Тире
Несколько дней после выхода из комы, в которой проплавала целую неделю, я то возвращалась в реальность, то снова проваливалась в теплую вату сна. Слабость и тошнота вкупе с головокружением не мучили меня только тогда, когда я улетала в небытие.
И однажды мужской голос в моей голове твёрдо сказал - живём!
Очнувшись, я осознала, что нахожусь уже не в больнице. Удивившись, что абсолютно не помню, когда и как вернулась домой, я долго рассматривала сучки на покрытом морилкой дощатом потолке, потом перевела взгляд на оранжевый с бахромой абажур, который сказочным цветком написал над любимым, темно красного цвета, квадратным, со срезанными углами и с массивными, многогранными ножками, деревянным столом. Одна лампочка внутри полусферы абажура света давала мало, отчего в комнате как всегда царил тёплый полумрак. Абажур я тоже любила, могла смотреть на него бесконечно, он был символом чего-то родного, уютного и постоянного. К тому же сегодня он был неподвижен, а это означало что голова моя ясная и не кружится. Ощутив устойчивость окружающего пространства, я посмотрела влево, там над круглой, толстой колбасой диванного валика торчала кудрявая макушка с лежащей на лбу влажной марлей, на полу около дивана стоял пустой эмалированный тазик.
-Мигрень! Опять! -, вздохнула я про себя, - значит снова будет скандал. Женщина, спящая на диване была моей матерью. Мигрени у неё бывали регулярно, по штуке-две в неделю, заканчивались они всегда громким скандалом с моим отцом. Она кричала на него с таким огромным раздражением и злобой, что я частенько начинала сомневаться в истинности её головных болей. Случались, правда, и настоящие приступы, но тогда она не могла не только кричать, но даже просто открывать глаза, иначе начиналась изнурительная рвота с последующим долгим и бесконечно глубоким сном. В это время она становилась тихой и вялой, правда, забывала меня кормить и менять пеленки. Однажды в шести месячном возрасте я сутки провела в кроватке без еды и питья, но я уже привыкла переносить голод и жажду без плача, а вот сырость в ползунках, а ещё хуже - какашки, от их совокупности с мочой при эффекте компресса моя попа и ноги покрывались волдырями, поэтому к вечеру того дня из-за мучительного зуда я не придумала ничего лучше, как размазать ладошкой ровным слоем всё, что было в ползунках, по верёвочной кроватной сетке, окружавшей моё ложе. Я отчётливо помню тот день. Занимаясь этим, не очень хорошо пахнущим делом, старательно и не торопясь, избавляясь от того, что меня так беспокоило, я серьёзно считала себя очень заботливой и мудрой, ведь я могла не беспокоить маму лишний раз, а ,главное, она не кричала без конца, и я не сжималась в комок от её взгляда, полного ненависти. Во время настоящей мигрени мать люто ненавидела всё, что заставляло её шевелиться. Разницы между, например, примусом и мной я не ощущала. Если бы меня спросили, люблю ли я маму, я бы ответила, что люблю, но если бы попросили не задумываясь назвать то чувство, которое появлялось внутри меня при ее приближении. то я бы ответила - страх. Когда на следующее утро матери полегчало, и она вспомнила, что я есть, мне тогда даже не попало. Кровать она , конечно, помыла, сетку простирала, но ещё несколько лет со смехом и с некоторым уважительным удивлением рассказывала родным о моей придумке, и о том, что за те сутки она не услышала от меня ни единого звука. Но я уже давно научилась молчать, потому что, если она не понимала причины моего плача, то со всей силы шлёпала меня по попе, приговаривая,
-Вот теперь можешь орать, теперь понятно, отчего!
Ладонь у неё была каменная. Молчание не было таким травматичным, нежели плач. Я вообще старалась, чтоб меня было как можно меньше, быстро научилась быть самодостаточной, меня не надо было развлекать и укачивать. Конечно, если что-то болело или сильно беспокоило, тут уж я не церемонилась. Уж, будьте любезны, я ещё всё-таки живая!
Из еженедельных скандалов родителей вывод я сделала один - отца мать не только любила, но и презирала, про ненависть я думать просто боялась.
В тот внезапный момент взросления я ещё много не знала, не понимала, да и не могла ни знать, ни понимать, поскольку мне недавно исполнилось всего восемь месяцев от роду, меня ещё кормили грудью, и большую часть своих невеселых дней я проводила в своей кроватке. Впрочем, я уже смирилась, и терпеливо ждала, когда вырасту, животом понимая, что окружающий мир совсем не рад моему рождению.
Кстати, о рождении. Ребенком я была нежеланным, вернее, не хотела меня именно мама, папа был ,в принципе, не против. И мне ещё повезло. Первая мамина беременность закончилась на семнадцатой неделе. Весь этот срок,с того момента, как ей стало понятно, что она "понесла", мама отчаянно испытывала на себе разнообразные народные способы избавления от плода. Она просто и спокойно рассказала мне об этом гораздо позже, когда носила под сердцем моего брата, а мне уже исполнилось шесть лет.
Организм её тогда всё-таки сдался, после того, как в матку было впрыснуто хозяйственное мыло, разведенное водой. Этому чудовищному рецепту ее научила старшая подруга.
Я, шестилетняя, слушала эту историю с нарастающим ужасом внутри, который усиливался ещё от ее равнодушного, безэмоционального повествования. И я так ясно представляла, как она долго зажигает упрямый примус, потом ставит на него эмалированный ковш с наструганным на крупной тёрке коричневым хозяйственным мылом, наливает туда воды. Потом долго мешает деревянной ложкой, дожидаясь пока кипящая масса станет однородной. Снимает ковшик с огня, опускает его в таз с холодной водой, чтоб поскорее остыл. Потом берет спринцовку, набирает в нее этого варева, пахнущего смертью старой лошади,..
И тут внутри меня вдруг становится черно и пусто, я пытаюсь закричать, но голос куда-то пропал...
-Что ты рот раскрыла, как ворона?-говорит она вдруг зло и грубо. - Не хотела я детей от твоего отца, понимаешь? Не любила я его! Я любимого человека с армии ждала, а папочка твой год мне проходу не давал своими ухаживаниями.А потом случилось так, что мне обязательно нужно было или из города уезжать, или замуж. А тут этот, отец твой опять с предложением, я и согласилась, куда деваться-то!
Я с холодным, больным отчаянием думала, что вот так мой старший брат (а это был мальчик), не успев созреть, покинул материнское чрево уже мертвым. И у меня никогда не будет старшего брата.
Матери тогда было так плохо, что ей пришлось взять отгул, и отец вынудил ее признаться,что происходит, поскольку ей уже трудно было скрывать боль и бледность, рвоту и кровавые тряпки.Скандал был грандиозным! В гневе отец был страшен. Он осознал, что любимая жена настолько не хочет от него детей, что решилась на криминальный аборт. Если бы все открылось,то суда и позора было бы не избежать.Срок матери грозил не малый, за такое в 1956 году сажали в тюрьму как за убийство. Это обязательно получило бы и огласку на работе, где он уже завоевал уважение, и,что ещё страшнее, пришлось бы, может быть, даже уезжать из города. Ведь и он, и моя мать работали оба в одном цеху Адмиралтейского завода, жили в заводском общежитии. Четыре семейных пары в одной комнате. В тот вечер он сказал, что, если она решит ещё раз такое с собой сотворить, то пусть уезжает до совершения преступления, и чтоб он потом больше не никогда её не видел.
Я совсем вжалась в угол дивана, и радовалась, что в комнате совсем стемнело, и настольная лампа освещала только голову матери над швейной машинкой, и она не могла видеть моего заледенелого лица и гусиной кожи на руках от озноба...
Мама строчила на машинке, подшивая свой новый халат, деловито откусывая нитку зубами, и продолжала также спокойно рассказывать дальше.
Она всегда разговаривала со мной, как будто я была её ровесницей. И я этому совершенно не удивлялась, на что тоже была своя причина, но о ней позже, а пока мать продолжала свой рассказ.
Мамина история
-Приехала-то я в Ленинград недоучившись, война же, деревня немцами окружённая, какая там школа! Уже после войны четыре класса закончила, а потом меня мать из дома прогнала. В пятнадцать лет! Собрала однажды чемодан, поставила его на крыльцо, сказала - все едут из деревни, и ты давай, нечего на моей шее сидеть дурой, да меня позорить. И дверь закрыла! Проревела я ночь на крыльце, да и пошла утром пешком с чемоданом в город Галич, а оттуда поехала в Питер. Там уже сестра матери, тётя Нюра, святая душа, меня приняла, да и в няньки определила. У неё самой комната была всего девять метров с крошечным окном. В блокаду-то её дом разбомбили, ей дали жильё эвакуированых, открыли чужую квартиру и пустили жить, тогда так можно было делать, и жила она в той квартире, пока хозяева не вернулись из эвакуации. Выставили они её на улицу в чём была, да ещё и беременную! А с жильём в городе было плохо. Ой, эту историю я потом тебе расскажу подробнее, только уж после, в сорок шестом один чиновник выхлопотал для тётки эту дворницкую, комнатку девяти метров в коммунальной квартире, где было всего три стены. В этой комнате она и жила с дочкой. Нашла тётя Нюра для меня семью с младенцем, им няня требовалась. Хозяин какой-то большой начальник, еврей, его жена русская,нигде не работала, и ребёнок у них, года ещё не исполнилось. Мужчина произвёл впечатление серьёзного и умного человека, жена его была тихая и молчаливая, слова против мужа не имела. Он меня и взял к себе в домработницы, в обязанности мои входили - уборка, готовка, стирка, магазины, и ребёнок, особенно, чтоб ночью им спать не мешал. За работу я получала еду и ночлег, и, что для меня было главным, он в конце года работы обещал выправить для меня паспорт, мне уже исполнилось бы тогда шестнадцать, и паспорт был бы необходим. Всё терпела, и придирки хозяйские, и бесконечный плач ребятенка, я же не мама, титьку-то дать не могу, чтоб успокоить, иногда по несколько суток кряду не спала. А ещё у хозяина была привычка, пошлёт в магазин, вот купи ему сто двадцать грамм ветчины. А кто будет в наших магазинах вывешивать эти сто двадцать грамм-то? Принесу, а там сто шестьдесят, так он за это меня ужина или обеда лишал. Ну, это всё ничего по сравнению с тем, что в конце года он меня выставил без денег и паспорт обещанный так и не выправил. Пришлось мне к матери возвращаться в деревню за паспортом.
Вот я от неё наслушалась, ругала меня сильно. Да куда деваться! Терпела... Я всю жизнь от неё терпела...
Мамины глаза затуманились. Я видела, что она была там, в своём деревенском детстве. Её рассказы про бабушку вызывали у меня недоумение и вопросы.
- А за что бабушка тебя не любила?- робко решилась я прервать паузу.
- За что? А за то, что я родилась убогой, до трёх лет голову не держала и на ноги не вставала, параличная была с рождения.
- Но больному ребенку нужно любви в два раза больше, чем здоровому, - уверенно промолвила я.
-Ты дурочка! В деревне что ценится больше всего? Рабочая сила! А какой прок был с параличной-то дочери? Только обуза, лишний рот, одна морока, в общем. Моя мать не скрывала, что жалеет, что я родилась, и что, если бы я умерла, всем было бы лучше.
Я призадумалась. У меня уже были куклы, каждую я считала своей дочкой или сыночком. Если у игрушки что-то ломалось - отрывалось ли ухо у медведя, или рука у целлулоидного младенца, я жалела и любила их больше остальных, ведь они становились больными. Лечила их, чинила, укачивала, пела им колыбельные, чтоб они не плакали. Я осознавала, что это игрушки, что всё понарошку, но это не мешало мне представлять их живыми, тем более, что каждая имела имя. Раз есть имя, значит, есть душа, так я думала, ещё плохо понимая, что такое душа, но именно это понятие отождествлялось у меня со словом "живое существо". А живое всегда нуждалось в любви, по крайней мере, нуждалась в ней я, и отдавая свою любовь своим пупсам, была уверена, что они тоже обязательно меня любят. Как же тогда можно было не любить свою родную дочь, ведь она была живой по настоящему. Этого я принять не могла.
- Тебе не понятно?- спросила меня мама, видя мою озабоченность.
Я промолчала. Мне было понятно, но только умом, отстраненно,а сердцем я принять это не могла. Бабушка была суровой женщиной, но тогда жестокой я её не считала.
- Сына она старшего любила, Сашку, - продолжала мама, - Он на пять лет был меня старше. Да, Соньку, сестру мою. Она через год после меня родилась. Из-за неё меня и грудью-то мало кормили, как мать забеременела, так я от её молока поносить начала. Сначала она не понимала от чего у меня всё время понос, да бабка Настасья ей быстро разъяснила, что опять "тяжёлая" она. Про детство потом ещё расскажу.
А пока доскажу тебе про то, как я замуж вышла за твоего отца, а то поздно совсем, скоро уж с работы его ждать, опять ведь пьяный придёт, там уж не до рассказов будет. Вернулась я к матери в деревню в шестнадцать лет, чтоб паспорт выправить. И так мне там хорошо было, что отказалась обратно в Ленинград ехать. Но как же! Оставит она меня там! У всех соседей дети, кто в Москве, кто в Ленинграде, а я наоборот вернулась не солоно хлебавши, считай опозорила её, что устроиться не смогла, да и Сонька при ней, и тут я, как бельмо в глазу. Летом ещё ничего, работы много, сенокос, огород, заготовки, грибы, ягоды.
А уж к зиме опять погнала она меня из дома, езжай, да езжай. Что тут в колхозе делать, а там может выучишься, да человеком станешь. Уехала со слезами, но подумала, вот заработаю,вернусь обратно, куплю себе в деревне домик, и буду без них жить прекрасно! Устроилась в Ленинграде поварёнком на кухню при яслях, на временную работу. Там познакомилась с Верой Олимповновной Денисовой, она поваром была. Сдружились мы очень, учила она меня готовить,опекала всячески, но платили мне очень мало, только что сыта была. К восемнадцати годам пошла на Адмиратейский завод, ученицей сначала, а потом комплектовщицей металлических деталей для кораблей в корпусной цех, в общежитии койку дали, зарплата к тому же. Не надо было тётку Нюру стеснять, а то я у них всё это время в ихней девятиметровке на чемодане спала, куда мне было ещё деваться, а у неё уже дочь Людка совсем большая подрастала. Тесно втроём в девяти метрах, хотя меня оттуда никто не гнал. Тётя Нюра святая, ей Богу, святая, ни разу не показала, что я мешаю или лишняя! Через полгода в цехе путёвку выдали в школу рабочей молодежи. Днём работа, вечером учёба. Но я на всё была готова, лишь бы скорее в деревню с деньгами на дом вернуться.
Когда ещё работала в яслях, познакомилась с парнем, Иваном звали. Ладный, крепкий, обходительный, стали встречаться , на танцы ходили, в кино, в парках гуляли. Влюбилась без памяти! Но впереди его ждала служба в армии, и мы даже не обсуждали будущее наших отношений. Я была готова ждать, хотя в армию тогда брали на пять лет, а он всё твердил,
- Ты не жди меня! Живи, как тебе хочется, и обо мне не думай!
Он жил в Ленинграде вместе с родителями, но я ни разу не была у него дома, не приглашал. Осенью Ивана призвали, я его проводила, прощание было тяжёлым для меня,как на войну отпускала, вся изревелась, очень его любила!
Весной я уже работала на заводе, жила в общежитии. Решила учиться, чтобы не терять время. Образование у меня к тому времени было всего четыре класса. Работа на Адмиралтейском заводе меня не очень устраивала, тяжело, шумно, зимой холодно, но зато общежитие там давали сразу, и недалеко от работы, в комнате жили всего четыре девушки , считая меня. На других предприятиях могло жить в комнате и по восемнадцать человек. При заводе была хорошая столовая,своя поликлиника и школа рабочей молодёжи, отличникам учёбы выдавали путёвку для поступления в техникум без экзаменов. И я пошла учиться в пятый класс. Отец твой там уже учился. Мы работали с ним в одном цеху, но познакомились именно в вечерней школе. Сашка был отличником и в математике и в русском языке, сочинения и диктанты без ошибок писал, а у меня с этим было неважно. Как-то так получилось, что он стал мне помогать в учёбе. Иногда провожал до общаги. Он тоже жил в общежитии, только в мужском. Серьезно к нему я не относилась, во-первых, он был на семь лет старше, во-вторых, он мне совсем не нравился, в-третьих, я любила Ивана, и была полна решимости его дождаться.
- На курсы я ходила для медсестёр, не нравилась мне работа в холодном цеху с железом, тяжелая очень, я обвязывала огромные металлические детали толстенным тросом, чтоб кран с участка разметки мог перенести их на участок резки. А мне в восемнадцать мечталось о тёплом помещении, где я красивая, в белом накрахмаленном халатике и колпаке, ножки в шелковых чулочках и туфельках на каблучке, и восхищённые мужчины, которые ждут от меня помощи... Вот и пошла на вечерние курсы медсестёр. А время было - начало пятидесятых, ещё Сталин был жив. У меня тонкое осеннее пальтишко, да парусиновые спортивные тапочки. А зима, мороз в минус двадцать, вот по морозу в тапках побегала, да и простудилась. Упала на улице, сознание потеряла, да десять дней в горячке в больнице провалялась, потом месяц ещё выкарабкивалась. Почки лечила,еле выжила! Одна почка всё-таки высохла, но вторую удалось спасти. На завод врачи не сообщили, так как я не только без сознания к ним попала, но и без документов, всего-то с ученическим билетом из вечерней школы.
Продолжение следует.
.
Свидетельство о публикации №118092800951