История одной картины
Прошло без малого четыре года с тех пор, как ему был поставлен онкологический диагноз и назначена операция. Смертельная болезнь не вызывала в его душе протеста. «Моя жизнь – не моя. Бог дал мне её – Бог и забирает». Оглядываясь назад, Федотов припоминал в своей жизни моменты более злые и неестественные, чем возможная кончина, мирная и непостыдная. Федотову было немного за сорок. Он прожил очень тихую, размеренную, бедную событиями жизнь. После окончания десятилетки поступил в Брянское Художественное Училище на отделение живописи. Окончив его, вернулся к родителям в свою деревню. По состоянию здоровья в армию его не призвали. Работал в школе учителем изобразительного искусства. Но в начале двухтысячных годов его сократили, закрыли половину школ в районе из-за спада рождаемости. С тех пор он перебивался, где придётся и как придётся, но из родной деревни никуда не хотел уезжать. Родители рано ушли из жизни, и он остался без единой родной души. Через несколько лет ему поставили диагноз онкология, и не в начальной стадии, потому как вовремя не обратился к врачам. Он даже заулыбался, когда ему об этом сказали: «Всё, мол, идёт своим чередом». В этой жизни ему два раза было нестерпимо тяжело. Было это ещё в молодые годы. Самым тяжёлым испытанием стала первая неразделённая любовь, отразившаяся на всей последующей жизни, сделавшая его человеком надломленным. Второй раз тоже в студенческие годы. Он, как уж, вертелся на земле, стараясь закрыть голову. На него отовсюду сыпались тяжёлые удары вперемешку с исступлённым матом. Тогда ему было тоже непомерно тяжело. И запомнилось это на всю жизнь, казалось противоестественным, несправедливым. Голова предназначена человеку не для того, чтобы по ней били. Поэтому, когда Федотову сказали, что он, быть может, скоро умрёт, он как-то даже посветлел душой, испытал тихую отраду: «Бог меня любит. Своевременно забирает из жизни. Не успею опуститься до самого дна, не сопьюсь, не попаду под шальные кулаки, человеческий облик не потеряю. Вот это было бы страшно и противоестественно. А болеть и умирать для человека вполне естественно. Такой конец считаю приемлемым, и быть может, желанным».
Вот с такими мыслями и настроениями Федотов ехал в диспансер ложиться на операцию. Подписав своё согласие на неё, Федотов в первый же день, беседуя в коридоре с хирургом, заставил обратить на себя внимание неуместной репликой:
- Хочу, чтобы вы заранее это знали, что никаких денег перед операцией и после неё ни Вам, ни младшему персоналу я давать не буду. У меня их нет!
Федотов терпеть не мог тихо касаться вопросов, о которых и так всем известно, и потому сказал во всеуслышание. Медсёстры, что-то обсуждавшие у сестринского поста, обернулись. У одной из них в глазах пробежала искорка. Эта же сестра его регистрировала утром при поступлении в больницу. Брови у неё были неяркие, светло-серые глаза глубоко посажены. И подумалось Федотову, что из всех радостей, какие дарила ему земная жизнь, искорка в женских глазах была одной из самых больших. Эти искорки, как звёзды с неба, падали на Федотова не часто, и потому очень им ценились. Он собирал их в копилку и берёг долгие годы. Вот и сейчас в копилку его сердца упала скромная, неяркая, но дорогая жемчужина. Радуясь неожиданному подарку, Федотов не заметил тень недовольства в лице хирурга. Но хирург спросил прямо, хотя и довольно доброжелательно: «А на что Вы живёте?» Федотов, чуть помешкав, ответил «Какая мне радость от того, что я выживу, если всё в этой жизни деньгами измеряется?...» Он хотел что-то ещё добавить, но запнулся. Врач прервал короткую паузу: «Ладно, завтра прооперируем Вас. Готовьтесь».
Вечером Федотов вышел подышать в небольшой уютный больничный скверик. Накрапывал тёплый летний дождь, пахло липами, скошенной на газонах травой, запахами из больничной столовой. Почувствовав, что промокает одежда, он вернулся на крыльцо и долго стоял, всматриваясь в новую обстановку и растворяясь в ней душой. «В руки Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой предаю дух мой. Да будет, Господи, воля Твоя. Люди оставляли меня, Господи, а Ты не оставлял. Верю, не оставишь меня и теперь». В палате в тот вечер было свежо и проветрено. Федотов уснул так крепко, как когда-то спалось ему в детстве. В половине одиннадцатого утром в палату вошла медсестра, та медсестра, чьи глаза смотрели из самой глубины души. Она объявила, что его сейчас на каталке повезут в операционную.
- А Вы будете присутствовать? – спросил Федотов.
- Буду, - она тепло улыбнулась.
Потом, он помнил больничные коридоры, лифт, двух санитаров. И так спокойно и легко было ему лежать на носилках, глядеть, как она их сопровождает, словно какой ценный груз: «Ещё один подарок в этой краткой земной юдоли». Когда его везли под наркозом обратно в палату, она снова сопровождала каталку, помогала перекладывать на койку, несколько раз заходила - делала уколы. Но он этого не помнил. Сознание вернулось только к утру следующего дня. И весь этот день она часто его проверяла, щупала пульс, ставила капельницы. Густые чёрные волосы не доходили у неё до плеч, оканчиваясь на уровне подбородка. И эта причёска долго стояла у него в глазах. Запоминались и руки, маленькие, нежные как у ребёнка. Через день вместо неё стали приходить с капельницами другие сёстры, тоже симпатичные и приветливые. Федотов уже несколько дней ждал ту, первую. Он начал было обижаться на неё или думать, что сам её чем-то обидел: взглядом ли – говорить-то не мог толком. Он успокоился, услышав разговор соседей о том, что она старшая по отделению медсестра, и ей поручают тяжёлых больных, как внимательной и надёжной. «Выходит, я иду на поправку? Такой можно вывод сделать из её отсутствия? Нет, логика здесь неуместна. Скорее поверю в выздоровление, если вновь её увижу» - так рассуждал он, ворочаясь на больничной койке. И вскоре увидел. Она принесла ему обед и сказала: «Василий Васильевич, Вы теперь можете ходить в столовую». В общей сложности Федотов провёл в больнице двадцать дней, так как операция была тяжёлая – полжелудка отрезали. Когда он вставал на ноги, собирал вещи, ковылял до автобусной остановки, то чувствовал полную физическую разбитость: голова кружилась, ноги еле передвигались и отекали. Но в душе его тепло вставали воспоминания о больничном уюте. «Жалко, не спросил, как зовут ту сестру. В церкви бы о ней записки подавал». Так и ушёл Федотов, не попрощавшись, не увидел её в тот день.
И, вот, прошло без малого четыре года, пролетело как один миг. Федотов стоит на остановке, и хочется ему догнать медсестру и окликнуть, но он не находит в себе сил. Встреча оказалась слишком неожиданной. А берёзовые почки сегодня раскрылись. Лёгкий ветерок разносит чудное веянье. Всё-таки интересно устроена человеческая жизнь. Есть у неё начало и есть конец, но нет середины. Торопишь её вначале, а потом вдруг ощущаешь близость конца. Вот уже и сумерки. День ушёл безвозвратно, и не вернуть его теперь, и не окликнуть. И голова уже наполовину седая.
Справедливости ради, надо сказать, что последние три с половиной года были далеко не самыми мрачными в жизни Василия Васильевича Федотова. Вскоре после операции он оформил себе пенсию по инвалидности. Прежде своими руками он зарабатывал меньше. Продал когда-то холодильник, - в доме не было продуктов, кроме пшена и картошки. Но хуже недостатка в питании, он тяготился нехваткой личного времени. Неквалифицированный физический труд вытягивал все силы душевные и телесные. «Придёшь в хату – ноги подкашиваются, интерес только поесть и отлежаться. Годы своё берут. На картины сил уже не остаётся. И думаешь, неужто мне до конца дней эта каторга?!» На любой из таких работ Федотов доходил и долго не задерживался. Чтобы восстановиться не хватало и выходных. Устраиваться на других условиях он не умел. Не умел патологически. С оформлением инвалидности, время стало личным его временем. А пенсии хватало на еду и оставалось ещё на холст и краски. Одежду он не покупал – донашивал отцовскую. Отец, бывший директор школы, оставил сыну большую и тщательно подобранную библиотеку. Был в доме и старый проигрыватель с пластинками, Федотову ровесник. В общем, было всё, что соответствовало его потребностям. Работая над этюдами, Федотов ставил симфонии Моцарта, Рахманинова и Шостаковича седьмую «Ленинградскую», которая была для него чем-то кровным, чем-то очень личным. Никогда ещё он не работал с таким вдохновением. Он не мог долго стоять на ногах, не мог поднимать тяжёлое и шатался от ветерка, но в творчестве это не было ему помехой. Он словно навёрстывал упущенное за последние лет восемь – десять, когда он был почти вынужден оставить любимое дело. Картины выходили одна за другой, хотя в некоторых не хватало профессиональной техники, возникали погрешности и недоработки. Всё-таки, он чувствовал, что ему удаётся сказать то главное, что он хотел бы донести до сердечных очей того, кто будет смотреть. За три с половиной года в районе дважды устраивались выставки его работ. Понимая, что земные дни его могут быть сочтены, Федотов не искал быть признанным кем-то и к вступлению в союз художников не стремился. Это давало ему большую внутреннюю свободу. Живопись примиряла его с окружающей действительностью. Тяжёлый камень боли, одиночества, нереализованности спадал с его плеч. В тёплое время он рано вставал и выбирался на природу. Медленно прохаживался, ловя солнечные лучи, вдыхая влагу реки и терпкие ароматы луговых трав. За каждый прожитый день благодарил как за довесок, за подарок, полученный сверх ожидания. Он пытался уловить очертания облаков и солнечный светопад на землю, переливы и отражения на воде, когда капли воды кажутся светом, дрожь листвы и кружевные тени. Потом делал зарисовки. Случалось, в полуденное время заходил в районную закусочную. Пил сладкий чай с булкой, припоминая, что ещё недавно присаливал чёрный хлеб и запивал водой из криницы. В начале июня в нежаркий день Федотов присмотрел место, где Десна расширяется, делая поворот, а на высоком берегу встают стройные вековые сосны и переходят в глухой непроходимый лес. Несколько дней подряд он приходил сюда, словно черпая благодать. И вот, после нескольких пейзажных зарисовок, сделанных на этом месте, его рука на одном дыхании вывела женский портрет, воскресив всё то малое, что знал он о ней, все те краткие мгновения, что были с нею связаны.
К теме женской привлекательности Федотов не обращался прежде в своих картинах. В изображении человека он в первую очередь старался отразить его судьбу и характер. Конкретные внешние черты служили, как правило, только этой цели. Он рисовал старых крестьянок в опустевших деревнях, церковных старушек, послевоенных вдов, надорванных непосильным трудом, женщин из своего детства, в бликах света и воды полощущих бельё на деревянном мосту, которого уже нет. В изображении современной ему медсестры из областного центра он тоже старался отразить состояние её души, её судьбу. Ей лет сорок, может быть чуть меньше. Взгляд самоуглублённый, не рассеянный. Усталая, она возвращается с ночного дежурства со слегка отёкшим от бессонной ночи лицом с глазами глубоко запавшими. Её встречает весеннее утро. Весна ещё силу не набрала, но сегодня тепло. Она идёт не спеша без головного убора, растягивая дорогу, чтобы надышаться и насмотреться на то, что ей дорого с детских лет: на эти берёзы, на старую детскую площадку у пятиэтажки через дорогу. Всё это каждый день провожает её на больничные дежурства и встречает после. Во всём этом ей открывается нетленная красота, не броская, не заметная поверхностному взгляду. Она все годы после сестринского училища проработала в этой больнице, так что работа стала частью её самой. Вот она приостановилась, поднесла к утомлённому лицу берёзовое кружево, глубоко вдохнула и улыбнулась душой. Уста и глаза не излучают цветущей улыбки. Как передать движение души?... Она, наверное, одинокая – безмужняя, но у неё есть дети, во всяком случае, есть дочка школьного возраста. Это написано на женщине. Живут они довольно бедно и просто. Женщину красит отсутствие косметики и модной одежды, делает её образ более нежным и одухотворённым.
Федотов мало кому показывал эту картину, мало с кем её обсуждал. Если кто-то стучался к нему, он прятал её от посторонних глаз. За все два с половиной месяца, что она провела в его доме, он показал её только другому художнику из района во время доверительной беседы. Тот сказал ему: «Ты знаешь, Василий, тебе удалось передать то главное, что невозможно сформулировать, но можно увидеть сердцем. Картина очень живая…» Временами, когда Федотов знал, что его никто не потревожит, он приносил картину в горницу и заводил проигрыватель. При ней он ставил композиции Исаака Шварца: «Телеграф», «Мелодия белой ночи», «Воспоминание о вальсе». Ему казалось, что медсестра тоже слушает вместе с ним, и они делят эту радость друг с другом.
Надо сказать, за последнее лето Федотов особенно воспрянул духом, ощутил твёрдую почву под ногами, а себя – состоявшимся человеком. Даже физически он стал чувствовать себя лучше: и щёки уже не такие впалые, и лицо не бледное, не жёлто-серое заострённое. Федотов мерил свои дни прочитанными книгами, музыкой, воспринятой душою, благодатными видами природы. С детства они были его лучшими друзьями. И одиночество не раз бывало для него спасительным. Если бы стремился в компанию, давно бы, наверное, спился. А так, проводя лучшие свои часы наедине с природой и творчеством, он смог избежать многих ненужных и опасных преткновений нынешнего века, уйти от суеты и фальши. Конечно, он немного завидовал судьбе медсестры: скольким людям она помогла, выходила, поставила на ноги после болезни. «Я никогда бы не смог помогать людям, поддерживать больных, скорбных. Не дано мне это. Но и живопись не вполне лишена смысла, и что-то на этом свете и после меня останется». Иногда Федотов читал вслух стихи, и нет-нет да поглядывал на портрет медсестры. Ему хотелось, чтобы вновь та искорка пробежала в её глазах. Откуда-то из далёкой молодости всплыла в памяти частушка:
«Ягода смородина, ягода рябина!
Нашей жизни пройдена только половина.
В первой – дело случая, как живём, не знаем.
А другую, лучшую, только начинаем»** .
(** - взято из стихотворения вологодской поэтессы Ольги Фокиной. )
И настроение, высказываемое этими словами было вполне созвучно его настроению. Но Федотов спорил сам с собой: «Да, эта женщина давно заняла мои мечты и мысли. Но мечты и жизнь не одно и то же. Она живёт своей жизнью, которая совсем не обязана совпадать с моими представлениями. Быть может, чувствует и мыслит совсем иначе. И станет ли мне лучше, если отыщу её и откроюсь ей? Говорят, познание увеличивает скорбь. Не всё нам полезно знать. Мечта может быть хорошим стимулом для творчества, но я не помню случая, чтобы она стала прочным фундаментом, на котором можно строить жизнь. Стоит ли мне принимать её всерьёз?»
Между тем, наступили последние числа августа. Жара пошла на убыль, стало легче дышать. Федотов аккуратно обернул картину, обвязал верёвкой, сделал ручку. Пересмотрел отцовский гардероб, нашёл брюки не сильно заношенные, не мятые, накинул отцовский плащ по моде шестидесятых годов. Потом, постоял у родительских черно-белых фотографий на стене, как бы, молча, прося благословение. Подошёл к иконам: «Да будет, Господи, воля Твоя. Я ведь не знаю, что нужно мне и что полезно. Не дай мне, Господи, выпасть из руки Твоей». С этим и отправился в путь. Нести картину по просёлочной дороге с ямами, колдобинами и камнями было неудобно. Федотов всячески старался её оберегать. В маршрутке сидел с ней в обнимку, как ребёнка прижимая к себе. За окном мелькали родные перелески, вдоль и поперёк исхоженные им когда-то. На некоторых деревьях виднелась первая ещё редкая позолота. Но ясные деньки ещё постоят. Из окна маршрутки долгое время можно было видеть Десну. Вдалеке она переливалась и светилась в утренних лучах. Федотова охватывало чувство родства с рекой и плывущими в небе облаками, с видами деревень, холмов, перелесков, со всем, что он видел и воспринимал. И думалось ему, что душа человека во многом является отражением его малой Родины. «Сколько раз я видел это отражение во многих моих земляках, в этой медсестре, и может быть даже в себе».
Уже виднелись купола Свенского монастыря. Душу охватывало волнение несоизмеримо более сильное, чем когда он ложился на операцию. Вот-вот «Телецентр», дальше выходить, а потом… Сердце нестерпимо стучало в груди. В больничное отделение, пройдя несколько этажей, он поднялся с сильной одышкой. В глазах потемнело. Некоторое время стоял, согнувшись, пока отступила тошнота. Затем направился к сестринскому посту, поздоровался, спросил:
- А где у вас старшая? – Федотов показал руками её причёску.
Весёлая молодая сестричка со светлой косой посмотрела чуть растеряно:
- Ангелина Ивановна? Она в отпуске, выйдет через месяц.
- Это она четыре года назад тяжёлых смотрела?
-Да, она пятнадцать лет здесь работает, - сестричка с любопытством взглянула на Федотова. Федотов поблагодарил её и, выйдя на улицу, присел на больничную скамейку, на которую часто присаживался четыре года назад, и задумался глубоко: «Значит, её Ангелина Ивановна зовут, а я и не знал. Редко сейчас встретишь это имя... Значит в отпуске она, значит через месяц… За месяц столько воды утекёт – быть бы живу! Поеду ка к той остановке, где встретил её весной… Может, смешно и странно это кому-то покажется, но хочу снова взглянуть на эти берёзки, на старый дворик у пятиэтажки». Живопись учила Федотова подмечать, находить красоту в обыденном, простом и не парадном. В автобусе пришлось ехать стоя. С картиной это было крайне неловко и неудобно. Но та улица, та остановка оказались такими же тихими и безлюдными, как и тогда, весной. Федотов остановился у берёз, поздоровался с ними. Потом, перешёл улицу и направился к утонувшей в густой листве пятиэтажке, второй по счёту, где, как он помнил, Ангелина Ивановна скрылась из виду. В том, как стояла эта допотопная пятиэтажка, как дерева смотрели в окна, в тенистой детской площадке и ухоженных цветниках было что-то очень понятное ему и близкое, относившее его в конец семидесятых, в начало восьмидесятых годов, - время, на которое пришлось его детство. И в этом глухом дворе время как будто замерло, не было никаких признаков нынешнего века: ни магазинов, ни реклам, ни иномарок дорогих. Федотов вспоминал людей из своего детства: «Деды, бывшие фронтовики по праздникам сидели на лавочках с трёхрядными гармониями и, чуть ни каждый день, в таких дворах стучали в домино. Они ещё были живы. Не знаю почему, но именно их поколение оставило в сердце самую щемящую память». Федотов прошёл вдоль всей пятиэтажки, никого почти не встретив. Чуть не у каждого окна росла сирень или черёмуха. Он пожалел, что в мае сюда не приехал: «Каждый раз смотришь на их цветение как на чудо». А вот и воробьи у песочницы, купаются в песке весёлыми стайками. Зелено. Тихо. «Да, это мой Брянск, город мне не чужой». Из подъезда вышла женщина с коляской. «Отрадно видеть. Значит, после нас будет продолжение, и, быть может, кто-то в этом скромном тенистом дворе с черёмухой и сиренью, с берёзовым кружевом в своё время откроет для себя нетленную красоту».
Но погода хмурилась. Надо было что-то решать, куда-то идти. Да и слабость, головокружение с тошнотой чувствовались уже заметно. Из ближайшего к улице подъезда вышла женщина с маленькой собачонкой. Федотов окликнул её, отдышавшись, спросил:
- Вы Ангелину Ивановну не знаете, медсестру?
Женщина пожала плечами:
- Не знаю.
-Вот, посмотрите, знакома она Вам? - Федотов развернул портрет.
- Кажется, видела, лицо знакомо. Живёт она, точно не помню в каком подъезде.
-Вам, большое спасибо!
Федотову стало спокойнее, но, что делать дальше, он не вполне представлял. Опять никого не было вокруг. Только несколько молодых парней вышли из подъехавшей к дому машины с включёнными на полную мощность колонками. Они с понтом курили и сквернословили, шарили по сторонам пустыми, жестокими глазами. «Знакомые типажи», - подумал Федотов: «Зло всегда висит над нами дамокловым мечом. Нигде от него не укроешься». Казалось, звук, выходящий из колонок, наполнял пространство волнами смрада, пошлости и разрушения. Было очень неприятно. «Что же это, выходит так много людей хотят ещё здесь на земле видеть себя в декорациях преисподней?» Федотов прошёл еще два подъезда и пересел там на скамейку подальше от них. «Да, у меня слабая вера, и в Божий храм хожу не часто, но не хочу ада на земле. И щебет воробьёв и шум листвы не хочу закрывать от себя металлическим звуком. Я не слышал пения Херувимов, не постиг строгого Византийского письма. Душа тянулась к самому земному. Вот к этому дворику в тени дерев, к простой русской женщине медсестре Ангелине, к разливу Десны и Неруссы. Не знаю, что ждёт нас в Пакибытии. Но в земных этих красках так видны следы Всеобъемлющей Любви». Федотов сидел, низко опустив голову и держась за неё руками. Где спрятаться от дождя, если польёт? Как уберечь портрет Ангелины? Как ещё вернуться сюда? К подъезду подошла пожилая женщина, круглолицая в платочке. Федотов поднялся, поприветствовал её и развернул перед ней картину.
-Вы Ангелину Ивановну не знаете?
-Ну как же не знаю, это Линочка, моя невестка.
-Невестка?... - Федотов так и обмер.
-Ваш сын – муж Ангелины Ивановны?
-Да.
Федотов бессильно опустился на скамейку и весь побледнел. Бабушка испугалась:
-Вам что, плохо?
-Я хотел ей кое-что передать... Я в больнице лежал, она мне жизнь спасла…
Федотов резко замолчал – у него перехватило дыхание, в глазах потемнело,
в голове застучали молотки, а может быть, чьи-то подошвы из давней поры.
-Ну, что ты, сынок, ну что ты…
Бабушка села рядом с ним на скамейку вытащила из кармана валидол и протянула ему. И, когда судорога нервного напряжения стала от него отступать, она спросила:
-Ну, рассказывай, недужный, кто ты такой и откуда?
-Я хотел картину ей подарить, позднюю благодарность мою.
Бабушка пристально всмотрелась в картину.
-Да, Ангелина так сейчас и сойдёт с холста! Будет Вам первую помощь оказывать. А берёзки-то, те, что у остановки растут?
Федотов утвердительно кивнул.
- Это мы с мужем сажали лет сорок назад, и вот эти тоже, – бабушка показала рукой на детскую площадку, - молодые берёзки, нежные. И почки у них раньше всех раскрываются. А тебя как звать?
-Василием.
-Меня Валентиной Спиридоновной, - её голос звучал мягко, почти ласково, -Ехали-то издалёка? Я же знаю, в эту больницу кладут больше тех, кто с области.
-Да, я в деревне живу, чуть не на границе с Украиной.
-Раз такое дело, пойдёмте ко мне чай пить.
Валентина Спиридоновна поставила на стол и первое и второе, но Федотов ни к чему не притронулся, кроме сладкого чая и хлеба.
-Вы берите то, что на столе лежит, а то мои в отпуск уехали, а еды много осталось.
На дверце холодильника и у Федотова за спиной на стене висели семейные фотографии. Федотов повернулся к ним и стал долго их рассматривать. Валентина Спиридоновна не одёргивала его. Из них можно было многое понять. На фотографиях Ангелина Ивановна не была такой красивой, как он ожидал увидеть. Была обыкновенной. Фотоаппарат не всё может уловить. Не всё может передать и рука художника. Вот почему самое большое искусство это сама жизнь. Рядом с Ангелиной девочка трогательная, смешная, младшего, а может среднего школьного возраста. Посмотришь – душой умилишься. А вот и муж Ангелины, сын Валентины Спиридоновны. Лицо спокойное и простое в мать. Но чувствуется в плечах сила немалая. Вот он в кабине электровоза. Выходит, он машинист-железнодорожник. Федотов напряжённо всматривался в его лицо. Он задался вопросом: «Есть ли у мужа Ангелины что-то общее с той шпаной, которая сегодня возле машины понтовалась?» Но общего не находил. «Это труженик и защитник. На таких многое держалось в народе и держится сейчас. Хорошая русская семья, каких, к сожалению, мало. Но какие разные пути у нас! Какие разные кресты нам посылает Господь. Интересно устроена человеческая жизнь: я хотел, чтобы его не было, и его мать принимает меня как гостя в их доме». Валентина Спиридоновна прервала размышления Федотова.
-Анютка, моя внучка, тоже рисует, в кружок ходит. Вы отдохните в комнате, а я Вам рисунки её покажу. Откинувшись в кресле, Федотов перебирал стопку рисунков дочери Ангелины. Пока трудно было сказать, есть ли у девочки художественный талант. Но во всех рисунках обнаруживалась открытость её души, непосредственность и доброта. Лично ему, Федотову, нравились рисунки. Он смотрел на них не с позиции художественной критики, а из самой жизни. И всё-таки в душе желал ей не выбирать путь художника, а идти по материнским стопам. Отдыхая, он заметил, что комнатка уютная и светлая. Фиалки и герани весело цвели на окне. Были в комнате иконы «Семистрельная» и «Всецарица». Скромное убранство, старая мебель без вычурности. Не сказать, что порядок и чистота идеальные. Всё просто. На полках детские книжки, куклы. Видно, что девочка растёт. Федотов написал записку: «Ангелине Ивановне с глубокой признательностью от больных» и приложил её к картине. Поклонился Валентине Спиридоновне всей душою.
- Вы отдохнули бы ещё, - предложила бабушка.
-Нет, у меня маршрутка последняя в шесть вечера с автовокзала уходит. Могу не успеть.
-Храни Вас Бог.
Валентина Спиридоновна завернула ему в дорогу куски пирога, и он не отказался. Перекрестился и пошёл. Ему было и радостно и грустно до слёз. Он даже не заметил, как дошёл пешком до автовокзала и как раз успел на последнюю маршрутку. В дороге Федотов думал, есть ли у него ещё хоть что-то, чем он мог бы поделиться с Ангелиной Ивановной и её близкими, или больше не напоминать ей о себе. «Научи, Господи, как правильно поступить?»
апрель – май 2018 год.
Свидетельство о публикации №118050809037