Америка

                МЕКСИКА

Константин Бальмонт

ДРЕВО ТУЛЕ[1]

Я был в одной из самых крайних Туле.
Она лежит среди лесистых стран.
Там сам собой магей медвяно пьян.
В глазах людей преданья потонули.

В ответ на гром там изумруд в разгуле.
Зелёный попугай среди лиан.
Старейший спит древесный великан.
Гигантский можжевельник в тихом гуле.

Ствол ширится огромною дугой.
Чтобы обнять могучее то древо,
Должна восстать толпа рука с рукой.

Пасхальной ночью слышен звук напева.
Пред Духом Дней проходит смуглый рой,
Припоминая давний облик свой.
1917
    Дерево Туле — дерево, расположенное на площади рядом с церковью в городе Санта-Мария-дель-Туле, штат Оахака, Мексика. Дерево известно тем, что имеет самый толстый ствол среди всех деревьев в мире. (прим. редактора Викитеки)

ДОРОГОЙ ДЫМА

Далёкий край, где древле были шумы
Не наших битв, наряд не наших стран,
Где сердце вырубал обсидиан,
Лазутчик был в лесу хитрее пумы —

К твоим горам мои уходят думы,
Там храмом не один горел вулкан,
И пенный дым качал там Океан,
И дым иной был в грёзе Монтесумы.

Звененьем золотых колокольцов
Своих сандалий — вброшен в ритм дремотный,
Вот курит он. За кругом круг несчётный.

И новый мир встаёт из дымных снов.
Его табак пришёл туда впервые.
И мы — его, чрез волны голубые.
1917

МЕКСИКАНСКИЙ ВЕЧЕР

Заснул Чапультепек,[1] роскошный парк Ацтеков,[2]
Растоптанных в борьбе за красные цветы.
Затих напрасный шум повторных человеков.
Созвездья дружные сияют с высоты.

О чём ты думаешь, печальница немая,[3]
Ты, переплывшая Атлантику со мной,
Ты, встретившая дни единственного мая,
Как Море луч Луны — ласкающей волной.

Мы здесь с тобой одни, нам ближе тень Кортеса,[4]
Чем призраки друзей в туманностях Земли.
К нам зовы не дойдут из Северного леса,
Всё, нам привычное, растаяло вдали.

Воспоминания, что призрачно-угрюмы,
Да не восстанут вновь из-за громады вод.
Здесь агуэгуэтль, любимец Монтезумы,[5]
Своей седой листвой сложился в мирный свод.

Воздушный ветерок в ветвях шуршит напевно,
Уйдём от наших дум, всецело, в наши сны.
Вечерней Мексики лучистая царевна,
Венера манит нас с прозрачной вышины.

Богиня с прядями волос лучисто-длинных,
Венера влюблена по-прежнему в любовь,
И шлёт нам светлый зов из тучек паутинных: —
Горите, вы вдвоём, любите вновь и вновь.

А Ицтаксигуатль,[6] венчанная снегами,
И Попокатепетль,[7] в уборе из снегов,
Свой горный и земной возносят лик пред нами: —
Любите, вы вдвоём, доверьтесь власти снов.
1908
Чапультепек — парк в городе Мехико. См. Чапультепек в Википедии (прим. к изданию 2003 года)
Ацтеки — индейская народность в центральной Мексике. См. Ацтеки в Википедии (прим. редактора Викитеки)
Печальница немая — Елена Константиновна Цветковская (1880—1943), впоследствии жена поэта. (прим. к изданию 2003 года)
Эрнан Кортес (1485—1547) — испанский конкистадор, завоевавший Мексику и уничтоживший государственность ацтеков. См. Кортес в Википедии (прим. редактора Викитеки)
Монтесума II (1466 — 1520) — последний император ацтеков, погиб в испанском плену. См. Монтесума в Википедии (прим. редактора Викитеки)
Истаксиуатль — потухший вулкан в окрестностях Мехико. См. Истаксиуатль в Википедии (прим. к изданию 2003 года)

    Попокатепетль — действующий вулкан в окрестностях Мехико. См. Попокатепетль в Википедии (прим. к изданию 2003 года)

ПЕРИСТЫЙ ПЕРСТЕНЬ

Колибри, малая Жар-Птица,
Рожденье Воздуха и грёз,
Крылато-быстрая зарница,
Цветная лакомка мимоз.

Ты нежный перстень, ожерелье,
Перистый венчик, золотой,
На свадьбе вольного веселья
С воздушно-пряною мечтой.

Колибри, малая Жар-Птица,
Ты фея в царстве орхидей,
Ты Мексиканская царица,
И ты сильнее всех царей.

Промчались битвенные шумы,
И рой царей исчерпан весь,
И нет Ацтекам Монтезумы,[1]
А ты, Колибри, здесь как здесь.
1908
 Монтесума II (1466 — 1520) — последний император ацтеков, погиб в испанском плену. См. Монтесума в Википедии (прим. редактора Викитеки)

ВОЖДИ КРАСНОЦВЕТНЫХ

Один звался; — Любимый,
Он строил города,
Другой был — Скрытый в дымы,
А третий был — Звезда.

Глядящий прозорливо,
Могучий Волк племён,
При нём взрастала нива,
Хотя был хищник он.

Немая Память, Цельный,
Ныряющий до дна,
Зеленоглаз Свирельный,
Знамёна-имена.

Лазоревая Птица,
Захватистая Рысь,
Весельщик вод, Зарница,
Как Боги вы сошлись.

Ступающий безгласно,
Поющая Змея,
Вы, мыслившие страстно,
Вы, ласка бытия.
1908

КОЛДУН

Тяжёл он не был, но высок,
Был полон дум он безответных,
И звался между Красноцветных,
Колдун, глядящий на Восток.

Он не писал узорных строк,
Он не чертил иероглифов,
Но много он оставил мифов,
Колдун, глядевший на Восток.

И он теперь от нас далёк,
Но, если возникает тайна,
Мы знаем, был он не случайно,
Колдун, глядевший на Восток.

И если молвишь ты намёк,
В котором сердце сердца дышит,
Он здесь, мы знаем, нас он слышит,
Колдун, глядящий на Восток.
1908

ПОД ТЕНЬЮ КРЫЛЬЕВ

Весьма давно, Отцы людей
В Стране Зелёных Елей были,
Весьма давно, на утре дней,
Смуглились лица всех от пыли.

Вапанэлева был вождём,
Людей сплотил он в диком крае,
Он Белым-Белым был Орлом,
Он был владыкой целой стаи.

Они пришли на Остров Змей,
И отдохнули там на склонах,
Весьма давно, на утре дней,
Пришли на Остров Змей Зелёных.

И каждый был бесстрашный муж,
И зорок был, и чуток каждый,
То было Братство Дружных Душ,
Проворных душ, томимых жаждой.

Вапанэлева первым был,
Но в Небе скрылся Белокрылый,
За ним царём был Колливил,
Красиволикий, мощь над силой.

И Змеи с жалами пришли
Нагроможденьем изумруда,
Но растоптал их всех в пыли,
Свершил Красиволикий чудо.

Но так как Небо — красота,
Красиволикий скрылся в тучах.
И сонмы к нам иных Могучих
Спустились с горного хребта.

Янотови, Свершитель правый,
И Птица Снежная, Чилиль,
И много их, венчанных славой,
И много их, чьё имя — быль.

Когда владыки отходили,
Царя сменял достойный царь,
Черёд давала сила силе,
И было вновь, как было встарь.

Восточный край был Краем Рыбы,
Закатный край был Край Озёр,
И все мельчайшие изгибы
В горах и в Море видел взор.

Малейший звук был жив для слуха,
Считались дальние шаги,
К родной земле прижавши ухо,
Мы точно знали, где враги.

Под тенью крыльев мы ходили,
Средь говоривших нам стеблей.
Тот сон горел в великой были,
Весьма давно, в потоке дней.
1908

НА ПИРАМИДЕ УКСМАЛЬ[1]

Свободна воля человека,
Разгульно бешенство страстей.
Спроси безумного Ацтека,[2]
Спроси о цвете орхидей.

О том, как много вспышек жадных
Среди тропических лесов.
О жатвах мира, странных, страдных,
Под гром небесных голосов.

Непостижимые изломы
В сердцах жрецов и палачей,
Разрывы, молнии, и громы,
И кровь, хмельная от лучей.

И кровь, и кровь, своя, чужая,
На высях стройных пирамид,
Где, светоч бездн, доныне, злая
Агава,[3] хищный цвет, горит.
1908

Ушмаль — руины крупного города майя на северо-западе полуострова Юкатан. См. Ушмаль в Википедии (прим. редактора Викитеки)
Ацтеки — индейская народность в центральной Мексике. См. Ацтеки в Википедии (прим. редактора Викитеки)
Агава — растение в Мексике. См. Агава в Википедии, Агава в Викисловаре (прим. редактора Викитеки)

ИЗУМРУДНАЯ ПТИЦА

Kat yacunah ma ya ma va.
;майские письмена

В Паленке,[2] меж руин, где Майская царица
Велела изваять бессмертные слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.

Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грёзы — крылышки, её зовут Кетцаль.[3]
Она живёт как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на неё — в душе поёт печаль.

Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно всё, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец — грусть её немого взгляда,
И чуть ей скажешь что — сейчас же улетит.

Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог — и для чего считать?
Мне мнилось, меж могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кетцаль не устаёт блистать.

Гигантской пеленой переходило Море
Из края в край Земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочёл я скрытые в ваянии слова: —

«О, ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
Ты спросишь: Кто мы? — Кто? Спроси зарю, поля,
Волну, раскаты бурь, и шум ветров, что веет,
Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы — Земля!»
1908
Паленке — условное название развалин большого майянского города на северо-востоке мексиканского штата Чьяпас (прим. редактора Викитеки)

    Квезаль — священная птица у древних майя и ацтеков. См. Квезаль в Википедии (прим. редактора Викитеки)

У МАЙСКИХ РАЗВАЛИН

Ещё не погасла Луна,
Но светит румянцем рассвет.
И ярко Венера видна,
Царица блестящих планет.

Созданья великих веков,
Застыли руины Уксмаль.[1]
Воздушны края облаков,
Безбрежна пустынная даль.

Здесь жили когда-то цари,
Здесь были жрецы пирамид.
Смотри, о, мечтанье, смотри,
Здесь жемчуг легенды горит.

Здесь чудится памятный стих
О сне, что в столетьях исчез.
Пропел, и, изваян, затих,
Под тройственным светом Небес.

В безгласьи седеющих плит
Узорные думы молчат.
И только немолчно звучит
Стоустое пенье цикад.
1908

Ушмаль — руины крупного города майя на северо-западе полуострова Юкатан. См. Ушмаль в Википедии (прим. редактора Викитеки)

ОАХАКА


Жасминный сон в саду мимозном
И многоразно цветовом,
Под Небом бездным, Небом звёздным,
Где много дружных звёзд вдвоём.

Весенний сад акаций белых,
И апельсиновых ветвей.
Помедли, Ночь, в своих пределах,
О, тише, тише, ветер, вей.

Мы здесь в стране, где, в Смерть вступая,
Кветцалькоатль[1] вошёл в костёр,
А с краю Моря, золотая,
Звезда взошла, и пел ей хор.

Перистый Змей, он сжёг всё тело,
Но сердце в пламени — живёт,
И до верховного предела
Восходит в синий Небосвод.

И там гора есть мировая,
На ней верхи; — как города,
На ней всё Небо, отдыхая,
Глядит, как светится звезда.

На той черте, где слиты вместе
Земля и Небо и Вода,
Как в храм идёт жених к невесте,
В лазурной тьме идёт звезда.

И нежный — нежный, паутинный,
Доходит свет в весенний сад,
Покров лучей, и сон жасминный,
Сплетённый Вечностью обряд.
1908

Владимир Маяковский

Тропики


(ДОРОГА ВЕРА-КРУЦ — МЕХИКО-СИТИ)

Смотрю:
  вот это —
  тропики.
Всю жизнь
  вдыхаю наново я.
А поезд
  прет торопкий
сквозь пальмы,
  сквозь банановые.

   Их силуэты-веники

встают рисунком тошненьким:

не то они — священники,

не то они — художники.
Аж сам
  не веришь факту:

из всей бузы и вара
встает
  растенье — кактус

трубой от самовара.

   А птички в этой печке

красивей всякой меры.
По смыслу —
  воробейчики,
а видом —
  шантеклеры.
Но прежде чем
  осмыслил лес
и бред,
  и жар,
  и день я —
и день
  и лес исчез
без вечера
  и без
  предупрежденья.

Где горизонта борозда?!
Все линии
  потеряны.
Скажи,
  которая звезда
и где
  глаза пантерины?
Не счел бы
  лучший казначей
звезды;
  тропических ночей,
настолько
  ночи августа
звездой набиты
    нагусто.
Смотрю:
  ни зги, ни тропки.
Всю жизнь
  вдыхаю наново я.
А поезд прет
  сквозь тропики,
сквозь запахи
  банановые.

1926

Мексика

О, как эта жизнь читалась взасос!
Идёшь.
  Наступаешь на ноги.

В руках
  превращается
  ранец в лассо,

а клячи пролёток —
  мустанги.

Взаправду
  игрушечный
  рос магазин,

ревел
  пароходный гудок.

Сейчас же
  сбегу
  в страну мокасин —

лишь сбондю
  рубль и бульдог.

А сегодня —
  это не умора.

Сколько миль воды
  винтом накрыто,—

и встаёт
  живьём
  страна Фениамора

Купера
  и Майн Рида.

Рёв сирен,
  кончается вода.

Мы прикручены
  к земле
  о локоть локоть.

И берёт
  набитый «Лефом»
  чемодан

Монтигомо
  Ястребиный Коготь.

Глаз торопится слезой налиться.
Как? чему я рад? —
— Ястребиный Коготь!
  Я ж
  твой «Бледнолицый

Брат».
Где товарищи?
  чего таишься?

Помнишь,
  из-за клумбы

стрелами
  отравленными
  в Кутаисе

били
  мы
  по кораблям Колумба? —

Цедит
  злобно
  Коготь Ястребиный,

медленно,
  как треснувшая крынка:

— Нету краснокожих — истребили
гачупины с гринго.
Ну, а тех из нас,
  которых
  пульки

пощадили,
  просвистевши мимо,

кабаками
  кактусовый «пульке»

добивает
  по 12-ти сантимов.

Заменила
  чемоданов куча

стрелы,
  от которых
  никуда не деться...—

Огрызнулся
  и пошёл,
  сомбреро нахлобуча

вместо радуги
  из перьев
  птицы Кетцаль.

Года и столетья!
  Как ни косите

склонённые головы дней,—
корявые камни
  Мехико-сити

прошедшее вышепчут мне.
Это
  было
  так давно,
  как будто не было.

Бабушки столетних попугаев
  не запомнят.

Здесь
  из зыби озера
  вставал Пуэбло,

дом-коммуна
  в десять тысяч комнат.

И золото
  между озёрных зыбей

лежало,
  аж рыть не надо вам.

Чего ещё,
  живи,
  бронзовей,

вторая сестра Элладова!
Но очень надо
  за морем
  белым,

чего индейцу не надо.
Жадна
  у белого
  Изабелла,

жена
  короля Фердинанда.

Тяжек испанских пушек груз.
Сквозь пальмы,
  сквозь кактусы лез

по этой дороге
  из Вера-Круц

генерал
  Эрнандо Кортес.

Пришёл.
  Вода студёная
  хочет
вскипеть кипятком
  от огня.

Дерутся
  72 ночи

и 72 дня.
Хранят
  краснокожих
  двумордые идолы.

От пушек
  не видно вреда.

Как мышь на сало,
  прельстясь на титулы,

своих
  Моктецума предал.

Напрасно,
  разбитых
  в отряды спаяв,

Гватемок
  в озёрной воде
  мок.

Что
  против пушек
  стрелёнка твоя!..

Под пытками
  умер Гватемок.

И вот стоим,
  индеец да я,

товарищ
  далёкого детства.

Он умер,
  чтоб в бронзе
  веками стоять

наискосок от полпредства.
Внизу
  громыхает
  столетий орда,
и горько стоять индейцу.
Что братьям его,
  рабам,
  чехарда

всех этих Хуэрт
  и Диэцов?..

Прошла
  годов трёхзначная сумма.

Героика
  нынче не тема.

Пивною маркой стал Моктецума,
пивною маркой —
  Гватемок.

Буржуи
  всё
  под одно стригут.

Вконец обесцветили мир мы.
Теперь
  в утешенье земле-старику

лишь две
  конкурентки фирмы.

Ни лиц пожелтелых,
  ни солнца одёж.

В какую
  огромную лупу,

в какой трущобе
  теперь
  найдёшь
сарапе и Гваделупу?
Что Рига, что Мехико —
  родственный жанр.

Латвия
  тропического леса.

Вся разница:
  зонтик в руке у рижан,

а у мексиканцев
  «Смит и Вессон».

Две Латвии
  с двух земных боков —

различные собой они
лишь тем,
  что в Мексике
  режут быков

в театре,
  а в Риге —
  на бойне.

И совсем как в Риге,
  около пяти,

проклиная
  мамову опеку,

фордом
  разжигая жениховский аппетит,

кружат дочки
  по Чапультапеку.

А то,
  что тут урожай фуража,

что в пальмы земля разодета,
так это от солнца,—
  сиди
  и рожай
бананы в президентов.
Наверху министры
  в бриллиантовом огне.

Под —
  народ.
  Голейший зад виднеется.

Без штанов,
  во-первых, потому, что нет,

во-вторых,—
  не полагается:
  индейцы.

Обнищало
  моктецумье племя,
  и стоит оно

там,
  где город
  выбег
  на окраины прощаться

перед вывеской
  муниципальноой:
  «Без штанов

в Мехико-сити
  вход воспрещается».

Пятьсот
  по Мексике
  нищих племён,

а сытый
  с одним языком:

одной рукой выжимает в лимон,
одним запирает замком.
Нельзя
  борьбе
  в племена рассекаться.

Нищий с нищими
  рядом!

Несись
  по земле
  из страны мексиканцев,

роднящий крик:
  «Камарада!»

Голод
  мастер людей равнять.

Каждый индеец,
  кто гол.

В грядущем огне
  родня-головня

ацтек,
  метис
  и креол.

Мильон не угробят богатых лопаты.
Страна!
  Поди,
  покори её!

Встают
  взамен одного Запаты

Гальваны,
  Морено,
  Карио.

Сметай
  с горбов
  толстопузых обузу,

ацтек,
  креол
  и метис!

Скорей
  над мексиканским арбузом,

багровое знамя, взметись!
 


20 июля 1925 г. Мехико-сити

БОГОМОЛЬНОЕ

Большевики
          надругались над верой православной.
В храмах-клубах - 
                словесные бои.
Колокола без языков - 
                немые словно.
По божьим престолам
                похабничают воробьи.
Без веры
        и нравственность ищем напрасно.
Чтоб нравственным быть - 
                кадилами вей.
Вот Мексика, например,
                потому и нравственна,
что прут
        богомолки
                к вратам церквей.
Кафедраль - 
          богомольнейший из монашьих институтцев.
Брат "Notre Dame'a"
                на площади,-
                а около,
Запружена народом,
                "Площадь Конституции",
в простонародии -
                площадь "Сокола"
Блестящий
         двенадцатицилиндровый
                "пакард"
остановил шофер,
                простоватый хлопец.
- Стой,- говорит,- 
                помолюсь пока... - 
донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.
Нету донны
          ни час, ни полтора.
Видно, замолилась.
                Веровать так веровать
И снится шоферу - 
                донна у алтаря.
Париж
     голубочком
               душа шоферова.
А в кафедрале
             безлюдно и тихо:
не занято
         в соборе
                ни единого стульца.
С другой стороны
                у собора - 
                выход
сразу
на четыре гудящие улицы.
Донна Эсперанца
               выйдет как только,
к донне
       дон распаленный кинется.
За угол!
        Улица "Изабелла Католика"
а в этой улице -
               гостиница на гостинице. 
А дома - 
       растет до ужина
свирепость мужина.
У дона Лопеца
терпенье лопается.
То крик,
        то стон
испускает дон.
Гремит
      по квартире
                тигровый соло:
- На восемь частей разрежу ее!- 
И, выдрав из уса
                в два метра волос,
он пробует
          сабли своей острие.
- Скажу ей:
          "Иначе, сеньора, лягте-ка!
Вот этот
        кольт
             ваш сожитель до гроба!"- 
И в пумовой ярости
                - все-таки практика!- 
сбивает
       с бутылок
                дюжину пробок.
  Гудок в два тона - 
  приехала донна.
Еще
   и рев
        не успел уйти
за кактусы
          ближнего поля,
а у шоферских
             виска и груди
нависли
       клинок и пистоля.
- Ответ или смерть!
                Не вертеть вола!
Чтоб донна
          не могла
                запираться,
ответь немедленно,
                где была
жена моя
        Эсперанца?
- О дон Хуан!
             В вас дьяволы злобятся.
Не гневайте
           божью милость.
Донна Эсперанца
               Хуан-де-Лопец
сегодня
       усердно
              молилась.
1925




                КУБА

Константин Бальмонт

ЮНОЙ КУБАНКЕ[1]


Когда я близ тебя, мне чудится Египет,
Вот ночи Африки звездятся в вышине.
Так предвещательно и так тревожно мне,
;Фиал любви ещё не выпит.

Ещё касался я так мало чёрных глаз,
И ночь твоих волос я разметать не смею
Я дам тебе века, царица, будь моею,
;Смотри, Вселенная — для нас!
1908

Юной кубанке — Кубанка — здесь: кубинка; в 1905 г. Бальмонт был на Кубе по пути в Мексику. (прим. к изданию 2003 года)

Владимир Маяковский

БЛЕК ЭНД УАЙТ

Если
    Гавану
          окинуть мигом - 
рай-страна,
           страна что надо.
Под пальмой
           на ножке
                стоят фламинго.
Цветет
      коларио
             по всей Ведадо.
В Гаване
        все
           разграничено четко:
у белых доллары,
                у черных - нет.
Поэтому
       Вилли
            стоит со щеткой
у "Энри Клей энд Бок, лимитед".
Много
     за жизнь
             повымел Вилли - 
одних пылинок
             целый лес,- 
поэтому
       волос у Вилли
                вылез,


поэтому
       живот у Вилли
                влез.
Мал его радостей тусклый спектр:
шесть часов поспать на боку,
да разве что
            вор,
                портовой инспектор,
кинет
     негру
          цент на бегу.
От этой грязи скроешься разве?
Разве что
         стали б
                ходить на голове.
И то
    намели бы
             больше грязи:
волосьев тыщи,
              а ног - 
                две.
Рядом
     шла
        нарядная Прадо.
То звякнет,
           то вспыхнет
                трехверстный джаз.
Дурню  покажется,
                что и взаправду
бывший рай
          в Гаване как раз.
В мозгу у Вилли
               мало извилин,
мало всходов,
             мало посева.
Одно -
      единственное
                вызубрил Вилли
тверже,
       чем камень
                памятника Масео:
"Белый
      ест
         ананас спелый,
черный - 
        гнилью моченый.
Белую работу
            делает белый,
черную работу - 
               черный".
Мало вопросов Вилли сверлили.
Но один был
           закорюка из закорюк.
И  когда
        вопрос этот
                влезал в Вилли,
щетка
     падала
           из Виллиных рук.
И надо же случиться,
                чтоб как раз тогда
к королю сигарному
                Энри Клей
пришел,
       белей, чем облаков стада,
величественнейший из сахарных королей.
Негр
    подходит
            к туше дебелой:
"Ай бэг ер пардон, мистер Брэгг!
Почему и сахар,
               белый-белый,
должен делать
             черный негр?
Черная сигара
             не идет в усах вам - 
она для негра
             с черными усами.
А если вы
         любите
               кофий с сахаром,
то сахар
        извольте
                делать сами".
Такой вопрос
            не проходит даром.
Король
      из белого
               становится желт.
Вывернулся
          король
                сообразно с ударом,
выбросил обе перчатки
                и ушел.
Цвели
     кругом
           чудеса ботаники.
Бананы
      сплетали
              сплошной кров.
Вытер
     негр
         о белые подштанники
руку,
     с носа утершую кровь.
Негр
    посопел подбитым носом,
поднял щетку,
             держась за скулу.
Откуда знать ему,
                что с таким вопросом
надо обращаться
               в Коминтерн,
                в Москву?

Гавана, 5 июля 1925 г.



                ЧИЛИ

Сергей Алымов

ЧЕРЕМУХА НА АСФАЛЬТЕ

I
Я купил тебе черемуху у китайца на панели.
Ты букетик положила на такой же белый стол…
Мы в кафе провинциальном за пирожными сидели,
Мимо ярко продельфинил с офицерами авто…
Раньше, в книжном магазине, мы достали том о Гойе…
Над «Капричос» наклонившись, ты пила несладкий чай —
Ах, какой ты мне казалась бесконечно дорогою!..
«Барельеф… офорт… Одно ведь?» — ты спросила невзначай.
Я был счастлив. Ведь в наивном, детски глупеньком вопросе
Было столько от заката, от черемухи, от снов… —
Что я мог лишь погрузиться в дым каирской папиросы
И прижать уста любовно к белым звездочкам цветов.
Да, душа твоя простая, хоть прическа — стиль Медузы…
Хотя рот твой ярко алый — губка жадная на все,
Хоть ты смотришь с вожделеньем на военные рейтузы,
Но черемухи безгрехье — это истинно твое.
А черемуха лежала, разметавшись шаловливо,
Как ребенок в белом платье на квадратике стола —
И из глаз циклонноспящих, что как в тропиках заливы,
Все грехи твои земные сдула, выпила, смела…
II
Мы сидим и глазами обнимаем друг друга,
Я гляжу на тебя… Ты глядишь на меня…
Мы — закатные блики… Мы — предзорьная фуга.
Мы уже молодые, нашу дряхлость сменя.
Размечтались, как дети: «Вот отправимся в Чили,
Там брюнетные души и агатотела».
Мы фантазную повесть в один миг настрочили…
И сижу я лазурный, и сидишь ты светла.
За столом в гиацинтах — офицеры румыны…
Атакует блондинку щуплый юнкер в пенсне.
Ты в шуршащем тальере, но с душою ундины,
Над черемухой грезишь в экзотическом сне.
«Мы отправимся в Чили, — повторяешь ты тихо, -
И я буду рыбачкой, и ты будешь рыбак…»
И блестит, как надежда, вызывающе лихо
На ногтях твоих острых пламенеющий лак.
«Бунгало из гранита мы построим в долине,
И постель у нас будет из волнующих трав…
Как мы души расправим прямотой прямолиний!..
Мы отправимся в Чили… зов фантазии прав…»
Я молчу. Мне поэмно… Я в черемухотрансе,
И кафе завертелось карусельчатей сна…
Мы лишь в мае сменяем груз наук на романсы…
Анатомий не знает лишь чилийка-весна!


                БРАЗИЛИЯ

Игорь Северянин

БРАЗИЛЬСКИЙ КРЕЙСЕР

Вы оделись вечером кисейно
И в саду сидите у бассейна,
Наблюдая, как лунеет мрамор
И проток дрожит на нем муаром.
Корабли оякорили бухты,
Привезли тропические фрукты,
Привезли узорчатые ткани,
Привезли мечту об океане.
А когда придет бразильский крейсер,
Лейтенант расскажет Вам про гейзер
И сравнит, но это так интимно…
Напевая что-то вроде гимна!
Он расскажет о лазори Ганга,
О проказах злых орангутанга,
О циничном африканском танце
И о вечном летуне-голландце.
Он покажет Вам альбом Камчатки,
Где еще культура не в зачатке.
Намекнет о нежной дружбе с гейшей,
Умолчав о близости дальнейшей.
За Атлант мечтой своей зарея,
Распустив павлиньево свой веер,
Вы к нему прижметесь в сладкой дрожи,
Полюбив его еще дороже!
(1911)

                США

Анатолий Кремлёв

В стране свободы

Уж рано утром все узнали,
Что берег близко - из кают,
Как тараканы, выползали, -
И в пять минут
Всё население парохода,
Собранье пёстрого народа,
Стояло стадом на борту.
Оно кричало,  копошилось,
Смеялась,  злись и брани лось
За тесноту,
За то, что поздно разбудили,
За то, что завтрак опоздал,
За то, что на мозоль вступили
За то, что плохо увязал
Лакей их вещи или просто
Их языка не понимал.
Какой-то негр отчаянного роста
Рычал,  как зверь, шипел,  грозил,
То выходил
На борт, то снова вниз спускался
И поминутно разражался
Потоком брани слов за то,
Чего не мог понять никто.
Здесь с жёнами мужья бранились,
Там жёны на мужей сердись,
Под кем-то проломился стул -
И в царстве общего галденья
Стоял невыносимый гул.
Но вот по мере приближения
К Нью-Йорку затихали все.
В неописуемой красе,
Своим гигантским ростом споря,
Громады яркие домов,
Фонтанов, парков и садов
Рождались словно бы из моря.
Казалось,  из невиданных цветов
Сплетён красаавице-природе
Людьми, рождёнными в свободе,
Любовью дышащий венок.
Казалось,  все, кто только мог,
Стране родной, любимой,  милой
Со всею творческой силой
Спешил свой лучший дар принести
И видел в этом
И счастье высшее,  и честь.
Весь залитой необычайно светом,
Стоял Нью-Йорк.
Неясный шёпот ожиданья,
Волшебный миг очарования
Слились в один безудержный восторг, -
Всё замерли.
           Неслись мгновенья...
Могучей силой восхищенья
Всяк словно скованный стоял -
И пред его заворожённым взором
Весь в солнечных лучах сиял
Нью-Йорк,  раскинувшись причудливым узором.
В тот миг такая тишина
На пароходе аоцарилась,
Что было слышно,  как заснувшая волна
Чуть видно пеною клубилась,
А из Нью-Йорка доносилась
К нам жизни шумной суета
Сильней, сильней,...
                Но уж толпа очнулась,
Сознанью снова к ней вернулось,
И - такова её черта -
Как будто ничего с ней не случилось,
Она по-прежнему кричала и бранилась.
Вот мы на берегу.
Как опьянённый,
Я шёл по улицам, восторгом упоённый,
И сознавая, что могу
От радости в ребёнка превратиться,
Я торопился насладитчья
Всем тем, что было вкруг меня -
Оригинальной красотою зданий
Без архитекторской рутины и преданий,
Сияньем солнечного дня,
Свободным обществом без рангов и сословий,
Без классов,  каст, шпионов и солдат,
Без тех убийственных для общества условий,
Что европейцам голову крутят
Под кличкой вековечного нароста,  -
Здесь все от них отделался так просто
И превратили жизнь в роскошный сад.
Вот паутина бруклинского моста -
Архитектоники чудесный результат.
Вот мчится в воздухе трамвай над головою.
По улице стремительно летит
Курьерский поезд и звонит
В огромный колокол. А там перед толпою
В раскрашенной коляске с бубенцом
В костюме маскарадном едет дама
С серьёзным и задумчивым лицом -
То презабавная реклама:
В руках у дамы яркий флаг,
На флаге надпись:"Берегите зубы!
Для них безвреден только с Кубы
Сейчас полученный табак";
Указан тут же адрес фирмы;
В другой руке у дамы вроде ширмы
Огромный крашеный плакат,
На нём начертав сигары, папиросы,
О табаке ж написан целый реферат
С ответами на все возможные вопросы.
Вот дом газеты "Мир" в двенадцать этажей
С редакцией, конторой и печатней, -
Нет ея новостей свежей,
Нет на земле газеты аккуратней
И нет ея громаднее машин,
Наборы сотнями страниц оне вмещают,
Десятками пудов бумагу поглощают
И номера газет с десятками картин,
Портретов и гравюр изготовляют
В минуту и бросают вниз
Полсотни в готовой брошюровке.
Спустившись вниз по лестнице-винтовке,
Я получил негаданный сюрприз;
Внизу мне понесли тот экземпляр газеты,
Что наверху печатался при мне
(Доныне уцелел он у меня вполне
В шкафу, где я храню все раритеты).
От прессы и её грохочущих станков
Спешу я в "Грин-Вуд" - там, на чудных горных склонах,
Немая тишина - ни голосов
Не слышно, ни езды в колясках и вагонах,
Ни суеты кипучих горожан -
Там дивный вид с горы на океан.
"Грин-Вуд" - роскошный парк, весь зеленью, цветами
Украшенный, но он в себе хранит
Тела людей, прославленных делами,
И каждый памятник о них нам говорит.
"Грин-Вуд" есть кладбище, но кладбище такое,
Где места нет тоске, печали и слезам.
Там спят почившие в торжественном покое
И нас влекут в мир грёз, к идеям и мечтам.
Плач лицемерие здесь не оскорбляет слуха,
В народной памяти умершие живут.
Здесь вера в мир идей и вера в силу духа
Живущих нас к труду и счастию зовут.
На памятниках надписи читая,
Я чувствовал,  что делаюсь сильней, -
Что крылья, за спиной мгновенно вырастает,
Несут меня всё выше, всё быстрей
За синий океан, за царства водяные,
В мир гордой мысли, дерзких дум,
Где нем земных событий шум,
Где мелки радости земные.
И кто в борьбе
За лучшие,  разумные начала
Вдруг ощутит в себе
Бациллу слабости,  сознает, что устала
Его душа,  тот приходи сюда,
В зелёный дом почиющих героев,
Чтоб, милы вновь свои утроив,
Лететь вперёд для чести и добра.
Предстанет жизнь пред ним, как это море
Бездонное - и он, любовью весь горя,
Вместит в любви своей и земли, и моря -
И личное навек забудет горе.

Весь полный светлых грёз,
Я сел в вагон - помчался паровоз -
Я Ф и л а д е л ь ф и ю  желал увидеть страстно -
Двухвековой свободы колыбель,
Американской нации купель -
И увидал. Воистину прекрасно
В ней всё: и "Индепенденс холл",
И "колокол свободы", взятой кровью,
И "вашингтоновский топор", с такой любовью
Хранимый здесь, и весь тот ореол,
Которым окружен в глазах народа
Герой, великий, как сама свобода.
Здесь Академия естественных наук,
Храм музыки, и храм масонский,
И Академия - искусства верный друг, 
И прямо вавилонский
Здесь "Фэрмунт-парк", ему же равных нет,
Здесь "Дрексель-инститют " с огромной залой лекций, 
С миллионом книг и сотнями коллекций,
И Пенсильванский университет.
Вот что свобода создала в сто лет!

Я вновь в вагон и мусс стрелою
В столицу Штатов В а ш и н г т о н,
Где всё посвящено народному герою,
Где всюду чувствуется он,
Где самый прах его хранится
В прекрасном парке Мунт-Вернон.
Меня к себе влекла его гробница.
На пароходе "Риввер-Квин"
Я прибыл к ней. Я подошёлка один
К могиле. Тишина царила
Кругом. Казалось,  вместе с ним
Стал мир, как мёртвый, недвижим.
Но солнце жарко так парило,
Так свеж и зелен был весь сад,
Так был роскошен аромат,
Что сила жизни победила -
И мне казалось,  жив был он,
Бессмертный,  вечный Вашингтон!
Во всём его я видел образ чудный,
Свершили свой подвиг многотрудной,
Народу счастие свободы даровав,
Казалось, он и ныне продолжает
Стоять на страже всех народных прав;
Он свой народ, как солнце, озаряхт
Он создаёт все эти чудеса
Свободы и прогресса - вот причина,
Что жизнь здесь - рай, природа здесь - картина,
Что здесь светлее сами небеса ,
Что здесь свобода
Вошла народу в кровь и плоть,
Что здесь не пугало Господь,
А лучший друг свободного народа.
Весь погружённый в мир глубоких дум,
Покинул я гробницу Вашингтона.
Катилось солнце к краю небосклона, -
И снова охватил меня столичный шум,
Когда я тёмным вечером вернулся
И от своих счастливых грёз очнулся.
Я захотел пройтись по городу пешком.
Через овраг широкий
Был перекинут мост - и я на нём.
Во тьме глубокой
Я увидал прекрасный нежный свет
Как будто бы от маленьких ракет,
Несущихся по разным направленьям,
Или от падающих звезд,
Сорвавшихся с своих недвижных мест.
Весь очарованный загадочным явленьем,
Я долго наблюдал,
Пока совсем случайно
Не увидал,
В чем здесь была благой природы тайна;
Вокруг меня на тысячу шагов
Летали полчища светящихся жучков.
Для них тогда пора любви настала -
И каждый любящий жучок
Весь вспыхивал,  как яркий уголёк;
Любовь их существо преображала
И внутренним их светом озаряла.
О, если б люди, пленники земли,
Так жарко, так светло любить могли!
Я поздно возвратился
В отель Рандолл, но как ни утомился,
Я ни  на час не мог заснуть:
Ночь звёздная была душна - нет мочи,
Зной дня минувшего не уступал и ночи,
И тяжело моя дышала грудь.
Лишь перед самым утром я забылся
Минутным сном;
Когда ж проснулся,  за моим окном
Кипела жизнь, по улицам носился
Народ в ландо,  в трамвае и пешком.
К другому моему окну склонился
Могучий дуб и ветку протянул
Мне в комнату - я на него взглянул -
И что-то мне почудилось родное,
Сердечное, как дружеской руки
Пожатие,  когда для нас легки
Печаль и грусть, и горе наше злое,
А мрачные сомненья далеки.
Я вышел в сад - в тени магнолий
Вдыхаю я полной грудью аромат...
Но я спешил - и, оставляя сад,
Помчался в мощный Капитолий.
Весь бело-мраморный, в себя вмещает он
Зал представителей Сената,
Зал высшего суда - и весь богато
Украшен сотнями колонн;
Все ордена - коринфский, ионийский,
Дорический - здесь вновь возрождены;
Здесь мощи всё дышит олимпийской,
Здесь сотни книг отвсюду свезены
И дважды были сожжены
Британца,  но к счастью человека
Возрождена вся вновь библиотека
И множится из года в год.
Две статуи - Войны и Мира -
Оберегают в Капитолий вход.
Лицом к нему на площади народ
Поставил статую народного кумира:
Джордж Вашингтон стоит пред вами, как живой,
И барельеф над дверию входной
Его нам вновь изображает -
И лавром Мир его со Славою венчает.
Центр Капитолия - Ротонда. Это - зал
В сто восемьдесят футов вышиною,
Где на стенах нарисовал
Народный гений смелою рукою
Ряд исторических американских сцен -
И с этих живописных стен
Читаем мы живой истории уроки.
Как было бы полезно это тем,
Кто для истории бывает глух и нем,
Чьи мысль и действия убого-однобоки,
Кто - если суждено ему повелевать -
Способен лишь душить народ и развращать!
В иных странах чем выше власть взберётся,
Тем больше слёз народных разольётся,
А здесь над куполом Ротонды,  как маяк,
Всем светит статуя Свободы
И говорит:"Тиран народу враг,
А человек свободен от природы".
Когда взглянул я вниз на город с вышины,
Откуда все окрестности видны,
Как будто бы над ними реешь птицей,
Передо мной столетья пронеслись
Широкой бесконечной вереницей -
И показалось мне, что предо мною Рим
В его великую и мощную эпоху,
Когда царил свободы дух над ним,
Когда ещё на меч не променяли сОху.
Такая ж мощь, такие ж семь холмов,
И Капитолий здесь,  хранитель прав народа,
И тот же солнца зной, и та же здесь природа,
И та же красота и улиц, и домов,
Такого ж всё огромного калибра,
И каждый гражданин тиран стык злейшим враг,
А вместо "пенистого Тибра"
Здесь величавый Потомак.
Здесь истинной свободы царство,
Здесь самодержец сам народ,
Здесь для народа государство,
А вовсе не наоборот.
Всё лучшее, что в древнем Риме было,
Воскресло здесь, окрепло,  как скала,
Какую б сокрушил и буря б не могла,
Но здесь ничто недвижно не застыло -
И всё безудержно и крепнет, и растёт,
Все движется стремительно вперёд.
Сам Вашингтон великою душою,
Характера изящной простотой
И благородством духа был герой,
Как римлянин республики былой;
Он всем пример единственный оставил -
И памятник народ ему поставил
Единственный по дивной простоте
И величавой красоте:
На высоте
Восьмидесяти сажень
Из камня белого, но с лёгкостью такой,
Как будто из бумаги славен,
Воздвигнут колоссальный Монумент
Четырехгранною колонной;
Внизу он оперся на мощный постамент,
Вершиной в глубине небес бездонной
Теряется;  по лифту вы стремилась
Летите вверх, волненье испытав,
Подходите к окну - и перед вами
С высот небес, со всех сторон
Весь виден город Вашингтон.
Спустившись вниз,  Помчался
Я в "Белый дом",
Построенный сто лет назад, потом
Сожжённый неприятельским огнём
И вновь построенный, как был и как остался
До наших дней. Дом назначался
Для пребыванья президента. В нём
Жил первым Эдамс.  Дом окрашен
Прекрасным белым цветом и украшен
Рядами ионических колонн.
"Восточной", "красной", "синей"и "зелёной"
Там комнаты зовутся. Раскалённый
От жара воздух чудно освежающий
Фонтаном. Дом красиво окружён
Прекрасным парком, сквером Ляфайета,
Статуями героев и борцов
И зданьями красивейших домов,
Построенным в стилях всего света,
Какие нам известны могут быть.
Я не могу забыть
Огромного, вместительного зданья
"Бюро образованья"
С хранилищем в восьмнадцать тысяч книг
И в сто тысяч брошюр; проник
Я в Институт Смитсонианский
С его архитектурой романских
И в Колумбийский университет,
И в Говард-университет, где "цвет
И пол" учащихся не создают преграды
Для знания, с чем наши ретрограды
Конечно не согласны. В а ш и н г т о н
Я полюбил, как родину.
                Вагон
Меня уносит вновь.Я мчусь дремучих лесом,
Покрывшим путь густым навесом,
Не пропускающим лучей.
Я мчусь громадами засеянных полей,
Зелёными цветущими лугами,
Где косится трава три раза в год.
Вот гребни скал, туннель, а вот
Цепь южных гор - я мчусь горами и мостами
Вперед,  вперёд!
Уж вечер. Жар свалил. Ложатся тени
Длинней. Вдали мелькает свет
Сильнее, ярче.  Аромат сирени
Влетает в окна. Поезду привет
Шлёт кто-то на пути, платком махая белым,
И паровоз свистит как бы в ответ.
В окно пахнуло дымом закоптелым.
Бесчисленными рельсами сплелись
Железные пути,  сверкают семафоры...
Везде, куда ни оглянись,
Встречают взоры
Иль паровоз,  иль поезд - всё летит
Опрометью. Но вот уже стоит
Наш поезд. Мы приехали.  Кипит
Вокруг нас жизнь гигантскими волнами.
Мы в самый центр её попали: перед нами
Ч и к а г о  - этот сказочный колосс,
Что в подстолетия из станции торговой
В столицу Запада возрос
И превратился в новый
Главнейший центр всех рельсовых путей,
А из болотный дебрей,  кочек,  пней -
Стал местностью вполне здоровой.
В Чикаго сорок пять мостов
Висят над реками, а под рекой туннели;
Там бесконечные вокзалы и отели,
Прекраснейшая гавань для судов;
Там улицы миль в двадцать пять длиною,
Там зданья в сотни футов вышиною,
Дом в десятки этажей,
Мильоны жителей, мильряды оборотов,
Десятки парков,  тысячи табльдотов,
Там сотни разных храмов и церквей;
Там двадцать три театра; царство
Там всяких школ; там университет,
В котором, что ни факультет,
Что ни предмет,
Могло б завидовать любое государство.
Воистину мир знаний там велик:
Библиотека в двести тысяч книг,
И Академия наук со школой новой,
И Институт искусства образцовый,
И Исторический музей,
Где с чуждых стран и со страны своей -
Страны свободы, равенства и братства -
Такие собраны несметные богатства,
Что трудно взор свой отвести.
Куда бы вы ни вздумал пойти,
Вы видите, сто все людские интересы
Не только на страницах прессы,
Но в самой жизни здесь соблюдены.
Вы видите, что просвещенье
Здесь не пустое развлеченье
Правителей иной страны,
А факт. вошедший в кровь и плоть народа,
Проникший жизнь его,  сознание и ум,
Достойный общих жертв, трудов, огромных сумм,
Ведущий в храм, где царствует свобода.
И как бы для того,  чтоб это доказать,
В Чикаго выставку задумали создать.
Я мчусь туда.
            Ничьё воображенье,
Ни творческий экстаз,  ни вдохновенье
Не в силах  воссоздать,  что я увидел там.
Свою "Ворльдс Фэр" американцы сами
Прозвали "Белым городом". Как храм,
Сияньем белоснежный лучами
Небесных сфер,
Стоит вся белая "Ворльдс Фэр".
Все залитые белым светом зданья,
Увенчанным крышей золотой
И окружённые водой,
Как замок грёз, полны очарованья.
Здесь всё полно чудес: размеры, высота,
Цветов и стилей сочетанья,
И  ф о р м ы  красоты, и формы к р а с о т а.
Роскошный вход с широким ровным полом,
С передвижным волшебным полом,
Несущихся вас на выставку стрелой;
Афинский перистиль с Казино, "Мьюсик Холлом",
Бассейн, наполненный чистейшею водой,
Фонтанов электрических каскады,
Златая статуя Свободы, вся в лучах,
Висячие мосты,  каналы, эспланады,
Гондолы, лодочки на парусах.
Большие здания пятнадцати Отделов
И двадцати семи себя привезших стран
С классическим изяществом отделав,
Как Вальтер Скотт или Диккенс свой роман,
Американцы дружески объятья
Простёрли всем народам, общий мир
Провозгласив и пригласив на пир,
Где встретиться могли бы все, как братья.
Все нации прислали им в ответ
Ценнейшие свои произведенья, -
Одна Россия лишь Й увы! и в этом нет
Ей исключенья!  -
Прислала стеариновых свечей,
Ассортимент спиртных напитков,
Руды и разных горных слитков,
Меха лисиц и медведей,
Плоды засух и "недорода",
Вязанья дамские да ризы образов,
Прошивки для рубах и рукавов
И всякий хлам иного рода.
Семнадцать архитекторов - из них
Одна София Гайден - создавали
Для выставки цикл зданий дорогих -
Все так прекрасны,  что едва ли
Хоть одному дать можно преферанс;
Тут стили есть: старинный итальянский,
Классический, французский ренессанс,
Стиль просто сельский, стиль испанский,
Стиль a la  Вашингтон,
Коринфский орден, греко-ионийский,
Стиль "Романеск" - ну, словом,  парк Джаксон
Весь превращения в музей европо-колумбийский.
России отдан целый павильон,
Но, "убаюкана" своею "буйной вьюгой",
"Мороза крепкого седой подругой",
Россия скромно проспала -
И в этой выставке ысесветной
Осталась точкой незаметной.
Моё внимание привлекла
Международного Конгресса
Программа,  полная большого интереса:
В ней все вопросы бытия
Среды общественной и частной
Изложены в системе столь прекрасной,
Что я
Пришёл в восторг и в сладко ожиданьи
Явился на один из вечеров -
"О в ы с ш е м женском воспитаньи".
Представьте же,  каков
Был ужас мой,  когда наш Serge Volkondky
Неистово,  как вавилонский
Верховный жрец, стал с кафедры вещать
Хвалю российскому "отделу просвещенья",
Его пославшему,  и тут же предлагать
Собранью выразить немедля уваженье
Учительницам с е л ь с к и м на Руси
За то, что каторжнфй свой труд они свершает
И медные гроши за это получают!
Я тотчас же сбежал Царь нет, боже упаси
От лекторов таких формаций!
Их даже на Руси не слушают давно.
Увы! Мне было суждено
На "выставке красавиц разных наций"
Ещё раз увидать
Российского ума и вкуса благодать:
Среди "красавиц", помещённых в ложи
(Оне на стойла более похожи),
Имелись две - от Польши и Руси,
Но "русская" еврейкой оказалась
(Я - Соня Якобсон,  одесская - "Merci!"),
А полька говорить по-польски отказалась
По случаю незнанья языка.
Над ложей полки белая доска,
Прибить на самом видном месте,
Была довольно грамотна: на ней
Написано: "Краковское Предместе "!
Отсюда я бежал ещё быстрей,
Чем от Волконского.
                Решился
На выставку я сверху посмотреть -
И устремился
Я к колесу гигантскому - взлететь
На воздух было лишь мгновеньем.
Вся выставка предстала предо мной,
Как на ладони. Точно сновиденьем
Казался мне подъём в железном колесе -
И с высоты двухсот пятидесяти футов
Мне выставка совсем в иной красе
Явилась. Всю запутанность распутав,
Весь общий план раскрыв и все
Подробности показывая сразу
Восторженно внимательному глазу,
Воздушная поездка прижала
Своим картинным обобщеньем
Живую стройность впечатлениьям.
Вся выставка, по-моему, была
Проникнуть одним стремленьям -
Всё в действии представить,  показать
Всё в драматической движения - в отделе
Педагогическом там, например,  на деле
Представлено, как кормит мать,
Как нужно избегать пелёнок,
Ка гигиены соблюдать,
Как по годам растёт ребёнок,
Как дети учатся в колледжа,  как ДолжнО
Систематичесли им собрать познанья,
Ценя в развитии ихорошо каждое звено,
Не утомляя их вниманья,
Боясь насиловать их детский организм, -
Как в детях развивать природные их свойства,
Воспитывать правдивость, альтруизм,
Способность беззаветного геройства,
Физическую крепость юных сил.
Характер выставки носил
Печать глубокого научного значенья, -
И даже "Мидвэ Плэзанс" - развлеченья,
Раскинувшись на милю между двух
Огромных парков, сохраняя дух
Серьёзности, могли служить для изученья -
Тем более, что и они
Изображали всё в момент движенья.
Одни
Американцы лишь сумели сделать это.
Всё, что могли,
На выставку они перенесли
И жить  заставили полсвета:
Там можно было видеть каждый день
Жизнь и обычаи различных деревень -
Индейских и немецких,
Австрийских,  дагомейских и турецких,
И фабрикацию богемского стекла,
Воздушный шар,  трамваи ледяные,
Голландские торговлю,  росписные
Шатры персидских шахов,  куполА
Турецких минаретов, мавританских
Дворцов,  постройки деревень германских,
Исчезнувшей Помпеи древний дом,
Ленивый мир Туниса и Алжира,
Au naturel  всю улицу Каира,
Базар японский - и при нём
Самих японцев - всё полно движения было
И всё по-своему, но в полном смысле жило, -
И сам я всей душою с ними жил...

Но время шло - я должен был
С "Вайт Сити"(Белым городом) расстаться:
Была пора мне возвращаться
Назад.
Свободными людьми я долго наслаждался,
Теперь к природе я неудержимо рвался -
На Ниагарский водопад.
Дорога снова увлекает
Меня на северо-восток...
Мне в душу грусть разлуки заползает...
Я чувствую, что вновь я одинок...
Но поезд мчится с быстротою
В час девяносто вёрст по дебрям и лесам
По берегам
Озёр и рек и по лугам,
Усеянный гигантскою травою
И чудными цветами вышиною
В рост человека. Вот виднеется река:
То ДетруА. Наш поезд в реку мчится.
Или река не глубока?
Иль у реки остановиться
Он хочет вдруг?  Но вот
И остановка. Что такое?
Кругом вода! Шум стих. Вагонов ход
Не слышен - всё в покое.
Смотрю в окно: мы движемся вперёд:
Весь поезд полным ходом
И прямо с берега на пароход влетел -
И поплыл вместе с пароходом.
Я не успел
Опомниться от удивленья,
Как очутились мы на берегу другом,
И поезд вновь помчался без оглядки.
На пароходе том -
Вот и решение загадки -
Во всю длину путь рельсовый идёт,
И пароход там пристаёт
Своей громадою стальною
Не боком,  как у нас,  а носом иль кормою.
Причём
Вся площадь рельс на уровне одном
С той пристанью, где рельсов продолженье;
Чтоб непрерывное дать поезду движенье,
Особый механизм сближает рельсы в тот
Момент, когда пристанет пароход.
Когда б у нас по способу такому
Стал пароход все поезды возить,
Я предпочёл бы вброд переходить,
Чтоб "времени не тратить по-пустому"!

Проходит ночь.  Четвёртый час утра.
Я мчусь, как горный дух иль привиденье.
Я слышу шум, как будто бы гора
Ломается в куски. Моё воображенье
Опережает все события. Растёт
Моё тревожное волненье.
Всё громче и сильней ревет
Вода - шум ветра, грохот пара,
Небесный гром - всё в громе том слилось
Как будто мирозданье сорвалось
С своих основ. Недаром Ниагара
Так названа - воистину "Гром вод"
(Таков с индейского буквальный перевод).
На двух трех пути меж двух озёр великих -
Онтарио и Эри, где река
Омыв "Гранд Айлянд", скал встречает диких
Ряды и в их тисках узка
Становится, в волнении глубоком
Она стремительным потоком
Вдруг падает с огромной высоты
В сто шестьдесят четыре фута,
Расширясь лентой в полверсты.
Я помню, первая минута,
Когда я вдруг увидел водопад,
Промчались для меня, как чуднон виденье,
Потом почувствовал я сильное смущенье
И инстинктивно отступил назад:
Казалось мне, лавиной водяною
Меня снесут в пучину,  к дну реки
И под ея безмерной глубиною
Испепелит в мельчайшие куски.
Безудержно неслись передо мною
Кипящих волн могучие ряды,
Стремнины грозной, бешеной воды -
Ничто бы не могло с картиной той сравниться:
Ни Иматра,  ни Рейнский водопад;
Был принят бы за маленький каскад
Кавказский "Терек, прыгая,  как львица,
С косматой гривой на хребте".
Смотря в пучину вод и стОя
На этой страшной высоте,
В душе не ощутишь покоя
Ни на минуту: резкий звук
Удара волн, как будто стук
Гигантских брёвен,  рокотанье
Кипящей пены, содроганье
Скалистых стен,  и гул, и шум
Сжимает сердце, давят ум...
Когда ж пройдёт оцепененье,
И ум,  и сердце отдохнут,
Одно сплошное наслажденье
Вы испытаете: сойдут
На вас и радость, и отрада, -
И чудный образ водопада,
Его картин малейший штрих
Запечатлеете в своих
Вы дорогих воспоминаньях -
"Козлиный остров", остров "Три сестры",
Висячий мост, кусок "Стола-горы",
Упавшей вниз, живой в одних преданьях,
"Подкова","Лунный остров", "Грот ветров",
Водоворот и целый ряд мостов -
Один другого лучше и чудесней,
И наконец чтО надо увидать
Там самому, чего не описать
Ни повестью,  ни сказкою,  ни песней, -
Две радуги - от солнца и луны,
И первая из них двойная и тройная...
Там наяву златые видишь сны,
Там жизнь - мечта, природа - царство рая.
Я в "Грот ветров" отправился, надев
Огромный макинтош; под ветром,  с ног сшибавшим,
Объятий шумом оглушавшим,
Все трудности преодолев,
Весь брызгах облить,  я пробрался
В пещеру под гремящий водопад -
И пред открывшейся картиною мой взгляд,
Как очарованный, остался:
С невидимой вершины через грот
Над головой моей куда-то вниз летела
Свирепая громада бурных вод,
Она шипела и кипела
И рокотала,  точно гром -
И в этом-то потоке водяном
С изнанки водопада видно было,
Как радуга огромным колесом
Всю ширину потока охватила.
По лестнице крутой
Я  поднялся на край скалы отвесной,
Где некогда стоял известный
"ТеррАпин Тоуэр" - с вершины той
Открылся вид на водопад "Подкову",
В три тысячи семь футов шириной,
Картины всей могучую основу,
Где каждую минуту вниз текут
Воды пятнадцать миллионов фут,
Где шестьдесят четыре года
Тому назад
Был послан по суду народа
На водопад
Корабль и вдребезги разбился,
Впоследствии ж канадский офицер
Аллэн Макнэб жестоким отличился
Приказом - он решился
Прибегнуть к горшей из всех мер:
С бесцеремонностью отменной
Он приказал поджечь военный
Американский пароход,
Пустив его в пучину вод...
По вертикальном трамваю вниз спустившись
И в макинтош вновь облачившись,
На пароход "Мэд оф дзе Мист"
Сев, в самый омут я помчался,
В рёв волн,  и ветра резкий свист,
И пену брызг я погружался,
Но выносил меня вперёд
Отважный, смелый пароход.
Ещё пониже начинался
В реке сплошной водоворот,
А перед ним свирепые "Стремнины",
Где так кипит река, ея так силен рёв,
Что высота течения средины
На тридцать футов больше, чем краёв.
Я проводил на водопаде
Часы, и дни, и ночи напролёт -
Всё уголки его я знал наперечёт.
Казалось,  радости,  отраде
Моей не будет и конца.
Я, как поэт, им восхищался,
Я так хотел, чтоб он дождался
Иного, лучшего певца,
Способного про Ниагару
Пропеть всему земному шару
Бессмертный гимн.  Я сознавал,
Что стих мой слишком слаб и мал...
Блестяще Ниагара отражает
Непобедимой силой вод
Свободный, независимый народ
Своей страны, прекрасно выражает
Его могучее движение вперёд.
Как водопад, препятствий он не знает,
Безудержно к грядущему стремясь,
Свободной, полной жизнью уносясь
В широкое раздолье, где свершает
Свой светлый путь таинственный прогресс;
Как водопад, он радугу небес
В своём движеньи отражает
И, как пример жду всех великих стран,
Свободен и могуч, как  океан.
Весь полный чудных впечатлений,
И радостных,  и грустных дум,
Когда в ушах ещё носился шум
Паденья вод и бешеных кипений
Их грозных масс я ехал на восток,
Но все мечты мои на запад уносились, -
Привыкнуть к мысли я не мог,
Что всё исчезло - и носились
В моих мечтах и гром, и гул,
Пока я крепко не заснул.
Но и во сне всё время снились
Мне скалы,  водопад,  мосты...
Проснулся я от духоты.
Пытки, свист и задыхаясь,
Шел поезд к станции Корнволл.
Там "Мэри Повэл" подошёл,
В реке Гудзон всем корпусом качаясь.
Я сел на пароход и прибыл с ним
В Нью-Йорк. Борясь с собой самим,
Я чувствовал, как заползала
Мне в душу грусть все дальше,  как она
Меня мучительно терзала.
Была полна
Вся жизнь моя невзгод и испытаний,
Но я ещё не знал
Таких страданий,
Какие здесь впервые испытал
В момент отхода парохода...
Ни дать отчёта в них ни отыскать исхода
Я не умел...

Бежали дни. Я должен был проститься
С Америкой и возвратиться
В наш старый свет. Я захотел
Увидеть вновь ту статую свободы,
Которую поставили народы
Америки и Франции у врат
Республики Соединённых Штатов
В воспоминание великих результатов
Своей борьбы, и счастья,  и утрат.
На острове искусственном средь моря
Взнесённая на прочный пьедестал,
Могуществом как будто с морем споря,
Прекрасная,  как моря грозный вал,
Стоит она, торжественно вздымая
Во всю длину руки горящий факел свой,
Как будто целый мир им освещая.
Почти весь день она стоит,
Лучами солнца залитАя,
Когда же ночь крылами осенит
Усталый мир, тот факел загорит
Над морем, сумрак одетым,
Немеркнущим, блестящим светом,
Несущим к нациям всех стран
Свои лучи чрез океан.
Лифт в статуе прекрасно поднимает
К ея главе - вы можете войти
В то место, где у статуи сверкают
Ея глаза - они вмещают
В отверстиях своих огромных век
Свободно сорок человек.
В руке ея есть лестница витая -
Двенадцать человек, войдя по ней,
Влезают в самый факел, занимая
Места, как на верху соборных галлерей.
Оттуда вид невыразимо чудный
На океан - на много миль кругом
Он виден светлый, изумрудная
В тумане ярко-голубом.
И с этим дивным Новым Светом,
С его свободой и красок,
С его палящим знойным летом,
С его суровою зимой
Я скоро должен был проститься!
Сильнее начинало биться
Тревогой сердце у меня.
С тоскою ждал того я дня,
Когда придётся мне садиться
На океанский пароход
И возвратиться
В мир прежних суетных забот,
В мир гнёта,  рабства и неволи,
Где всё так жаждут лучшей доли,
Но для борьбы так мало сил!..
И день тот скоро наступил.


Константин Бальмонт

Возрождение

Близ пышной Мексики, в пределах Аризоны,
Меж рудников нашли окаменелый лес,
В потухшем кратере, где скаты и уклоны
Безмолвно говорят о днях былых чудес.

Пред взором пристальным ниспала мгла завес,
И вот горит агат, сапфиры, халцедоны,-
В тропических лучах цветущей Аризоны
Сквозь тьму времен восстал давно отживший лес.

Он был засыпан здесь могучим слоем пыли,
Стихийной вспышкой отторгнут от земли,
С ее Созвездьями, горящими вдали,

Но канули века, и кратеры остыли,
Скитальцы бледные владыками пришли,-
И новым сном зажглись обломки давней были.
1897

Георгий Шенгели

SALT-LAKE-SITY
      
      
         
            Безводно-белые сухие облака
            Над белым городом, обрезанным квадратом,
            В пустыню брошенным, в сияющие пятна
            Закаменевшего навек солончака.
            Подложной библии тяжелая рука
            Над жизнью избранных простерлась необъятно.
            Но гневно сорваны и кинуты обратно
            Шипы упругие тернового венка.
            Безводны облака над рыжею пустыней.
            Напоен жаждою солончаковый иней,
            И время грузное иссохло в вышине.
            Но в храме мраморном склоняются в поклоны,
            Звеня кинжалами на вышитом ремне,
            Священники земли — угрюмые Мормоны.
         
      
      
          1916

Владимир Маяковский

МЕКСИКА — НЬЮ-ЙОРК


Бежала
  Мексика
  от буферов

горящим,
  сияющим бредом.

И вот
  под мостом
  река или ров,

делящая
  два Ларедо.

Там доблести —
  скачут,
  коня загоня,

в пятак
  попадают
  из кольта,

и скачет конь,
  и брюхо коня

о колкий кактус исколото.

А здесь
  железо —
  не расшатать!

Ни воли,
  ни жизни,
  ни нерва вам!

И сразу
  рябит
  тюрьма решета

вам
  для знакомства
  для первого.

По рельсам
  поезд сыпет,

под рельсой
  шпалы сыпятся.

И гладью
  Миссисипи

под нами миссисипится.

По бокам
  поезда
  не устанут сновать:

или хвост мелькнёт,
  или нос.

На боках поездных
  страновеют слова:

«Сан-Луис»,
  «Мичиган»,
  «Иллинойс»!

Дальше, поезд,
  огнями расцвеченный!

Лез,
  обгоняет,
  храпит.

В Нью-Йорк несётся
  «Твенти сенчери

экспресс».
  Курьерский!
  Рапид!

Кругом дома,
  в этажи затеряв

путей
  и проволок множь.

Теряй шапчонку,
  глаза задеря,

всё равно —
  ничего не поймёшь!

1926

Бродвей


Асфальт — стекло. 
  Иду и звеню.
Леса и травинки 
  — сбриты.
На север 
  с юга
  идут авеню,
на запад с востока
  — стриты.
А между — 
  (куда их строитель завез!)— 
дома 
  невозможной длины. 
Одни 
  дома длиною до звезд, 
другие
  — длиной до луны. 
Янки
  подошвами шлепать 
  ленив: 
простой
  и курьерский лифт.

В 7 часов
  человечий прилив, 
в 17 часов — 
  отлив. 
Скрежещет механика,
  звон и гам, 
а люди 
  немые в звоне. 
И лишь замедляют 
  жевать чуингам, 
чтоб бросить:
  «Мек моней?» 
Мамаша 
  грудь
  ребенку дала. 
Ребенок,
  с каплями из носу, 

сосет
  как будто 
  не грудь, а доллар — 
занят
  серьезным
  бизнесом. 

Работа окончена.
  Тело обвей 
в сплошной
  электрический ветер. 
Хочешь под землю
  — бери собвей, 
на небо
  — бери элевейтер. 
Вагоны
  едут и 
  дымам под рост, 
и в пятках
  домовьих 
  трутся, 
и вынесут
  хвост 
  на Бруклинский мост, 
и спрячут
  в норы 
  под Гудзон. 

Тебя ослепило,
  ты 
  осовел. 

Но,
  как барабанная дробь, 
из тьмы
  по темени:
  «Кофе Максвел 
гуд 
  ту ди ласт дроп». 
А лампы
  как станут
  ночь копать. 
ну, я доложу вам
  — пламечко! 
Налево посмотришь
  — мамочка мать! 
Направо
  — мать моя мамочка! 

Есть что поглядеть московской братве.
И за день 
  в конец не дойдут. 
Это Нью-Йорк. 
  Это Бродвей. 

Гау ду ю ду!
Я в восторге 
  от Нью-Йорка города. 
Но
  кепчонку 
  не сдерну с виска. 
у советских 
  собственная гордость: 

на буржуев
  смотрим свысока.

БРУКЛИНСКИЙ МОСТ


Издай, Кули;дж,

радостный клич!

На хорошее
и мне не жалко слов.

От похвал
красней,
как флага нашего мате;рийка,

хоть вы
и разъюнайтед стетс
оф

Америка.

Как в церковь
идёт
помешавшийся верующий,

как в скит
удаляется,
строг и прост, —

так я
в вечерней
сереющей мерещи

вхожу,
смиренный, на Бру;клинский мост.

Как в город
в сломанный
прёт победитель

на пушках — жерлом
жирафу под рост —

так, пьяный славой,
так жить в аппетите,

влезаю,
гордый,
на Бруклинский мост.

Как глупый художник
в мадонну музея

вонзает глаз свой,
влюблён и остр,

так я,
с поднебесья,
в звёзды усеян,

смотрю
на Нью-Йорк
сквозь Бруклинский мост.

Нью-Йорк
до вечера тяжек
и душен,

забыл,
что тяжко ему
и высо;ко,

и только одни
домовьи души

встают
в прозрачном свечении о;кон.

Здесь
еле зудит
элевейтеров зуд.

И только
по этому
тихому зуду

поймёшь —
поезда;
с дребезжаньем ползут,

как будто
в буфет убирают посуду.

Когда ж,
казалось, с-под речки на;чатой

развозит
с фабрики
сахар лавочник, —

то
под мостом проходящие мачты

размером
не больше размеров булавочных.

Я горд
вот этой
стальною милей,

живьём в ней
мои видения встали —

борьба
за конструкции
вместо стилей,

расчёт суровый
гаек
и стали.

Если
придёт
окончание света —

планету
хаос
разделает в лоск,

и только
один останется
этот

над пылью гибели вздыбленный мост,

то,
как из косточек,
тоньше иголок,

тучнеют
в музеях стоя;щие
ящеры,

так
с этим мостом
столетий геолог

сумел
воссоздать бы
дни настоящие.

Он скажет:
— Вот эта
стальная лапа

соединяла
моря и прерии,

отсюда
Европа
рвалась на Запад,

пустив
по ветру
индейские перья.

Напомнит
машину
ребро вот это —

сообразите,
хватит рук ли,

чтоб, став
стальной ногой
на Манге;тен,

к себе
за губу
притягивать Бру;клин?

По проводам
электрической пряди —

я знаю —
эпоха
после пара —

здесь
люди
уже
орали по радио,

здесь
люди
уже
взлетали по аэро.

Здесь
жизнь
была
одним — беззаботная,

другим —
голодный
протяжный вой.

Отсюда
безработные

в Гудзон
кидались
вниз головой.

И дальше
картина моя
без загвоздки

по струнам — канатам,
аж звёздам к ногам.

Я вижу —
здесь
              стоял Маяковский,

стоял
и стихи слагал по слогам. —

Смотрю,
как в поезд глядит эскимос,

впиваюсь,
как в ухо впивается клещ.

Бру;клинский мост —

да…
Это вещь!

1925

АМЕРИКАНСКИЕ РУССКИЕ

Петров
      Капланом
              за пуговицу пойман.
Штаны
     заплатаны,
               как балканская карта.
"Я вам,
       сэр,
           назначаю апойнтман.
Вы знаете,
          кажется,
                мой апартман?
Тудой пройдете четыре блока,
потом
     сюдой дадите крен.
А если
      стриткара набита,
                около
можете взять
            подземный трен.
Возьмите
        с меняньем пересядки тикет
и прите спокойно,
                будто в телеге.
Слезете на корнере
                у дрогс ликет,
а мне уж
        и пинту
               принес бутлегер.
Приходите ровно
               в севен оклок, -
поговорим
          про новости в городе
и проведем
           по-московски вечерок, -
одни свои:
          жена да бордер.
А с джабом завозитесь в течение дня
или
   раздумаете вовсе -
тогда
     обязательно
                отзвоните меня.
Я  буду
           в офисе".
"Гуд бай!" -
            разнеслось окрест
и кануло
        ветру в свист.
Мистер Петров
             пошел  на Вест
а мистер Каплан -
                на Ист.
Здесь, извольте видеть, "джаб",
                а дома
                "цуп" да "цус".
С  насыпи
         язык
             летит на полном пуске.
Скоро
     только очень образованный
                француз
будет
     кое-что
            соображать по-русски.
Горланит
        по этой Америке самой
стоязыкий
         народ-оголтец.
Уж если
       Одесса - Одесса-мама,
то Нью-Йорк -
               Одесса-отец.
 
1925

БАРЫШНЯ И ВУЛЬВОРТ

Бродвей сдурел.
               Бегня и гулево.
Дома
    с небес обрываются
                и висят.
Но даже меж ними
                заметишь Вульворт.
Корсетная коробка
                этажей под шестьдесят.
Сверху
      разведывают
                звезд взводы,
в средних
         тайпистки
                стрекочут бешено.
А в самом нижнем - 
                "Дрогс сода,
грет энд феймус компани-нейшенал".
А в окошке мисс
               семнадцати лет
сидит для рекламы
                и точит ножи.
Ржавые лезвия
             фирмы "Жиллет"
кладет в патентованный
                железный зажим
и гладит
        и водит
               кожей ремня.
Хотя
    усов
        и не полагается ей,
но водит
        по губке,
                усы возомня,- 
дескать - 
         готово,
                наточил и брей.
Наточит один
            до сияния лучика
и новый ржавый
              берет для возни.
Наточит,
       вынет
            и сделает ручкой.
Дескать - 
         зайди,
               купи,
                возьми.
Буржуем не сделаешься с бритвенной точки.
Бегут без бород
               и без выражений на лице.
Богатств буржуйских особые источники:
работай на доллар,
                а выдадут цент.
У меня ни усов,
               ни долларов,
                ни шевелюр,- 
и в горле
         застревают
                английского огрызки.
Но я подхожу
            и губми шевелю - 
как будто
         через стекло
                разговариваю по-английски.
"Сидишь,
        глазами буржуев охлопана.
Чем обнадежена?
               Дура из дур".
А девушке слышится:
                "Опен,
опен ди дор".
"Что тебе заботиться
                о чужих усах?
Вот...
      посадили...
                как дуру еловую".
А у девушки
           фантазия раздувает паруса,
и слышится девушке:
                "Ай лов ю".
Я злею:
       "Выдь,
             окно разломай,- 
а бритвы раздай
               для жирных горл".
Девушке мнится:
               "Май,
                май горл".
Выходит
       фантазия из рамок и мерок - 
и я
   кажусь
         красивый и толстый,
И чудится девушке - 
                влюбленный клерк
на ней
      жениться
              приходит с Волстрит.
И верит мисс,
            от счастья дрожа,
что я - 
      долларовый воротила,
что ей
      уже
         в других этажах
готовы бесплатно
                и стол
                и квартира.
Как врезать ей
              в голову
                мысли-ножи,
что русским известно другое средство,
как влезть рабочим
                во все этажи
без грез,
        без свадеб,
                без жданий наследства.
 
1925

Давид Бурлюк

***

Я был селянским человеком

Пахал и сеял и косил

Не бегал жуткий по аптекам

И не считал остаток сил

 


Я был юнцом румянощеким

И каждой девушке резвясь

Я предлагал свою щекотку

Мечтая в ночь окончить связь

 


Я был забавником громилой

Всего что восхищало люд

Я клял для них что было мило

С чужих не обольщался блюд

 


Я был как лев горячесмелым

Мне мир казался торжеством

Где каждый обеспечен телом

Чтоб быть увенчанным бойцом

 


Теперь я стал жильцом провалов

В которых звезды не видны

Где не споют вам Калевалу

Колеса тьмы и вышины

 


Теперь брожу дробясь в опорках

В длину бульваров вдоль мостов

Необозримого Нью-Йорка

Где нет ни травки ни листов

 


Где ветер прилетит трущобный

Неся угара смрад и яд

И где бродяги строем злобным

Во тьме охрипло говорят

 


Где каждый камень поцелован

Неисчислимою нуждой

Нью-Йорк неправдою заплеван

Оседлан злобы бородой

 


И если есть миллионеры

Буржуев вспухший хоровод

То это Вакхи и Венеры

Их для еды открыт лишь рот

 


А ум чтобы измыслить новый

Эксплоатации закон

Рабочим потные оковы

Многоэтажье в небосклон

 


И потому Нью-Йорк так давит

И непреклонен небоскреб

К людской толпе – житейской лаве

Что из поселков он согреб.

 


***

Я нищий в городе Нью-Йорке

Котомка на плечах

Я рад заплесневелой корке

У банка я зачах

Работаю на фабрике бисквитной

И день и ночь кормлю машины ненасытность

Богатства дочь

Когда же стрелок копья разом

Воткнутся в дыма черных терний

Иду кормить свой гордый разум

Издельем потных кафетерий

Толпа вокруг ярмом насела

Мильонных скопищ вал на вал

Ведь это город, а не села

Где неба вызреет овал

Без счета стадо – это люди

Жуют смеются вновь жуют

И мчатся к злата красной груде

Оно для них всей жизни суть

Часов неутомимый циркуль

Положен времени на карту

Придумаешь иную мерку ль

Глотать минут и мигов кварту.

За эгоистом эгоисты

Проскачут вечной чехардой

Мошенники подводят чисто

Играют злобой и бедой.

Где вертикальные экспрессы

Вас из подвала мчат на крышу

Где звезд туманом скрыто просо

И газолином люди дышат.

 
***

Титьки неба оттянуты к низу

Нью-Йорк ребенком вцепился в них

Я ползу по небес карнизу

Благославляя бетонный стих

Вульворт и другие громады

Фигуры шахматной доски

Манхаттана грузное стадо

Турнир где тлеют пауки

Здесь сгрудились миллионеры

Играют зол-лото чехарду

У них улыбки и манеры

Точь в точь у дьяволов в аду.

Стихетта

Нью-Йорк толпа бандитов

Нью-Йорк толпа жираф

Так небоскребов свитков

Мне видится размах

Нью-Йорк хребет железа

Цемента и камней

Безумная поэза

Последних наших дней

Дома ушли за тучи

Без счета этажи

Смеется голос внучий

Над прошлым что лежит

Стоит на четвереньках

Присело на панель

Нью-Йорк о тучи тренькать

Свой продирает день.

Нью-Йорк толпа бандитов

И небоскребов скоп

Что смотрится сердито

В Гудзона черный гроб

На улицах бумажки

Их вихорь мчит в пыли

И люди таракашки

И люди – муравьи               

 

На углу 57 ул. и Гранд Централ парка

 
***

Нью-Йорк, Нью-Йорк, тебе я не устану

Слагать армады ярых строф

И яду твоего тумана,

Где Вельзевула смрадный вздох.

Твоих детишек бледных лица, играющих между авто;

Их бесконечны вереницы, кто угощает смертью, кто?

Нью-Йорк, где каждый год иные растут дома и вверх и вниз,

Где рослые городовые следят движения каприз.

Нью-Йорк, где океан витрина, а магазины океан…

Излишеств жизни исполина, где все продажность и обман;

Где церкви стали бога банком, а банки чтутся словно храм

Обогащения приманки: Евангелие и Коран

Нью-Йорк, к тебе хожу с визитом на поклоненье каждый день

Вспять возвращаюсь я избитым и под глазами тлена тень

Нью-Йорк, ты деспот, ты обида, магнит и жертва и капкан

Златой Телец – твоя эгида на удивление векам!

С тобою я не буду спорить, не стану прекословить тож,

Когда бессильны уговоры, один поможет злобы нож!!


Один не покорился!

К ручью когда на миг склоняюсь
Зрю чечевицей дни Нью-Йорка
Где массы видом изменяясь
Льют Ниагарами с пригорка
Где пароходы стаей жадой
Приникли к сиськам пристаней
Где цеппелины — тучи стадны
Подобясь скопищам людей
Где банки полны желтым блеском
Как биллионы глаз тигриц
Нет Эсесера перелесков
И нив причесанных ресниц
Где человек над человеком
Как кучер на коне сидит
Где бедный в богача опеке
Что смерти лишь не повредит!
Вздыбяся к небу в землю врос
Зараза денег — в древность троны
Теперь моленье и вопрос
Но вместо плача слышен грохот
Звездится поезд черноте
Нечеловеческий то хохот
Урчит в нью-йоркском животе.
На человека человек идет звенящей чехардой
И в этом их проходит век…
Я здесь один кто не на службе
С болезнью злой не знаю дружбы;
Средь сострадаемых калек
Нью-Йоркское столпотворенье
Не чту беднятскою душой.

***

Я вижу цели, зрю задачи –

Я презираю златозвон,

Что по сердцам банкрутским скачет,

Не находя отметки «Вон» –

 


Я друг, заступник слабых, бедных;

За них словесный поднят жест;

Средь криков оргии победных

Мои слова не знают: лесть!

 


Пролетарьята редкий воин,

Поэт – словесный метеор

Он удивления достоин,

Когда слепит буржуя взор.

 


За мной не шли толпой зеваки,

Для избранных ковался стих

Острей испанские навахи

И в точь она – ударно лих!.....

 


Я был когда то, был в легенде

Свирепо растянувши лук;

Восточно выспренним эффенди,

Надев цветистый архалук;

 


Но ныне потонул в асфальте

Я, катастрофы краснознак.

Теперь затеряна спираль та,

С которой сросся так!

 


***

Негр упал во время пересадки на асфальт

Так ложатся вешние осадки в синий сад

В темных и собвея переходах пьяный спал

Я его в подземных одах воспевал.               

 

149 улица и Мот-Авеню станция подземной жел. дороги

 


***

Канавы города гниют запрело летом

Бинокль уткнувши порт

А я Нью-Йорк пугающий жилетом

Докушал торт

Он сделан был из носа негритоски

Коричнев шоколад

Малиновым бельем рвались полоски

Под крик джез-бенд.

Но порт дымя и звуки кастаньетов

Лебедки – лебедей сирены крик

Усердно потчевали мозг поэтов

Как полку книжек Брик

И я Нью-Йорк воткнул себе в петлицу

Но порт дымил

Закапчивая поясницу

Ночных громил.

Из улиц – лепестков

Для бодрости очей

Я вытряс муравьев

Всех богачей

Торчавший из кармана

Надзвездного тумана

Был платок?

Но порт дымил

И был готов

Идти ко дну.

То знает черт громил.

Да красть платки

Нехорошо у бога

Как пятаки у носорога

Нехорошо, нехорошо, нехорошо,

Воняет беднотой поэтова петлица.

Презренье богачам!

У них клопом изъеденные лица

Не спящих по ночам

На пальцах их мозоли от безделья

И голос хрип.

Вот почему теперь без дел я

Понять могли б.

Равенство всех

Я презираю всех богатых и бедным друг;

Сторонник деревянной хаты и недруг слуг;

Я презираю всех, копящих злато

И собственность объявших как Кащей…

Мне близок нищеты творящий атом…

Тарелка каши, миска щей…

Ценю: пасти овечье стадо родных горах

И быть кочующим номадом чужих мирах…

Мечтаю я о годе недалеком, весь мир когда –

Великом равенстве, по замыслу пророков,

Пребудет навсегда…..               

 

 1929

Антонин Ладинский

АМЕРИКАНКА
Голубея от сажи белками,
Кочегары мечтают в огне,
В черных тропиках угольной ямы
О прохладе морской, о луне.
Души жаждут эфира, озона,
И в летейском табачном дыму
Вспоминали мы воздух Гудзона,
Звезды прерий и розы в чуму,
Но, вращаясь, как звездные сферы,
Повернулась хрустальная дверь,
С легким запахом тленья и серы
Гаснет солнце, как спичка: теперь
На туманном ночном пакетботе,
В атлантических синих горах,
Вы к своим небоскребам плывете,
Милый берег покинув в слезах.
Как прекрасный трагический парус,
Черный плащ за плечами шумит.
Вал трепещет за ярусом ярус,
В адских топках ревет антрацит,
Вот уже погружаются в бездны
И верхушки деревьев! И мир
Затуманен слезою небесной
В стаях птиц и в стенаниях лир.
В этих жалобных кликах разлуки
Отплывает земля — наш приют,
Простираются с берега руки
И, как веслами, воздух гребут.

Париж. 1929
 


Рецензии