Крысолов
*
Несвежим несло от распаренных тел.
Совет магистрата, собравшийся нехотя
позднее обычного, хмуро сопел.
Потели загривки, забитые перхотью.
От праведной трапезы осоловев,
расселись с ворчаньем, стараясь до вывиха
зевоту не выдать, за тяжестью чрев
забывши причину собрания выведать.
Отчаявшись вовремя веки смежить,
тайком отдуваясь и пальцами путаясь
в подпругах фуфаек, боролись мужи
с тугими узлами, с укусами пуговиц.
Тоской о дремоте в раю одеял
томился и нервно подрагивал икрами
толстяк бургомистр. Но приезжий стоял
спокойно и твёрдо — и тростью поигрывал.
Обычная палка, не посох, не жезл,
но крепкая видом, чуть что, и на выручку
хозяину встанет, хоть лак порыжел
и под рукоятью виднеется дырочка.
— Я короток буду, — сказал он, — я вам
весьма благодарен, почтенные граждане,
за благоприязнь к неурочным часам
собранья в то время, как отдыха жаждали.
Я герцогом послан, чтоб новый приказ,
изложенный им в померанском пергаменте,
прочесть, как читал уже несколько раз,
пока не добрался до славного Гамельна. —
Господь повелел: «сохрани и умножь».
С тех пор как датчан мы смели при Борнховеде,
мы землями стали богаче, — но мощь
германского дуба скрывается в жёлуде.
Почтенный закон майората гласит:
наследство отца полагается первенцу.
Меньшим, как бы ни был отец родовит,
со старшим судьбой и мошной не померяться.
В соседской же Галлии притча, проста
и прямолинейна, живёт: о наследии,
где сын от отца получает... кота.
Вот, собственно, с этим по землям и еду я.
Позволим юнцам отделиться, чтоб не
в корчму от безделья брели задубелого,
не шли бы в наймиты — пропасть на войне,
но земли германские плугом возделывать.
Засадим же поле. Дадим же взойти
и крохотным зёрнам на нынешней пустоши.
От чистого сердца, от полной горсти
рассеем их шире — с напутствием любящим.
Приезжий закончил с поклоном. Сперва
молчало собранье, ворочая шеями:
что там, на лице у соседа. Слова
не шли из гортани. Не выглядит шельмою,
но тон... но кощунство!.. но ереси смрад!
И с этим посмели прислать басурманина —
устроить подкоп, пошатнуть майорат?
Так наших детишек из города сманивать?
Как будто и так недостаточно дел:
и крыс развелось, и у мельника мерина
свели, да упился вчера сукнодел —
и помер, а долгу оставил немерено!
Не чёрт ли принес его случаем, чтоб
бесстыдно над нами глумиться и тешиться?
— Да мы... да тебя... — захрипели взахлёб,
впиваясь от злости ногтями в столешницу.
Не пустим, рычали, сгодятся и тут,
хоть сдохнут, а дома, и нечего заново
брехать о надеждах, которые ждут
мальчишек в краях за горой марципановой.
Кому подоверчивей сказку вверни
про земли да счастье, про зёрна и недра-то,
заманишь да бросишь вдали от родни,
а то на продажу, в матросы да рекруты?
Пристроим, прокормим, а нет — продадим,
но сами: в монахи ли, в юнги, в солдаты ли,
проваливай с Богом, пока невредим,
пока мы бока тебе, горе-ходатаю,
всерьёз не намяли!.. Приезжий молчал.
Потом в пустоту раскалённого воздуха
«о, косность», — в сердцах непонятно сказал
и вышел, о плиты пристукнувши посохом.
*
В озеро бросишь пуговицу —
и по воде круги.
Солнце садится луковицей
в постные пироги
туч. В лёгком ветре путаются
посвисты пустельги,
ищущей свежей сукровицы,
лакомой мелюзги.
Белка тревожно цокала,
но не остерегла
слизня на грядках брокколи,
на бузине щегла.
Малым, но всё же соколом —
зоркость плюс два крыла, —
кружит вокруг да около
хищница, как стрела.
Носится над полёвками.
Высмотрев чью-то жизнь —
мышки, вертиголовки ли, —
падает камнем вниз,
чтобы когтями ловкими
жертву под тихий писк
с дьявольскою сноровкою
сцапать — и вознестись.
Спасшимся жить не терпится:
снова на все лады
мелкие твари вертятся,
не осознав беды.
Пчёлы сосут соцветия,
мошек клюют дрозды.
Кажется, что на свете всё
вьётся вокруг еды.
Дома вот так же: войско ли
вражье грозит войной,
крысы тенями скользкими
в город текут ночной, —
только и беспокойства о
кухне да кладовой:
есть ли запас савойского
сыра, мясной настой
крепок ли, — зорко маменька
за котелками бдит.
В праведном доме каменном
царствует аппетит.
Тучен достаток Гамельна
жиром горячих плит,
славен начинкой правильной
чанов, горшков, корыт.
Всё разжевать, распробовать,
фаршем перемолов,
пивом залить, сиропами
и не жалеть кусков.
Пастор читает проповедь:
рыба и пять хлебов.
Как тут понять: утроба ведь,
а говорит — любовь.
Видно, на чреве зиждется
веры земной оплот,
если и в катехизисе
сплошь молоко и мёд.
Можно ль к Нему приблизиться,
взявши просвирку в рот?
День ещё, годы, жизнь ли вся
в сытом чаду пройдёт?
Небо, пошли пернатого
ангела, чтоб помог,
юность не дал проматывать,
коршуном уволок
от лежака примятого,
сала, колбас, кишок,
кухни, пропахшей мятою,
круп, запасённых впрок.
Что там вдали, за кручею
каменного хребта,
вправду ли доля лучшая,
та же ли маета,
скука благополучия,
счастья ли полнота?
...Только не выйдет случая,
синяя высь пуста.
Лучше проститься с грёзами.
Вот и вся недолга.
Вечер стоит над озером,
дымка на берега
сходит. Стадами козьими
мирно пестрят луга.
С посвистом в небе розовом
плавает пустельга.
*
Шёпотом, жгущим язык,
новости передавали
с жаром, друг к другу впритык,
лбами бодаясь в запале:
— Как, ты ещё не слыхал,
всё проворонил, прохлопал?
— Скоро...
— Секретный сигнал...
— В лодке...
— С поджогом...
— С подкопом...
— Наших уже обошёл
всех, говорю тебе...
— Сам он
бледен, а плащ долгопол...
— Знатен, но признаков сана
не распознать...
— Ты его
палку-то видел?
— А как же:
в трости клинок боевой
прячется.
— Тоже уж скажешь.
Там замурован флакон.
— С ядом!
— С вином!
— С эликсиром
дьявольским!
— Слышал ты звон!..
— Видел: к губам подносил он!
— Дурни, там наискосок
жёлоб идёт, в рукоятке
дырочка, это свисток.
— Нож, говорю вам!
— Свинчатка.
— Кто уже знает?
— Да все:
мельников Ганс, конопатый
Петер и Фриц-домосед,
шорников Дитер, Агата...
— Как, и девчонки?
— А то!
Тоже небось надоело
в день от мамаши по сто
плюх получать.
— Так за дело.
— А, ты про это... ну да,
вроде как с Мартином длинным
путалась?
— Что за беда,
ну, повалилась на спину,
вместе зато и сбегут.
— Ты-то решился?
— Да страшно,
что с нами будет...
— А тут?
Всех и событий, что шашни
крутят, да хряк в огород
влез, да бузят подмастерья
спьяну...
— А Лиза идёт?
— Рыжая эта, что перья
писарю чинит? Ага,
вместе с соседскою Анни.
— Только бы вся мелюзга
не увязалась за нами.
— Лишь не проснулась бы мать...
— С вечера щелку оставлю...
— Так не забудьте: не спать
в ночь Иоанна и Павла...
*
Невзначай подойти к ней —
из ряда загвоздок.
Взгляд поднять на неё — не увидишь в упор,
словно смотришь, прищурившись,
через костёр,
так слоится и мнётся струящийся воздух.
И слова размягчаются,
будто бы в горне
оседает железа расплавленный ком,
и адамово яблоко
сладким куском
застревает шершаво в адамовом горле.
Всё, чем в детстве кололи
в дразнилке ребячьей,
рыжиной и веснушками, вдруг в волшебство
превратилось
и дразнит тебя самого,
все значенья насмешливо переиначив.
Даже бледность её
стала ежеминутным
вожделеньем:
коснуться щеки и волос.
Из-под чепчика пара оранжевых кос,
как лучи из-за облака пасмурным утром.
Превращают всю жизнь твою —
до волоконца,
до прожилок,
до дрожи всего существа —
в подражанье подсолнуху, чья голова
от зари до зари околдована солнцем.
*
Топчется тьма, пятится задом,
дремлют дома в душной мигрени.
Вмёртвую спят, выдохшись за день,
склянки лампад, лестниц ступени.
Скиснут к утру горы оладий,
шкварки в жиру, сладости в креме.
Шарить впотьмах лакомства ради
крысам в шкафах — самое время.
Ставни едва свет пропускают.
К окнам листва ластится клейко.
Псы не ворчат, зубы не скалят,
и не бренчат цепи и шлейки.
Крепок засов, сторож и скаред.
После трудов ночь-белошвейка
горькой луны выпила шкалик.
Из тишины выплыла флейта.
Нет даже двух нот в переливах.
Что за пастух сиплой фистулой
манит в ночи ярок сметливых,
звук истончив, чтоб караула
не разбудить? В щёлки пытливо
месяц глядит широкоскулый.
Свист — и мелькнёт искра огнива.
Свист — и берёт тихо со стула
платье рука... Тише, не прыскай,
смейся в рукав, тазом да крынкой
не громыхни. Лишь бы от свиста
кто из родни, спящий в обнимку
с плёткой, не встал... ну — по ветвистым
сходням куста — вниз! Недоимка
хватятся враз — вот будет писку!
Нам-то сейчас — воля, а им-то!..
Нам — на простор, прочь от надзора,
наперекор скуке домашней.
За облака, через озёра,
наверняка — вместе не страшно!
Главное — из будней и сора
в новую жизнь, в бой рукопашный.
Веришь ли, нет — сбудется скоро!
Аж по спине счастья мурашки...
Свист — это зов, плоти призывы
в мир без отцов, к первой свободе.
Свист — это зуд, искусов ливень:
ноги бегут — дух сумасбродит.
Бог ли решил нас осчастливить,
раз попустил слом в обиходе?
...Пёс на шлее дрыхнет — свои ведь.
Будущее — тайно уходит.
*
— Увёл! — бесновался и брызгал вокруг
слюной бургомистр, заходясь в исступлении. —
Сманил, уболтал! — И в неистовстве слуг,
попавшихся под руку, свитком веленевым
с историей города бил и хлестал,
швырял манускрипты, доносы и хроники.
Витраж дребезжал, и подсвечников сталь
звенела, дрожа, на краю подоконника.
— Как ястреб мыша! — по столу кулаком
стучал он в сердцах и кривился с проклятием
от боли в костяшках. — Ведь выждал молчком!
А мы-то растили, а мы-то горбатили!.. —
За окнами выли. Казалось, кипел
и бился о стёкла в припадке истерики
сам воздух. Сбежать бы, но сотнями тел
весь дом был обложен и сзади, и спереди.
От женского крика звенело в ушах.
В дверях и на лестнице несколько выборных
уныло топталось — кой-как впопыхах
одетых, с угрюмством на лицах невыбритых.
Толпясь и толкаясь, отцы вразнобой
то к мести взывали, ругаясь немыслимо,
рычали угрозы, давали с божбой
обеты, то каялись сами: раскисли мы,
прошляпили. Время с утра упустив,
сперва по соседям в смятении бегали,
считали пропажи, искали мотив,
друг с другом делились взаимными бедами,
смотрели в кубышки: не убыло ль там
с побегом сыночка; когда же припомнили
приезжего, тут и пошёл тарарам,
куда заманил: в перелесок ли, в волны ли.
В полях, на дороге — нигде ни следа,
ни знака. Пока бестолково елозили,
кидались бесцельно туда и сюда,
делились на группы для поиска, с озера
примчался монашек с рассказом, что снасть
поставил, решив поскоромничать раками,
ещё накануне и, выспавшись всласть,
на берег пошёл за добычею лакомой, —
а лодки исчезли, и всюду песок
изрыт, будто что-то протащено волоком
к воде, и поломаны стебли осок...
И в городе с плачем ударили в колокол.
Затеяли службу и уйму свечей
затеплили разом, да всё было попусту:
вослед за пришельцем сто тридцать детей
как в воду пропали, как сгинули в пропасти.
Их долго искали. Пустили гонцов
по землям соседним, по рынкам и ярмаркам.
Таинственный вор, совершивший отлов
невинных детей, был ославлен как варвар, как
дьявола семя, как ада слуга,
и вмиг в кривотолках, шипенье и шёпоте
он вырос до неба, стал хром и рогат,
окутался облаком серы и копоти.
И вскоре позвать бургомистр приказал
двух писарей, каменотёса и резчика,
уставился взглядом невидящим в зал
и начал отвешивать, словно затрещины,
пудовые фразы. — Мотайте на ус,
смекайте молчком. Удручённый потерями,
я увековечить событье берусь
в скрижалях и хрониках, в камне и в дереве,
в резьбе на фасадах. Пусть не воскресят
детей письмена, но злодея ославлю я
за то на века. Утопил, как крысят,
без жалости, в день Иоанна и Павла — и
запомниться думал на все времена
ловцом человеков? Так вы же без устали
клеймите везде его как колдуна
с бесовскою дудкой. Пусть станет изустною
легендой, кошмаром, понятьем вне слов,
пусть в пыль и муку перемелется жёрновом
злословья. Пусть в летопись как крысолов
войдёт он, — и город избегнет позорного
пятна. В часословах, на плитах полов,
на медных гравюрах и надолбах каменных
чеканьте: он был крысолов, крысолов,
чума и проклятье несчастного Гамельна.
2016
Свидетельство о публикации №118091803918
Но Вы умерли и не узнаете
Мы тоже как бы мертвы
Зус Вайман 29.09.2019 19:43 Заявить о нарушении