Мария Семенова Валькирия Баснь третья Сказ 3

Баснь третья Сказ 3
Серебро
1
Шёл снег.
Густые, пышные хлопья слетали с тёмного неба, липли к голым ветвям, забивались в еловую хвою, превращали деревья в белые изваяния. Я любила снежные дни. Я любила смотреть, как на спящих ветвях оживали пушистые гроздья цветов – и роняли белые лепестки, рассыпаясь под собственной тяжестью. Тихий снег мне казался тихой старческой лаской Неба и Земли. Всё отшумело, юность гроз, лето зрелости и осень спелых плодов. Осталось лишь гладить друг другу сивые кудри, воспоминая добро… Если сощуриться и долго смотреть вверх, покажется, что Небо с Землёй плывут встречь, и уже не понять, то ли снежинки спускаются на лицо, то ли сам летишь, летишь вверх…


Хребёт коренной зимы был давно переломлен. День прирастал; скоро он сравняется с ночью, и мы вылепим из сладкого теста маленьких птиц и пойдём с ними за край огородов – кликать в гости весну. Победитель Даждьбог взбегал в небо по-юношески. Сколько сот раз он умирал под шелест облетающих листьев, под крик лебедей, согнанных в стаи безжалостной злодейкой Мораной! Старики говорили, когда-то – очень давно – Морана едва не вокняжилась навек. Не по нраву, вишь, стало ей тёплое лето, весь год игравшее тогда на земле. Предала небесного храбреца, заточила в ледяном порубе, заложила крепким засовом… А может, убила на время. Боги не люди. Убила и спрятала в горной пещере, послушливыми снегами засыпала животворное пламя… Сделалась тогда великая ночь и зима – страшней не бывает! Вымерзли реки с озёрами, высокие горы сплошь синим льдом обросли. Звери из лесу в избы греться просились. Выросли дети, отроду солнца не знавшие.
Думала мерзкая баба совсем извести на земле живое дыхание, думала, вовек больше не потревожит её пение птиц, запах цветов. Думала всё пиры пировать, веселие держать непотребное с беззаконным своим Чернобогом. Не вышло! Возгоревали о золотом светоче и Боги, и люди, расправил могучие крылья Перунов вороной жеребец… Ой битва была!.. Люди по деревням, кто не оглох сразу от грома, – попрятались. А выползли из нор, из погребов – лил тёплый дождь, смывая сугробы, и вдалеке ещё громыхало, катилось за небоскат… И радуга куполом стояла в счастливом зарёванном небе, и светил, светил спасённый Даждьбог!
…Но страшные раны ещё никому даром не проходили, даже Богам. Поседела у солнцеликого огненная голова, потерял он вечную молодость. Начал стареть каждую осень, умирать и снова рождаться в самую длинную ночь. И праздновать новую молодость яркой шумной весной… Каждый год злая Морана берёт силу на месяцы, и люди молятся и возжигают огни, помогая Солнцу воскреснуть. И сколь же медленно, неохотно уступает теплу мертвящий мороз!


Велета держала в руках две пары лыж, свои и мои.
– Пойдём со мной, – попросила она робко. – Брат разрешил…
Ей разрешил, значит, мне приказал. Я давно поняла: Велета была из тех камешков, под которые водица не потечёт, если не направлять. Могла день просидеть, подперев рукой голову, мечтая подле огня. От такого сидения кровь с молоком в щеках не взыграет. Мудрый брат сажал сестру на Мараха и выпроваживал гонять жеребца, а то слал за ворота на лыжах. Ослушаться Велета не смела, но способна была зайти за ближайшую ёлку и стоять там на солнышке, пока не придёт время вернуться. Наверное, вождь раскусил лукавство сестры и надумал послать с нею меня, чтоб не ленилась. А может, решил – со мной безопаснее…
Врать не буду, я не больно обрадовалась. Я и так успевала набегаться, а гуляние с нею наверняка не почтут за работу, как дома не почитали делом стряпню. Того гляди скажут – совсем обленилась…
Велета стояла передо мной в тёплой шубе и шапочке. В такой одёже не бегать – лежмя лежать на снегу. Я сказала:
– Пошли.


В лесу было славно. Снег ещё падал, но тучи рвались, в голубых безднах пылало яркое солнце. Кружившиеся хлопья то вспыхивали, то снова тускнели. Солнышко ещё не успело набрать праздничной силы, и лыжи тонули в рыхлом пуху, не покрытом панцирем инея. Ветерок трогал деревья, стоячие полосы снега не спеша отплывали прочь, потом оседали.
Две белки заметили нас и взвились, бросив сломанную еловую верхушку, торчавшую из-под снега. На ней были шишки, и раньше я непременно взяла бы шишек домой, на радость сестрёнкам. Я наклонилась и вырубила кусочек ствола с гибкой веткой. Стала очищать от коры.
– На что тебе?.. – спросила Велета. Я объяснила, что елям дано предвидение: перед ненастьем разумное дерево клонит ветви к земле, дождь не мочит его, тяжкий снег не ломает. Знающий человек может поселить еловую веточку у себя дома и угадывать, какую погоду надует завтра Стрибог. Велета качала головой и смотрела, как на ведунью. Пожалуй, начнёт рассказывать брату, и брат усмехнётся. Он-то знал все мои лесные приметы и ещё сто морских да две сотни воинских – про заячий скок, про волчью щетину, про птичий крик…
У родника я смела снег с сухого бревна. Мы долго сидели на нём, обратясь лицами к солнцу и слушая говор воды. Алое сияние пронизывало веки, откроешь глаза – белый снег покажется синим.
– Вы с братьями не как другие варяги, – сказала я Велете. – У тех и речь внятная, и имена. А у вас – Якко, Бренн…
Велета ответила:
– Якко значит Здоровый. Он слабеньким родился, нарекли, чтоб не скорбел. А Бренн – это Наносящий Удар. В его роду так звали вождя, ходившего походом на Рим. Это было очень давно.
Я слыхала про Рим. Не особенно много, конечно, но отзвуки древней славы нас достигали. Рим был стольным градом заморья, не варяжского – иного, полуденного, ещё далее отступившего от наших лесов. Люди сказывали, был он дивно велик. Даже более Ладоги. Врали, наверное, – уж и чего не сплетут для красного слова! Кому другому я бы не поверила, но Велета упомянула о Риме без хвастовства, привычно. Я не пожелала глядеться лешим пеньком:
– Рим далече.
– Далече, – отозвалась Велета. – Когда жил тот, другой Бренн, мы селились совсем в другой стране… В Стране Лета, на западе. Брат рассказывал, там не бывает морозов и растёт виноград. Виноград, он… как зимняя клюква, такой же прозрачный, и слаще морошки, а растёт, как вьюнок.
Я попробовала представить. Сколь же дивный мир устроили Боги, сколь много в свете занятного! Небось, никогда не увижу и половины. Не отведаю овоща, сладкого, как морошка. А жалко.
– Мы – галаты, – продолжала сестрёнка вождя. – Это значит воинственные мужи. Раньше у нас все были как Якко и Бренн. Теперь мало осталось. Мы теперь наполовину словене, не все и речь разумеют. Бренн говорит, за морем есть края, где схожий обычай. Но там свои племена, а галатов нет более…
Она вздохнула. Всё-таки мой поганый язык опять разбудил в ней скорбную память. Это ужас, когда у тебя на глазах иссякает отеческий род, гаснет племя, ходившее походом на Рим… Я спросила, стремясь загладить вину:
– Научишь меня вашему языку?
Велета пообещала.


Мы не успели уйти далеко от родничка, когда я вдруг надумала разрешить летошнюю загадку и любопытно спросила:
– Что значит: лез ва?
– Оставь мне, – улыбнулась Велета.
– А вот ещё: пив грайо э кен гвеллох ха ме…
– Сделает ли кто-нибудь лучше меня, – объяснила Велета. – А кто это сказал?
Ох!.. Сестрица Белёна всегда сначала врала, потом думала, а надо ли было врать. Я… хоть волосы из головы выдирай. Я стала рассказывать, как моя мать подносила Мстивою свежее молоко.
У Велеты вся кровь сбежала со щёк, я даже перепугалась. Ни дать ни взять милый брат проглотил в молоке живую змею, и эта змея, затаясь, хоть сейчас могла его укусить. Слова путного выговорить не сумела. Повернулась спиною ко мне, да как припустила! Пяточки замелькали. Ни разу ещё она так не бегала. Я двинулась следом, попробовала окликнуть. Она не отозвалась.
Конечно, вождь был живёхонек. Мне, правду молвить, уже начал передаваться испуг Велеты… глупая девка. Мы увидели его в поле меж крепостью и деревней: они со Славомиром как раз проверяли, умеют ли новые отроки держать в руках луки. В землю был вкопан высокий, гладко обтёсанный столб – на него мы частенько лазили по утрам, если Славомиру казалось, что мы лениво бегали у полыньи. Теперь на макушке, поблёскивая, колебалась мишень. Отроки в очередь брали лук, брали по две стрелы и замирали спиною к столбу. Потом вскидывались по хлопку. Вторая стрела у каждого заставляла мишень подпрыгивать и вертеться, а у многих и первая.
Велета кинулась к брату, прямо под стрелы. На счастье, у молодцов был на всех один лук, но Славомир заорал так, что отрок, чья очередь тогда подошла, уронил стрелу в снег. Мстивой шагнул навстречу сестре, та повисла на нём, давясь горестным плачем. Он скоро понял, что произошло. Глянул на меня светлыми глазами поверх её головы, глянул мельком, без всякого выражения… и кто-то другой во мне сказал знакомым уже, мёртвым голосом: всё. Всё. Вряд ли я просплю здесь ещё одну ночь.
Всегда-то меня занимало пуще всего, что будет не с другими – со мной.
Я подошла на деревянных ногах. Подняла шапочку, потерянную Велетой. Велета судорожно прижималась к вождю, обхватив его двумя руками за шею, так, словно уже налетал неведомый вихрь – унести, навек разлучить… Отроки пялились, но Мстивой не замечал. Гладил по голове зарёванную сестру, говорил по-галатски, и я без слов понимала: вот он я, смотри, какой крепкий. Что с таким может случиться? Ничего ведь и не случилось, не плачь. Он даже посмеивался, но глаза были тоскливые. Я стояла с шапкой в руках и не смела ни приблизиться, ни отойти.
– Что примёрзла? – окликнул меня Славомир. – Иди-ка стреляй.
Он тоже что-то знал и смотрел так, будто я, надумав погреться, спалила избу с людьми. Все что-то знали. Ярун, растерянный не меньше меня, передал лук, и я поспешно измерила его силу – рванула тетиву четырьмя пальцами и один за другим их разогнула. Я знала, что справедливого времени мне не дадут. Точно. Славомир хлопнул в ладоши, и я крутнулась к столбу. Увидела наверху мятый боевой шлем с коваными наглазьями, наитием догадалась, что датский, уверилась, что на пути никто не стоял – всё это мигом, пока сердце разу не стукнуло – и вторая стрела сошла с тетивы прежде, чем первая успела воткнуться.


Я не поняла, почему отроки вокруг засмеялись, сначала вполголоса, потом, никем не одёрнутые, – во всё горло. Только когда Мстивой указал Велете на макушку столба, и та, взглянув, наконец чуть просветлела, я догадалась. Разумные люди метили в болтавшийся железный колпак, чтобы стрелы скользили, падая вниз. Я же, не думая, обе всадила в железные полукружья, за которыми нынче не было глаз. Пернатые древки весело торчали в четырёх саженях над землёй, крепко вбитые в дерево. Не вдруг вырежешь и ножом.
– Лезь доставай, – сказал Славомир.


Я не видела Велету до сумерек. Я думала, она не спустится в гридницу вечерять, но она пришла. Она жалась к брату, как схваченная морозом травинка к брёвнам забрала, и не поднимала лица, словно боялась опять увидеть меня. Славомир хмурился и встряхивал головой, отгоняя что-то враждебное. Один вождь сидел с деревянным лицом. Болело не у него, у тех, кто был бы рад его заслонить. Мне стало худо от страха. Страх был тем унизительнее, что я так и не знала, за что станут казнить.


Когда мы, отроки, остались одни в гриднице и голодные полезли за стол, насмешник Блуд растопырил колени и локти и показал, как я взбиралась за стрелами. Наверное, мне надо было посмеяться вместе со всеми, но я не сумела. Днём, в поле, ничей смех меня не обидел, Славомир затем и взогнал меня на скользкий зыблемый столб, чтоб отвлеклись, позабавились Велета и вождь. Блуда тешить я не собиралась. Да и страх не мог больше копиться, искал выхода в злобе. Я ответила почти его давешними словами:
– Ты-то помолчи, лежебока. Сам долезь хоть до середины. А то хлеба ешь чуть, и толку не больше.
Бывало со мной иногда – залеплю так уж залеплю. Все посмотрели на Блуда. Он держал корочку хлеба, и вспомнилось, что с первого дня он и вправду не трогал ни мяса, ни румяного сала, одежда на нём казалась пустой.
Честно молвить, мне стало не по себе, когда Блуд повёл шальными глазами, глубоко ушедшими в темноту… Он зацепил меня, я недобро ответила. Удел мелкого человека, который пуще всего боится спустить кому-то обиду.
Блуд долго мерил меня бессовестным взглядом, потом сощурился:
– По-другому бы с тобой, девка, потолковать…


Я наступила на ногу побратиму, собравшемуся ответить. Я ничего не сказала, но отдарила Блуда прищуром не менее наглым, чем его собственный. И опять сама себе ужаснулась. Я ли это, мечтавшая лететь над лесами, над жемчужным засыпающим морем – навстречу Тому, кого я всегда жду?.. Стало быть, сходила прежняя кожа, лезла новая, грубей древесной коры. Не этого ли хотела…


Потом я долго стояла одна в полутёмной, пахнущей остылым дымом влазне и думала, что теперь делать. Может, Велета ждала меня, хотела поговорить, а может, выставила за дверь мой кузовок. Проверять я не пойду. Пересижу здесь, под всходом, небось, до утра уж как-нибудь обойдусь.
…Ступени, всякий раз пронзительно певшие под моими ногами, не скрипнули под вождём. Хоть и был он тяжелее меня самое меньшее вдвое. Небось, сам резал ступени, когда строили дом. Откуда мне знать. Я обернулась, когда он шагнул на последнюю. Он хмуро смотрел на меня, и я пятилась понемножку, пока не прилипла лопатками к скоблёной стене. Допрежь он ко мне почти ни разу не обращался, о чём со мной рассуждать, да и я тому была только рада, вожди ходят посередине между людьми и Богами, при них, как при молнии, не обогреешься, а страху!..
Он тяжело смотрел мне в глаза ещё какое-то время, потом протянул руку и взял за плечо, и я сразу почувствовала, что на плече встанут синие пятна, кованые пальцы медленно сжались, придушит – не охнешь…
– Язык твой болтливый… – сказал он вполголоса. Оттолкнул меня, как тряпочную, и ушёл.
Позже мысленно я переживала всё это ещё не раз и не два и в мечте слышала гордый собственный голос: за что, воевода? чем провинилась? а не провинилась – не тронь!.. То в мечте. Я уже сказывала, достойную речь я придумываю на другой день. Ножки мои подломились… всё, хватит с меня. Я съёжилась, ткнулась носом в колени. Хотелось стать ещё меньше и закатиться горошинкой в щель меж половиц. И лежать там, слушая издали голоса, скрип и шорох шагов, пока крепость будет стоять. А потом тишину, когда ей настанет время рассыпаться. И даже кто-то другой, привыкший смотреть со стороны и ухмыляться, помалкивал. Наверное, ему тоже было довольно.
2
Долго ли я там сидела, неведомо. Кажется, потом я заснула, как часто бывает, по крайней мере со мной, если душе не сладить с поклажей. Но вот знакомые руки схватили меня и начали тормошить, и голос Хагена кликнул:
– Дитятко, здесь ли ты?
– Здесь, здесь она, дед, – отозвался Ярун. Это он извлёк меня из-под лестницы, где я свернулась и начинала уже примерзать к обындевелой стене. Я вяло сопротивлялась, отталкивала побратима, но он сгрёб меня в охапку и понёс в дверь дружинной избы, мимо Хагена, сокрушённо качавшего седой головой.
Внутри дышало теплом медленное очажное пламя и по лавкам было достаточно свободного места. Побратим и наставник нашли уголок на нижнем ложе, усадили, закутали меня в одеяло, сели по сторонам.
– На-ка. – Ярун протянул чашку горячего мёда. Я выпила, как безвкусную воду. Я ждала, чтобы питьё меня тотчас повалило, но вышло наоборот. Будто кулак разжался внутри и отпустил, я потянулась к огню и застучала зубами, холод из меня выходил.
– Дитятко, – повторил Хаген, скользя рукой по моим растрёпанным волосам. – Не держи зла на Бренна… ему и так нелегко.
Слыхал бы варяг, как меня, из ничтожных ничтожную, уговаривали не держать на него зла! Я туповато хмыкнула, и Хаген сказал:
– Он вождь.
И ведь так как-то сказал, что я мигом припомнила не только тяготу ведшего за собой столько людей, но и сгубленный род, угасшее племя и родину, оставленную мореходом… и ещё что-то, постигшее его у нашего тына.
– Дедушка!.. – всеми пальцами ухватилась я за локоть старого сакса. – Почему воеводе нельзя пить молока?
Хаген вздохнул, опустил голову.
– Когда он стал юношей, ему даны были запреты. На языке его предков они называются гёйсами, и говорят, что нарушивший их встречает скорую смерть.
Раньше у каждого было множество гейсов, особенно у вождей, но теперь всё измельчало. Бренн не должен отказываться от угощения, стоять под берёзой и пить молоко.
Ярун, внимательно слушавший, надумал спросить:
– Значит, если бы он не взял молоко, он всё равно нарушил бы гейс?
Хаген снова вздохнул, развел руками:
– Нарушил бы. Так чаще всего и получается.
Я молчала, кутаясь в одеяло. Теперь я понимала слёзы Велеты и отчаяние Славомира, желавшего отвести беду от вождя. Страшная сила, должно быть, эти запреты. Я вспомнила, с какой усмешкой варяг пересчитывал наши стрелы, нацеленные ему в грудь. И как споткнулся при виде безобидного ковшичка с молоком.
– А Славомир?.. – спохватилась я. – Он тоже?..
Хаген ответил:
– Якко не должен есть утиных яиц и спать ногами на север. Он жалуется, что это очень трудные гейсы, особенно летом на корабле.
Ярун, волнуясь, спросил:
– А Велета?
Хаген чуть слышно засмеялся.
– Она же девушка, дурень. Разве девушке можно что-нибудь запретить?
Ярун ответил смешком. Ему хорошо, ему не пришлось поскользнуться в чужую волчью ловушку, а мне не до шуток. Я теперь знала, откуда в любой басни все эти серебряные листочки, которые нельзя трогать, срывая румяное яблочко, и копытца с водой, из которых не пьют, чтобы не превратиться в козлят… Древний страх, у нас на три четверти позабытый, но кое-где ещё властный, ещё способный обречь…
– Жаль, мы прежде не знали, – услышал мои мысли Ярун. – Я бы уж подлил кое-кому в пиво утиных яиц… чтобы бревён моей спиной не считал…
– Не подлил бы, – сказал Хаген печально. – Гейсы нарушаются только тогда, когда суждено.


Ночью, свернувшись клубком в ногах у старого сакса, я вновь шла домой заснеженным лесом, и кузов отборной клюквы был у меня на плечах. Зелёные звёзды мерцали и прятались. С моря надвигалась метель.
Проворные лыжи вынесли на поляну, казавшуюся смутно знакомой, и позёмка с шуршанием охватила колени. Летучий снег заметал большого мёртвого зверя, лежавшего посередине прогалины, и я кинулась в ужасе, почти признав в нём Молчана, но это был не Молчан. Просто волк, только что бившийся из-за волчицы и не узнавший любви. Матери Рожаницы теперь шили ему новую шубу, лежавшая здесь больше не пригодится. Я перевернула тёплую тушу, вынула нож. Потом свернула пустую мокрую шкуру, подвязала к кузову снизу. Похоронила волка в снегу и заторопилась домой.
…Я наклонилась поправить лыжный ремень, и тотчас из-за ёлок вышел ободранный зверь и стал приближаться, по-собачьи, дружески виляя хвостом. Волосы подняли на мне шапку: я кинулась прочь, беззвучно крича, напролом в хлещущие кусты. Ужас взывал не из разума – из самих частиц моей плоти, костей, мякоти, крови… Слепой чёрный ужас старше смерти и хуже, чем смерть. Я оглянулась, только когда сердце почти сокрушило рёбра. Меня никто не преследовал. Я замедлила шаг, оперлась на копьё передохнуть. И чудовище тотчас выглянуло из-за ёлок и пошло ко мне, улыбаясь безглазой освежёванной мордой…
– …Дитятко! – Мой наставник тряс меня за плечо, спасая от наваждения. – Дитятко, что с тобой, проснись!


Я думаю, невелик был стыд заболеть. Так в басни бывает: обидели, замертво пала, год встать не могла. То в басни. А наяву дела надо всякие делать. Под утро, когда рог Славомира погнал нас из постелей, я не сразу сообразила, где это я и почему вокруг столько парней, с руганью и зевками натягивающих порты. Угли, мерцавшие в очаге, давали света только найти дверь, и я вылетела вон чуть не прежде, чем отроки меня разглядели. Языкатые, они не дадут мне проходу, но утро есть утро, я сжала зубы и не пошла близко к костру. Я вновь готова была за себя постоять.
Я видела, как вышел из дому Блуд; знать, я его вчера ковырнула, обычно на утреннюю потеху Блуд смотрел свысока. Следом появился Хаген, любивший спать допоздна, и с ним сам воевода. Мы всегда заставали вождя уже во дворе. Они с Хагеном встали в сторонке, и я не слыхала, о чём у них была речь, но вождь вдруг стремительно оглядел двор, увидел меня и вновь повернулся к слепцу, продолжая безропотно слушать, а мне, как давеча ночью, захотелось спрятаться, скатиться куда-нибудь в щёлку малой горошинкой… Хаген ему выговаривал, и, кажется, я даже знала, за что. Я подумала: зря он это затеял. Не выйдет добра.
Но потом была калёная прорубь и твёрдый морской лёд под быстрыми пятками, и ярая радость, перетекающая от тела к душе. Котора лечёная – поберегу, сказала я побратиму, и мы схватились бороться. Он первый заметил глазевшего Блуда, подмигнул мне и незаметно поддался. Славный Ярун!.. Впрочем, он-то как раз мог себе это позволить, он не я, ему, парню, всегда простят неудачу… Он громко и весело завопил о пощаде, барахтаясь с вывернутой рукой. Блуд перестал скалиться и отошёл.
Назад, к крепости, я бежала совсем уже радостно. Даждьбог, восходивший почти по-вешнему рано, победно летел навстречу из-за береговых круч. Косища моя была сколота вокруг головы и спрятана в шапку, отрок и отрок, не знавши – не догадаешься. Солнечный луч разит страшилища ночи, молодость убавляет весу заботам. Я вправду верила, что будет всё хорошо…


В тот день мне был поднесён подарок. Вечером, когда мы убирали столы, сторожевые отроки привели во двор могучего лося, впряжённого в сани. А рядом с санками шли два мои брата: старший Маловед, наречённый по дедушке, и средний Желан. Братья жались к сохатому и друг к другу, им было не по себе. Ещё бы!.. Я помнила, как сама первый раз входила в эти ворота, косясь то на кметей, казавшихся бесчисленными, то на оскаленные черепа наверху. Братья чуть не шарахнулись, когда я побежала к ним через двор, но сразу узнали и обняли вдвоём, хлопая по спине. Потом достали материн гостинчик блудному детищу – вязаные копытца. Я прижала к лицу пёструю шерсть, вдохнула домашний запах – слёзы закапали.
Воевода вышел неторопливо. Он коротко, спокойно кивнул, отвечая низко склонившимся братьям. Он не подошёл гладить красных лисиц и бочоночки, даже на холоде пахнувшие мёдом. На то у него Нежата и Славомир. Вождей редко донимает корысть, я имею в виду – настоящих вождей. Им достается главное: честь.
Лось тоже узнал меня и ласкался, дышал тёплыми ноздрями в лицо. Я утирала глаза, а самой хотелось прыгать, бессмысленно хохотать, кататься по снегу. Прежние обиды на братьев казались досадным воспоминанием, малым облачком в хороший солнечный день. Какие обиды? Свои ведь, во всех одна кровь. Явись с ними дядька, я и его бы, кажется, расцеловала. Не говоря уж о матери и Белёне.
– Белёна твоя месяц как мужняя, – поблёскивая глазами, сообщил мне Желан.
Так я и знала! Удивительно только, что сестрица моя, оставшись на выданье, сколько-то медлила. Разве затем, чтобы поневеститься на посиделках, на празднике перелома зимы…
– За кем же? – спросила я почти равнодушно.
– За Собольком, – ответил Желан. Он тоже был рад увидеть меня. Я поняла это, когда он добавил: – Званко всем говорил, берёт по тебе, на тебя, мол, девка похожа.
Эх! Рассказывать, так без утайки: на самом донце души жалко тренькнула струнка. А может быть?.. Может, зря всё, может, лучше бы мне доить пегих коров, ходить с полными вёдрами берегом лесных озёр, у которых жил Соболёк?.. Я вспомнила, как он метал нож в Злую Берёзу. Нет. Взял Белёну, и хорошо.
Братья поведали – мужнюю, её сделалось не узнать. Поверишь, что умерла и вновь родилась иным человеком, послушным, ласковым, добрым… Не зря мать говорила, я, старшая, кругом виновата. А басен сколь про младших сестриц, не в очередь изведавших счастье…
Лишь поздно вечером, когда и у братьев, и у Яруна глаза уже смыкались сами собой, решилась я наконец спросить про Молчана.
– Да вот к тебе хотели свести, – ответил Маловед. – Не дался, совсем задичал. Воет, в лес бегает. Сказывают, с волчицей слюбился.
Ярун потом говорил, на меня жаль было смотреть, так я взметалась. Пыталась дать братьям варежки или шапку, чтобы Молчан сумел меня разыскать. Еле отговорили. Тогда кинулась собирать какое-то угощение псу, но и с этим не вышло. Мне ли было не знать – ни у кого не возьмёт он еды, лишь у меня…


Красивые меха, привезённые братьями, по строгому счёту клали в кожаные мешки со швами внутри. Славомир сам затягивал каждый крепкой верёвочкой. Потом брал деревянные колобашки, просверленные насквозь, с соколиными знамёнами князя, выжженными на боках. Продевал концы верёвок, ещё раз завязывал, втягивал узел вовнутрь и запирал деревянными пробками. Теперь всё, теперь мягкую рухлядь никто не тронет до Ладоги, до самых княжеских ключниц.
Мне было любопытно, я подходила смотреть. Славомир – не воевода, он не прогонит. Он даже дал подержать пустотелую колобашку и объяснил, почему никто не вынет мехов, не разрезав завязок или мешка.
– Можно и по-другому, – рассказывал он, улыбаясь над кучей пушистых, кисло пахнущих шкурок. – Другие люди льют воск и прикладывают перстни с рисунком. Наш обычай мудрей, ведь перстень можно подделать.
Я всё думала, от кого замыкали мешки, кто здесь мог позариться на собранное для князя, – в наших лесах взять песца из ловушки, разнаменовать бортное дерево было почти неслыханным делом… А Славомир пересчитывал искристых бобров и говорил не спеша, и посмеивался в густые усы, и даже я, тугодумная, в конце концов поняла: он был очень рад мне, стоявшей рядом, смотревшей ему в руки. Да. Надобно честно молвить, я струсила. Постоишь возле такого ещё разочек-другой, он и велит, чтобы я в мужских портах не ходила, прялку в руки брала вместо меча и кольчугу на тело белое чтобы не примеряла… для того я против всех ратилась в одиночку?
Заглянувший Ярун позвал чистить рыбу к обеду. Я выскочила во двор, как спаслась. Даже перевела дух. Славомир проводил меня взглядом, я почувствовала, но не оглянулась. Недоставало ещё мне нового страха. Присватается и воеводу сватом приведёт, что делать тогда? К Вадиму в Новый Град на лыжах бежать, как Блуд оттуда к нам прибежал? Больно дорого досталась мне воля, чтобы так запросто её отдавать.


Когда молодая волчица впервые берёт себе волка, из целого гона она оставляет не обязательно самого рослого, самого сильного и даже самого ярого. Оставляет того, о ком тихо шепнёт безошибочное чутьё: с ним, единственным, логово до самой смерти будет уютным и волчата родятся, что колобки. Где же бродил он, зеленоглазый мой одинец, какую добычу искал в сумеречном лесу, о чём плакался звёздам? С Молчаном сошёлся под ёлками, спрашивал обо мне? Или не спрашивал – сразу в глотки вцепились?.. Молчан был как я: в лес жить не шёл и собак чуждался, собаки боялись его, волки не принимали. А вот волчица переступила вражду, не погнала… Я вживе увидела подсмотренное разок на охоте. Серую невесту, лукаво припадавшую в снегу на передние ноги, чтобы вдруг шлёпнуть по носу лапой рослого жениха, запорошить ему смеющуюся морду и отскочить, взвиться выше кустов в весёлом, лёгком прыжке… Я была совсем близко, но волки не чуяли, а может, и чуяли, на них об эту пору дерево падай, ухом не поведут. Большуха дядькина шубу просила, и у обоих зверей мех был на заглядение, утонет ладонь, пока нащупаешь тело… я так и ушла со стрелою на тетиве, ушла навстречу попрёкам и укоризне. Я просто представила, как две шкуры тянулись бы друг к другу с распялок. А теперь думала – может, на моего волка охотник набрёл жестокосердней меня?..


Уехали братья, и я, как водится, первое время вздыхала: вчера только виделись… позавчера… вот уж семь дней назад… Потом накатили другие дела, другие заботы. Начали заглаживать в сердце и встречу с роднёй, и другие ямки, поглубже. Человек, как упругое дерево, выпрямляется, если, конечно, не согнут дальше предела. Понемногу я перестала сжиматься при виде вождя, он же, искренне молвить, меня что позабыл. А что ему меня вспоминать. Велета краснела и отводила глаза, встречаясь со мной. Теперь-то я знаю, она робела позвать меня обратно к себе, боялась – вдруг не пойду. Мне, дуре, вправду порой хотелось ей показать, не думай, мол, не скучно и без тебя, только вот кузовок бы забрать…


Стояли, быть может, последние злые морозы, когда нам, отрокам, было велено натаскать старой соломы и уложить перед крепостью в поле. Сказывала я о границе, пролёгшей когда-то между мирами умерших и живых? Нелегко путешествовать через неё туда и обратно, мало кому удаётся, разве что ненависти и любви. Ненависть убивает живых и поднимает в дорогу мёртвые кости, но любви подвластны гораздо большие силы, на то она и любовь. Мертвые не покидают любимых одних на земле. Если бы смерть увела меня от Того, кого я всегда жду, моя душа тоже не полетела бы поспешно в ирий, предпочла бы мерзнуть и мокнуть, но не отступилась, век шла бы след в след, советовала, хранила… и плакала от неслышного счастья, если бы он раз в году нарочно теплил костёр, обогревал меня, жмущуюся за правым плечом…
Дома мы устраивали этот огонь вскоре после Корочуна, но в урочный день мы с побратимом сидели в лесу, слушали суровые песни метели, и было нам не до костров. Окажись я на месте дедушкиной души, я бы не осерчала. Уж кто-кто, а дедушка знал, что я его помнила.


Костёр зажгли вечером, когда луна выплыла из-за леса и облила его тем зеленоватым сиянием, что снилось мне по ночам. Воевода Мстивой добыл живого огня и выпустил его в солому, став на колени, как перед погребальным костром. Пламя с шорохом взвилось выше голов. Мы все стояли без шапок, и воины шевелили губами, молча глядя в огонь. Им, сражавшимся, было кого поминать. Только тот истинный воин, кому есть о ком поминать, есть за кого мстить. Я закрыла глаза и сразу почувствовала, что у огня стояло гораздо больше людей, чем можно было увидеть. Из потёмок, из вьющихся искр, из самого огня возникали всё новые. Высокая, прекрасная обликом женщина подошла к воеводе, два маленьких мальчика выбежали следом за ней. Потом показались старуха со стариком, мать вождя и отец, не назвавший датчанам лесного убежища рода. Других, подходивших к Велете, Хагену, Славомиру, я видела смутно, о них мне мало рассказывали. Я была по другую сторону пламени и, не открывая глаз, видела, как вздрагивали лица воинов, медные от жара. Никто из них давно уже не вздрагивал при виде вражьих мечей.
Дедушкина душа тёплой птахой припала к моему сердцу, белые перья шуршали, как падавшие угольки. Обнять бы её, удержать в ладонях, погладить… нельзя: слишком грубы и тяжелы руки живых. Я стояла не шевелясь, лишь губы шептали, поколение за поколением называя умерших, и умершие меня обступали. Живые без мёртвых голы и одиноки, мёртвым без живых пусто и холодно в небесном краю, в просторной гулкой земле…


Когда угасли все искры и не стало более ничего, кроме лунного света, мы побрели домой, по-прежнему молча, всё ещё чувствуя рядом с собой не торопившихся улетать. Даже язвительный Блуд опустил непокрытую голову, и темнота заливала его следы на снегу.
Я не знаю, как мы с Велетой оказались друг возле друга. Велета подняла глаза, я перехватила её взгляд… горем луковым были все наши обиды. Она подошла совсем близко, я взяла её руку без рукавички, укрыла в своей. Больше мы не расстанемся. Велета тоненько всхлипнула и прижалась боком, плечом, головой. Так мы с ней прошли через двор, а после по всходу.


Наши мёртвые были с нами всю ночь до рассвета. Мы поставили им угощение, и каждый положил ложку: мы, отроки, – свои деревянные, старшие воины – серебряные и точённые из рыбьей кости, что возят на торг северные корелы. Мёртвые съедят сладкую кашу и в благодарность расскажут судьбу: тот, чья земная жизнь близка к концу, найдёт свою ложку перевернувшейся. Понятное дело, ночью мы спали урывками, а утром немедля кинулись в гридницу. Наши с побратимом ложки как будто никто и не трогал; Ярун обнаружил в своей две присохшие крупинки и долго гадал, что бы это значило.
Ложка Блуда была накрыта горшком. Блуд посерел лицом, но не дрогнул и поднял горшок. Из-под него с писком кинулась мышь, ложка брякнула об пол. Блуд поднял её и усмехнулся:
– Кот похозяйничал. Всё мышек полавливал, а на заедку кашу полизывал…
Сытый кот вправду мылся в углу, но усмешка у Блуда вышла кривая… Ещё одной ложки недосчитались: хозяин, Нежата, еле сыскал её, палкой выкатил из-под лавки. Он сказал, ложка лежала чашечкой кверху, и тут же зло пнул кота.
Славомир с братом клали ложки у себя наверху. Судьба вождя ходит отдельно, не для наших простых глаз. Велета подбежала к ним спрашивать, и оба ответили, мол, всё хорошо. На их месте я тоже соврала бы, даже если бы в точности знала, что дедушке уже недолго ждать меня за чертой.
3
Пушистые кудри Велеты легко сохли после мытья, но банный дух она еле переносила – голова кругом бежала, сердце выпрыгивало. Я наоборот: хоть кого могла пересидеть в самом жару, зато косищу сушить – мука и скука.
В этот раз Банник ничем нас не обидел. Не обварил, не напугал. Мы оставили ему доброго пару, свежий веничек и лохань чистой воды. Я свела Велету наверх, уложила, блаженную и разомлевшую, и пошла в дружинную избу чесать волосы перед огнём. Села, вытянула босые ноги к теплу очага, вынула беленький костяной гребешок, простой, короткозубый и крепкий.
Он один жил у меня долго, другие, красивые, все скоро ломались.
Наверное, здесь никогда раньше не было, чтобы девка ходила не в услужение и не в гости, чтобы садилась, как у себя дома, и расплетала косу сушить… Я была дома. Во всяком случае, не топтала порога, ожидая, пока пригласят. И видеть не видела мужей и ребят, сразу начавших подмигивать и шутить. Им, славным, мимо девки что мимо гороха – пройти да не цапнуть!.. Я давно это поняла и не обращала внимания. Я смотрела в огонь. Про меня забудут ещё прежде, чем коса высохнет до половины.
Я чесала волосы и думала, что вместо моей руки здесь могла быть другая. В два раза шире и в три раза сильней. Только она не стала бы дёргать гребень, как это делала я. Да и космы упрямые под нею сами легли бы волосок к волоску, шелковиночка к шелковиночке. В утро замужества косу срезают чуть-чуть пониже затылка, особенно если девчонка сбежала с ладой из дому, – нести отцу-матери в доказательство, в освящение нового родства. Ой, как же захолодит мой затылок острое лезвие в любимой руке… А может, коса моя приглянется Тому, кого я всегда жду, он оставит её и будет сам плести-расплетать, пускать пальцы в русую гущину… всё равно её некуда нести срезанную, стянутую у корешка…
Было мне печально и сладко. Я в самом деле крепко задумалась и не заметила, как поднялся Блуд и шагнул вдоль лавки ко мне.
– Пойдём! – сказал он намеренно громко. – Давно что-то я красивых девок не целовал!
Я рассказывала, как мы с ним схлестнулись. Он не простил меня, язвил то и дело, но в доме, при людях, при очажном огне не ждут пакости и от врага. Я вскинула голову, потому что он собрался взять меня за плечо. Я помню, как трепыхнулись во мне изумление и обида. Нет, не страх. Бояться его, ещё не хватало. Просто Блуд застал меня над добрыми мыслями, когда душа размягчается и опускает щит наземь и злые слова, от которых бы отмахнуться, втыкаются, что ножи в бок без кольчуги.
Посмей он тронуть меня, я бы не пощадила. Но заступа явилась нежданная, непрошенная: Славомир подошёл сзади и взял Блуда за шиворот и за штаны. Он был силён! Поднял взрослого парня, словно щенка, напрудившего лужу на мытом полу… и под начавшийся хохот швырнул из избы вон. Блуд руками взмахнуть не успел. Дверь за ним бухнула. Во влазне упало что-то, покатилось со стуком…
Надобно молвить, хохот мужчин очень мне не понравился. Не из-за Блуда – жалеть его я и не думала, хотя, конечно, что-то свербило. Я просто решила: а ну Славомир сейчас встанет передо мною и повторит те же слова?.. Так ли ринул бы молодца, досадившего иной девке, не мне?.. И нет на него укорота, кроме вождя, а вождь ему брат.
Вот когда я, дурища, как следует поняла, что вовек не стану здесь равной, никого не заставлю забыть о естестве. Всё это давно должно было случиться. И будет теперь повторяться, пока я в конце концов с кем-нибудь не пойду. А чего ещё ждать? В этом воинском доме не будет с меня даже самого малого проку, одна алчба и раздор. Может быть, потому воевода и не хотел меня принимать. И правильно делал. Вот родилась бы я дочерью Хагена или Плотицы… да и то, Плотица не вождь…
Славомир шагнул мимо меня, едва посмотрев. Он усмехался, однако, по-моему, больше затем, чтоб спрятать досаду. Может, и в самом деле не стоило так уж казнить речистого Блуда. Однако вылитого не поднимешь. Да варяг и не собирался.
Я провела гребнем ещё раз или два, но руку что-то держало, волосы путались. Лавка была жёсткой, очаг немилосердно дымил. Я дождалась, чтобы глядело поменьше народу, смотала косищу, тихонько встала и вышла.


Во влазне старая Арва недоуменно обнюхивала на полу пятно размазанной крови… Я подумала, как это новогородца метнуло лицом по твёрдым доскам, и внутри что-то поёжилось. Уязвимая девка, я никак не могла бросить обычай примеривать чужие шишки к себе. Арва подошла к внешней двери, оглянулась и нерешительно вильнула хвостом. Я собиралась поболтать немного с Велетой, досушить косу и лечь. Но было очень похоже, что в горнице мне будет так же тошно, как и внизу. Я убрала ногу со всхода. Нашла на гвозде просторный войлочный плащ, подарок наставника. Бросила на плечи, взяла псицу за ошейник и выглянула наружу, в сырые оттепельные сумерки.
Через двор к дому брёл один из двоих сторожей. Длиннополая шуба, подмокшая снизу, хлюпала по скользкому снегу. Я спросила его, не видел ли Блуда. Оказалось, Блуд только что ушёл за ворота босой и на нетвёрдых ногах. Отрок шёл об этом сказать, так что, наверное, всё устроилось бы без меня, но судьба судила иначе, и я до сих пор за это ей благодарна.


Арва по-галатски значило Быстрая. Может, когда-то она в самом деле бегала быстро, но ныне в кривых старческих лапах совсем не было прыти. Следы вели к берегу. Я представила чёрную прорубь и медленно лопавшиеся пузыри и закричала на Арву, понукая бежать хотя немножко быстрей. Блуд выбрал для спуска крутую обледенелую тропку. Стоило нам шагнуть, и тупые когти не удержали, сука взвизгнула и поехала вниз, потянув с собою меня.
Новогородец сидел под обрывом, привалясь к холодному боку земли и безвольно вытянув ноги… Позже я так и не спросила его, к проруби он шёл или нет. Да он бы и не сказал.
– Блуд! – позвала я, почему-то робея. Арва поднялась первая и побежала к нему, я за ней. Я нагнулась. У Блуда дрожали крепко закушенные губы, а из-под век по щекам пролегли две мокрые дорожки. Я помнила, как он прибежал к нам в Нета-дун. Он не забоялся Плотицы и даже Мстивоя. Когда плачет такой отчаянный забияка, тут не придумаешь, что и сказать.
– Не сиди, застудишься!
Он сжал кулаки и отвернулся. Он чуть не застонал, когда Арва облизала ему лицо, а я накинула плащ.
– Пошли-ка домой, – сказала я дружелюбно. – Ну его, Славомира, не видел ты, как он Яруна учил. Что уж из-за него теперь!..
Блуд открыл вдруг глаза – в глазах была звериная мука.
– Умру, – еле выговорил он сквозь зубы. – Гляди вот…
Рванул костлявой рукой, до груди вскинул рубаху. Поймал мою пятерню, положил себе на живот, придавил… и сырой холод пополз по мне, добираясь до сердца! Там, в живой глубине, под тонкой плёночкой плоти, под нежной молодой кожей сидело что-то… чужое. Сидело, раскинув мерзкие щупальца, тугое, распухшее… и сосало Блуда, точно паук несчастную муху. Он уже смертельно больным пришёл сюда в Нета-дун. И пытался выбить клин клином, но не совладал.
– Червь во мне, – сказал Блуд задыхаясь. – Нутро выгрыз, кровью хожу… Поем что, извергну… хотел лета дождаться…
Мой побратим ещё мог иногда поплакаться мне, но чтобы Блуд!.. Значит, совсем источила лютая хворь, если рухнула даже гордость, способная долго держать вместе душу и тело. Блуд надеялся погибнуть в бою, от руки честных врагов – и за такого вождя, чтоб не жалко было и жизни… а привела доля заживо сгнить от червя, выевшего нутро. Захочешь выдумать хуже, не сразу получится.
Теперь я понимаю – он всё-таки не пожаловался бы мужчине. Не зря у последнего края зовут давно умершую мать. Я принялась уговаривать Блуда подняться, манила назад, в тепло, в дружинную избу. Я даже поцеловала его раз или два. Белёна когда-то хвасталась мне, нецелованной, плела разные небылицы о сладкой истоме и замирании сердца. Наверное, это были совсем другие поцелуи. Потом я пригрозила Блуду – не встанет, возьму на руки и отнесу. И отнесла бы, такую кожу да кости. Вот Славомира больного я б точно с места не сдвинула. Что помогло, уж и не знаю. Блуд наконец поднялся и закрыл глаза, как в полусне, я обхватила его, шаткого, поперёк тела, повела по тропке наверх.
Дома при виде нас, бредущих в обнимку, конечно, опять первым долгом стали смеяться.
– Колышки в подол взялась собирать! – узнала я полный сдавленной ярости голос Славомира. Он так и прорычал эти слова, хотя и негромко. – Серебра ей не надобно!
Блуд не поднял головы, ему было уже безразлично. Тогда ребята что-то заметили, в десять рук выхватили его у меня. Мне некогда было смотреть, смутился ли Славомир. Мы живо слупили с новогородца одежду и уложили его на лавку, и Хаген зрячими пальцами ощупал бледное тело. Блуд лишь изредка вздрагивал.
Мой наставник спросил его, пробовал ли он гнать злого червя. Блуд довольно долго молчал, потом равнодушно и нехотя рассказал, как трижды травил себя мало не насмерть.
– Стало быть, не червь, – заключил старец уверенно. Он велел напоить Блуда горячей водой и потеплее закутать.
Блуд всё вытерпел молча и разлепил губы только однажды:
– Зря возитесь.
Тут пришёл воевода, и мне велели сказывать снова. Варяг слушал молча, поглядывая на брата.
– Ты и ты, – кивнул он на нас с побратимом. – Чтобы он был ночью присмотрен и днём не скучал. А ты, отец, поставь мне его на ноги. Этот воин мне нужен.
Безразличие на миг покинуло Блуда, он посмотрел на вождя, хотел говорить, но передумал и отвернулся к стене.


Несколько дней Хаген совсем не велел давать ему пищи, только поить. Блуд с трудом глотал горькие травяные целебные отвары и коренья. Ему было плохо, он совершенно ослаб и мучился дурнотой. Мы с Яруном не оставляли его одного, сидели по очереди.
– Мне, что ли, лечь заболеть?.. – однажды сказал мне Славомир. И постучал себя по широкой твёрдой груди: – Ну хоть плачь, не липнет ко мне.
– Лучше ты не хворай, – сказала я искренне. Он отошёл обрадованный, словно я что ему пообещала.


Будь моя воля, я бы, наверное, всё же попробовала впихнуть Блуду жидкой овсянки или целебного козьего молока, но Хаген настрого запретил. Голод, сказал мой наставник, должен был доконать либо Блуда, либо болезнь. Вмешиваться нельзя.
К седьмому дню мне стало казаться, что серая мышь неспроста выскочила из горшка и свалила на пол Блудову ложку… Я только и говорила себе, что мышь убежала, глядишь, всё ещё обойдётся. Бедного парня совсем не было видно под одеялом, с боку на бок повёртывался с трудом. Было чего испугаться: он даже не огрызнулся, когда жалостливая Велета подсела погладить его по голове. Велета хотела помочь нам с побратимом, но работа была грязная и тяжёлая, и мы ей не дали. Сестре воеводы за отроком выносить!..
На девятый день к вечеру Блуд открыл глаза и стал озираться. Я пригляделась: глаза как будто чуть прояснились. Или мне так показалось. Он провёл языком по губам. Я склонилась:
– Пить хочешь? А может, поешь?
Хаген велел мне сразу сказать, если Блуд запросит поесть. Новогородец долго шарил глазами по прокопчённым стропилам, потом перевёл взгляд на меня и попросил, стесняясь:
– Кисельку бы…
Свернулся клубочком, устроил под щёку ладонь и крепко заснул. Я со всех ног кинулась искать старого сакса.
– А чего доброго, теперь вправду поднимется, – сказал Хаген, и тут я поняла, что мой наставник всё это время переживал и сомневался ничуть не меньше нас с побратимом. – Ныне беги, дитятко, к Третьяку, хозяйка его большая до киселя мастерица.
Я тоже неплохо умела делать кисель. А уж такой, какой требовался для Блуда – несладкий и жидкий, чтоб лился из чашки, – мигом сболтала бы моя любая сестрёнка. Но Хаген, наверное, знал, что говорил, не спорить же с ним.
4
Я шла задами деревни, крепко держа горячий горшок. Старшая жена Третьяка в самом деле сварила добрый кисель, у меня бы такого не получилось. Дважды просить её не пришлось, сразу сняла с полки коробок сушёной черники, достала муку. Она и мне плеснула в миску потешиться, и я почти пожалела, что обидела её труд тогда на беседе. С этого киселя у меня, у здоровой, и то сразу прибыло сил. Ещё, помню, я думала, что Голуба пошла в мать красотой, а больше ничем. Голуба, сидевшая в доме, ни разу не глянула на меня прямо, всё искоса. Даже не вытерпела дождаться, пока сварится кисель и я уйду: накинула свиту, дверь хлопнула. Мать улыбнулась ей вслед:
– Баловница… к подруженькам побежала.
У Голубы, наверное, было много подруг. У меня – только Велета. Я не стала завидовать. Обжигаясь, я быстренько опорожнила миску, поклонилась славной хозяйке и заспешила назад. Одного жаль – скользко, не пустишься во всю прыть.


…А всё же самых верных, ближних подруг у Голубы оказалось лишь три. Или, может, не успела больше созвать. Я была плохим ещё воином: несла горячий кисель и не смотрела по сторонам. Я даже соступила с тропы – пропустить четырёх девок, встреченных за огородами, не глядя, кто таковы, вдруг толкнут ещё, расплескаю… но они остановились против меня, и Голуба, подбоченясь, вышла вперёд:
– Далёко ли путь, красавица, держишь?
Я, глупая, уже открыла рот объяснять, но глянула ей в лицо и промолчала. Когда собираются бить, всё же редко бьют просто так, без всякого слова. Сначала поговорят, сами себя раззадорят и тебе, непонятливому, втолкуют, за что колотушки.
– А недалёко – наших суженых перебабливать… – пропела другая.
Оставшиеся подхватили:
– В очередь каждого, змеища, обвивает…
– К воеводе мосты мостит, обломиться не трусит…
Побеги я, наверное, они бы меня не догнали. И правда, разумней всего было дать от них дёру… но уж этому меня никто не учил. Ни дома, ни здесь. Я утвердила горшок в талом снегу у плетня, огорчилась – остынет, – и подобралась для боя. Похоже, вид у меня был угрюмый, – девки задумались. Меня не получится взять сзади за локти и разукрасить лицо синими синяками, как часто делают, когда дерутся из-за парней. Голуба первая завизжала, кинулась царапать мне щёки: сказанное о воеводе прижгло её, как крапивой. Я спровадила Голубу в мокрый сугроб, пожалев для дурёхи даже затрещины, – и зря, надо было пугнуть сразу да хорошенько, не ждать, пока насядут все вчетвером… Честно признаться, мне хватило с ними заботы. Мои ненавистницы были всё-таки девки, а не ребята, и у них не было дедов, способных сломать спину медведю. Я довольно долго с ними возилась, боясь покалечить. Но вот кто-то занёс ногу плеснуть наземь кисель, а Голуба сдёрнула с себя опояску и вытянула меня почём попадя узелком с хитро ввязанным каменным прясленем, так что искры полетели из глаз… И тут уж я озлилась по-настоящему, до оскала зубов!.. Поймала пояс Голубы, занесённый снова. Свалила обеих подружек, задрала подолы и принялась нещадно пороть. Сзади меня в четыре руки рвали за волосы. Оттащить, пожалуй, не оттащили бы, но чего ждать – не вздумали бы косу отрезать. Черней бесчестья не выдумаешь, не знаю, с чем и сравнить. Разве мужатую опростоволосить прилюдно. Я обернулась, и точно: ножик блестел. Я прыгнула рысью. И уж не пощадила белого личика, с маху утёрла браным платочком – ледяной бугристой дорожкой… Четвёртая кинулась наутёк, оставив подруг.
Я не ведаю, что могло бы у нас получиться… Но тут какая-то неодолимая сила притиснула мои локти к бокам. Я дёрнулась яростно и безуспешно. Потом вывернула шею. Это Славомир пришёл разузнать, куда я запропастилась. Он разметал нашу свалку, как могучий корабль озёрную тину. Я успела подумать: а ведь нипочём не отбилась бы, вздумай он меня силой… Он разжал руки – я скорей подхватила горшок, прижала к груди, – и кивнул на девок, мазавших по щекам сопли и грязь:
– Чего с ними не поделила?
Он ещё спрашивал. Он их от меня спасать собирался, не наоборот. Я не вспомнила, что передо мной стоял брат воеводы, нам, отрокам, господин и гроза. Я крикнула:
– А ничего! Тебя-то они, мигни только, до крепости на руках донесут! Если дорогою насмерть не зацелуют!..
Славомир был младшим из братьев, но и ему достало моих невнятных речей – понял всё. Он прищурился, усмешка стала недоброй. Голуба что-то сообразила, метнулась поднять свой поясок, который я бросила. Славомир поспел прежде неё. Намотал на кулак пёструю шерстяную плетёнку, кивнул мне:
– Пошли.
Голуба тихонько завыла и поползла за ним на коленях. Славомир её оттолкнул. Я посмотрела, как она путалась в длинном подоле, и тотчас представила: вот строгий отец её спросит, где поясок, кто развязал. Срам, не отмоешься. Пустить распоясанную девку, это не хуже, чем если бы мне срезали косу. А за что? Ну, умишка нету понять, что пришла я сюда не ради чужих женихов и уж меньше всего хотела её, Голубу, сгонять с чьих-то колен… Ой мне! Со стороны ведь всё так и казалось. Ещё я подумала: хорошо отдарю её мать за добрую ласку, за вкусный кисель… Я взмолилась:
– Оставил бы, Славомир…
Он выдернул руку и от души меня изругал, срывая досаду, но мне уже что-то подсказывало – уступит. Ещё пошумит и уступит, мужчины, они таковы. Ему, кметю, гневаться на неразумную девку, на девку ревнивую?..
Даже Мстивоя, случалось, уламывали терпеливые, а Славомир был моложе и несравнимо добрей. И вышло по моему хотению. Он запустил в Голубу кушачком, едва не попав ей прясленем по лбу. Она сцапала брошенное на лету, и все слёзы тотчас просохли. Послушать бы, что станут врать дома, особенно та, с расквашенным носом… Ладно, как-нибудь вывернутся. Небось не впервой.
Нет, я действительно не боялась всех четырёх. Не подоспей Славомир, управилась бы одна. Но… подоспел ведь, и шёл по правую руку, и я теперь знала, какими глазами глядели на мир другие девчонки, когда свирепые парни вели их до дому после честных бесед. Из-за такой спины можно язык показать хоть целой деревне. Я этого делать, конечно, не собиралась, но всё-таки…
Когда в сумеречном небе стала видна чёрная крепость, Славомир вдруг остановился:
– Дурень я, и ты не умней! Надо было хоть кисточку с пояса срезать, чтоб вперёд не проказила.
Благородства мне недостало.
– В кисточке той пряслень тяжёленький впутан…
Я сразу пожалела о произнесённом – он снова взъярился:
– Пряслень? Она что, и тебя им?..
С него будет вернуться и доказнить. Я поспешно соврала: заметила, мол, когда Голубу порола. Моих синяков он не увидит. Поверил ли, я не знаю. Но допытываться не стал.
– Утрись! – молвил сердито. – Вымазалась, Домовой испугается, не признает!
Я поспешно утёрлась. Варяг придирчиво оглядел меня в густевших потёмках, нашёл пятнышко на щеке, стал стирать его пальцем. Долго стирал. Я бы вымыться за это время успела.


Блуд ещё спал, когда мы вернулись. Разбуженный, завозился на лавке, устраиваясь для еды. Я видела, ему было страшно. Последнее время его сгибало вдвое даже от хлеба. Впрочем, воину случалось терпеть, когда по живому рвали повязки. Он превозмог себя и зачерпнул киселя. Посидел, оглядываясь, с полным ртом, потом всё-таки проглотил. Зачерпнул ещё. И ещё.
– Хватит, – сказал мой наставник. – Потом, если нутро примет.
Блуд испуганно выронил ложку и схватился за живот. От толчков сердца вздрагивали его руки, лицо напряглось, обтянутое кожей, над верхней губою выступил пот. Он ждал дурноты и кромешной муки, которая снова скрутит его в дрожащий комок. Мгновения шли, Блуд сидел неподвижно, с остановившимися глазами. Потом как будто стала рассеиваться темнота. Он вздохнул и без сил повалился навзничь на лавку. После он рассказывал, что ощутил-таки внутри знакомую тяжесть, предвестницу боли. Но боль не воскресла. Он поднял тощую руку и прикрыл локтем лицо, чтобы мы не видели глаз.
Старый Хаген на радостях долго бранил Блуда за строптивый нрав, за гордую скрытность. Блуд слушал ворчание старика блаженно, как колыбельную. Так и заснул, убаюканный, объевшийся и усталый.


Ещё долго ему делалось то хуже, то лучше. Было и так, что мы в отчаянии думали – вернулась болезнь. Потом Блуд попробовал встать. И храбро доковылял сам до задка. Он уже и не чаял когда-нибудь дойти туда своими ногами и смотрел вокруг, точно впервые. Поход в два конца через двор был путешествием паче бега сюда из Нового Града.
Месяц берёзозол только-только родился, снег лежал крепко и не собирался сходить, но с крыш лилось, солнце слепило. Блуд не пошёл обратно в дымную избу, уселся отдыхать на крылечке. Он сказал:
– Не надо меня больше стеречь. Не умру теперь.
У тёплой стены в меховой безрукавке было как раз.
Он прислонился к брёвнам спиной, зажмурил глаза. Есть люди, которые нипочём не терпят заботы, пока вконец не прижмёт. А чуть отпустило, и снова не подойдёшь. Я подумала почти неприязненно, что такие мне никогда особо не нравились, надо уметь принимать добро с благодарностью, не только дарить… Пока я стояла и думала, Блуд сощурился против солнца и неверным голосом, тихо признался:
– Слышала, Бренн сказал, я ему нужен… вот если бы он того не сказал…
Пискнула подсохшая дверь, из дому вышла Велета. Следом за ней появился мой побратим. Он нёс лыжи Велеты и свои собственные, но я не заметила и обрадовалась:
– Пойдём к родничку? Блуд меня отпустил.
Я порядочно засиделась с больным, ноги просились побегать. Но Велета оглянулась на Яруна и покраснела, как мухомор. Даже взялась от смущения совсем такими же пятнами. Еле выговорила:
– Меня… Ярун… мы с ним… пока ты…
Да. Не дивно: когда появляются пригожие, разговорчивые ребята вроде Яруна, былые подружки в счёт не идут. Язык мой ядовитый, змеиный повернулся ужалить.
– А брат разрешил?
– Разрешил! – ответил гордо Ярун. Я пожала плечами и ушла от них в избу. Мне надо было ещё стирать три грязных рубахи: свою, Хагена и Блуда.


Я стояла на коленях у проруби, отжимая последнюю выполосканную сорочку, и мне было невесело. Велета? Да что Велета. Весеннему ручейку не прикажешь снова стать снегом, так уж заведено. Я дивилась больше не ей, а побратиму. Младшим кметям Велета была сестрой, старшим – дочерью. А воеводе немилостивому – сестрой и дочерью сразу. Что скажет, прознав?
От Блуда я не дождусь благодарности. Ещё немножко окрепнет и снова станет злословить. Не вспомнит, как я ходила за киселём. Или вспомнит да посмеётся. Он ведь жить стал не потому, что Хаген лечил и мы с Яруном сидели, а только ради вождя, сказавшего – этот воин мне нужен. Я вздохнула. Может, и правильно. Мне вот, бескрылой, никто такого не скажет. Я никому не нужна так, чтобы не могли обойтись. Я склонилась над прорубью и усмехнулась. Стащи меня вот сейчас Хозяин Морской в зелёную воду, под ноздреватые льды, – кто следом кинется оттого, что стало незачем жить? А никто: ни Блуд, ни Ярун, ни Тот, кого я всегда жду…
Снежок, запущенный умелой рукой, ударил меня сзади в шею, брызнул за ворот, сбил с головы шапку. Я подхватилась с колен, не забыв сплотить горстку снега в отмщение… высоко надо мною, на берегу, меж цепкими соснами стояли Ярун и Велета. Велета махала мне, Ярун отряхивал рукавицы. Я легко докинула бы снежок, но кто-то другой отсоветовал. Уж такой гордый, радостный вид был у обоих. Стояли над кручей… такие красивые оба. Меня никто красивой не называл, разве только Нежата. Нежата. Подумать даже смешно.


…Но вечером, когда ложились, я всё-таки вспомнила, сколько девок вилось вокруг синеглазого побратима. И сочла благом сказать:
– Ты смотри с ним.
Не в своё дело не лезь!.. И когда только я это запомню. Ресницы Велеты взлетели, как две пчелы:
– О чём ты? Мне с ним радостно…
Вот уж вправду птаха ручная, не смыслящая, что кто-то может обидеть. Мне сделалось стыдно.
Вождь Мстивой, конечно, сразу заметил всё, что следовало заметить. Я трепетала, но он ни слова не сказал ни сестре, ни Яруну. Не посадил его в гриднице поближе к себе и вон не погнал. Только начал сам проверять, хорошо ли охотник учился бороться, метать боевой нож и драться мечом. Нам, остальным, честь подобная даже не снилась. Ни для кого не вынимал он Спату из ножен, разве для Славомира… Я уж сказывала, Ярун сразу ему полюбился.
5
По имени Стрибога прозвались стремление, стрела и стремнина: всё могучее, грозное, неукротимое. Стрибожьими внуками рекутся метельные ветры, с корнями вырывающие леса…
Мне свирепая буря всегда нравилась больше тихого ветерка. Большеглазое теля лижет руки, напрашиваясь на ласку, зато угрюмый тур как уж ударит – дерево наземь! Всегда нравилось мне не то, что добрым людям потребно. Мать говорила, я молода и жизни не видела, – я была у неё то мала, то стара, смотря за что меня надо было бранить. Сама она прожила очень тяжкую жизнь. По крайней мере, я про то слышала не раз и не два. Не мне браться судить, но теперь я думаю, что страдание – не грех, но само по себе и не заслуга. Дело не в том, чтобы много страдать, а в том, чтобы думать и набираться мудрости, если пережитое не отшибло ума…
Я сидела в гриднице за столом и могла всласть любоваться крепкими руками мужей. Этими широкими запястьями и буграми сильных мышц повыше у локтя. Когда-то, глупой маленькой девочкой, я очень жалела, что у меня никогда не будет таких. Теперь… теперь я в точности знала, какие руки были у Того, кого я всегда жду. Вот занятно! Ещё год назад я не ведала о нём почти ничего. Потом встретила варягов и догадалась – он был воином. А теперь я знала его совсем хорошо и могла уверенно молвить, на что он ответил бы, на что промолчал. И примерно даже – как выглядел. И только вживе его обрести никак не могла. Мне упорно казалось, он был где-то рядом, вот-вот растворит дверь и войдёт… но день шёл за днём, день сменял день…
А может, просто нужны были совсем другие глаза? Вовсе не те, которыми я тщилась его рассмотреть?


В небе летели рваные весенние облака. По берегам на открытых солнцу местах снег уже стаял, но море ещё дремало во льду. Варяги нюхали воздух, нетерпеливые, как женихи перед свадьбой. Им хотелось скорее поднять пёстрые паруса, смочить вёсла в прозрачной невской воде.
Нас, отроков, приход весны волновал едва ли не больше. Скоро, совсем скоро вождь назовёт срок Посвящения. Мы жаждали его и боялись, мечтали приблизить великий день и отчаянно трусили, были не прочь его отложить. Но в это самое время налетели такие ветры, что мы на долгое время забыли про всё, по крайней мере я.


В дальнем селении за рекой Сувяр издохла корова… Казалось бы, нам в городке до того совсем не было дела, однако через три дня коровья смерть повторилась – уже ближе, по сю сторону. И наконец у самого Третьяка сразу две бурушки перестали есть, улеглись в хлеву на подстилку и больше не встали. Осиротили двоих телят, недавно рождённых.
Тут уж начали поговаривать, будто глухой полночью по берегу моря ходил коровий скелет. Ходил себе, дёргал невкусную прошлогоднюю травку.
– Одна за ворота чтоб ни ногой, – немедленно сказал мне воевода. Моего самолюбия он не щадил никогда, обычно я злилась, но в этот раз трусость перевесила. Лучше я останусь дома потому, что приказал вождь.
Этой ночью был наш с Яруном черёд стоять в шубах и с копьями, охранять ворота – чтобы никто не снял с петель да не унёс, как говорил Славомир. Ярун, помню, загодя со мною советовался, что станем делать, если Коровья Смерть встанет перед воротами и заревёт пустой костяной глоткой, желая войти. Обоим было страшно. Вдвоём ничего не придумали, кроме как – скорей будить воеводу, пусть зовёт сильных Богов, дремлющих за резными дверьми… Славомир услышал нас, хмыкнул:
– Кого ей здесь-то губить, бестолковые?
Смех его, впрочем, нам не показался уверенным.
Вечером, когда мы заложили брусом ворота и стали прохаживаться по забралу, нас против обыкновения не покинули одних. Почти никто из воинов не ложился надолго, даже Плотица, скрипя деревянной ногой, взошёл к нам на стену. Все ждали чего-то. Не то услыхали в деревне случайно обронённое словцо, не то взгляд чей поймали… Этой ночью Коровью Смерть будут гнать из деревни. Надо держать ухо востро. Мало ли.
Опытные мужи не ошиблись. В середине ночи со стороны деревни долетел яростный крик женщины – Славомир тотчас посмотрел на меня и сказал, мол, с таким только рвать косу разлучнице, – и следом поднялся неистовый шум, визг, железный звон серпов и сковород. Потом луна вышла из-за облака, и мы увидели толпу белых теней, двигавшуюся краем селения. Тени плясали, трясли распущенными волосами и бесстыдно задирали подолы, пугая невидимого врага. Одна, напрягаясь, медленно тащила соху, две других вели борозду.
Мне не надо было объяснять, что там происходило. Почти то же самое делалось по весне и у нас, только к нам Коровья Смерть до сих пор не заглядывала, мы опахивали своё место тихо и тайно, готовя, буде появится, страшной гостье неодолимую стену – очерченный круг. Сюда, к Третьяку, болезнь уже добралась. Вот женщины и надеялись её устрашить, заставить убраться из смыкавшегося кольца.
Дома в соху всегда впрягали меня. Получалось неплохо, не хуже зимнего оберегания, когда я метала топор… Я задумалась, кто таскал её ныне вместо меня… Но тут женщины загомонили все разом, и голоса перекрыл отчаянный собачий вопль. Несчастный пёс, верно, выскочил полаять на шум, и распалённые бабы приняли его за Коровью Смерть, удирающую в собачьем обличье. Схватили зверя и живого рвали на части. Я поёжилась. У нас хранили до чёрного дня иной способ поймать погубительницу, более верный. Старцы сказывали: перед опахиванием нужно согнать всех коров в один двор и не спускать глаз, а потом, пересчитывая, разобрать своих. Ничейная, дико косящаяся, и есть Смерть, её сообща валят в костёр, а пепел выбрасывают подальше…
Между тем гибнувший пёс укусил кого-то и вырвался. Темный ком отделился от белой толпы и полетел через поле, к чаще кустов. Вслед немедленно устремилась погоня. Неистовые девки мчались с хмельной быстротой. Попадись им кошка вместо собаки и вздумай эта кошка скрыться на дереве – дерево вырвали бы с корнем. Пёс, однако, умирать не хотел и мчался стрелой – женщины в конце концов потеряли его и возвратились, и запряжённая в соху двинулась дальше, огибая дворы. Зверю и человеку незачем попадаться им на пути.


К утру мой побратим расслышал из-под стены чей-то стонущий плач. Люди заспорили: многим подумалось, что это Коровья Смерть, изгнанная деревней, просилась к нам в городок, думала отсидеться.
Я сказала упрямо:
– Пёс там безвинный. Сама соху таскала, знаю, что говорю.
Воины сначала отмахивались, звали глупой слезливой девкой. Я твердила своё. Потом пришли Славомир и воевода. Вождь послушал нас, споривших, велел всем замолчать. И снова вполз вверх по брёвнам отчаянный, жалобный плач… Варяг велел коротко:
– Отворяйте. Сам погляжу.
Да, не зря мой старый наставник напоминал, как тяжко вождю! Я испуганно перебрала в уме гейсы Мстивоя: вроде там ничего не было про собак и коров…
Он не стал никого звать, двинулся за ворота один. Славомир, конечно, брата не кинул, пошёл вслед. Я перетрусила, но побежала за ними, потому что опять всё было из-за меня.
Небо уже серело, встречая рассвет, и мы нашли его без труда. Пёс затих и затаился, когда мы приблизились. Он проворно бежал, пытаясь спастись, но теперь не мог сдвинуться с места. Воевода первым пошёл к нему, раздвигая кусты.
– Мечом хоть проверь… – встревоженно сказал Славомир по-галатски. В самом деле: Солнечный Крест, начертанный стальным остриём, всякую нечисть заставит убежать без оглядки…
Вождь даже не обернулся:
– Я и так вижу, что здесь просто собака…
Опустился на корточки, уверенно положил руку на чёрные прижатые уши, и пёс не укусил его – снова заплакал, жалобно и недоумённо. У него была сломана передняя лапа, половина хвоста отсечена ударом косы, шерсть на брюхе и на боку вырвана с кожей. Я пригляделась к светлым пятнам на морде и узнала весёлую лайку, сопровождавшую на охоту сыновей Третьяка. Вождь поднял голову и кивнул мне:
– Займись.
Я осторожно приподняла пса, подсунула руки. Мой женский голос, а может, особенный запах заставил его завизжать и в ужасе дёрнуться. Потом он принюхался повнимательнее и умолк. Надо будет позвать добрую Арву, пусть нянчится. Ещё я подумала, не пришли бы доискивать беглеца. Чего доброго, найдут по следам, по крови из ран. Других собак приведут, нюхать велят…


Я не ошиблась. Днём, когда измученный пёс наконец уснул у огня, завёрнутый в старое одеяло, мы увидели большую толпу, подходившую к крепости через поле.
Я решила: сейчас велят затвориться, – но вождь даже не спросил, оружны ли шедшие. Не приказал бросать все дела, хвататься за копья. Молча выслушал доносившего, пожал плечами и вышел во двор встречать.
Мой старый наставник попросил подвести его поближе к вождю. Варяг оглянулся на нас, и в светлых глазах мне почудилось одобрение. Конечно, он никого не боялся, хоть с дружиною, хоть один. Но дельный совет не помешает. Даже ему.
Когда из дому любопытно выглянула Велета, Славомир тотчас погнал её:
– Иди-ка отсюда!
Послушная девочка скрылась за дверью, но совсем не ушла: я видела в щёлке край её платья. Я, впрочем, скоро забыла о ней, начав сравнивать входивших в ворота родовичей Третьяка с кметями, что без приказа высыпали во двор. Да. Как не вспомнить Яруна, пытавшегося уязвить брата вождя. Дойди дело до свалки, этим парням оружие не понадобится. Им даже незачем будет ввязываться всем, достанет десятка. Мстивой Ломаный мог позволить себе держать ворота распахнутыми. Ему и стены-то были нужны не от Третьяка, а от такого же, как он сам, только чужого.


Ещё я думала, выдаст ли он раненую собаку. Незачем бы ему ссориться с Третьяком. Но бросить на муку безвинную тварь, приползшую под забрало… руки ему лизавшую доверчиво… Велета всё утро гладила пса, поила из чашки…
Тут я заметила, что деревня посматривала на меня и шепталась. Особенно женщины. Я рассудила: прослышали, как я дралась с Голубой. Не велика редкость, девичья драка. Но одна четверых порет не каждый всё-таки день.
Наверное, люди бывали в крепости реже, чем мы у них. Кольцо бревенчатых стен поубавило уверенности, заставило сгрудиться вместе, только Третьяк вышел вперёд и поклонился вождю, смотревшему с крыльца дружинной избы.
– С чем пожаловал, старейшина? – спросил тот спокойно. За эти месяцы я немножко к нему пригляделась; не могу объяснить, но было что-то… Словом, на месте Третьяка я бы очень остереглась. Третьяк переступил с ноги на ногу. Кашлянул. Он боялся варяга и чувствовал себя неуютно, но пятиться было некуда, род смотрел ему, старейшине, в спину. Он погладил честную бороду и сказал:
– Справедливого суда хотим, воевода. Девка твоя Зимка коров нам испортила. Отдал бы её, пока все-то не передохли.
Родовичи позади него закивали головами и зашумели сперва тихо, потом громче, поддерживая предводителя. Они указывали на меня пальцами, и эти пальцы были готовы сомкнуться на мне безжалостными клещами, разорвать, как давеча рвали собаку.
– Отдай её нам, судить станем.
Была там и старшая жена Третьяка, мать Голубы, угощавшая меня кисельком.
6
Теперь на меня смотрели все, кроме вождя. Один раз со мной уже было подобное. Точно такой ледяной ком смерзался внутри живота, когда дядька Ждан выставил меня за ворота. Не пожалела родня, не помилует и воевода. А с какой стати ему меня миловать.
Я качнулась вперёд, делая шаг по уходящей из-под пяток земле и чувствуя себя мёртвой. Сейчас кмети расступятся, как некогда братья. А может, ещё подтолкнут. Как же люди убьют пойманную скотью погибель? Сбросят в ямину, придавят дохлой коровой и закидают жёлтым песком? Или привяжут ко вздувшейся падали, утвердят на куче поленьев? Я шагнула…
– Дитятко, – сказал старый Хаген. Железными пальцами поймал за плечо и обнял, крепко прижал к груди мою помрачившуюся голову. Ярун стронулся со своего места между молодшими. Ни на кого не глядя, подошёл к нам и встал, застывая лицом, держа копьё наперевес. С другой стороны появился Блуд. Ноги держали его ещё не особенно крепко, но серебряная крестовина ярко блестела над правым плечом. И краем глаза, между заслонившими спинами, я увидела Славомира. Славомир сцепил руки на пояснице. Так он делал всегда, если раздумывал, не будет ли драки.
Кажется, у меня-таки на миг стемнело в глазах. Я встрепенулась, схватила ртом воздух, заслышав спокойный голос вождя:
– А с чего ты взял, старейшина, что это она?
– Чужая она, – сказал хмуро Третьяк. – Отколь пришла, мы там не были, рода-племени её не знаем. Живёт наособицу, не как все честные девки. В мужских портах ходит. И силы, что не у всякого парня. Она это, некому боле!
Я снова поняла, что погибла. Конечно, старейшина был прав. Воевода немного подумает и согласится. Может, и вправду всё из-за меня, несчастья ходячего, даром что я и не думала ворожить… Мой Бог был далеко, на полочке в горнице, – не стиснешь потной ладонью, не взмолишься: сохрани!.. Хаген гладил мою голову и не разжимал рук. Блуд и Ярун смогут только прибавить свои жизни к моей, потому что будет так, как приговорит вождь. И даже Славомир не подмога.
Вождь сказал невозмутимо:
– Я тоже чужой здесь, старейшина, и ты на моей родине не был. Откуда тебе знать, не я ли порчу навёл.
Дерзкие кмети стали смеяться. Вольно им было смеяться. В это время кто-то из женщин смилосердствовался:
– Пусть железо поднимет, что неповинна!
Мне показалось, это была жена Третьяка.
– Пусть, – сказал старейшина. – Не обижай, воевода.
…Сейчас разведут беспощадный огонь перед хлевом, где лежит больная корова. Добела раскалят кованый гвоздь и дадут нести его кругом двора. Или прикажут войти к корове и выйти, хватит и этого. Голая ладонь сперва зашипит, потом почернеет и распадётся, выглянут кости, и сердце начнёт останавливаться от боли… на третий день станут смотреть ожоги и неизвестно ещё, что порешат…
– Погоди ты с железом, – сказал вождь недовольно. – Я её для того полгода кормил, чтобы калекой службу служила? Выйдет чиста – ты ей наново руку приставишь?
Третьяк открыл было рот и закрыл, насупился, раздумывая, что говорить, обернулся к своим – не посоветуют ли. Мстивой дожидаться не стал, спросил громко:
– Кто видел, как она порчу творила?
Оказалось, не видел никто. И вождь продолжал:
– Если по Правде, значит, ваш послух, наш очистник. Тебе, Третьяк, кто всех злее клепал?
Третьяк ахнул от неожиданности, а люди зашумели и вытолкнули Голубу. Она вскрикнула и хотела юркнуть обратно, но её не пустили: болтала языком – отвечай. Так всегда поступают, когда прямой вины не доказано, один наговор. Мать Голубы, накликавшая дочке беду, покатилась по земле и завизжала. Её кинулись поднимать, она не давалась. Жестокий варяг посмотрел на неё и как будто поморщился:
– Без железа рассудим… Достанет тут и воды.
Голуба заплакала, закрыла руками лицо. Вождь повёл глазами на кметей, выбирая парня поздоровей… и тут мимо нас скользнула Велета и со счастливой улыбкой вышла на середину:
– Я Зимушке очистницей буду. Я ей подружка.
Опередить её никто не успел, ни Блуд, ни Ярун.
Любой на месте вождя зашатался бы. Такое родное – и дать, чтоб испытывали водой!.. Сестрёнку возлюбленную!.. А по ту сторону плакала девка, сидевшая рядом с ним на зимних беседах. Та самая, что брала его руку, нежно гладила пальцы… Вот такое страшное дело, и всё по моей вине. Наверняка он жалел, что не предал меня сразу на смерть.


Воде не зря поклоняются, у неё священная сила. Как испытывают водой? Окунают обоих, ответчика и истца, и следят, кто первый смутится, кого уязвит справедливость, завещанная воде.
В проруби, где мы полоскались каждое утро, места было хоть отбавляй. По ночам её схватывала прозрачная корочка, но к полудню края оплавлялись, обтаивали на солнце. Зарёванная Голуба приблизилась к проруби, как к открытой могиле, и мучительно долго терзала пряжку плаща, никак не могла её расстегнуть. Велета всё так же радостно улыбнулась братьям, мне и Яруну и принялась раздеваться спокойно, как у себя в горнице, в уютном тепле. Я слышала, Ярун сдавленно застонал. Велета верила в мою невиновность и не сомневалась, что победит. Мы тоже верили – морская вода рассудит по Правде и не сделает ей худа. Но оба мы предпочли бы тягаться со всей деревней по очереди, лишь бы не видеть, как она обнажённая проходит по льду в ярком солнечном свете – гляди, если кто недоверчивый, ни оберега на теле, ни тайного знака, ни жира гусиного!.. – а затем садится на скользкую кромку и неумело, неловко спускается в дышащую прорубь… нежная молочная кожа в зелёной воде покрылась зыбкой русалочьей чешуёй.
Вождь смотрел молча и был похож на лук, что я разглядывала тогда на стене. То же спокойствие хуже всяких угроз. Старый сакс держал меня за плечо. По-моему, он боялся, как бы я не кинулась на помощь Велете. Время шло.
– Не могу больше!.. – заголосила Голуба так, что все вздрогнули. И забилась в воде, словно её топили, подвязывали тяжкий камень к ногам. – Не знаю! Не знаю я ничего!..
Мстивой оказался у проруби прежде, чем мы успели что-нибудь сообразить. Одним рывком выхватил лёгкую Велету из моря, закутал в свой меховой плащ, на котором можно было найти шов от дыры, оставленной моим топором… У берега ждала баня. Он никому не доверит сестру, сам будет парить её до малинового свечения, до жара в костях…
Как уж там вынимали-завёртывали Голубу, никто из нас не оглядывался. Насмешник Блуд потом не давал девке проходу, всё вспоминал её голую, пока Славомир не прикрикнул. И надо ли говорить, ни одна корова у Третьяка и в округе больше не пала.


Несколько дней вождь не пускал Велету из дома. Всё слушал – вдруг кашлянет. Ночами я лежала с ней рядом и не столько спала, сколько следила, ровно ли дышит. Никогда мне не отплатить ей и за частицу добра, не совершить даже доли того, что она для меня совершила. Я неуклюже попробовала сказать ей об этом. Легко краснеющая Велета страшно смутилась и на ухо поведала мне великую тайну:
– Яруна ты привела.
Я не знаю, ждала ли она единственного человека, но она его дождалась. И Ярун обрёл ту, что была ему предназначена. А меня обежала скаредная смерть потому лишь, что отстояла, не выдала, не пощадила себя маленькая Велета. Где ж он был, отчаянный воин, который сразился бы за меня против всех и победил. Который и не подумал бы разбираться, честна я или виновна. Который деревню по брёвнышку раскатил бы, а меня пальцем тронуть не дал. Да что тронуть – худое слово сказать…
…а где-то глубоко внутри себя я давно уже знала: он не придёт. Тот, кто смог бы взять у меня всё и отдать сторицей. Он не придёт никогда, его нет на этой земле. Пора уже мне научиться жить без него.


Зря боялся за сестру воевода. Велета не чихнула лишнего разу, и мой побратим повёл её смотреть подснежники, родившиеся в лесу. С ними, поджав лапу в лубке и вертя обрубком хвоста, поскакал ощипанный пёс. Он знал Яруна хозяином и уже привыкал к новому имени – Куцый. На прежнее не откликался. Запамятовал со страху.
Скоро девушки-славницы наденут лучшие порты и станут гулять, взявшись за руки, нарядной змеёй под громкую песню. А молодые ребята, пришлые и свои, будут пытаться нарушить девичий ряд, отбить, увести в сторонку самую милую. Я знала, в прошлом году дочь старейшины всегда вела танок. Выступала лебёдушкой и непременно старалась пройти поближе к вождю, ибо тот всякий раз ходил проследить, не обидели бы кого ревнивые молодцы… Что будет с нею теперь, как сумеет глядеть на него, улыбаться? Я судила по себе: я бы не смогла.
Может, Голуба теперь затворится в дому, позабудет, как выглядит праздничная рубаха. И ведь у лживых наветниц, случается, волосы вылезают, гнутся дугой стройные спины…
Но потом я узнала от Славомира – с Голубы, как с утицы, всё скатилось долой. Вот норов счастливый! Опять смеялась с подружками и плела пушистую косу, и родитель-старейшина не бросал мысли сродниться с варягом. Чуть выждет и опять посадит красавицу дочку рядом с седым женихом вдвое старше неё…
Что думал про всё это сам вождь, я ведать не ведала. Не моё дело, да, правду молвить, я старалась пореже являться ему на глаза.


Боевые корабли Мстивоя Ломаного зимовали внутри крепости, в особых клетях. Ухоженные, славные корабли. Мореходы уже начинали их беспокоить, подмазывать варёной смолой, проверять волосяные шнуры между досками. Вскроется Нево, их спустят на воду, и мы сядем грести. Потом вождь затеет поход, пожелает разведать, как там живут на севере и на юге, поблизости и вдали. Может, заглянет в наши места. А появятся с моря разбойничьи лодьи под полосатыми парусами, захотят пройти Сувяр-рекой на восток – он их не пустит. А если на тех кораблях придут к нам датчане, случится лютая битва, и над воротами Нетадуна прибавится черепов. А в дружинной избе на время станет просторней. И первыми, конечно, погибнут неопытные новые кмети. Может быть, среди них назовут и меня.
Я всё чаще задумывалась, как это я замахнусь убить человека. И как это другой человек занесёт руку отнять мою жизнь. Я пришла в Нета-дун, я пыталась стать воином вовсе не потому, что мне нравилась кровь и голос стрелы, бьющей в живое. Да что объяснять, я, по-моему, довольно уже говорила, умный поймёт.
Я наловчилась драться – парни-ровесники меня обходили, предпочитая возиться между собой. Старые гридни порой приходили размяться, помучить нас, молодых, и мяли как следует, а мне казалось – вполсилы. Я дважды вывихивала левую кисть, приучаясь драться мечом, но Славомир больше не сыпал едкими шуточками, гоняя меня вдоль забрала, туда и сюда. А Хаген удовлетворённо кивал, добавляя песочку в мешки, которые я держала в вытянутых руках.
…Всё так, но здесь мы играли, а в бою будут стараться убить.
Я пыталась представить, как это случится. Лучших воинов и самого воеводу пятнали страшные шрамы, и каждый шрам был когда-то живой, стонущей болью. Меня однажды схватил за ногу волк, вспорол меховые штаны. Двое корелов, приведённые Молчаном, на руках отнесли к себе в дом, зашили бедро. Я натерпелась тогда, думала – до старости хватит. Теперь понимала: в бою будет во сто раз больней и страшней. Вопьётся железо, разрубит кости топор, занесённый беспощадным врагом… отлетит прочь рука, только что убиравшая волосы за ухо, покатится незнакомым обрубком, никогда больше не шевельнёт ловкими послушными пальцами… Или нога в новеньком сапоге, как у Плотицы, когда его ударили под щит. Ссекут голову с плеч – буду я ещё что-нибудь понимать, когда мой затылок легко стукнет о доски, метнёт по палубе косу, так никем и не расплетённую?.. А в плен возьмут и распознают, что девка?..
А будет судьба, и я кого-нибудь уложу перед тем, как свалят меня.
Я стреляла зверей, но они не сердились. Я знала. Я била без промаха: звериные души легко возносились в ирий, и Дочь с Матерью скоро дарили им новую плоть, позволяли опять родиться в тёплом гнезде… А человек? Мне снились жуткие сны: я разила мечом, и поникал наземь зарубленный, и, падая, всё не сводил с меня глаз, уже полных чего-то, неведомого живым…
Мой побратим сознался потом – и его язвило подобное. Не выходило у нас посмотреть неведомый мир и новых людей, не заплатив жестокой цены. Нам обоим казалось: от девяти копий мы, помолясь, увернёмся. И в святой храмине, принимая на тело огненное Соколиное Знамя, уж как-нибудь не оплошаем. А вот пробежать по тёмному лесу да первому встречному, не щадя и не слушая жалоб, выпустить кровь…
Не обагрив меча, не видать воинского достоинства. Но, добившись его, не потерять бы иного, неназванного и неоценимого… Того, что всё ещё несло меня через жемчужное море, не позволяло душе обрасти шершавой корой…
Славомир, брат вождя, был на все руки умелец. Облюбовал уголок в корабельном сарае, затеял новую лодку. Звал меня посмотреть. Половина девок в деревне от зависти умерла бы, а я – не пошла. Честно молвить, боялась я лишний раз ему улыбнуться. Присватается ещё. Я же помнила, как он сам рассуждал про колышки и серебро.
Славомир обшил лодку тонкими досочками, осмолил и оклеил полосами берёсты. Вытесал вёсла и велел мне примериться: не слишком ли тяжелы.
На всех кораблях были лодки, и не по одной… Зачем лишняя? Славомир приладил уключины, вырезанные из крепких корней, в одной руке вынес лодочку из сарая и хлопнул ладонью сперва её по гладкому боку, потом – меня по спине:

– Владей, Зимка! Лето придёт, станешь рыбку ловить, меня угощать!
Помню, я лепетала какие-то слова, благодарила варяга… А саму так и жгло нехорошим стыдом оттого, что не был он Тем, кого я всегда жду. КНИГА ПОЛНОСТЬЮ ТУТ http://www.stihi.ru/2018/09/12/669


Рецензии