Записки рядового Кондратьева. Светлана Тома...

 ВЛАДИСЛАВ КОНДРАТЬЕВ

                ЗАПИСКИ СТРЕЛКА РЯДОВОГО КОНДРАТЬЕВА

                ГЛАВЫ ИЗ “АРМЕЙСКОГО РОМАНА”
                (В ВИДЕ ОТРЫВКОВ ИЗ ОБРЫВКОВ)

                СВЕТЛАНА ТОМА
                и
                ТАБОР, КОТОРЫЙ УХОДИТ В НЕБО

               

          В последнее время всё чаще принято поминать, и всё чаще – недобрым словом, Ленинское высказывание про кино как важнейшее из искусств. Дескать, каким же нужно быть ограниченным, чтобы искусству Пушкина и Лермонтова, Бетховена и Чайковского, Микеланджело и Леонардо противопоставить искусство Эйзенштейна и Феллини, да и противопоставить не в пользу Микеланджело и иже с ним, а в пользу Эйзенштейна и Феллини. Тем более, что Феллини пришёл в искусство, когда вождь мирового пролетариата уже ушёл в Страну Без Возврата и с его произведениями классик марксизма-ленинизма, заявляя о кино, ознакомиться не имел физической возможности.

           Можно долго дискутировать по этому поводу. Критиканы приводят это Ленинское мнение (всегда – в усечённом виде), чтобы показать ограниченность, если не скудоумие, Вождя мирового пролетариата. Но если спросить их же, считают ли они Эйзенштейна и Феллини второсортными художниками, то… С пеной у рта они станут утверждать, что эти (и многие другие детели кинематографии) отнюдь не второсортные. Гении. Они же гении. И вообще – говоря о второсортности кинематографа они лишь хотели бросить тень на дедушку Ленина.

           Мнение людей, как водится, такие критиканы спросить не удосужились. А вот если бы они спросили солдат… Впрочем, может быть эти господа либералы солдат и за людей-то не считают. Правильно было бы сказать, что они не только солдат за людей не считают, они никого не считают людьми, кроме самих себя. А уж солдат…

           А вот солдаты, если бы их спросили, непременно бы ответили, что кино – первое в жизни утешение. А ещё они бы, если бы знали творчество Булгакова уже тогда, сказали бы, что Шарик, ставший Шариковым, неправ, когда утверждал, что кинематограф – единственное утешение в жизни у женщины. Кинематограф – вот главный утешитель для всего человечества, а не только для его лучшей и прекрасной части. А уж для солдата – и говорить не приходится. Без кинематографа жизнь солдата стала бы стократ тяжелее. Можете и не сомневаться – вот вам слово солдата Кондратьева.

           Поэтому с утра субботы стрелки роты охраны начинают приставать к Тере, устроившемуся на блатную должность киномеханика в клубе части, чтобы узнать, какой фильм будет сегодня. Ведь если фильм про Армию, то в клуб хоть и не ходи: ты в Армии, тебя замотала-достала армейская рутина, но есть вечер субботы (и воскресенья) , когда перед тобой распахивается дверь в чудесный мир кино – белый экран, ты в этот фантастический мир входишь, а там – та же Армия, те же солдаты… Ты и не пил вовсе – солдату срочной службы употреблять спиртные напитки категорически запрещено, солдатам Кап-Яра, служащим на площадке посреди не то полупустынной степи, не то степной полупустыни это и физически никак невозможно, – а зелёные человечки – вот они, на экране. И хотел бы на полтора часа отвлечься, да не удаётся, из Армии попадаешь в Армию. Издевательство, да и только. Хотя, чего удивляться? – You`re In The Army Now[1].

           Другое дело – кино про штатских, про гражданскую жизнь, “гражданку”, как называют её солдаты. Мало того, что можно, пусть и призрачно, оказаться далеко от места службы, возможно, даже где-нибудь рядом с домом, и увидеть, пусть хоть только на экране, женщин, а если особенно повезёт – то и красивых. Солдаты, служившие на площадrах Кап-Яра женщин, иногда, не видели месяцами. Не видели – в буквальном смысле слова. Поэтому важно знать, какое кино будет вечером. Однако, знания эти не имеют, иногда, практического значения. И вот почему.

           Суббота – день генеральной уборки в войсках, день ПХД – парко-хозяйственный день. Стрелки роты охраны, с подъёма и до заступления в караул, чистят-блистят-драят всё и везде, короче говоря – наводят порядок, а на армейском жаргоне – “бросают шмон”. Относится это, в первую очередь, к “духам”. “Умирать на шмоне” – святая обязанность “духов”. А после обеда – заступление в в караул. Ох, как бывает обидно, что вечером будет “нормальный” фильм – про гражданку, с женщинами, возможно, что и красивыми, а ты фильм не увидишь, женщин не увидишь, а будешь сутки напролёт лицезреть таких же, как и ты, зелёных человечков. И, как правило, не очень вежливых. Особенно обидно от того, что те, кто в субботу был в карауле, на “шмоне” в роте, понятное дело, не “умирали”. Сменились из караула на всё готовое, вечером пошли в клуб, насладились миром грёз. После фильма – отбой на час позже обычного. Утром в воскресенье – подъём на час позже. А осенью, когда осуществляется переход на зимнее время, так и на два часа позже обычного. Красота! Красотища! Чем не жизнь?!

          В воскресенье и в караул не обидно заступать, так как утро тяжёлого дня недели – понедельника, ты встретишь в карауле, где всегда нелегко, а потому трудность понедельника с его особым утром даже и не заметишь – трудности начались ещё воскресным полднем. Впрочем, в Армии трудности – обычное дело. Если же с субботним фильмом повезёт, то и с воскресным, который из-за караула не увидишь, немного потеряешь: если субботний был про гражданку, то воскресный – обязательно будет про Армию. Таков уж пресловутый закон подлости.

           А это так и бывает: субботу умираешь на шмоне, заступаешь в караул, а вечером в клубе – отличный фильм, в воскресенье же, когда ты сменишься из караула, покажут какую-нибудь ерунду. А назавтра – утро понедельника. В понедельник утром и так нелегко, а уж в Армии… Но закон подлости на этом не успокоится – в следующую субботу ты сменишься из караула, а вечером посмотришь ерунду, зато в воскресенье тебе придётся заступать в караул, зная, что сегодня, именно сегодня, будет фильм, который ты мечтал посмотреть ещё в прошлой жизни, то есть – когда ты был гражданским, ещё даже и не призывником… Бывало и так, что стрелку роты не удавалось увидеть что-нибудь интересное по нескольку месяцев подряд.

           И вот пришла очередная суббота. Стрелок рядовой Кондратьев был в карауле, а это значит, что шмона на ПХД избежал. Едва ли не первое, что он узнал, сменившись из караула, что сегодня будет фильм совсем не про Армию – “Табор уходит в небо”. Ну, “Табор” и “Табор”. Что с того?

          Что с того? Что??? Вам, может быть, ничего, а вот рядовому Кондратьеву…

           Весна 1976 года выдалась в Краснодаре, как всегда, ранней и тёплой. Будущему солдату Родины той весной было тринадцать (да ещё с половиной) лет. Снятый в 1975 году фильм “Табор уходит в небо”, премьера которого состоялась 5 апреля 1976 года, и вышедший в прокат, дошёл и до южной столицы. Но ещё до того, как фильм стало можно посмотреть, город увидел рекламные плакаты “Табора” у кинотеатра “Аврора” – лучшего в городе, широкоформатного, с пальмами и бассейном с золотыми рыбками в фойе.

           Летом предыдущего года Краснодар, как и вся страна Советов, жадно смотрел мексиканскую мелодраму “Есения”. Фильм произвёл необычайный фурор. Особенно – среди зрительниц. В нём понравилось почти всё. Почти – потому, что советского зрителя напрягало и раздражало, как советские актёры, дублировав фильм, вместо имени “Есения”, значившегося на афишах, говорили “Есэния”. Получалось так: “ЕсЭния”. Или и вовсе так: “есЭния”, “есЭния”. Хорошо ещё, что в то время зритель не был замучен голливудовскими поделками, а то, чего доброго, в кинотеатрах звучало бы и такое, не модное, а как унас на юге говорят – примоднённое, словечко: ЙесЭния – YesЭния.

            – Если они Есению называют ЕсЭнией, то почему не ЭсЭнией? –спрашивали, в основном зрительницы, друг дружку, выходя из кинотеатров. Зрители сурового пола ничего не говорили, а только слушали замечания своих подруг: и накрашены артистки аляповато, и парики на них слишком уж неестественные… Зато костюмы! Костюмы – богатые.

           Так как часть событий “Есении” происходили в таборе, то и наш “Табор”, куда бы он и по какой бы причине ни уходил, посчитали как бы второй Есэнией: то ли отечественным продолжением приключений мексиканских цыган, то ли нашим ответом мексиканскому Чемберлену.

           Немного насторожила информация, содержавшаяся в афишах: фильм снят по (ранним) рассказам Максима Горького. “Буревестник Революции” к тому времени успел так прочно забронзоветь, что трудно было, а для других – и вовсе невозможно, представить, что по произведениям русского советского классика можно снять что-нибудь другое, кроме фильма “Мать”. Более того, находились охальники, которые не стыдились после названия фильма по “нужной, своевременной книге” добавлять “твою”. У некоторых получалось и вовсе похабно “Мать ттфаю”.

          И вдруг – романтический фильм из жизни цыган. Зритель был заинтересован. И даже – заинтригован. Особенно – женщины. Они и “Есению” встретили восторженно, хоть в фильме из жизни цыган совершенно не оказалось ни цыганских песен, ни цыганских плясок (и вообще – зрительницы страны Советов с огромной гордостью заявляли, что мексиканским цыганам – очень далеко до наших; наши цыгане – это Да!, а не наши выглядят бледноватенько; куда им до наших), поэтому от отечественной “Есении” ожидали не только, да и не столько, рассказа о событиях ухода какого-то табора, да ещё и почему-то в небо, сколько чего-то вроде концерта в таборе на фоне русской природы. С небольшим и не очень важным сюжетом. Мужская часть зрителей, сколько помнится, вообще ничего не ожидала. Пойдём – посмотрим. А там – видно будет. Примерно так реагировала на информацию о фильме, которую можно было почерпнуть из афиш, мужественная часть человечества.

           Среди потенциальных зрительниц фильма оказались и школьные учителя, а среди них – учителя русского языка и литературы. Например, Марьиванна, которую иначе, как фамильярно Машка, одноклассники Кондратьева, да и что греха таить – и он сам, не называли. Отчаявшись заставить прочитать “Макара Чудру и другие рассказы” Алексея Максимовича, а не только критический материал из учебника, задолго до того, как фильм вышел на экраны, Машка заявила, что тот, кто не посмотрит кинофильм, “на положительные оценки в четверти может даже не рассчитывать”. Категоричное заявление Машки мало кого напугало, так как завзятые троечники знали, что за их двойки в четверти по головке, мягко говоря, не погладят – саму Машку, а потому угрозу санкций пропустили мимо ушей. Угрожать репрессиями и быть в состоянии эти репрессии применить на практике – отнюдь не одно и тоже. Эту истину завзятые троечники к тому времени уже научились хорошо понимать и отличать реальную опасность санкций от пустого сотрясания воздуха. Хорошисты решили, что баллом больше, баллом меньше – это непринципиально, а отличники знали, что на такое самодурство – снижать отметки “за четверть” из-за того, что кто-то не посмотрел кинофильм в кинотеатре – Машка никогда не отважится. И угрозы Машки её авторитету, и без того крайне низкому, в глазах одноклассников Кондратьева послужили дурную службу.

           Кондратьев учился хорошо, сборник рассказов М. Горького мама приобрела ему, когда мальчик едва перешёл во второй класс, словом, проблем со знанием содержания рассказов классика у ученика не было и быть не могло, но… Кондратьев был учеником послушным, ответственным, исполнительным. Поэтому, когда Марьиванна заявила, что просмотр кинофильма – обязательное условие для лояльного отношения учителя к ученикам, он решил, что фильм обязательно посмотрит.

          Сказано – сделано. Как-то так получилось, что сообщение Кондратьева об обязательности просмотра кинофильма пришлось по душе и маме, и бабуле ученика: после обеда ученик и две его родные женщины отправились в кинотеатр “Аврора”, – лучший в городе. Бабуля в то время уже два года, как была пенсионеркой, а мама работала в автотранспортном предприятии через день: с шести утра и до половины одиннадцатого вечера. На следующий день у мамы бывал выходной. Вот две женщины и оказались в тот раз дома вместе. Несмотря на то, что ученик Кондратьев был уже большим мальчиком, он не стеснядся мамы и бабули, поэтому в кинотеатр пошли все втроём, и Кондратьев даже не подумал возражать. К тому же это был не просто поход в кинотеатр, а мероприятие – выполнение домашнего задания по литературе. С одной стороны – обязаловка, с другой – побольше бы таких обязательных заданий.

           От кинофильма ученик Кондратьев не ожидал ничего интересного: одно дело, когда в XIX веке досужий барин с компанией таких же, как и он сам, пустопорожних паразитов катил в ресторан, где кутил и “слушал цыган”, другое – подросток, детство которого оглашалось магнитофонными записями The Rolling Stones (со знаменитой (I Can;t Get No) Satisfaction… и пульсирующей Paint It Black) и The Beatles (с лирической Yesterday и не то Гет, Бабы, Лов, не то – Маня Комбайн Вела – Can`t By Me Love), Рафаэля (с берущими за душу Digan Lo Que Digan… Los Demas; Mi Gran Noche; Cierro Mis Ojos…)

           А ещё: “Всё равно ты будешь мой”, “Дорожная”, “Песня о весне” (“Знай пришла она – первая весна…”), “Я буду ждать тебя” (“Я буду ждать тебя возле пальм у трёх дорог”) и много, много других в исполнении Аиды Ведищевой;

           “Чёрный кот” – в исполнении Тамары Миансаровой;

           “Ты погоди” – в исполнении Ларисы Мондрус;

           “Хмуриться не надо, Лада” в исполнении Владимира Мулермана;

           “Опять от меня сбежала последняя электричка” – в исполнении растяпы Владимира Макарова, растяпы потому, что сбежала… Справедливости ради отметим, что сбежала всего-то электричка;

           “Как тебя зовут” (“Нам с тобой повстречаться непросто…” “Ты скажи хотя бы как тебя зовут…”) – в исполнении Нины Бродской;

           “Маленький принц” – в исполнении Елены Камбуровой;

           “И не то, чтобы да, и не то, чтобы нет” – в исполнении Умаляева;

           “Ла-ла-лай, Дилайла” – в исполнении Тома Джонса;

           А божественное “Льёт ли тёплый дождь, падает ли снег…” “Восточной песни” – в исполнении Валерия Ободзинского.
Или вот ещё: “Только не подведи, только не подведи, только не отведи глаз…”

           Эту песню, очень популярную в 60-ые годы и любимую Кондратьевым и сейчас, он, тем не менее, иронично называл “Песней влюблённого циклопа”. Действительно, вслушаемся:

                Вот и свела судьба, вот и свела судьба,
                Вот и свела судьба нас.
                Только не подведи, только не подведи,
                Только не отведи глаз.

           Кто и кого может просить влюблённый поющий не отвести от него свой глаз? Один глаз. Один единственный, а не два глаза? Понятно, что циклоп встретил самку циклопа и просит кокетку не отвести от него глаз. Педантичному ученику в этой песне странным казалось ещё вот что:

                Пусть я впадаю, пусть
                В сентиментальность и грусть.
                Воли моей супротИв…

           Что далее должно быть по ритму? Правильно:

                эти глаза напротИв.

           Слушавшему эту песню, в замечательном, просто волшебном, исполнении Валерия Ободзинского, мальчику казалось очень странным, что у адресата песни то один глаз, который просят не отвести, то – несколько, полный, так сказать комплект, и этот глаз лирический герой просит от него не отводить, но этот глаз, в составе каких-то других глаз, герою противен. Так как: супротИв – напротИв. Или – нет?

           Ну, да Бог с ними, с несуразностями подобными. Дело не в них, а в том, что бесконечный цыганский концерт, ожидавшийся в фильме “Табор уходит в небо”, не представлялся ученику Кондратьеву чем-то очень интересным. Никак это не укладывалось в прокрустово ложе тогдашних его музыкальных вкусов и предпочтений. Певец Николай Сличенко был очень интересен женщинам, но мужчин он, что и понятно, оставлял равнодушными. Так что и сам просмотр фильма, в котором, правда, Николай Сличенко даже и заявлен не был, но обещались номера с цыганскими песнями и плясками, казался чем-то таким, что отбыть нужно – для галочки… Но жгучий интерес не вызывал.

           Кинотеатр “Аврора” – это гордость южного города: широкоформатный, сквозной просмотр всех помещений первого этажа, где имелся и буфет, и газетно-журнальный киоск, и зимний сад, состоящий из огромных раскидистых пальм в гигантских кадках, и бассейн с золотыми рыбками – настоящими золотыми рыбками, бассейн, в который, помнится, какой-то нерадивый папаша уронил не в меру любопытного и непоседливого ребёнка, а дело было посреди зимы...

           А какой из первого этажа, стены которого представляли собой витринные стёкла, открывался вид на перспективу улицы Красной в её бульварной части! Летом – пышная зелень южного города. Осенью – буйство красно-оранжевой палитры. Зимой, хоть и не часто, но всё же чудесный вид заснеженного города. Весной… Весной – цветение каштанов[2].

           Само посещение кинотеатра, пока мэр-новатор не подписал ему смертный приговор, было праздником. Одно это могло компенсировать неудобство от потери времени из-за того, что Марьиванна потребовала посмотреть “Табор уходит в небо” и пригрозила всеми карами небесными и семью казнями египетскими тем, кто фильм не посмотрит.

           В фойе ученика Кондратьева ждала неожиданная и оттого особенно огорчительная неприятность: он встретил учительницу математики, – страдающую псориазом кожи рук Полину Михайловну, которая, хоть и задала на следующее занятие не слишком объёмное домашнее задание, но вполне могла поинтересоваться у Кондратьева, успел ли он сделать его прежде, нежели идти смотреть кино, а если нет, то почему разгуливает по кинотеатрам, коль скоро задание по математике им не сделано. И что из того, что просмотр кинофильма – задание по литературе?! Не литература, пусть бы даже и великая русская, является царицей всех наук, а математика. Ему ли не знать, что во всех школьных кабинетах математики висят плакаты с этим безапелляционным утверждением: “Математика – царица всех наук”[3]. Кондратьев уже и оправдание себе подготовил: он не просто по кинотеатрам разгуливает, а, во-первых, делает это вместе со старшими, во-вторых, не развлечения ради, а выполняет домашнее задание по литературе по принципу: сначала сделать нечто лёгкое и не такое уж и важное, а уж потом приступить, даже – навалиться, на сложное важное... И интересное – математику.

           Но Полина Михайловна, ответив кивком головы на приветствие своего ученика, нервно почесала изуродованные псориазом руки и поспешила раствориться в толпе ожидающих начала сеанса, уделив пломбиру, который она только что купила и собиралась спокойно съесть, внимания больше, чем своему ученику, который своим приветствием чуть было не помешал спокойному поеданию мороженого, ленивому глазению по сторонам, словом, приятному и необременительному времяпрепровождению. И ученику подумалось, что учителя, как бы это ни показалось странным, тоже люди, странные, конечно, очень непохожие на других, но всё же люди, у которых есть такие же интересы, как и у всех: сходить в свободное время в кинотеатр, поесть перед сеансом мороженое, посмотреть кинофильм с цыганами, послушав песни и посмотрев танцы… Ни о чём не думать и не видеть во время своего законного отдыха учеников, которые им и в школе смертельно надоели, не меньше, чем они сами – ученикам.

           Кондратьев успокоился: Полина Михайловна не стала придираться, интересоваться сделанными-несделанными уроками, не стала “проводить беседу” с мамой своего ученика, который болтается в кинотеатре, вместо того, чтобы сидеть дома и корпеть над заданием по алгебре и геометрии, – словом, портить удовольствие от посещения кинотеатра не стала – ни себе, ни людям.
И в этот момент, совершенно неожиданно, Кондратьев почувствовал себя, неизвестно почему, почти взрослым – не маленьким мальчиком, который ходит в кино со старшими, а взрослым мужчиной, который устроил своим родным женщинам: маме и бабуле, – выход в кинотеатр. От этого чувства у Кондратьева стало тепло на душе. И появился интерес к кинофильму. Кондратьев перестал воспринимать предстоящий киносеанс как скучную “обязаловку”.

           Время пошло быстрее и вот уж раздались звонки. Они прошли в зал. На Кондратьева нахлынули воспоминания: ему было четыре года, когда в новый, только что открытый кинотеатр он, мама и папа пошли смотреть киноленту “Свадьба в Малиновке”. Кинофильм очень понравился маленькому Кондратьеву, так что когда бабуля, узнав от своих, что “Свадьба…” – фильм цветной, музыкальный – мало того – так ещё и с Николаем Сличенко, динамичный и поэтому очень интересный, решила посмотреть его и взяла с собой внука. Потом в кинотеатр пошли в третий раз, Кондратьев запамятовал, какой компанией, снова смотрели “Свадьбу…”, и поэтому у ребёнка сложилось твёрдое убеждение, что кинотеатр “Аврора” построен специально для просмотра в нём именно “Свадьбы в Малиновке”; когда в очередной раз мальчика взяли в кино и в “Авроре” он увидел не “Свадьбу…”, а какой-то другой кинофильм, который совсем не запомнился, то Кондратьев был удивлён. И очень расстроился. Потом в “Аврору” пошли ещё раз. Однако и в следующий раз в этом кинотеатре показывали не “Свадьбу…”. Пришлось смириться с тем, что “Аврора” – не всегда “Свадьба в Малиновке”. Увы, но и в жизни, как выяснилось в дальнейшем, всё тоже так же: только привыкнешь к чему-то, полюбишь это, ан глядь, а уже и нет его. Приходится смиряться и привыкать к иному. Ничего не поделаешь и не попишешь.

           Воспоминание о “Свадьбе в Малиновке” заставили Кондратьева внутренне улыбнуться, таким маленьким и смешным показался он сам себе – тот, четырёхлетний мальчик, нынешнему – тринадцатилетнему. Фильм же “Табор уходит в небо” не вызвал почти никаких эмоций: привычная кинематографическая красивость, напыщенность, дутый романтизм, фальшивая народность…

           Вспомнилось, как он в прошлом году ездил с мамой в Петрозаводск. На обратном пути, где-то под Воронежем, уже под вечер, поезд выехал на большую возвышенность и с неё открылся вид на огромную, обрамлённую невиданной красоты лесом, поляну с остановившемся на ней настоящим, а не киношно-опереточно-бутафорским, цыганским табором. И в свете клонившегося к закату солнца парочка юных влюблённых шла от табора по направлению к реке. И была эта картина: русская природа с расположенным в ней цыганским табором и двумя молодыми влюблёнными, – столь естественно-прекрасной, что в сердце мальчика и его мамы разлилось неподдельное чувство восхищения от увиденного. Как жаль, что авторы фильма “Табор уходит в небо” не видели той, или ей подобной, чудной картины. Или – не смогли перенести её на экран.

          Кондратьев без интереса следил за перипетиями фильма, понимая, что для уроков по русской литературе этот фильм совсем не подходит. В какой-то момент, заскучав, Кондратьев заёрзал в кресле. Но маме, она сидела рядом, фильм явно нравился, да и бабуле, а она сидела чуть дальше, тоже. Ради них Кондратьев был готов вытерпеть и более занудный фильм. Господи, да когда же он закончится?

           Но вот уж фильм перевалил через экватор, вот уж пошёл и второй час сеанса. Кондратьев лениво следил за происходящим в фильме, даже не пытаясь вникнуть в сюжет: рваный, небрежный, сшитый на скорую руку эстрадными номерами. Вот Светлана Тома, изображающая цыганку, закурила трубку. В зале раздался женский осуждающий гул: южный провинциальный город в 1976 году – это не Москва, где уже и тогда можно было встретить дымящих баб (язык не поворачивается назвать их женщинами) прямо на улице.

           Вот в разрушенной церкви Светлана Тома, глядя на лики святых, очень неубедительно заявила, что и она “ой, как мучается”, потом пошли, встык, кадры милующихся лошадей, а в следующий момент артист, изображающий безумно влюблённого цыгана, что ему не очень удавалось: безумным он выглядел, грубияном, неотёсанным мужланом, а влюблённым – нет, – разорвал кой-что из одежды артистки (цыганский наряд Светланы Тома – явно киношный реквизит; не своё – не жалко), изображая, очевидно, первобытную страсть, стал, как решил зал, “делать засос” Светлане Тома, потом перестал, а она спихнула его под откос в реку и вместе с ним покатилась вниз. Понятно, что они скатились в мутные воды речки и очень неромантично вымокли до нитки, изображая при этом беспричинную радость: мутные воды речки даже с экрана выглядели довольно-таки холодными. В зале так и сказали: “Бр-р-р”.

          Светлана Тома и её грубый, а по замыслу режиссёра – страстный, ухажёр продолжили изображать беспричинную радость. Зал равнодушно смотрел на мокрых артистов, выбравшихся из речки. Светлана Тома приказала Зобару, или как там звали влюблённого в неё, разводить костёр, чтобы “сушиться”.

           Если зал взирал на это всё равнодушно, то Кондратьев откровенно скучал. От фильма он уже не ждал ничего для себя интересного.

           И в этот момент… И в этот самый момент началось. Он даже подобрался в кресле – Светлана Тома стала стягивать разорванную Зобаром мокрую кофтёнку. И стянула её с себя. Правда, она закрылась волосами, которые в кинематографическом беспорядке рассыпались по плечам и груди, но и этого тринадцатилетнему мальчишке хватило, чтобы сердце забилось сильно и часто. А чертовка, обращаясь к Зобару, но смотря не то на него, не то в зал – прямо на Кондратьева, сказала:

           – А не смотри на меня так, Зобар, не смотри – голова закружится.

           Неизвестно, как там у Зобара, но у Кондратьева голова закружилась. Ещё как закружилась! А камера оператора вдруг пошла вниз и… и… и да, взгляду жаждущего мальчишки открылась… открылась…

           ОБНАЖЁННАЯ!

           ЖЕНСКАЯ!

           ГРУ-У-УДЬ!!!

           Много раз потом от разных женщин, если речь заходила об этом эпизоде фильма, Кондратьев, да и не только он один, слыхивал, что ничего особенного Светлана Тома тогда не показала, так как и показывать-то там было особенно-то и нечего. Кондратьев никогда не спорил с такой оценкой, хотя никогда и не соглашался, просто нужно было иметь в виду, что женщины и Кондратьев смотрели на полуобнажённую Светлану Тома разными глазами. Он смотрел жадными глазами тринадцатилетнего мужчины, когда не только вид, но одно упоминание о женщине вызывало такую бурю чувств, с какой не могло бы сравниться и самое сильное возбуждение от вина… Взрыв Везувия, Кракатау и Санторина, вместе взятые, ещё, может быть, могли бы сравниться с тем, что случалось с мужающим мальчиком при виде обольстительной женщины. Сравниться – могли бы, а превзойти – никогда.

           А камера оператора не остановилась и пошла ещё ниже, открыв вид на голый живот. Светлана Тома выжала волосы. Опустила руки и… В этот момент надежда, ещё неосознанная, ударила в голову Кондратьеву и взорвала мозг, ладони рук вспотели и их пронзили сотни раскалённых и, одновременно с этим, ледяных иголок: в душе мальчишки выросла надеджа, что Светлана Тома не остановится на этом и станет раздеваться дальше и… и… и этого страшно хотелось, но и ужас, вместе с тем, сковал Кондратьева: рядом с ним сидела мама. А чуть поодаль – бабуля. И они тоже ЭТО видели.

           Кондратьев взмок, так ему стало жарко, но в следующий миг холод мириадами ледяных иголок пронзил всё его тело. И в этот момент вдруг вспомнилось, что где-то в зале сидит ещё и учитель математики – Полина Михайловна. И она тоже ВСЁ ЭТО видит. Что ждёт его завтра в школе, когда учителя узнают, от Полины Михайловны, что Кондратьев был в кино и смотрел ТАКОЙ фильм? Об этом страшно было помыслить. Хорош ученик – нечего сказать: вместо того, чтобы сидеть дома и уроки делать, он бегает по киношкам на полуголых женщин пялиться! Но в тот же момент мелькнуло и оправдание: он был не один, он был со старшими, да к тому же этот фильм потребовала посмотреть Марьванна. С неё и спрос. Да и будет это всё завтра. Да и какое это всё имеет значение сейчас, когда дьявольски соблазнительная, чертовски желанная, дьявольски и чертовски вожделенная Светлана Тома… Бог ты мой – она стала показывать, что на снятой кофтёнке она не остановится и будет раздеваться дальше. Полностью! И на это, кроме него будет смотреть учитель математики.

           Эти мысли молниями носились в голове Кондратьева, но скоро он их отринул от себя: да ну их, этих учителей, да наплевать на них, в самом деле, провались они все пропадом, когда… когда…

           Да. Да! Да-а-а-а!!! Светлана Тома не остановилась на выжимании волос. Она… Она… Дыхание, которое перехватило, когда Светлана Тома показала голую грудь, совсем остановилось. Остановилось и время. Всё остановилось во всей Вселенной. Красные круги пошли в глазах Кондратьева, мешая смотреть на обольстительно прекрасное волшебство, которое бесстыдно разворачивала перед ним Светлана Тома.

           Она распустила верёвочку, перехватывающую юбку… Взялась пальчиками за неё… Сердце Кондратева, бешено колотившееся в груди, совсем в этот момент обезумело и заколотилось где-то в пересохшем горле так, что Кондратьев не на шутку испугался, что оно выскочит наружу, если не разорвётся на мелкие осколки или не разорвёт его самого.

           А что Светлана Тома? Только бы она не остановилась, только бы не передумала продолжать.

           Только бы оператор не отвёл камеру в сторону. Только бы не вмешались “ножницы цензуры”. Только бы плёнка не оборвалась. Только бы выдержать эту сладостную муку и не умереть… ведь сердце и без того разрывает горло бешеными ударами, рвётся наружу. Ну, не передумай, не остановись, Светлана Тома. Неужели остановится?

           Но Светлана Тома, как бы услыхав страстную мольбу Кондратьева, останавливаться не стала, а стала… Стала… Стала… снимать…

           С… Н… И… М… А… Т… Ь…

           ЮБКУ!

           Под которой находилось то самое главное, что влечёт мужчину к женщине. И Светлана Тома стала, Бог ты мой!, стала снимать юбку, бывшую единственной преградой между жгучей и манящей тайной и жадно взиравшим на молодую женщину юным, обезумевшим от страсти мужчиной.

           Именно в такие моменты и происходят главные обманы. Кондратьев ждал всего: что эпизод закончится, что Светлана Тома одумается и передумает, что…

           Всего можно было ожидать. Но только не того, что случилось дальше.

           Светлана Тома не раздумала снимать юбку. Юбка стала скользить… скользить… вниз. Вниз… И…

           И в этот момент раздался оглушающий грохот барабанов, которые грохотали так отчаянно громко, что заглушили все звуки фильма, все звуки в зале, вообще – все звуки во Вселенной, и эти барабаны, как тут же и выяснилось, грохотали в голове у Кондратьева. Он вмиг сообразил, что этот ужасный грохот мешает зрителям, что они возмутятся этим, что сеанс, из-за грохота, поднятого Кондратьевым, прервут, а возмущённые зрители потребуют вывести вон нарушителя спокойствия.

           Но в тот же момент он понял, что ужасный грохот в голове слышен лишь ему одному, даже маме, сидящей рядом, этот грохот неслышен.

            Но всё равно Кондратьев не переставал бояться: что грохот барабанов в его голове всё-таки как-нибудь каким-нибудь образом вырвется наружу и его услышат посторонние, что, даже если Светлана Тома и продолжит свою сладкую пытку, то предатель-оператор перестанет снимать, а больше всего Кондратьев боялся потерять сознание и не увидеть то, что находилось у Светланы Тома под юбкой и что она обещала показать и от своего обещания отказываться даже и не думала.

           А юбка всё скользила и скользила – целую вечность – скользила вниз.

           И вот она пала к ногам обольстительницы.

           Кондратьев понял, что в этот момент он от переполняющих его чувств не потеряет сознание. Он просто умрёт.

           Но он не умер. И, пожалуй, первый раз в жизни понял, как коварны, как предательски изворотливы и лживы могут быть женщины. Как могут, распалив желание, обмануть в главной надежде.

           Самый огромный барабан грохнул особенно страшно и всё затем стихло: из-под упавшей со Светланы Тома юбки показалась она…

           Вторая юбка.

           Другой такой подлый и низкий обман в своей жизни Кондратьев вряд ли смог бы припомнить.

           Но оставалась ещё надежда: Светлана Тома стала распутывать держащую вторую юбку верёвку. Кондратьев, внутренне, взмолился и возопил беззвучно – всё в нём взмолилось и возопило: “Ну, же, ну! Не останавливайся! Ради всего святого – не останавливайся! Продолжай!”

           Светлана Тома, вновь как бы услышав обращённый к ней немой вопль, продолжила раздеваться и вторая юбка пала к её ногам. И вот, под предательской второй юбкой, оказалась…

           Кондратьев был готов не поверить собственным глазам: под второй юбкой оказалась, как и следовало ожидать, третья юбка.

           Да, цыганки, и Светлана Тома тоже – раз уж она изображала цыганку, носят много юбок сразу. И чтобы снять их все… Много сил и времени нужно на то, чтобы снять их все.

           Светлана Тома решительно стала снимать с себя их все. По одной. Не останавливаясь.

           Кондратьев почувствовал, как жгучие слёзы обиды наполняют его глаза, из-за чего изображение на экране стало расползаться. Светлана Тома продолжала раздеваться и призрачная надежда, что придёт, всё-таки, конец её юбкам и скинет она и последнюю, оставалась, но Кондратьев уже не верил коварной обольстительнице, которую страстно желал и столь же страстно ненавидел в этот момент за коварный обман.

           А она всё снимала и снимала юбки, и конца и края не виделось этому стриптизу, но Кондратьев, сердце которого продолжало бешено биться огромной птицей в горле и угрожало разорваться или разорвать своего обладателя, понял, что в главном желании он обманут и либо этим проклятым юбкам до конца фильма не будет конца, или, когда подойдёт черёд последней юбки, то эпизод и кончится.

           Так оно, в целом, и случилось: Светлана Тома топлесс стала раскладывать снятые мокрые юбки для просушки, Зобар запалил костёр и…

           Словом, в тот раз этим всё для Кондратьева и кончилось.

           Осталось только чувств острой досады на Светлану Тома, горечь от её обмана – горечь в душе и горечь во рту.

           Странное существо – человек. Если бы до начала сеанса Кондратьев знал, что в фильме Светлана Тома разденется топлесс (тогда он это слово, конечно же, не знал), то был бы бесконечно благодарен актрисе за это. А если бы не знал заранее, то был бы благодарен вдвойне. Остановись Светлана после того, как оголила грудь, он бы всё сделанное ею ощущал как невиданный дотоле и ничем незаслуженный подарок судьбы. Но она поманила продолжением чуда, она пообещала раскрыть свою главную женскую тайну. Сокровенным поманила. И обманула.

           И этот обман жёг душу мальчику, сжигал его всего. Он боялся того момента, когда появится надпись “Конец фильма”, зажжётся свет в зале и все увидят его, Кондратьва: с горящими воспалёнными глазами, в которых стоят слёзы обиды, с перекошенным от страсти лицом, с дрожащими мелкой дрожью руками, ладони которых то взмокали от пота, то пересыхали так, что казалось – сожми пальцы – и кожа лопнет.

           Фильм закончился. Загорелся свет. Зрители стали вставать и потянулись к выходу. Встали мама и бабуля. Попытался встать и Кондратьев, но не смог – ноги не слушались. Собрав волю в кулак, Кондратьев смог тяжело подняться, поплёлся к выходу.

           Идти было трудно. Ватные ноги дрожали, подгибались и передвигать их приходилось с большим трудом. Кондратьев боялся взглянуть маме в глаза, боялся, что она догадается о его чувствах. Голова кружилась, он шёл, пошатываясь, как пьяный, да он и был опьянён видом полуобнажённой Светланы Тома, голая грудь которой так и осталась перед его внутренним взором, иногда натыкаясь на встречных людей, так как идти пришлось, опустив глаза, ведь иначе, заметив молоденькую, а то – и не очень молоденькую, женщину, он вдруг замечал в ней черты Светланы Тома, а там уж начинало казаться, что женщина вот-вот начнёт раздеваться, в голову била горячая волна, от которой вновь начинали грохотать барабаны…

           Пытка не прекращалась даже тогда, когда они пришли домой. Как в тот вечер Кондратьев делал домашнее задание, он не мог потом вспомнить.

           Прошли годы. И настало время Кондратьеву стать солдатом Родины. И он им стал.

           Они сменились из караула. Расположение роты сияло чистотой – “шмон” удался на славу. А впереди – вечер субботы с её расслабленной, в сравнение с обычными вечерами, атмосферой, с походом в клуб. А там, как сообщил Теря, будет “Табор уходит в небо”. И рядовой Кондратьев почувствовал, как давно забытые эмоции колыхнулись в душе. И хоть он понимал, что годы спустя, он не сможет увидеть фильм, вернее, один его эпизод, теми же глазами и с тем же чувством, что и тринадцатилетний мальчик, но…

           Это – как первая любовь. Почти взрослая, почти настоящая. И горечь от женского обмана. Почти настоящего. Такое не забывается.

           В казарме, между тем, всё шло своим чередом. “Разбор полётов” – нудноватое выяснение того, кто и как проштрафился в карауле (это называлось “Залёт в войсках ПВО”), а кто – совсем наоборот, проходивший в Ленинской комнате, прошёл быстро и почти не нудно, а даже и с некоторым весельем; во всяком случае жалкие, вымученные смешки из Ленинской комнаты раздавались каждые несколько минут.

           Ужин тоже не оставил в памяти почти ничего, кроме ощущения того, что он был, но если бы его не было, то стрелки роты охраны немного бы и потеряли. И не расстроились бы.

           Но вот построились на плацу возле казармы. Пошли, не особенно чеканя шаг, в клуб. Там уже скопилось множество военнослужащих. Солдаты разных подразделений, от нечего делать, позлословили в адрес друг друга. Но лениво и беззлобно. Командиры: немцы, куски, сержанты и старшины, – немного поповышали голос: “Разговорчики в строю! Оставить!” Но делали это немного лениво, вяло – суббота есть суббота. Тем более – вечер субботы.

           Постепенно солдаты проникли в клуб и расселись по местам. Погас свет. Начался фильм. Снова – картины цыганской псевдоромантики, песни, пляски…

           Но вот Зобар, его, не сговариваясь, прозвали Забором, порвал кофточку на Светлане Тома, а она спихнула его в мутные воды речки и сама свалилась. “Небось, забыла, – мстительно и нелогично подумал рядовой Кондратьев, – какая в речке вода грязная и холодная – мерзкая, одним словом”. Забыла Светлана Тома, или нет (как она могла бы забыть, если это – снятый на плёнку фильм, а не спектакль), но она и её ухажёр в реке оказались и промокли до нитки. “Так вам и надо, – продолжал мстительно думать рядовой Кондратьев, – нечего честных людей дурачить”.

           Вот они выбрались, натужно хохоча и…

           Да, Светлана Тома снова стала раздеваться. Но теперь-то уж рядовой Кондратьев, да и все, во всяком случае – многие, знали, как легкомысленны, ветренны, непоследовательны и коварны бывают женщины – “Табор уходит в небо” видели многие, если не все. Да, женщины бывают коварны. И Светлана Тома – не исключение. Небольшое удивление в эпизоде с раздеванием Светлане Тома, всё же, удалось вызвать: армейские киномеханики, зная содержание фильмов, регулярно вырезали кадры из тех, где были женщины не то, что голые, или полураздетые, но просто хорошенькие; такие вырезанные из фильмов кадры выполняли в Армии роль специальных мужских журналов, которых в то время в СССР не было; из фильма со Светланой Тома шкодливые ручки киномехаников должны были вырезать весь эпизод, но, то ли копию в часть привезли новую, а оттого и “нерезаную”, то ли побывал фильм в руках скромных (или чересчур пресыщенных) киномехаников, но только Светлана Тома повторила свой стриптиз почти в полном объёме.

           Но никаких барабанов, заглушающих звук во всей Вселенной, никаких молний, взрывающих мозг и ослепляющих невиданными по яркости радугами… Ничего этого не случилось. Ну, почти не случилось. И даже горечь от обмана была в этот раз не столь уж и горькой. Так – лёгкое послевкусие.

           Да, с первым обманутым желанием потом мало что сравниться. Лёгкое горькое послевкусие от Светланы Тома и в тот раз осталось, но такого потрясения, как в тринадцать лет, с рядовым больше Кондратьевым не случилось.
________________________
[1] Слова из песни, приписываемой группе Status Quo (альбом In The Army Now, 1986 г.), но исполненной ещё в 1981 г. нидерландским (голландским) дуэтом Bolland & Bolland (Роб и Ферди Болланды) [2] Грустно ныне зреть, как какой-то городской сумасшедший (или просто негодяй) решил гордость города сломать и на этом месте возвести… не смейтесь, пожалуйста, но он решил возвести… Эйфелеву башню. Парижской ему, видимо, было мало. Наверное, этот недоумок рассчитывал, что если у нас построят Эйфелеву башню, то посрамлённые парижане снесут свою – за ненадобностью. В результате и парижане свою башню не снесли, и у нас ничего не построили, а “Аврору” этот полоумный реконструировал: стоит теперь в центре города мерзкая руина и грустно дожидается – то ли окончательного разрушения, то ли нового выстрела по Зимнему. А мерзавец укатил в Москву – представлять регион Кондратьева. [3] Данная фраза представляет собой парафраз (от др.-греч. ;;;;;;;;;; «пересказ») высказывания, принадлежащего (или приписываемого) Иоганну Фридриху Карлу Гауссу (30.04.1777 г. – 23.02.1855 г.): “Математика – царица наук, а арифметика – царица математики”.

© 09.02.2018 Владислав Кондратьев
Свидетельство о публикации: izba-2018-2194794
© Copyright: Владислав Олегович Кондратьев, 2018
Свидетельство о публикации №218020902047


Рецензии