О прозе поэтессы Лидии Григрьевой

ПО ШАТКИМ ПЕРЕКЛАДИНАМ МОСТА…

    … Пожалуй, это похоже на экскурс от первой страницы книги «Пять рассказов», опубликованной в Дорожной библиотеке альманаха-навигатора «ПАРОВОЗЪ», до последней. Мне эта книга была особенно интересна ещё и тем, что хорошо знаю её автора Лидию Григорьеву. Но знаю, как утончённую поэтессу, издавшую более четырёх десятков поэтических сборников, создателя своего жанра – фотопоэзия. Но о самом  её переходе от поэтического жанра к прозаическому мне доселе  ничего не было известно.
И вот, открывая книгу, словно по шаткой лестнице подвесного моста, пробираюсь от рассказа к рассказу. Пристально вглядываюсь в строки-перекладины, опасаясь наткнуться на какие-нибудь поэтические изыски, не свойственные прозаическому жанру. И вот убеждаюсь, что все мои опасения
на этот счёт - напрасны. В прозу Лидия Григорьева вошла не с птичьим пером, а с профессионально заточенным скарпелем. Ловлю себя на мысли, что так точно ваять характеры  человеческих судеб и так чётко прорезать извивы психологического крена сознания своих героев удаётся далеко не каждому профи. Лидии – удалось! Вся её книга – это скульптурная композиция на тему дисгармонии между видимостью и реальностью. И с каждым рассказом, начиная от «Дамы в красных штанах», её скарпель всё глубже врезается в  наслоения  «видимости» и через срезы психологического крена сознания обнажает реальную суть.


О рассказе «Дама в красных штанах»


«И такая вот яркая нелепость случается в жизни!» – захотелось воскликнуть мне, прочитав рассказ Лидии Григорьевой «Дама в красных штанах». «Светофорная» нелепость, «затюльпаненная»… И словно превосходящий все размеры допустимого букет так и не выброшенных тюльпанов, этот беспардонно разместившийся в ночном такси букет,  болезненной вспышкой своего последнего роскошества, почти рассыпаясь, соединяет в себе сразу несколько человеческих жизней.  И это уже не букет цветов, а букет человеческих судеб, случайно соприкоснувшихся во временном срезе, случайно оказавшихся – стеблем к стебельку… « в тёплом закуте…»

 Философская мысль автора поражает глубиной и нестандартностью
созданного образа. Как жизнь самого букета тюльпанов, короток и временной отрезок рассказа. Всего лишь ночь, и дама в красных штанах садится в такси. Короток, но огромен по своей ёмкости и назначению этот не вмещающийся в рамки привычного сознания – букет… Букет, который мог быть выкинут и растоптан… Букет, которым можно было отхлестать по лицу… Букет, которому уготовано тёплое место в авто и ваза… Букет, который мог стать вечной мечтой с домом на берегу океана… А ещё он мог почувствовать своё перерождение – в пышность бесконечно благодарственных роз!

   Лидия Григорьева искусно вплетает в этот букет судьбу подруги своей героини. В нём запах не прощаемой обиды, нанесённой дарителем…Запах, перемешанный с горечью алкоголя и сигарет.

«Какую же страшную мерзость смог учинить этот человек, чтобы так обильно поливать теперь женскую обиду немалыми деньгами, выстилать из них ковровые дорожки к порогу прокуренной коммуналки, в которой обитала недоступная, надо полагать, для его нынешних притязаний черносливовая, яркоглазая строптивица Татьяна.
Чем он так перед ее подругой провинился, и какую вину хочет замазать, затюльпанить, залюбить? Подруга молчит. Только плачет и пьет. И курит, как паровоз.»

    Ответ будет в конце рассказа. Ответ, как доказательство тому, что одна рассыпающаяся судьба по инерции влечёт за собой аналогию следующей… А пока – сопричастность случайностей. Рядом с подругой, Таней Назаретовой, «плюшевый мишка» - начинающий оперный певец. Автор как-то особенно выпукло рисует портрет неуместности того, кто рядом. И тут же заставляет читателя задуматься: а рядом ли? Ведь он на самом деле где-то глубоко в себе и выглядит в себя самого запрятанным, «картинно и трогательно берегущим свое певческое горло, вечно укутанное безразмерными шарфами домашней, таниной, кстати, вязки». «Весь в густой, коричневой, мягко-плюшевой бороде, он и вправду был похож на большого игрушечного медведя. Настоящий ли, живой ли».

Всё это мысли дамы в красных штанах, садящейся в ночное такси. Она измучена долгим выхаживанием  страдающей подруги. Она почему-то втащила в такси этот не ей подаренный букет. Втащила, как свою дальнейшую судьбу. И подсознательно – мгновения мистического настроя: А выкинула бы чужой букет, как  чужую судьбу, может, своя не случилась бы грустным продолжением? Но это уже мысль за гранью написанного. Случайная ассоциация. В сам же букет непроизвольно вплетается взгляд таксиста с говорящей фамилией – Гена Пустовойт. Его взгляд на усталую ночную пассажирку – как передача иной реальности. Глядя на даму с букетом в три часа ночи, в мороз, он мыслит на уровне своего убого-пошлого сознания.

«Для бэ старовата, - прикидывал Гена, - за тридцатник уже. Таким цветы не дарят, уже сами готовы хоть что подарить! Ай, да мне-то што за дело! Десятка не пахнет!»

Но хорошо бы, когда бы только такими  его рассуждением измерялась сиюминутность возникновения дамы в красных штанах - Ларисы Ухтомской. Его скудное, обделённое интеллектом нутро как бы выворачивается при взгляде на  «острый бриллиантовый лучик», блеснувший на её пальце. Эта яркая деталь непроизвольно вызывает ассоциацию с рассказом Камю «Посторонний». Там у героя Мерсо блеснувшее на солнце острое лезвие ножа вызывает экзистенциальный поток спонтанного  действия. У Гены Пустовойта экзистенция выражается в извлечении собственной выгоды от знакомства. Причём, предварительно спонтанность эта как бы извергается грязным подсознанием вечно неудовлетворённого нутра:
 

 «Брюлик - что надо! Моей бы Заре таких по паре! Эх, кабы не зарок, да не старый урок, тряхонул бы я эту патлатую дуру!».
Вот тут -то он и сказал свою странную фразу о «поросяти и закуте».
И следом, как бы отрывающийся от букета лепесток, отживающий свою планиду, грязно сворачивающий свой окрас в закрученную ржавчину обречённого бытия. Так выглядит его откровение ночной пассажирке. Откровения не от души, не от желания поделиться с временным попутчиком, а с явно прослеживаемой целью – расположить к себе разговором, чтобы извлечь в последствие выгоду.
«Ехать было не так уж и далеко по московским масштабам, но Гена все же успел рассказать Ларисе, что недавно женился на беженке из Карабаха. Непонятной нации деваха, Заремой зовут, но тёплая и сладкая, словно мёд! Перепугана до смерти, все дома сидит, Москвы совсем не знает. Всю родню ее сожгли вместе с домом соседи справа. А соседи слева спасли Зарему, да и вывезли в Ростов-на-Дону, где ее тетка замужем была за мужичком из породы «чистим-блистим». Много такого народу на наших югах: сами шнурками торгуют, а дома сплошь ковры, да и жены их с дочерями все в кольцах, не хуже твоих...
Вот это он зря сказал. Почувствовал, как пассажирка напряглась, небось уж газовый балончик приготовила. А все эта гласность сраная! Газеты извопились все - про грабежи да про самозащиту имущих граждан от беспредельщины! За шапку, дескать, прибьют, а за шубку – уж точно, что в живых не оставят».

В короткий путь по ночной Москве, в этот маленький временной отрезок,  Лидия Григорьева своим особенным языком чувств и художественных эпитетов заставляет как бы до дрожи расшевелить букет читательских нервных сплетений. Расшевелить саму эпоху…
 И, как перед падением в пропасть, переворошить собственные нелепости, соединённые в охапку временнЫх ненужных соцветий и опадающих лепестков. Этот Пустовойт добьётся того, чего не добьются люди с высоким интеллектом и тонкой структурой чувств. Изящно и завораживающе автор подводит эту мысль к своему логическому завершению.

«А вам, случайно, водитель не нужен? На постоянной основе?», - вдруг ни того ни с сего спросил «бомбила». Наверное, бдительность пассажирки решил притупить. Так она подумала, не зная, что он, вспомнив мягкую, как пух, обильную плоть своей густоволосой Заремы, которую и подкормить, ни чем попало, хочется, и обуть-одеть бы рад в морозы-то, беженку свою голожопую, ни во что попало, - спросил всерьез.

… Такой нонсенс «продуманной» спонтанности заставляет невольно вздрогнуть и возмутить этот агломерат дурно пахнущих словес, идущих от устраивающихся в жизни, от становящихся почти хозяевами жизни – «бомбил». И не перестаёшь удивляться, как же их пошловато-выгодные сценарии легко воплощаются в жизнь! Воплощаются, погребая под собой вроде бы никак не причастных к ним носителей иного сознания. И каждый такой носитель, будто слепец, без разбору наспех прилаживает друг к другу разновременные цветы… И снова пленяет образная мысль автора, умение кратко передать состояние человека в состоянии той эпохи, в которой ему выпало жить. Прозаическое уплотнение слов, на первый взгляд вроде бы не свойственное поэту. А Лидию Григорьеву мы знаем прежде всего как поэта. Но и её прозаически подобранная композиция современных нравов не позволяет оторваться от канвы повествования.

«Дама в красных штанах, да в шубе, да с тюльпановым костром в руках, посреди промороженой, обнищавшей и словно бы обезлюдевшей Москвы времен перестройки да перестрелки – уж точно, что жена шиша какого-то нито. А то и кооперативного воротилы. Провозвестника нового порядка, как в газетах пишут…
Повертев в руках бумажку с нацарапанным номером телефона, Лариса не выбросила ее в помойное ведро, как поначалу хотела. Вспомнила, что через две недели возвращается муж из Австралии, откуда и брюки ей эти светофорные передал как-то с нечаянной оказией. Вот пусть его этот странный Пустовойт на машине и встретит».

     Этим  интеллигентским желанием – пусть каждому станет лучше! – героиня рассказа Лариса Ухтомская, сама того не осознавая, подписывает приговор своей будущей судьбе. Не буду раскрывать содержание. В сюжете случится  свой уникальный поворот. Скажу только, что букет её героини, всего несколько минут проехавший в такси по ночной Москве, рассыплется и увянет, пусть не как у подруги, не извиняющее, не низводя до алкогольного утешения, совсем по-другому, но не менее выпукло в осознании горечи и абсурда собственной растоптанности. И в растоптанности этой «острым лучом» уже не бриллианта на пальце, а словами таксиста, вспомнившимися через 15 лет, завершится чудовищное уравнение. Дама в некогда красных штанах, обладательница некогда чужого судьбоносного букета красных тюльпанов, на вопрос бросающего её мужа: «Да кто ты такая?» - ответит словами той случайной нелепости: - «Ну, знаешь ли... Я пока что еще твоё порося. В теплом закуте...»

И эта фраза горько вместит в себя все искусно разбросанные по канве рассказа эпитеты эпохального  негатива.
И в этой фразе сквозняком пронесётся, замрёт и словно отразится в экзистенциальном зеркале Камю  глубина человеческой печали.
Такая яркая нелепость  возникновения всего сущего.
 Спонтанность распадающегося букета…

Когда я прочитаю  все рассказы – от первого до последнего -  то с удивлением для себя отмечу уникальность их композиционного построения. Яркость образа дамы в красных штанах в начале книги как бы трансформируется в птичий образ с яркостью оперенья – в конце. В последнем рассказе «Долина Попугаев» -  буйство жизни  как бы перевоплотится в состояние усталости, в сонамбулическое состояние много пережившего и вместившего в себя человека… Череда отрывочных судеб плавно вольётся  в тотальную жару, в некую плазмоидную расплавленность, в которой  всё растворяется и превращается в  яркие пятна попугайного окраса. Переживания прежних взрослых героев вернётся в своё первородное сознание – мальчик качает куклу… Такая отстранённая от реальной жизненной суеты уже детская, перенесённая на игрушечную форму существования – чуткость. И само значение  «долины» обретёт уже иную плоскость успокоения…
    И все рассказы, ведущие читателя к  «Долине Попугаев» будут похожи на философскую и психологическую встряску человека, идущего по перекладинам шаткой лестницы высокого подвесного моста. От жизни до смерти. И  каждая перекладина – это возможность альтернативы: сделать ещё один рывок, преодолевая напряжение и удерживаясь на весу или сразу сорваться вниз…
    Так пластика внутреннего напряжения, идущая  от унылости жизнеощущения Сейчас до просвета в воспоминаниях, звучит в мотивах рассказа  «Станица Лондонская».

О рассказе  «Станица Лондонская»

«Ой, ты моя Галю, Галю золотая...»

     При первом взгляде на рассказ сразу подумалось: «Какая пластика мареновых тонов!» Автор так явно живописует чужеродную мне языковую среду  величественной Лондонской станицы, что я невольно чувствую себя рядом с этим учёным-доктором Сергеем Стрепетовым в театре, где раздражает само  пение исполнительницы романсов, испытываю его дискомфорт. Заставляет улыбнуться подмеченная автором деталь:
«Хорошо ему было только наедине с микробами, как говорится. Неизвестно еще, кто из нас высшие и разумные существа, мы или они - это один только Бог знает, не совсем кстати подумалось ему, старательному православному неофиту.»
     Весьма необычная мысль о разумности всего существующего, - подумалось и мне, читателю. Правильно сложившаяся жизнь человека – всегда разумна, но уютно ли в ней самой человеческой душе?
   Вот жене Стрепетова – неуютно, как бывает неуютно и неловко человеку, всегда привыкшему быть на высоте, а языковой барьер высоту эту разрушает. В чужеродной Лондонской станице она чувствует себя подавленно. Пластика мареновых тонов всё тянется, пока читаю про его жену Киру, пришедшую в театр вместе с приехавшей погостить сестрой Сергея.
     Наконец вздрагиваю, услышав живой «суржик» и не лишённое юмора авторское сравнение, относящееся к заговорившей продавщице пирожков в театральном буфете:

«- Ой, та невжеж цэ вы? Ой, та Сергей же Василич! Чи вы мэнэ нэ впизналы? Цэ ж я – Даша Подолянко-Вотерсмит!
Сергей изумленно уставился на окликавшую его из-за прилавка девицу, словно бы на заговорившую статую.»

     Пластика унылости мгновенно разрушается, будто спокойно прилаженные друг к другу микробы в мироощущении Стрепетова перевоплощаются в цветовую мозаику и пускаются в пляс. Дончанка Даша в Лондонской станице! Доктор вспоминает, что когда-то лечил её аллергические ногти. Вроде некстати прозвенел по струнам памяти её внезапный говорок. Ведь Сергей только что хотел полакомиться пирожком, пока жена слушает там неприятную ему исполнительницу романсов.

    Снова удивляет мастерство  автора. Ведь палитра жизнеописания погрузившихся в Лондонскую станицу людей умещается в краткий промежуток – между желанием досыта насладиться вкусными пирожками и самим вкушением. Процесс буквального вкушения переходит в неожиданно метафизическую фазу. Перед глазами проносится причина перемещения Даши с донской земли сюда, сам импульс жизнерадостности таких женщин, хозяйственность, уют, умение вкусно готовить… И певуньи настоящие! Масса превосходства над скучно-научными женщинами в  одной из престижных столиц мира. И что-то ещё прорывается в  его памяти. Прорезается… Что? Но автор пока ещё растягивает предвкушение.

«А пирожок так и торчал у Сергея меж пальцев, едва надкушенный. Ох, уж этот «ноблес оближ»! Хуже, чем врачам, на людях приходится только узнаваемым актерам.»

     Но вот через желание вкуса настоящей еды, настоящего наслаждения наконец-то  прорезается в сумрачном на первый взгляд герое рассказа и тот не испробованный до конца вкус жизни. Только сейчас, «через восемнадцать лет» через воспоминания о Гале Безродной будто вонзился в него этот вкус. И тот кусочек сладостно-уютной жизни с ней, прерванный рациональной разумностью. И будто всколыхнул всё его существо вспомнившийся голос её песен.

«Ой, ты Галю, Галя молодая!.. Йихалы казакы, забралы з собою...», - любила она напевать, провожая ночами Сергея на последний трамвай. Потому что ночевать ему, профессорскому сынку, байбаку, оболтусу, родившемуся с серебряной ложкой во рту, следовало в родительском доме, в своей постели.»
   И вот Лидия Григорьева как бы ненароком раскладывает на составные этот вкус, перебивая  им размеренный, разумно сложенный микробный уклад. Раскладывает до слюноизвержения, будоража настоящий аппетит. Нет, не только к еде. Аппетит к радостной наполненной любовью жизни!

«А наваристые борщи, воздушные пампушки, вареники с майской клубникой и сладчайшими летними вишнями, голубцы со сметаной, кабачковые оладьи, жареные с чесноком баклажаны, сочные говяжьи котлетки, свиные отбивные размером с добрую тарелку, квашеная капустка, моченые яблочки, соленые арбузы и, вершина этой кулинарной пирамиды, жареная картошка с грибами и к ней - большая миска соленых, прямо из дубовой бочки, зеленых, бурых и красных, как солнечное ядро, сочащихся ярым соком помидор...»
    И тут же автор даёт возможность своему учёному герою провести этот штрих, отделяющий всё размеренно-разумное от самого понятия «быть счастливым!» Такой лёгкий и печальный, сожалеющий блик – всего лишь чёрточкой между возможным и свершившимся.

«И никогда, никогда и ни с кем, он больше не чувствовал себя таким желанным, таким коханым...»

От момента взгляда на аппетитные пирожки до самого их неуёмного поглощения прозвучало до боли щемящее, что-то вдруг выпавшее из его жизни:

«Ой, ты моя Галю, Галю золотая».

--------------
…Вот и всё, кажется. Незримый подвесной мост с шаткими перекладинами, кажется, уже достаточно раскачал состояние незыблемости. Состояние, в котором человек думает, что он уже достаточно хорошо и правильно утвердился в этом временном отрезке под названием ЖИЗНЬ. И вроде бы сама тема УСТРОЕННОСТИ со всеми её издержками – исчерпана. И не стоит испытывать судьбу, исследуя другую перекладину шаткой лестницы.
Но Лидия Григорьева, с неуспокоенностью придирчивого мастера, как бы отставляет в сторону уже совершенно вылепленную тематическую скульптуру и, не выпуская из рук скарпель своего мыслительного процесса, берётся создавать новую. И в рассказе «Фуфайка Феофанова» тема эта звучит ещё более мощно, с филигранной точностью прорезей и углублений в скульптурном отражении мятущегося сознания.
 
О рассказе «Фуфайка Феофанова»         
   «Пассажиров грешных и бессмертных просят пройти на посадку к выходу номер восемь! Рейс SU 241 на Лондон! Повторяю...».
   Так неожиданно начинается рассказ Лидии Григорьевой «Фуфайка Феофанова». Сначала вздрагиваешь: будто «грешные» и «бессмертные» - это обращение и к тебе тоже.
… Что-то похожее на время мистического сна. Ты ожидаешь самолёт, рейс которого задерживается. Ты вроде хорошо понимаешь, куда и зачем летишь. Временем ожидания проносится перед глазами жизнь. И вдруг в какой-то момент воспоминаний словно просыпаешься, словно спохватываешься, задумываясь над вопросом: а что же в ней было настоящее? И почему это, нас, «грешных» и «бессмертных», приглашают сейчас на посадку? Такая  внезапная оторопь… И наконец-то осознание, что это всего лишь фамилии… Обычные сибирские фамилии – Грешных и Бессмертных.
«Обычные сибирские фамилии прозвучали в душном, нашпигованном статическим электричеством воздухе тесного аэропортовского «отстойника», дико и страшно, просто-таки апокалиптически.
И она вздрогнула. И внутренне сжалась. Уж не к ней ли напрямую обратилось само небо? И с чего бы это? Не начало ли это некоего (она ухмыльнулась) Конца...»
И уже так интригующе закручивается пространство! К чему приведёт ожидание этого задерживающегося по техническим причинам рейса? Ведь эти говорящие фамилии в какой-то степени  делают сопричастной к обращению самого неба и героиню рассказа Алевтину Потехину. Она ведь тоже родом из Сибири. Там – её корни. Оттуда она выбилась в большой мир и стала значимым в науке человеком - профессором одного из британских университетов, защитившим «диссертацию по теме: «Буква «ё» - как доминанта и кода в поздних романах Зарецкого».
 Зарецкий – её кумир со студенческих лет. Именно исследованию его творчества посвятила она свою научную жизнь. И вот тетрадка в её руках с первым рассказом Игнатия Зарецкого «Фуфайка Феофанова» – особая загадка. Автор побуждает думать о ней,  как о некоем сакральном смысле ожидания в аэропорту. Трансформация составных этого ожидания. Изначальное внимание Алевтины устремлено  к тому, что слависты европейских стран, споря о рассказе Игнатия Зарецкого,  «написанного им в пересыльной тюрьме Сыктывкара», утверждают, что существование этого рассказа - не более, чем фантом. И Алевтина со всей своей научной проницательностью пытается «докопаться» до истины. Хотя на поверку истина окажется другой. Она возникнет в конце рассказа, как бы опрокидывая буквенную доминанту и её значимость перед настоящей жизненной доминантой! И внезапно поставит читателя перед вопросом: что важней?
 Но пока, в момент ожидания своего рейса, Алевтина, чтобы успокоиться от этих как-то мистически прозвучавших слов про грешных и бессмертных, изучает буквенную доминанту «Ф» в этой с риском для собственной жизни добытой тетрадке:
  «Фабричный фельдшер Федор Феофанов был форменным фетишистом и фантазером. И это факт. С фельдшерицами и фабричными фифами он любил фамильярничать, фарисействовать, фанфаронить и фиглярничать, как фасонистый фофан и фалалей. Фаня Фофанова фыркнула как-то: мол, у него физия филера и форсуна, а то и фискала.»
Исследуя творчество Зарецкого, она как раз и узнала, что именно у старого вохровца Философова надо искать этот рассказ.
«Тяжелая выдалась поездка. Нелегко было в Сыктывкаре раздобыть адрес тюремщика-пенсионера. Пришлось перепроверить в платном теперь адресном центре всех местных Феофановых, Фофановых и прочих дядичек преклонных лет с фамилией на «ф», пока не обнаружился некто (бог мой!) Философов, служивший именно там и в нужное время. И все - совпало.»
Алевтина вспоминает, как приехала к самому вохровцу. И уже явно возникла перед её глазами та «засаленная, лоснящаяся от старости, какая-то слишком уж доисторически советская фуфайка». В момент воспоминаний автор подмечает и ещё такую немаловажную деталь, говорящую о сущности подобного рода людей. Переносясь мысленно из времени ожидание  своего рейса во время ожидания в Сыктывкаре, когда этот «хранитель сокровищ» с накинутой на плечи фуфайкой достанет наконец-то из-под своего тюфяка драгоценную тетрадку. И вот как чётко прописана сама деталь. Она видит его «с холуйской готовностью  роющегося, по её милости, в газетном хламе брежневских, наверное, времен».
Ей хочется поскорее  забыть те страхи, которые пережила она во время добычи «тетрадки», как гнались за ней потом верзилы, желающие стребовать деньги. И здесь опять же чувствуется почти филигранное мастерство автора – выстраивание взаимосвязи цепочки воспоминаний. Лидия как бы аккуратно готовит читателя к тому апофеозному финалу, свершившемуся в сознании её героини. В цепочке все воспоминания не спонтанны. Они обоснованы своими «скрепами». Воспоминание о погоне за ней и нападении  вохровских верзил предваряет воспоминание о погоне и даже нападении волков в том мартовском дне из детства. Воспоминание о почти истлевшей фуфайке на плечах вохровца предваряет воспоминание о реально истлевающей в огне фуфайке, скинутой с плеч мальчика, спасающего от волков своих одноклассниц. Сила сопоставления этих воспоминаний будоражит и без того больное сердце  Алевтины. И вот, ужаснувшись «такому фуфаечному совпадению», она пьёт успокоительные и ждёт, когда «лекарство должно подействовать, успокоить».
Но успокоение оказалось каким-то странным. Оно вдруг соединило все отрывочные воспоминания, вылепив из них невероятно тревожащий смысловой объём.  Тревожащий, прибивающий к чему-то самому главному, пока ещё до конца не осмысленному, но очень значимому и важному. И воспоминания эти, словно не от далёкой Сибири, а от самого неба, завершив свой мистически фантомный круг, заставили её пережить настоящий катарсис, опрокидывая все буквенные доминанты. И всё это происходит в момент, когда посадку на рейс наконец-то объявили, но она вдруг «решила не трогаться с места, пока не пройдут самые нетерпеливые и напористые. А грешных и бессмертных,вообще нужно повсюду пускать без очереди...»   
И в этот короткий промежуток чего-то символического в самом понятии «пропускать вперёд», даже не свойственного ей,  вечно спешащему «трудоголику» - пропускать – нахлынули те самые, очищающие душу воспоминания.  Воспоминания о земляках и землячках, о бабушке Марте… И когда воспоминания доходят до влюблённого в неё мальчика по имени Валька Черных, «фуфайка» словно вскрывает иную доминанту её сознания. И здесь уже невозможно оторваться от проникновенного описания самим автором именно этой, человеческой доминанты! Поражает виртуозность передачи чувств и пробуждения сердца!
«Это он, и тут уж она просто-таки содрогнулась, таким невероятным показалось ей это непрошенное воспоминание именно сегодня, это он в пятом калассе сжег свою (ну, кто поверит!) новенькую фуфайку, огнем и дымом отгоняя от нее и ее подружек ошалевших мартовских волков, с голоду, наверное, забредших на окраину села, в котором, отделившись со вторым мужем от родителей, жила мать Алевтины, и училась до шестого класса сама Аля.
 Он тогда сильно обморозился. Пока там мужики с пугачами сбежались на крики, пока разбирали перепуганных до смерти девчонок по домам, про Вальку как-то все забыли. И забыли, что живет пацаненок на другом конце большой деревни. В одной полотняной рубашечке, без всякой поддевки, уже ведь и весной запахло, да вдруг морозы грянули почти крещенские, он долго, наверное, бежал домой, раз так сильно обморозился и так заболел, что уже не пришел в том году в школу и остался на второй год».
И она вдруг явно осознаёт, что этот влюблённый в неё мальчик, во имя её спасения, пожертвовал тогда не просто своей фуфайкой, а всей своей судьбой! И автор даёт возможность самой героине особо остро осознать это, почувствовать, понять. «А ведь это жертва, подумалась ей. Нет, не фуфайка, хотя и она тоже не пустяк, конечно же, для валькиной многодетной семьи, а вся его изломанная потом жизнь».
Погружаясь в поток катарсиса, остановиться уже невозможно. Но я хочу, чтобы читатель сам ощутил свою сопричастность с пробуждающимся сердцем, которое вдруг «забилось, закололо, потом подпрыгнуло». Хочу, чтобы испытал это удивительное осознание, когда доминанта буквы «Ф» от «Фуфайки Феофанова» в истлевшей тетрадке в клеточку перенеслась на сохранившуюся в памяти героини рассказа сгоревшую валькину фуфайку. И то и другое в прошлом. Но что-то из этого прошлого ещё можно вернуть! И вот какой именно, совершенно необыкновенный, не свойственный ей поступок совершает Алевтина Потехина, позволю читателю  узнать самому. Узнать и восхититься мастерским поворотом авторской мысли, сливающимся со смятенным порывом  её героини.
И только ещё последний абзац в рассказе хочу привести, касаемый, то ли славистики, то ли всех «грешных» и «бессмертных», разверзающих философский пласт самопознания:
«Боже мой, Боже мой, зачем ты меня оставил?!  - зашлась в блаженном и очистительном пароксизме ее душа. И если бы она написала сейчас эту фразу от руки, то слово – Бог - она привычно и автоматически, как учила ее в детстве бабушка Марта, написала бы с большой буквы.»
*******
Ещё хочу заметить, что все рассказы Лидии Григорьевой в книжке Дорожной библиотеки альманаха-навигатора «ПАРАВОЗЪ» поражают огромностью разностороннего опыта жизни самого автора, точностью прописанных деталей, изящностью сюжетов и  удивительным чувством меры, где душевные порывы вполне гармонируют со строгостью жизненных реалий.
     Необычна в рассказах и сама манера повествования.
Все "события" в них происходят как бы ЗА КАДРОМ. А по сути укладываются в очень короткое реальное для героев время. Например, в рассказе «Фуфайка Феофанова»  время  - это ОЖИДАНИЕ В АЭРОПОРТУ, «Дама в красных штанах» - ПОЕЗДКА В ТАКСИ. «Станица Лондонская» -  АНТРАКТ В КОНЦЕРТЕ…
Сама проза Лидии Григорьевой глубоко интеллектуальна, при этом утончённа и самобытна. Она словно побуждает читателя встрять в свой временной отрезок – в свою «ОЧЕРЕДЬ НА ИСПОВЕДЬ»!
И тут уже не могу не передать свои впечатления и от этого рассказа  – «Отец Александр»
О рассказе «ОТЕЦ АЛЕКСАНДР»
Совершенно иным по стилистике показался мне этот самый ранний рассказ Лидии Григорьевой «Отец Александр». Рассказ, которому уже четверть века с момента написания. Но в том-то и дело, что время «очереди на исповедь» не превосходит своего ожидания. Кто бывал в церкви в самые трудные моменты жизни, кто пытался донести до Бога свою просьбу о всепрощении, знает, как сложно сконцентрироваться на самой подаче. Именно эту внутреннюю попытку собрать в горсти все свои погрешности и донести их до высшего судии пытается героиня рассказа Ираида. Но в том-то и была  «её беда и проблема, что не могла она в себе решительно ничем ослабить дерзкого своего отношения к жизни».
Думая, что «погружается в свои душевные глубины», фактически она погружала в себя глубины существующего вокруг неоднозначно благополучного мира своей семьи… И что-то ещё стороннее вмешивалось в её переживания, отвлекало. «Даже здесь, в золотом мерцающем мраке, столь усмиряюще благоуханном, ее личный черт – ладана не боялся.»
Ожидая своей очереди в долгожданный узкий проход, она то акцентирует внимание на своей вошедшей в подростковый возраст дочери, то разбивает бутылку, приготовленную для святой воды. А то вдруг отвлекается на неслышную исповедь странного прихожанина.
«Она, давно уверенная в особом интересе к себе темных сил, была обезоружена и подавлена тем, как неожиданно, явно помимо ее собственной воли, проскакивали во время церковной службы мысли не только сторонние, опасные и богохульные, но и явно ей не принадлежащие!»
Нет, успешная в миру Ираида  никак не походила на этих разливающих по храму «злобное шипение всезнающих, мышкующих по храму старушек.» Старушек, которые вроде и при храме и ближе к Богу, чем она сама, да вот только роль судий берут на себя напрасно. Не по-христиански вроде. И наблюдение за ними – было тоже  поводом для отвлечения мыслей. А в мыслях её уже назревал этот диссонанс между собственной успешностью в миру и богопротивностью в храме. Нет, она пытается сейчас вызвать в себе чувство любви к стоящим рядом прихожанам – и лысым, и потным, и всяким…
Но автор ненароком даёт понять, что всё это лишь попытка следовать заповеди – «Возлюби ближнего своего…» А по сути, невозможно возлюбить бывшего мужа, приславшего дочери вызов в Италию… Невозможно возлюбить богатую и бездетную жену бывшего мужа Габриэллу, которая «смотрела на (её дочь) Лизу жадными глазами». Видимо, тоже желая украсть, как у её подруги украли сына Ванечку, дескать, лучше ему  в новой богатой семье… Словом, мысли о мирянах никак  не помогают ей ни возлюбить их, ни по-настоящему углубиться в себя.
И тут я снова начинаю упиваться проникновенностью авторского стиля, этим  выражением самоироничного взгляда как бы на себя со стороны. На себя, на свою героиню. И я, читатель, уже невольно померяю себя этим же взглядом с толикой иронии на собственное стояние в «очереди на исповедь». И будто планетарно сквозящая  истина кометой витает где-то рядом в стенах храма, но невозможно ухватить её, невозможно осязать…
И здесь пленяет завораживающая манера автора передавать то самое внутренне волнующее состояние:
««Постница ты этакая!» – опять внезапно подумалось ей, словно ветер сквозной прошел над душою и возмутил, взморщил покойные воды. И почудилась ей невольная кривая улыбка на ее собственных губах. Хотя она знала, что в церкви всегда мрачнеет и падает духом от осознания совершенно неподъемной для одной души греховности. И уж точно, что никогда не улыбается.
И вдруг... Ну, в общем... Ни к селу, ни к городу... Ничто не предвещало, так сказать... Тихо было на душе, бережно... Или это была только иллюзия? А как же: постница ты этакая? Вот где уже были истоки этой... ну, просто неуместной, что ли, и несправедливой, если честно сказать, мысли. А слова эти сказаны были как бы вслух и кем-то другим, но и это не оправдание. Короче: «Рисованый балаган!». Вот что прокричалось в полный голос  в мозгу Ираиды. И она ужаснулась услышанному.»

И вот уже ловлю себя на мысли, что вместе с Ираидой сочувствую тому, «как побледнел и отшатнулся священник». Видно пришлый исповедующийся, бесцеремонно просочившийся сквозь очередь, сказал что-то такое, отчего отец Александр не дал ему разрешительной молитвы, не допустил, как видно, к причастию». И удивляюсь вместе с  героиней, как же священник пропускает все это через своё сердце! Как же ему должно быть плохо от этого непомерного груза тяжести  людских грехов…
И уже потом, «облегчённая исповедью и осчастливленная причастием, она с рассеянной полуулыбкой смотрела из окна троллейбуса на почти безлюдные, пыльные летние улицы… Хотя – «Ей казалось, что священник и слушал ее впол-уха, и смотрел как бы поверх головы, а думал, может быть, об этом кремнистом, приземистом носителе страшной и опасной тайны.»  Нет, она улыбалась. И пожалуй, улыбалась не самому очищению от грехов, а собственной вере в то, что такое очищение возможно. Как возможно задаться внутренним вопросом: «Что Ти принесу? Что Ти воздам, Владыко?»
Лично меня рассказ наталкивает на мысль: «Не существует никакого отпущения грехов! Ни в храме земном, ни в небесах. И потому  жить надо, или хотя бы стараться жить, именно по Божьим заповедям!» У кого-то могут возникнуть иные мысли в «очереди на исповедь». Ведь в том и мастерство  писателя – помочь читателю включить свой собственный мыслительный процесс. И Лидии Григорьевой, кажется, это вполне удалось! Ведь в каждом её рассказе живёт своя - Божья искра! Искра, со стремительной скоростью перелетающая от полыхающего букета тюльпанов в ночном такси, до полыхающего оперения птиц в долине. В долине, где по моему ощущению, уже ничего не происходит. И уже не сам человек, а эта искра пронеслась по мосту жизни с шаткими ступенями. Она неслась, будоража сердце и приподнимая душу. Она неслась от видимости блаженства бытия в блаженное – ХОЧУ  НЕ БЫТЬ!


Рецензии
Вера, спасибо огромное! Во-первых, без сомнения, захотелось прочитать рассказы Лидии Григорьевой... Во-вторых, Ваша статья, сама по себе, - литературное произведение. Я не преувеличиваю, это так. Не могла оторваться.
С искренним теплом,

Ольга Хорнетт   30.12.2017 15:36     Заявить о нарушении
Вера, С Новым Годом! Счастья Bам и бодрого настроения, удачи,
улыбок, вдохновения, всего самого доброго и светлого!
Пусть мечты и планы реализуются!

Ольга Хорнетт   01.01.2018 00:11   Заявить о нарушении
Оля, я написала Лидии Григорьевой из Лондона. Вот , что она ответила:
"Пиши имя и объединяй нас в фейсбуке. Друг моего друга... сама знаешь.."
Оля, как мне объединить Вас?
С Рождеством!

Вера Линькова 2   06.01.2018 23:49   Заявить о нарушении
Вера, С Рождеством! Благополучия и всего самого светлого! Я Вам отправила запрос в Facebook :-)

Ольга Хорнетт   07.01.2018 01:31   Заявить о нарушении
Олечка, спасибо! Я кинула на фэйсбук эту статью. Вот там хорошо бы твоё мнение! Лидии будет приятно! С Рождеством!

Вера Линькова 2   07.01.2018 10:26   Заявить о нарушении
Спасибо, Вера!

Ольга Хорнетт   08.01.2018 00:56   Заявить о нарушении