4. Несчастье

Леонид Зенин

4. Несчастье

Летний вечер: с колхозных полей тащились усталые лошади с боронами и плугами. С гиканьем проскакала на лошадях ватага мальчишек. Нагоняя их, очумело несся вскачь на сытом жеребце «разбойник» Шалкин Калёка, круглолицый, без кепки, лысый, в разорванной рубахе. Увидев меня и Володьку, он, раздирая глотку, заорал, как бешеный:
— Конек! Берегись! Задавлю!..
— У, сволочь, — процедил Володька, провожая Калёку ненавистным взглядом. — Как я не люблю его. Отец председателем колхоза стал, так он из себя царя корчит. Был бы я здоровее его, морду бы набил, или наган, так и кокнул бы. Он над моими рваными штанами смеялся: "вшиварем" обзывал... А мамка говорит: «Буржуй он советский».
— Я тоже не люблю Шалкина Калёку. Мать говорила: «Бандит он, тюрьма по нем плачет».
Разговаривая между собой, мы незаметно очутились у дома моей и его бабушек, живущих по соседству. В последнее время мы часто ночевали у них. А утром ходили в репище гонять чибисов или ловили корзиной рыбу в мелких озерах.
Мы договорились о следующем дне и разошлись.
Бабушка Арина, высокая, стройная, прямая, как столб, в длинной, почти до пола ситцевой серой юбке с множеством складок, в мужском черном летнем пиджаке без пуговиц, радостно всплеснула руками, обняла меня и поцеловала несколько раз в лоб мягкими губами.
— Внучек мой. И как ты оказался тут. Подумай-ка, а... Шурка, подумай, а? Садись ужинать, пострел.
В доме было темно. Вишнево-красная томленая свекла и черный жесткий хлеб трещали у меня за щеками. Я с большим пристрастием, коверкая слова и жестикулируя руками, рассказывал, как «бабка-сорока», гоняла меня кочергой вокруг телефонного столба, целилась ударить, а я успевал убегать. Рядом сидящие взрослые хохотали, стискивали и целовали меня. Шумный ужин закончился разговором о тракторе и молотилке. Впечатление настолько отложилось в моих глазах и мыслях, что я был ими весь поглощен. Все готовились ко сну. Лежа на жесткой деревянной кровати, с соломенным матрацем, нюхая запах ромашки, рассованной по щелям стены от клопов, я долго не мог заснуть: огромные красные колеса с длинными косыми зубьями, облитый маслом двигатель, едкие клубы белого дыма и упорство невидимой силы будили во мне догадки, удивление и веру во что-то могучее, сверхъестественное. И я, не вытерпев, спросил:
— Бабушка, как это двигает трактор?
— Дымом двигает, — не задумываясь, ответила она, натягивая на меня лоскутное одеяло. — Спи... Спи... Завтра расскажу.
— Как это дымом? — думал я, поглядывая из-за широкой спины дяди Шуры в мрачный передний угол, где еле заметно подкрадывался по столу четырехугольник лунного света под единственную выцветшую икону. Лунный свет как будто стоял на одном месте. Я стал ждать, когда он перейдет со стола на стену, но вскоре заснул.
Как только солнце заиграло зайчиками на стене, я услышал тихий шепот бабушки:
— Не гремите, Лёнька спит...
— Бабушка, я не сплю, — поднялся я на постели. Вспомнив вчерашний разговор о дыме и тракторе, соскочил с постели и подбежал к печи, нетерпеливо спросил:
— Бабушка, а бабушка, как дымом едет?
Бабушка прищурилась от жаркого огня и лукаво улыбнулась. Дрова в русской печи потрескивали. Она спокойными движениями рук подцепила ухватом большой кипящий чугунный котел и на деревянном катке вытащила его на шесток. Быстро накрыла фанерой и, подтянув меня к котлу, радостно закричала:
— Ленька, смотри! Смотри... Как она прыгает...
Фанера, словно живая, стучала о края котла, тонкие
струйки пара шипели из-под фанеры.
— Видишь силу? Пар паровоз толкает. А трактор — дым. Вот я держу, а он подымает. Ну иди держи.
Я нажал на горячую фанеру ладонью и тут же отдернул, не успев ощутить давление.
— Ну что? Понял? — раскатисто засмеялась бабушка.
— Ага, — согласился я, дуя на ладонь.
— Вот те ага. А в паровозе много пара. Он сильно давит и двигается, а в тракторе дым.
— Бабушка, а ты ездила на паровозе?
— Эх, милый. Всю Россию исколесила в девятнадцатом голодном, да в тридцать третьем, в засуху. Мякину ели, собак, кошек, шкуру разную. Много умерло людей, особенно в революцию. Мешок с зерном тащишь, а черный паровоз со злостью дышит на тебя. Под вагоном проползешь, а кто и не успевал, кого-то задавили. И все из-за еды. Сейчас картошки вволю и хлеба... Сахарок пососешь... Хорошо жить стало.
Бабушка очистила крупную картофелену-рассыпуху, рядом положила пухлый толстокорый соленый огурец и ломоть черного хлеба.
— Сейчас кваску крепенького принесу.
Полное лицо бабушки было покрыто рябинками — это остатки перенесенной оспы. Они очень шли к её доброму, с круглым, мягким подбородком, лицу.
— Заходи... Заходи, — послышался её приветливый голос из сеней. — Вова, заходи. Тоже картошку жуёшь?
В открытой двери кухни появилось грязное лицо Володьки, разрисованное до смеха черной кожурой от печеной картошки. Он подсел за стол и мы, с аппетитом наевшись картошки с огурцами, с надутыми животами, вышли на улицу. Пальцы рук были липкими, хотелось пить, и мы решили напиться из бадьи холодной колодезной воды, так, как это делают взрослые. Бадья была наполовину наполнена водой и зыбко качалась и подпрыгивала. К ней трудно было дотянуться, чтоб не облить себя и не намазаться в грязи. Сруб колодца был низкий, в три бревна, и большая скользкая лужа у натоптанной стороны. Володька, приподнявшись на цыпочки, поймал бадью и медленно потянул к себе. Бадья скользила по краю сруба и вырывалась из рук от собственного веса. Я хотел обойти лужу и помочь. Тут «журавль» покачнулся — одно мгновение: я не видел, как Володьку перетянуло через сруб в колодец, но перед моими глазами мелькнули белые голени и черные пятки ног. Деревянный шест стремительно, без звука, полетел вниз. Раздался всплеск.
— Володька! Володька! — неистово закричал я, спотыкаясь на бегу к бабушкиному дому. — Колодец! Колодец!..
Я вернулся с полпути и от страха запрыгал вокруг сруба, пытаясь поймать шест. Он увертывался от рук. Внизу тихо плескалась вода. Меня оттолкнули. Я поскользнулся и поехал по липкой грязи, упал и не мог подняться. Из-за спины над срубом появилась серая голова Володьки и большие зрачки круглых глаз. Тонкие пальцы цепко ухватились за дужку бадьи. Лицо Володьки было страшным. Он дергал губами, смотрел на меня не моргая. Я онемел. Красные и синие цвета подобранных юбок и белых ног заслонили Володьку. Его унесли. Толпа окружила меня — злые голоса одновременно кричали и спрашивали:
— Ну как? Ну как? — рычали зубастые морщинистые физиономии в черных платках с белым горошком. Люди, видимо, думали, что я случайно толкнул его. Я дрожал и не мог говорить. Наконец, я пролепетал:
— Я увидел пятки. Он сам. Он пить хотел... — мне казалось, что окружающие изобьют меня.
Но к моему счастью, в толпу протиснулась бабушка Арина, громко произнеся:
«У, церти! Он не виноват. Он только увидел, церти!»
— Я пятки видел, — повторял я, подымая плечи и втягивая в них голову.
— Живой Володька-то? — спросила она.
— Живой, — отвечали...
— Ну ничего, отойдет, — успокаивала бабушка.
После обеда меня отвезли домой. Соседи расспрашивали.
Ночью я спал плохо. Бредил и стонал.
Володька онемел... Несколько дней он не говорил ни слова, кроме протяжного: «А...»
Он стал заикаться. Несчастный случай навсегда лишил его дара речи — это повернуло его судьбу совершенно иначе... Раньше он говорил, что будет летчиком. Махал руками, как птица крыльями, и часто повторял слово «летчик».
Через неделю после несчастья его попытались лечить. Водили в деревенскую больницу — там посоветовали отвезти в город, до которого надо было ехать на лошади верст тридцать. Но лошадь в колхозе не выделили. На этом все лечение закончилось. А колодец нарастили только осенью.
Моя мать в первые дни сильно ругала меня. Она также напомнила мне о моей беде, когда я, в пятилетнем возрасте, гоняя корыхи по льду пруда, с разлета влетел в прорубь. Меня вытащили за волосы. Я долго болел.
После тяжелого случая с Володькой мать больше не разрешала мне ходить к бабушке Арине без взрослых.

                Продолжение романа...


Рецензии