»
Актёры вышли, кланяясь. Наверно,
не все их роли в пьесе удались.
Они старались. Каждый вынул душу:
герой ли он на сцене, или трус,
ведь каждый образ в странной пьесе нужен,
где, что ни день, уходит жизнь из уст.
И пусть потом исчезнет даже память,
оставив по себе пожатье плеч, –
ведь шёл, ведь полз, поднявшись, грыз зубами
судьбу, да в кровь, чтоб тут, под камнем, лечь.
Но никогда не смолкнет представленье,
не опустеют сцена и ряды.
Смотри: актёры даже на коленях
не плачут – это блики от звезды.
***
За окошком зелёная рощица
закрывает собой горизонт,
и, едва уловима, доносится
птичья песня с отвесных высот.
Будит сердце мелодия грустная.
Мелодичные птичьи слова
повторяет, качаясь без устали,
молодая лесная листва,
и слова, расшифрованы кронами,
переносятся вверх, к небесам,
чтобы там отразиться и волнами
с гулким эхом вернуться назад.
Понимаешь: слова очень важные,
ты писал их на школьной доске:
одинаково ясные каждому,
на родном для тебя языке –
и уносятся ветром и листьями
к мудрецам, накопителям дум.
А у них, средь единственно истинных,
слово «Родина» в первом ряду.
***
Отчизну мы не выбираем
и, сколько лет ни истечёт,
мы здесь живём и умираем,
а исключения – не в счёт.
Просторна степь земли луганской –
холмы, овраги и поля,
а за лесами из акаций
лежат Донецкие края.
Там, на распаханных равнинах,
гранича с межами полей,
растут на кладбищах калины
среди высоких тополей.
У тополей дурная слава,
а от калины в сердце грусть,
ведь глянешь влево, глянешь вправо –
безлюден божий мир и пуст.
Лишь за прудом, у перекрёстка
едва намеченных путей,
земли непаханой полоска
и клуб обычный, без затей.
Вхожу в распахнутые двери:
аккорды музыки летят –
убрав поля, даёт премьеру
сельскохозяйственный отряд.
Десятый класс окончен. Книжки
пылятся дома до поры.
Рабочий день угас. Под крышей
не смех беспечной детворы –
гитара плачет, грустно стонет,
романс раздумчивый звучит.
А на столе, в немом поклоне –
фитиль мерцающей свечи.
Певица смолкла. Все уходят.
«Ну, здравствуй, папа». – «Здравствуй, дочь».
Навстречу звёздам небосвода
в автомобиле едем в ночь.
Поёт мне дочка по дороге
о дальних странах, о весне,
о жизни, правильной и строгой,
что в детстве видели во сне.
В дороге ночь недолго длится,
и понимаю на заре,
зачем на этот свет родился,
и нет боязни умереть.
***
Смущаясь, дети попросили:
«Присядь, попей. Припомни, дед –
ты был когда-нибудь в России?
Ведь прожил, чай, немало лет.
Скажи: она вообще какая?
Такие ж хаты ли на ней?»
Ответил дед: «В ней нет окраин.
Земель немилых нет, верней.
В ней было место и Донбассу,
и прерий крымских ковылю.
Я понимал всегда и сразу,
что на Дону её люблю,
что я люблю её на Волге,
и на Днепре, и на Неве,
был не чужим в Москве нисколько,
ведь с детства думал о Москве».
«Ну что молчишь? Ты озадачен?
Бывают лучшие края?»
«Я не молчу. Я просто плачу:
Россия – родина моя».
ПОСЛЕ ВОЙНЫ
История не пишется с улыбкой –
она скользит над реками из слёз.
Ушедших войн заржавленной ошибкой
она застыла в поле у берёз.
Упрямый ветер, время распыляя,
перенося по свету тишину,
спадёт, когда от края и до края
переметёт барханами войну,
а из земли, с недавних пор безлюдной,
опять пробьются клейкие ростки.
Стремиться к солнцу беспредельно трудно,
и вниз – корням, осколкам вопреки.
Летучий пепел, путник вездесущий,
и медной гильзы прозелень в земле,
уже не знают, что такое души,
скрывая кости белые в золе…
***
Мир взъерошенного детства,
босоногости и неба –
прямо здесь, на этом месте,
только чуточку дрожит;
рыжекудрая соседка
с золотой краюхой хлеба,
и сосед, негодник редкий –
нацепил невинный вид.
Наша старая лошадка
взглядом умным, невесомым
мне сказала: «Мир наш наткан
и бесплотна эта шаль» –
и свои большие крылья
вознесла над нашим домом,
чтоб заботливо укрыли
то, чего до боли жаль.
Лишь моя седая мама,
улыбаясь грустно-грустно,
всё сидела, глядя прямо,
что-то видя там, вдали,
и они с лошадкой нашей
изъяснялись не изустно,
и смотрели дальше, дальше –
где терялся край земли.
***
Под тихий плеск вечернего прибоя,
под сонный свет загадочной луны,
струила можжевеловая хвоя
разлив благоухающей волны.
Цикады захмелевшие шумели,
их песни долетали до небес.
И ты на самом краешке постели
сидела в ожидании чудес.
Окно раскрыто. Штора недвижима.
Негромко кто-то пел на берегу.
А время, пролетающее мимо,
чуть медлило у плеч твоих и губ.
Качаясь, можжевеловые лапы
касались подоконника слегка.
…И в свете серебристом очень слабо
твоя светилась лёгкая рука.
***
Струится запах мокрых елей –
дитя полуденного грома.
Ладья покинутых качелей
неколебима, невесома.
Забыт остывший чай в стакане,
напоминая об измене,
а на столе на алой ткани –
букет отвергнутой сирени.
Всё дышит сном и тишиною.
Ни шевеленья в целом свете…
И переполненность виною
в небрежно брошенном букете.
***
Не забывай меня, не надо.
Быть может, я смогу опять
стать ироничным и крылатым,
таким как прежде, в тридцать пять.
Я постучусь к тебе в окошко –
три стука. Наш условный знак.
Давно утерянную брошку
легко по камешку узнать.
И я скажу, так, между прочим:
"Возьми и вспомни о ночах:
я приходил нетрезвый очень
и с простынёю на плечах.
Ты потеряла брошку эту –
она упала в туфлю мне.
Без сна встречали мы рассветы:
хватало света при луне.
Ты ослепительно красива
была, безгрешна и бела.
Я уезжал домой счастливый,
ты молчаливою была.
Меня так крепко обнимала –
родной, любимый человек".
Семь дней любви – как это мало
для расставания навек.
***
И вновь апрель (какой по счёту?)…
Встречает гроздьями сирень.
Свою весёлую работу
творит без устали апрель.
Как прежде, вечером, с букетом
к богине мчусь как юный бог.
И тот же вальс, и скрип паркета,
и ветерка короткий вздох.
Взлетают птицы, их так много,
и так заливисто поют.
Встречает старая дорога,
петляя с севера на юг.
И где-то там, на белом свете,
я знаю – ждёт меня она,
глядит на все красоты эти,
грустит с досадой, что одна.
А над дорогой только птицы
безостановочно кружат,
и между ними вдаль стремится
моя летучая душа.
***
Мягкой лапой коснутся беспечные сны.
Тронет образов зыбких движение.
То ли грусть, то ли ветер ночной. Не ясны
лица фей, что иконных блаженнее.
Чей-то вздох как полёт неживого листа.
Лампа, светом пронзая, качается.
Глубже сон. Беспокойная лампа, желта,
ловит отсветы старенькой чайницы.
На столешнице сахар рассыпанный спит,
бросив искры на бронзу плечей её –
той, что с феями празднуя холод орбит,
в недоступном уму вовлечении…
Чуть дыша, сторожу угасающий сон,
осыпаемый жёлтыми искрами –
им велю я летать и парить над лицом,
над губами, обманчиво близкими.
Лампа скрипом в тиши продлевает печаль,
что от чувства нежданного плещется.
Бьётся малая жилка в ложбинке плеча.
Держит мир на трёх лапах столешница.
ПОЖЕЛАТЬ
Никогда не поздно повиниться
и сказать несложное: «Прости…»,
осветить неласковые лица
светом непритворной доброты;
пожелать взлетающему неба
и посадки мягкой у крыльца;
отыскать в жестокий голод хлеба,
а сиротам – маму и отца.
Чтоб однажды тихим, безответным,
и не ждущим благодарных фраз,
безрассудством скромного букета
пересилить вежливый отказ,
на коленях вымолить прощенье.
И тогда, конечно же – тогда
в этот день настанет воскресенье,
пусть с утра и теплилась среда.
ДОМ И ТЫ
Шум негромкий, плеск волны –
неназойливо, вполсилы.
Эфемерны, не важны
ни белёсый свет луны,
ни седые буруны.
Ты глядела вдаль, грустила.
У высокого окна
обе створки в ночь раскрыты.
Прошептала, что одна,
что твоя во всём вина,
даже в том, что вновь луна
распахнула глаз сердито...
Молча слушал старый дом:
для него не внове это.
Он задумался о том,
что первично, что – потом,
что в раю, давно пустом,
очень мало длится лето.
Дом был тёплый как плечо,
и твоё плечо дрожало.
Дом, тобою увлечён,
пах кизилом и бахчой,
был замком, а ты – ключом,
только ты о том не знала.
***
Колеблется зелёная луна,
а с нею – лес и небо за кормою.
Качается огромная страна
с удилищем, с байдаркой и со мною.
Колышется лениво поплавок,
скрывая аппетитную наживку.
Над берегом сиреневый дымок
луне свивает стильную завивку.
А волны – эти точно заодно
с природой и костром по уговору,
узнав, что охлаждается вино
в воде – к ухе, и так – для разговора.
Прозрачные ночные облака
играют со светилами в пятнашки,
а под луной бессонная река
являет ширь как душу нараспашку.
Деревья разговаривают вслух
с прохладными ночными ветерками,
их слушает безмолвный вечный Дух,
владеющий рекой и берегами.
Уже почти не виден поплавок,
удилище окутано туманом,
что движется без цели и дорог,
вздымаясь, будто волны океана.
***
Веслом от берега – и прочь,
в густом тумане затеряться.
Когда скрывает лодку ночь,
нетрудно с берегом расстаться.
Прохлада. Тени впереди.
Негромкий всплеск. Вода струится.
Ты в серой мгле совсем один,
да у плеча ночная птица
бесшумно воздух рассечёт
и растворится без остатка,
а взмахи вёсел – нечет, чёт…
Зудит плечо призывно, сладко.
Веслом от берега – и прочь.
Свежее воздух, шире взмахи.
Ты лишь однажды в силах смочь
преодолеть ночные страхи.
Не окажись весла в руке
и лодки не найдя в тумане,
ты канешь в ночь, навек – никем,
и ночь укроет, не обманет...
***
Стекает с неба лишняя водица,
летучей влагой вспушивая грязь.
Над садом туча потная лоснится,
как будто вдруг почувствовала власть.
Дорог развилка. Пусто, словно небыль
стремится к нам из вымерших миров.
Шуршит зерно не скошенного хлеба
сквозь топ и сап невидимых коров.
Пастух устал брести среди суглинка
и встал, крестясь, изряден и высок.
Услышал: капли медленно с травинки
буравя воздух, катятся в песок.
Увидел: в небе что-то совершилось,
пропела птица тонко и тепло,
и, пленник туч, – вечернее светило, –
спустило птице лучик на крыло.
***
Усталый жнец – крестьянин кропотливый –
в лучах едва проснувшейся зари
застыл у свежевыкошенной нивы,
чей терпкий запах в воздухе парил.
Перекрестился: "Днесь помилуй, Отче.
Спасибо, что опять увидел день.
Душа моя покоиться не хочет,
ей хорошо в миру, среди людей.
Спасибо за еду, здоровье, память,
что научила думать о Тебе,
за то, что над селом и над хлебами
сияет солнце доброе с небес".
Светило дня в полнеба вырастало.
Померк и выцвел полуночный серп,
а горизонт с припухлостью овала
перерождался в огненный расщеп.
Крестьянин шёл обочиной дороги.
Косая тень металась впереди.
Месили пыль и тень босые ноги.
Нательный крест качался на груди.
***
За окном четыре ели
рвались на небо с земли:
отряхнувшись от капели,
приготовились, подсели,
и, казалось бы, взлетели,
как взлетают корабли.
Две испуганные птицы
подскочили вверх – и в крик:
знать не знали, что творится,
только боязно садиться,
ведь сплошная небылица,
что потом ни говори.
Звёзды в строгости глядели,
(их немало над селом),
как внизу четыре ели
вдруг вершинки вверх воздели
и давай стремиться к цели –
стать, как птицы, на крыло.
Небо влагой запотело,
звёзды спрятались в туман,
тёплый ветер то и дело,
возвратившись из пределов,
слабым шёпотом, несмело
пел о воле дальних стран.
Ели плакали слезами,
небо лапами скребли,
видя, как под парусами
(фоки, гроты и бизани),
меж землёй и полюсами
плыли к звёздам корабли.
СМЕРТЬ
Умолкли птицы. Небо словно выше.
Звезда прожгла мерцанием простор.
Беззвучный вздох – полёт летучей мыши.
Затих дневной досужий разговор.
Повсюду тени. В бликах мостовая.
Незримо шевеление листа.
Мелодия вечернего трамвая
так непередаваемо проста –
но вдруг ушла, закончилась внезапно…
Остывший воздух дрогнул невзначай:
тупым стеклом по вечности царапнул
ночной мопед, стеная и стуча,
сжимая звуки в шорохи и звоны...
…И движется, смыкается, страшна,
из каждой щели, тонкой и бездонной,
бескрайняя, сплошная тишина.
Одно лишь сердце с болью и тревогой
наружу рвётся, зная наперёд,
что рядом, здесь, без света и дороги
землёю Смерть полночная плывёт –
её уснувшей тёмной половиной,
и выбирает время сладких снов.
Беспомощный, виновный ли, невинный,
и млад ли, стар – для Смерти всё равно.
Застыв, стою. Она струится мимо,
касаясь мягко полами плаща.
...И до утра, до спазмов, нестерпимо
немеет ниже левого плеча.
***
«...Не двигайся, и руку отпусти.
Закрой глаза. Сейчас задёрну шторы.
Я записала твой последний стих.
Нет, не последний. Что ты, я не спорю…
Не поднимайся. Так сильнее боль.
Лежи. Дай, лоб попробую. Горячий.
Не ухожу. Я рядом, здесь. С тобой.
Как жарко. Пот. Смахнула. Нет, не плачу.
Ну что ты?»
– «Ближе. Ближе. Умереть
легко. Глаза закрою и – в дорогу.
Того, кем был, осталась четверть. Треть –
ещё глаза. Язык. Совсем немного.
Ты слышишь? Тише. Бабочка у ног.
Нет, на руке. Опять летит. Садится.
Ну, отгони. Я сам, когда бы мог.
У бабочек приветливые лица.
Вот и у этой. Что же ты кричишь?
Не слышу я. Движения инертны.
Трепещут крылья пламени свечи.
Все бабочки, наверное, бессмертны»
***
Вечерний месяц, рыж и стар,
впечатал в небо след подковы,
накрывшей пятнышко Стожар –
нашлёп веснушки подростковой.
Лежала степь, глядела вверх,
качала травы и деревья.
Старея, тонкий месяц мерк,
чернея правым подреберьем.
Свечой на маковке холма
застыл понурившийся путник.
Простор охватывала тьма
и уплотнялась поминутно.
Стоящий словно вырастал,
на посох грузно опираясь,
пока в степи звучал хорал
цикад, рассеивавших радость.
Она пронзала капюшон,
глаза подсвечивала белым.
Казалось, путник окружён
со звёзд осыпавшимся мелом.
***
В пять утра без будильника солнце
прорвалось из-за дальних холмов.
Рыжий кочет на крыше колодца
прокричал, что он жив и здоров.
Рощу ветер погладил по кронам,
свистнул сыч в ожидании сна,
и страну покрывалом зелёным
застелила к восходу весна.
У ворот самодельную флейту
в руки взял деревенский пастух.
Под мелодию близкое лето
тополёвый приветствовал пух –
он вздымался, кружился, вертелся,
и носился легко по дворам,
а совсем не имеющий веса
плыл пастух и на флейте играл.
***
Я обманул вас: смерти нет.
Причины нет грустить и плакать.
Там, за орбитами планет,
я уверяю – лучший свет.
Не разводите носом слякоть.
Я снова весел. Пью нектар.
Размах не выразить словами:
сегодня сею пыль Стожар,
назавтра – невесомый пар,
и вьюсь из чайника над вами.
…А впрочем, лгу: на стену лезь,
но сметь не вздумай торопиться:
ведь я никто, я просто взвесь –
так, пустота (попробуй, взвесь!),
всего изнанка, заграница.
…А так, конечно: смерти нет,
пока не стёрлась в детях память.
Укроет прах последний след –
и всё живёт. А смерти – нет.
Поют скворцы. Им что – весна ведь.
ЧЁРНАЯ ПУРГА
На заколоченном подворье
лежат февральские снега.
Пустое чувствуя приволье,
гуляет чёрная пурга.
Навстречу ей, цепляя крыши,
курятся редкие дымы.
Кадят они по знаку свыше.
Звучат назойливо псалмы.
Последней ночью крепко спится.
Огни бесчисленных свечей
играют с тенью на ресницах
навечно смеженных очей.
В сцепленье крепком руки строги.
Печаль недвижима, легка.
Простая женщина из многих,
чья доля зла и коротка.
Скрипит, вздыхая, половица.
Переворачивая лист,
бормочет сухонькая чтица.
И вновь шуршание страниц…
Вокруг с едва заметным стоном
скрипя, вздыхает старый дом
о тех, кто жил, заботой полон.
Как дальше быть, не знает он.
Хозяйка – та, кем всё дышало,
ушла отметиться в былом.
Туда ушедших провожало
теперь безлюдное село.
А здесь – всё уже тропки улиц.
В сугробах крыши не видны.
Как будто люди не вернулись
домой с проигранной войны.
ВЕДЬМИНА НОЧЬ
В безлистных ветках воет грустная стихия,
как будто плача и замаливая грех.
О чём-то шепчут листья палые, сухие,
сквозь них трава стремится – вверх, и только вверх.
Ошеломляет это страстное стремленье,
и чувство кожи расправляющейся жжёт.
Бессонной полночи невынужденный пленник,
я жду, а рядом – ограждающий флажок.
Дохнувший ветер невесом, нежданно тёпел.
Подстилка хвои – словно мягкая кровать.
А эти ветки я узнал – они для мётел
небесных женщин кто-то вынес дозревать...
Когда же с неба месяц высветит вершину,
а ветер станет обволакивать теплом,
замечу: крылья – замечательно большие –
забьются рядом и, пока не рассвело,
в дрожащем мире, нереальном до озноба,
до перехвата горла сладостной волной, –
как будто птичий клин, свивающийся в штопор, –
увижу женщин, пролетавших над луной.
ЗИМА. ЖЕНЩИНА. ВЕТЕР
Ей ветер нашептал, что близится разлука,
и в ночь, когда
под свист метели звёзды спят,
ворвался он в её просторный дом без стука.
Она в ответ:
«Я не летаю в снегопад».
И муж припомнил колдовство их первой встречи,
такой далёкой и беспечной, будто сон.
Манили в девушке глаза и смелость речи,
но, странно горек,
плыл по комнате озон.
А в эту ночь пошла последняя минута,
когда исправить ничего уже нельзя,
и шелохнуться невозможно почему-то,
а вихри стонут,
в окна холодом грозят.
«Я не летаю, мне не выжить в снегопады», –
она кричала, будто ветер слышать мог.
И вихри выли, словно вырвались из ада,
пока она плыла в сорочке на порог.
«Всё знала, ведьма!» –
к небу рвался муж и плакал.
С тех пор ночами в окнах свечи не горят.
И охраняет дом огромная собака.
Она рычит зимой на каждый снегопад.
МАЙСКИЙ ДОЖДЬ
В природе хлябь. Циклона струи
дождём стучат о стёкла окон.
Мы, бесшабашные, рискуем
упасть, снесённые потоком.
Огромный город спит, сутулясь,
обрезав крышами стихию.
Обняв друг друга в дебрях улиц,
горланим песни и стихи им.
И, замолчав, смыкаем губы
весёлым долгим поцелуем.
Растреплет ветер, приголубит –
его восторг ненаказуем.
Пустая улица. Трамваи
стоят и мокнут, безголосы.
Идём и город открываем:
любимы, молоды и босы.
***
В ноябре обездвижены лужицы.
Небо дышит последним теплом.
Лист берёзы сорвётся и кружится,
словно птица, ныряя крылом.
Скоро влаги завеса отсеется,
оттоскует по тёплой поре,
запоёт, заиграет метелица
на укрытом снегами дворе.
В эти дни поразительно мыслится,
улетают, прощаясь, грехи,
и поэзии русской кириллица
рассевает по душам стихи.
***
Плоды невольных откровений
вплетаю в сеть из вязи букв.
Печаль вечерних озарений
ценю как лучшую из мук.
Окно раскрою. Сонный город
огнями светится вдали.
Плывёт землёй ноябрьский холод
и чётко виден край земли.
Душа безудержно стремится
достичь пределов и границ,
ещё не зная, что граница
лежит на коже наших лиц.
ВЫСОЦКИЙ
Шумит олимпиада,
накал её высок.
И лишь ему не надо –
он смотрит в потолок.
А там – картины, лица,
всё гуще, всё быстрей…
Метелицей кружится
листва календарей.
Вблизи – как будто тени
(от них по шторе дрожь)
людей или видений –
уже не разберёшь.
Приходят и уходят –
и роли и стихи,
закаты и восходы,
любовь, друзья, враги…
Но кто, раздвинув снулость,
стоит, едва видна?
Кивает: «Я вернулась
окончить времена».
Что жизнь?! – так, мелочь. Бремя.
В разрыв – последний стих.
Сквозь окна каплет время,
не ждёт. Остался миг.
Бессонный мозг истрёпан –
ни песни, ни стиха.
«Я Смертью арестован
для роли жениха.
Она недаром в белом.
Я в чёрном должен стыть.
И мне осточертело
кричать, что нужно БЫТЬ!
Всё странно незнакомо
и застит свет вуаль.
Я ухожу из дома.
Вот только песен жаль».
Та, в белом, отвечала:
«Ну, всё. Вам уходить.
Но это лишь НАЧАЛО.
Так здорово – НЕ БЫТЬ!…»
***
Я днём и вечером неравен.
Мой день от вечера далёк.
Вечерний мир любим и главен
шеренгой выстроенных строк.
Дней одинаковые лица:
на них вне дат и годовщин
умельцем призрачным гранится
узор из грусти и морщин.
Я ночью силой прирастаю –
душа и крепче, и смелей,
и я под утро точно знаю,
что жизнь рубцуется на ней,
ведь бесконечно одиноки
и никогда им не срастись –
мои рифмованные строки
и нерифмованная жизнь.
***
Упрямые учёные над тайнами колдуют
и обещают вскорости узнать их все до дна.
Ответ – зачем рождаемся? – безделицу простую,
узнать им не сподобилось, бесспорно и сполна.
Упрямые учёные седеют и стареют,
и в мир иной срываются, стреноживая страсть,
а истина, открывшаяся ямбу и хорею,
имеет беспредельную, загадочную власть.
Мы Божии растения, мы в небо прорастаем.
За нами то, что прожито, а выше – неба гладь.
Звенит повсюду истина. Она – совсем простая.
Но если не поэты вы – не сможете узнать.
***
Лампа едва освещает бумагу.
Ручка скрипит, и рождаются строчки –
трудно, бессонно, по малому шагу,
до восклицания или до точки.
Образ за образом. Слово за словом.
Вот удалось, вот, наверное – плохо…
Целые дни за сравнением новым,
долгие ночи за красками слога.
Ветер ли вешний поздравит с апрелем,
осенью лист закружит, умирая,
скроют ли пашни и реки метели –
слову неважно, оно ведь – из рая.
Только слова добываются трудно,
скрыты внутри монолита столетий.
Много породы над жилою рудной,
самой тяжёлой породы на свете.
МУЗА
Я ничего о ней не знаю.
Она вчера сидела с краю,
качая ножкою точёной,
и ничего не говорила.
Дрожа в чернильнице гранёной,
шедевром бредили чернила.
Перо снимало капли влаги,
в слова свивало на бумаге.
Писалось быстро, споро, много.
Глаза её глядели строго.
Она сидела, невесома,
на самом краешке альбома.
В окошке небо голубое
плыло, высокое такое.
И думал я: наверно, мне бы,
взлетая с нею, словно птице,
с листа стремиться прямо в небо.
А в небе просто раствориться.
***
Расставлено каждое слово:
то с этими в строчке, то с теми.
Для каждого слова простого
есть место в сюжете и теме.
С открытостью песенной ладясь,
пьянея от стройности формы,
придёт и рассеется радость.
И снова слова непокорны.
Печалясь неточностью звука
в распавшихся длинах гармоний,
вдруг ахнешь, узнав, что наука
грознее и потусторонней.
Откроется нечто такое
душе беспокойной и древней…
Пахнёт из Эллад и Московий,
как в детстве дымком над деревней.
ПОКОЙ
Спилили дерево в саду.
Из-за бесплодности спилили:
мол, не растит уже еду –
одна листва в зелёной силе.
Дрожали ветви под пилой
и мягко наземь опадали,
сминая дёрна плотный слой,
дивясь негаданной опале.
Ствол оголённый, без ветвей,
стрелой, глядящей в небо, замер.
Кора бугрилась, и по ней
тягучий сок стекал слезами.
Летели птицы мимо вдаль.
Катилось время бессловесно.
Ещё питала ствол вода,
не зная, что питать ей вместо –
когда, сказав земле «прости»
за то, что взрезан, словно горло,
ствол опустился с высоты
как жил – бестрепетно и гордо.
ШТОРМ
Барашки волн, истрёпанные в клочья,
летят в испуге, с ветром наравне.
Нежданный шторм истошен, озабочен
свирепостью, уверенностью в ней.
Одни – стрелой ныряющие – чайки
вершины волн уверенно насквозь
пронзают, и легко необычайно:
как острый нож – бумагу или воск.
Взлететь готова старая палатка –
не удержать распоркам и крюкам.
Морская пыль – солёная на сладком –
стекает с виноградного листка.
Взрастает сила в выдохе и вдохе.
Размахом шторма лёгкие полны.
Лишь маяка далёкие сполохи
надломят ожиданием вины.
ТАИНСТВО ПОЛЁТА
Спят, нанизаны на вертел,
с лёгкой корочкой загара,
не заметившие смерти
обнимающего жара...
Костенеющие крылья
уложив крестообразно,
все секреты не раскрыли,
не обмолвились ни разу.
Может, просто не успели
выдать таинство полёта
две взлетающие цели
с материнского болота?
***
Безмолвно, медленно снежинки
ложатся наземь за окном.
Деревьев чёрные прожилки
простор напитывают сном.
Дрожат несброшенные листья,
их нежно зодчий-снегопад
преобразовывает в кисти,
и зреет белый виноград.
По свежевыпавшему снегу
до горизонта – ни следа.
Как будто в мире человека
и не бывало никогда.
***
Застыла сонная река.
Просторы неба недвижимы.
В шуршанье снежного песка
вдвоём с тобой полдня кружим мы.
Видны за речкой огоньки.
Под вечер вьётся дым над крышей.
Его волокна так легки
и поднимаются всё выше…
Уходит день. Скрипит мороз.
Бегут быстрее, звонче, лыжи.
Как по заказу, стайки звёзд
на небе ночь украдкой нижет.
Домой, во двор лыжня ведёт,
к теплу, к манящей светом ёлке.
И милый мальчик – Новый Год –
смеётся рядом втихомолку.
***
"...ходит, ходит один с козлиным пергаментом
и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул
в этот пергамент и ужаснулся. Решительно
ничего из того, что там написано, я не говорил.
Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент!"
М.А.Булгаков. «Мастер и Маргарита».
Босые ноги. Пыль. В зените солнце.
Две тени от оборванных бродяг,
из тех, что вдаль идут, пока идётся,
пока светло в затерянных полях.
Один чуть выше. Оба бородаты.
Пуста дорога, рядом – никого.
Неясен год, ни месяца, ни даты –
лишь миражей и зноя колдовство.
Тот, что пониже, с резкими чертами,
молчал и свиток к сердцу прижимал.
Второй был скор, и тонкими перстами
вязал слова незримого письма.
Он говорил: «Кромешна жизнь под небом.
Законы чужды. Правды в мире нет.
Важнее нет тепла, воды и хлеба,
чтоб стало сил для маленьких побед.
Любить людей – достойная наука,
её поймёшь – и ближе станет рай…
Но как простить продавшегося друга,
что ближе нам: «Люби!» или «Карай!»?
Зачем молчишь? И что так резво пишешь:
что я – пророк? Мне тошно – хоть умри.
Мир болен словом – слов пустых излишек,
везде хула и гнева дикий крик».
Он замолчал и пот отёр рукою.
Высокий лоб качнулся к небесам:
«Отец, когда? Покончить с суетою.
Нельзя? Нельзя. Да я и знаю сам…»
Второй писать не смел, но так хотелось!
В глазах не гас горячечный огонь,
а ветер нёс и свитка тихий шелест,
и козьей кожи благостную вонь.
Он вдруг спросил: «В чём истина, Учитель?»
Тот замолчал. Вдали Ершалаим
плыл над землёй горячей, нарочито
белея храмом каменным своим.
***
Молюсь я Богу просто,
без пафоса и лести.
Всего как будто вдосталь,
а сердце не на месте:
мои друзья уходят,
родные человеки:
кто вдаль на пароходе,
а кто – смежая веки.
И я, их провожая,
в сердцах пеняю Богу
на то, что жизнь такая
неверная немного.
Ведь просто, в самом деле,
устроить в этой жизни:
чтоб люди не старели,
не думали о тризне.
Чтоб жили все на свете
и горестей не знали –
любимые и дети
тогда бы не рыдали.
Чтоб семьи крепче были,
не зная зла и мести.
И чтобы долго жили,
а умирали – вместе.
***
За Волховом, у старого моста,
уснула безъязыкая страна.
Безгласны храмы. Улица пуста.
Висит ненарушимо тишина.
Не хрустнет ветка, кони не всхрапнут:
ни живности, ни тёплого угла.
Потоки остановленных минут
повсюду, словно катышки стекла.
Опасливо иду и слышу хруст:
оттаяв, оживают времена.
Из чёрных трещин, словно бы из уст,
исходят стоны, просьбы, имена.
Земля вскипает сгустками времён,
не чуя стен и тверди под собой.
Что там, внизу – церковный перезвон?
Пальба из пушек? Сеча? Древний бой?
И конные, и пешие войска –
бесчинствуют, безжалостно палят.
Без перерыва слышен сквозь века
колоколов раскатистый набат.
"Мы русские, такие же, как вы!" –
доносятся отдельные слова.
И, кажется, что движутся, мертвы,
по Волхову людские острова.
...Выносит сон из прошлого, домой.
Безмолвье. Оглушительно молчат
колокола, да грезит мост немой,
подрагивая бицепсом плеча.
СЕВАСТОПОЛЬ
Спят суда на виду Севастополя.
В синем бархате барыня ночь.
Над Малаховым небо высокое
и салюта серебряный дождь.
Цвета золота, бронзы и платины
блики залпов над морем подряд –
оседают потоками ладана
над могилами павших ребят.
Столько здесь совершилось для вечности,
сила духа настолько плотна,
что большая Звезда Человечности
из любого окошка видна.
У дверей, провожая любимого,
дарят крестик и молят: «Вернись!» –
и от площади Павла Нахимова
начинается взрослая жизнь.
А когда возвращаются мичманы
из просоленных дальних широт,
их акацией встретит и вишнями
белый город у Графских ворот.
Пусть продлится с любимой свидание,
день и вечер уносятся прочь.
Севастополь, ты слышишь признания
в эту южную барыню ночь?
***
Опять с небес, где звёзды и орлы,
в закатный час, к исходу воскресенья,
слетел октябрьский вечер и поплыл
над городом, над улицей осенней.
По-летнему ленивые ветра
несли тепла невидимую россыпь –
туда, где стайкой мчалась детвора,
отряд лихих разбойников курносых.
В большом дворе играли в домино,
а мимо с шумом школьники вприпрыжку
спешили вдоль по улице в кино,
не дочитав потрёпанные книжки...
Тенями вечер с неба наползал.
Несли во двор соседи радиолу,
и быть спокойным, право же, нельзя
от этих песен, странно невесёлых.
Их слушали окрестные дворы,
и подпевал безногий дядя Митя –
широкий двор уютен и открыт,
и с улицей невидимою слитен.
Соседка Тая ставила вино,
чтоб на фронтах погибших помянули.
Мы очень дружно жили на одной
из трёх случайно уцелевших улиц.
Свидетельство о публикации №119022109326