Берегиня. Книга. Первое издание
БЕРЕГИНЯ
Повесть
Стихи
Поэмы
СЕВАСТОПОЛЬ – МОСКВА 2008
СОДЕРЖАНИЕ
Рапорт ВСЕМ. Повесть.
Берегиня. Книга стихов
Стихи 1837 года. Поэтический цикл.
Прорва. Поэма.
Р А П О Р Т В С Е М
ПОВЕСТЬ
На пожелтевшем ветхом листке в линейку из школьной тетради. Написано обычной перьевой ручкой, чернила разного цвета, перья разные.
Комиссару N-ского гвардейского стрелкового полка (зачёркнуто) В политотдел N-ской гвардейской стрелковой дивизии (зачёркнуто) N-ского стрелкового корпуса
от младшего (зачёркнуто) старшего лейтенанта (зачёркнуто) майора Русакова В. Б.
Докладываю о событиях, случившихся 7-8.XII.41 во время моей службы исполняющим должность комвзвода 5-й роты N-ского стрелкового полка (зачёркнуто)
Считаю необходимым доложить о событиях, в которых я принимал непосредственное участие, так как другие участники этих событий, которые могли бы о них рассказать, насколько мне известно, погибли в боях (зачёркнуто)
Считаю необходимым доложить об известных мне событиях, которые, как мне представляется, могут иметь важное значение (зачёркнуто)
* * *
Далее – стопка листов писчей бумаги стандартного формата, рыхлой, изначально сероватой и пожелтевшей от времени. Написано перьевой авторучкой, чернила синие, выцветшие. Листы пронумерованы в левом верхнем углу.
* * *
1. Первый раз я хотел написать обо всём этом спустя 3 месяца, когда мы вели затяжные бои на вяземском направлении, где был убит наш ротный, старший лейтенант Плотников. Может, с того я и собрался написать. А может, потому, что завтра снова надо было вести взвод на чёртову высоту 216, где уже много народу полегло, и откуда запросто мог не вернуться. А может, просто, как-то всё это отошло и уже не казалось таким невероятным. Подавать о таких делах рапорт по команде было бы вовсе дико. Решил написать комиссару (о нём в полку уважительно отзывались) и перед боем отдать политруку – пусть сам сообразит, если что. Политрук этот к нам как раз в ту самую ночь прибыл и, несмотря на незаконченное высшее образование, был ещё жив. Об этом деле он так и не узнал, а говорить с ним про такое я не мог – очень уж он был учёный и политически грамотный. Только я начал писать в уголке землянки при коптилке, прибегает связной – вызывают на ротный КП, мол, приказано выйти на связь с батальоном. Побежал я, телефонист меня соединил, комбат наш, капитан Хопёрский на проводе. Говорит – принимай роту. И с ходу мне боевую задачу на завтра ставит. Я чуть ошалел, однако выслушал, даже один вопрос задал. Говорю – есть! Сходил за вещичками, вызвал взводных, дал приказ на завтра.
Тут навалилось на меня и всё ротное хозяйство. А из боёв мы ещё неделю не вылезали, всё высоту 216 добывали. Комбат жал, и на него, видно, жали, а нам только на немца оставалось жать, но плохо получалось. Наконец, наверху сделали выводы, посадили нас в оборону. Думали, малость передохнём, но тут нагрянула из дивизии инспекция – почему, мол, нет успехов. Всем дали вздрючку, соответственно должности, и велено было ежедневно проводить ученья по штурму укреплённых высот, и чтоб все командиры участвовали и не отлынивали. Потом интенданты приехали – считать валенки и портянки. Не успели проводить – новая инспекция, уже армейская. Ну, эти в роты не появлялись, да и в батальоны тоже. Посмотрели, говорят, строевые ведомости в полках, покачали головами, и скоро пришёл приказ вывести дивизию во второй эшелон. Вроде бы и неплохо оно, да со всем тем столько хлопот было, что я о своём рапорте напрочь забыл.
В мае 42-го меня направили на краткосрочные армейские курсы, и там я пробыл до августа. Я училище-то не кончил. Нас тогда только зачислили, занятия в сентябре 41-го начались, а через шесть недель училище приказали эвакуировать, а нам дали сержантские звания и направили на фронт. Такая обстановка сложилась.
По окончании курсов мне лейтенанта дали, а младшего-то я получил вскоре после того самого случая, ещё Плотников меня представил. Мне удалось вернуться в свою дивизию. Дивизия за это время повоевала на Юго-западном фронте, в самом пекле летнего немецкого наступления, пробилась с большими потерями к Дону и была отведена на переформирование в тыл, на Урал. Туда я и прибыл, и принял свою прежнюю роту, где уже мало осталось тех, с кем воевал под Москвой.
В октябре нас вернули на фронт, на этот раз на Калининский, под Великие Луки. Ну, пока осень, распутица, на нашем участке затишье было. Тут как-то, в штабе полка, встретил я нашего бывшего батальонного, теперь уже майора Хопёрского. Он тоже к тому случаю краем причастен был, хотя и не знал толком ничего. А теперь он в штадиве был, ПНШ. Припомнил он меня, хоть и с трудом, и отчего-то решил, что я подхожу на командира разведроты.
Получил я новое назначение, принял разведроту. Дело было новое, пришлось поднапрячься, чтобы соответствовать, тем более, что мне ещё звёздочку добавили. В ноябре вдруг с разведчиков спрос повысился. Однажды, по службе (группу в поиск отправляли) попал я в свой прежний батальон. Ночью проводили ребят – всё удачно получилось. А моя бывшая рота на соседнем участке была, я и решил к ним заглянуть утром. Да только грустно вышло – почти никого из знакомых там не осталось. Один только Ваня Ёжик – он тоже в том деле участвовал – отыскал меня. Отпросил я его на полчасика у командира, сели мы в лесочке под ёлками, выпили наркомовскую норму, перекурили. Рассказал он, кто убит, кто без вести пропал, кто из госпиталя не вернулся. И вышло, что из того взвода, который я принял восьмого декабря в 41-м, только он и остался. Получил он младшего сержанта и состоит первым номером пулемётного расчёта. Спрашивает он меня: «Круглую рощу помнишь?» «Как забыть можно?» – отвечаю. Рассказал кое-что, чего он не знал. Он говорит: «Я новым-то ничего не рассказываю, не поймут, ведь». Вздохнули мы, потом похлопали друг друга по плечам, решили, что мы везучие и обязательно доживём до победы.
На другую ночь пошёл я группу встречать – уже перед рассветом. Опять повезло, всё прошло гладко. Все вернулись и языка подходящего притащили. Разведчиков с языком я в штаб послал, сказал, что догоню. А сам опять в свою бывшую роту пошёл, посоветоваться с Ёжиком – может и надо о том сообщить куда. Только Ёжика уже не было, его накануне шальной миной убило.
Вернулся я к себе, саднит на душе. А у нас инструктор политотдела был – с пониманием мужик. Думаю, расскажу ему. Потом решил – нет, напишу. Старый листок в планшетке отыскал. Решил сперва начерно написать. И вот – опять, какое совпадение! Только сел, начальник разведки вызывает. Оказалось, наш язык важные сведения дал. Да и другие данные подобрались. И надо всё уточнить и проверить. Намекает мне, что наступление ожидается, и всё надо делать срочно и под мою личную ответственность.
Отобрал я из своих орлов четверых самых тёртых и в тот же день – на передовую, но уже на другой участок. С вечера просочились к немцам, а на рассвете уже к своим выползали, с языком. На нейтралке уже немцы нас заметили и обстреляли. Тут мне досталось, и орлы вытащили меня не в лучшем состоянии. Меня с передовой сразу отправили в госпиталь. Оттуда я вернулся через пять недель. Дивизия, выражаясь языком сводок, вела тяжёлые наступательные бои с упорно обороняющимся и контратакующим противником. И в этих боях тот самый инструктор погиб – поднимал в атаку залёгшую под огнём роту. А на его место другого прислали. Может, он и неплохой был человек, только всё время говорил. А слушать то ли не хотел, то ли не умел. Ну, мне и расхотелось писать.
2. В 43-м меня перевели в другую дивизию. Дали батальон, потом и капитана. Лето и осень были в боях. А зимой послали меня в Москву, на курсы переподготовки комсостава. На курсах нас учили напряжённо, но без лишней спешки – время уже другое было. Отучились мы, сколько положено, выпустили нас, вручили предписания. До поезда почти сутки у нас оставались, разрешили погулять, Москву посмотреть. Мы, выпускники, собрались, посидели, потом пошли к отъезду готовиться. Я быстро управился, время оставалось. И потянуло меня в те места хоть на часок заглянуть.
Вышел я у Сокола на Волоколамку, поймал попутку. Слез в Гучково, карту местности ещё помнил, пошёл пешком по просёлку. За час до Топорково дошёл, постоял у фанерного обелиска на братской могиле, которую мы же и вырыли, оттуда прошёл до Круглой рощи. Те два танка немецких там ещё стояли. И окопы остались, хоть поосыпались, травой по брустверу поросли. Сел я на пень, и так меня в тот день затянуло, что про всё забыл. Искурил полпачки «Беломора», аж тошнить стало, от того и очухался. Хотел ещё в Зелёный овраг сходить, но смотрю на часы – времени уже нет. И до шоссе дойти надо, и с попуткой неизвестно как повезёт, можно и на поезд опоздать. Вздохнул, поклонился всему и тронул обратно.
По предписаниям, возвращались мы впятером в свою 43-ю армию. Армия уже хорошо продвинулась, на подступах к Витебску стояла. А командармом у нас теперь стал генерал Белобородов, тот самый, что в 41-м нашим комдивом был – вот как, бывает, замкнётся. Кадровик в штарме, полковник, посмотрел наши личные дела и первым троим сразу полки предложил. Те, понятно, не отказались. До меня очередь дошла, спрашивает полковник о моих настроениях. Я на курсах осмелел, там всё старшие офицеры, преподавателями и генералы были, отношение уважительное, без этого фронтового «так тебя и разэтак». Попросился тоже на полк. Полковник говорит, мол, вакансий больше нет, или болтайся в резерве, или вот есть должность начальника разведки стрелкового корпуса. Ты, говорит, с разведкой немного знаком, хотя масштабы, конечно, другие, и время другое. Я согласился – не торчать же без дела. Да и нехорошо – сидеть и ждать, пока твоего предшественника убьют.
Прибыл в корпус, принял должность, снова услышал, как пушки работают, вспомнил, что на небо надо поглядывать. Средства, конечно, не те, что у меня в разведроте были. Один анализ радиоперехватов чего стоит. Больше приходилось в штабе сидеть, стал забывать, как гранату бросают. Майора получил. Сижу, мозги напрягаю, а временами вдруг накатит то, о чём кроме меня никто уже не знает.
И как-то нашлась моя старая планшетка, а там рапорт мой, дважды начатый и недописанный. Взял ручку, начал было заново, на том же листке потрёпанном. Потом задумался. Первым делом подумал, что никто не поверит, решат, что последствия старой контузии сказываются. Ну, допустим, поверят. Но сейчас мы, вроде, сами с трудностями справляемся, так что всё это, как скажут штабисты, неактуально.
Ну, а на будущее? Вдруг опять такое случится, как тогда? Когда всё на острие штыка качается и неизвестно, на какую сторону свалится? Когда с одной стороны только чуть дунуть надо? Будем мы, или дети-внуки наши, знать, что есть вот и такая возможность, резерв, так сказать. И не будем ли мы тогда не в полную силу сражаться, втайне от себя подмоги ожидать и на ту подмогу более, чем на себя, полагаться? Запросто и такое настроение может возникнуть. Всё это по-человечески. Мальчонке хочется во всесильного отца верить, который его от всякой беды оборонит. Солдат в своего батю-полковника верит, который всё лучше знает и в нужный час резерв подошлёт. От того люди и в господа-бога веруют, которому помолись, как следует, и все напасти сгинут. А если у бати нет больше резерва, если опаздывает он?
Вот такая раскладка у меня вышла. И получилось, что лучше не надо мне свой рапорт писать. Убрал я опять тот листок и занялся своим прямым делом.
3. В мае 1945-го, в связи с новым назначением, попал я опять в Москву, и оказалось у меня трое суток свободных. И когда я уже всё, что надо было, переделал, и по городу нагулялся, и всем, кому смог позвонил, а кому – письма написал, на третий день ничего не осталось. И так меня прижало ещё раз там побывать. Ещё и потому, что лежал мой путь на Дальний Восток, а когда я оттуда в Россию вернусь, никто не знал.
Мне тогда разрешали служебную машину иногда брать – «оппель-кадет» трофейный. Сказал я шофёру, куда ехать, но до конца не вышло – при съезде с Волоколамки на просёлке такая грязища была, что шофёр заробел. Машина, говорит, европейская, она такую дорогу не понимает. Сказал я ему, чтобы ждал меня в сторонке, и опять пошёл пешком. С просёлка свернул пораньше, чтобы на наши старые позиции и к Зелёному оврагу выйти.
День солнечный был, погожий. Казалось, что никакой войны и не было. Вышел я к опушке, прошёл мимо окопов старых, что когда-то в мёрзлой земле рыли. Мимо ротной землянки нашей, где у нас КП было до 8-го декабря. Мимо той поляны, где я со своим войском у костра сидел. Всех наших припомнил, так отчётливо, словно вчера вместе были. Особенно Серёгу Орехова, даже голос его услышал.
Пошел к Зелёному оврагу. Травы ещё было мало, молодая заячья капуста цветёт, ландыши повсюду лезут, папоротники только развернулись, кой-где рыженькие сморчки торчат. Кукушки безостановочно кукуют. На кустах и деревьях листва свеженькая, мелкая ещё, но лес уже не прозрачный, как тогда, не просматривается. Троп там не было, направление я на глазок взял, по памяти.
Вышел я к оврагу. Там он глубокий был, дно валежником вперехлёст завалено, никому в голову не придёт ходить. Поверху – сплошная черёмуха, вся в цвету, запах такой, что голова кружится. Стал то место искать. Долго искал, запыхался, потому что по нынешней должности от физических нагрузок, признаться, отвык. Лазил по обоим склонам туда и обратно, сначала снизу вверх прошёл, потом вернулся обратно, в самое низовье, потом опять вверх – не нахожу, не узнаю. Конечно, летний лес не то, что зимний – единожды виденное место узнать трудно. Но, чувствую, не в том дело.
Стою на дне оврага, куда и солнце не заглядывает, между двух завалов. Нутром чувствую, что здесь то самое место, а памятных примет не вижу. Ни берёзы высоченной, ни выворотня растопыренного, ни валуна, что из откоса выпирал. А всё же где-то здесь вот это и началось…
4. Тогда, после училища-то, нас разделили на команды, распасовали. С тремя однокашниками я попал в 78-ю стрелковую дивизию, а оттуда, уже в одиночку, прибыл в указанный батальон. Комбат спросил меня кто и откуда, и сходу направил в пятую роту, на помкомвзвода. Когда я уже выходил, крикнул вдогонку: «Рот не разевай! Здесь передовая!»
Сначала мы оборонялись по реке Озёрне, потом дивизия с боями отошла к Истре, потом ещё немного, и под Дедовском упёрлась окончательно. Народ был крепкий – сибиряки, дальневосточники, и комдив был крепкий. Немцы нас так зауважали, что в иные дни по две – три танковых да моторизованных дивизии на нас наваливались, но, как говорится, без решительного успеха. В те дни дивизия наша стала 9-й гвардейской. А до Москвы, до Кремля, вернее, было сорок километров.
Мне в первом бою повезло, дальше уже привычней стало. Тут так – либо быстро проникайся фронтовыми навыками, либо… Под Снегирями убило нашего комвзвода, но я на его должность не попал, потому что и взвода не стало. Ввиду больших потерь, роту нашу переформировали в составе двух взводов, а меня наш новый ротный, лейтенант Плотников при себе оставил, для поручений. Поручения были всё одни и те же: «Ступай в первый взвод, там сегодня жарко будет», «Иди во второй взвод, у них людей мало». Так я воевал несколько дней, вроде кочующего орудия в артиллерии.
Первым взводом командовал тогда младший лейтенант Орехов Сергей, присланный на место Плотникова, принявшего роту. Сергей был мой одногодок, тоже из недоученных курсантов, но они успели проучиться аж три месяца и получили младших лейтенантов. По этому счёту он был старше меня, но порох только на стрельбище нюхал, а я уже двадцать два дня воевал, и по этому счёту был старше его. Мы с ним в один день подружились. Вторым взводом уже неделю, по причине нехватки комсостава, командовал старшина Полещук, из старослужащих. Образование у него было начальное, но он имел чёткий глазомер и врождённые командирские замашки, фронтовые премудрости схватывал налету, в боевой обстановке ориентировался мгновенно, словом, на месте был.
Плотников же был несколькими годами старше нас, уже семейный, взводом ещё до войны командовал, в боях был с первого дня и держался бывалым фронтовиком.
Когда я не был во взводах, то отсыпался в ротной землянке. Там, кроме Плотникова, обитал сержант Седых, легко раненый, но не ушедший в санбат. Его командир временно поставил старшиной роты. У него в подчинении, вроде каптёра, был кореец Ким, из новобранцев, которого нельзя было послать в бой, потому что сначала надо было научить понимать команды по-русски. Здесь же пока ротный придержал Ваню Ёжика, который из санбата вернулся, но ещё слабоват был. Ёжик бегал вестовым, снабжал пулемётчиков горячей водой и набивал им ленты. Иногда из батальона давали связь, и в землянке поселялся телефонист со своим хозяйством.
В начале декабря обстановка у нас начала изменяться. До этого мы и в батальоне, и во всей дивизии были крайние. Левый фланг наш упирался в обширное заснеженное поле, тянувшееся к реке Истре, насквозь простреливаемое. Так что левого соседа у нас не было, хотя говорили, что где-то за Истрой ведёт бой морская пехота. Теперь левее нас выдвинули свежую стрелковую бригаду с задачей наступать на Рождествено, где у немцев были крупные силы. Наступление у бригады пока не получалось, но силы противника она сковала и от нас отвлекла, полоса у нас поуже стала. Нам вышло некоторое облегчение. Немец вот уже два дня на нас не лез, обстановка на нашем маленьком участке стала поспокойней.
5. Вечером 6-го декабря Плотников вызвал меня с передовой и сказал, что завтра утром его вызывают в штаб батальона, и чтобы я побыл пока на КП для связи. Ушёл он спозаранку, а я ещё дреманул минут сто, наказав Седых растолкать меня, если что. Но растолкал меня сам Плотников, весь морозный и деловой. Послал Ёжика за взводными, велел мне открыть консервы, вышел послушать передовую, спросил у Седых насчёт белых маскхалатов, пересчитал пулемётные ленты. Мы с ним перекусили, потому, как оба ещё не завтракали. Тут пришли взводные. Плотников отправил Седых и Кима учить русские команды на свежем воздухе, Ёжику поручил набрать хворосту побольше, в запас. Я тоже хотел пойти, но он меня оставил, велел свет пустить в землянку. Я откинул завешивавшее вход старое одеяло, мы расположились на лапнике, и Плотников достал свою планшетку, а из неё – карту.
Сначала спросил:
- Справа бой слышите?
Мы подтвердили. С утра уже справа начала работать артиллерия сильнее обычного, причём звук не уходил на восток, как было бы при немецком прорыве, и вообще, похоже было, что наша давит немецкую. А сейчас уже было слышно, что мы перенесли огонь в глубину, значит, пехота уже пошла, на запад продвинулась. Плотников говорит с многозначительным спокойствием:
- Сегодня дивизия перешла в наступление. И армия. Похоже, что и весь фронт.
Пока мы это известие в котелках варили, он развернул карту и продолжал. Видно было, что наизусть повторяет комбата, но применительно к ротному масштабу.
- Приказ. Завтра в шесть ноль-ноль роте перейти в наступление в направлении Топорково. Задача дня – отбрасывая противника, занять рощу Круглая, деревню Топорково, перерезать просёлок идущий через деревню. Левый сосед – стрелковая бригада, наступает на Рождествено. Разгранлиния: нижний конец Зелёного оврага – два километра севернее Рождествено. Правый сосед – четвёртая рота, наступает в направлении МТС, разгранлиния по безымянному ручью. В Круглой роще до роты немцев, потрёпанной роты. В районе сараев севернее Рождествено – ещё до роты, мотопехота с танками. В Топорково – неустановленные силы, возможно, тылы. Артподготовки на нашем участке не будет. Атакуем внезапно, используя утреннюю темноту. Роте придаются средства усиления: противотанковая пушка, миномёт, два пулемёта, команда истребителей танков – девять человек. Задачи взводам…
Взводные пошевелились, а Плотников продолжал уже от себя:
- Первый взвод по ручью затемно, скрытно подбирается к северной опушке рощи. Выйти на исходные в пять сорок. Не старайся подкрасться поближе, главное, чтобы немец раньше времени не почуял тебя. Возьми у старшины все белые халаты, сколько есть. Тебе придаю миномет, и наш дзот примешь под свою команду, поставишь задачу пулемётчикам. По сигналу врываешься в рощу, выбиваешь противника из северной половины, поворачиваешь на Топорково, наступаешь дальше. Полещук! Снимешь боевое охранение с Ближнего оврага, в пять сорок скрытно сосредоточишься в лесном мысу у поворота Зелёного оврага. Тебе придаю истребителей танков и пушку. По сигналу броском преодолеваешь поле, врываешься в южную половину рощи, выставляешь противотанковый заслон в сторону Рождествено, наступаешь на Топорково в одной линии с Ореховым. Согласуйте опознавательные для боя в сумерках. Сигнал к атаке – красная ракета. Атакуем не ровно в шесть, а в пять пятьдесят, для неожиданности, пока фрицы ещё спят. Русаков, примешь под команду противотанковый заслон. Обеспечишь развёртывание, когда выбьем немцев из рощи. Я пойду с первым взводом, в роще увидимся. Вопросы есть?
Мы задали свои вопросы, все были возбуждены, сам ротный тоже, но не показывал виду. В конце сказал:
- До личного состава довести задачу после ужина. Сегодня наблюдать, беречь людей, усыплять бдительность фрицев. Важные наблюдения докладывать сразу. Нам дают связь, после захвата рощи телефонисты протянут линию туда. Ещё обещают прислать пополнение и политрука нового, но они местности не знают, в темноте действовать не могут.
6. Мы вышли из землянки, перекурили. Орехов и Полещук пошли во взводы. Меня тянуло поговорить о событиях. Но Плотников был человек сугубо конкретный, и заговорил по делу.
- Вячеслав! – так он меня иногда вне строя звал – Тебе дополнительное задание. После обеда возьми Ёжика, да у Полещука двух-трёх человек, пройдись вдоль Зелёного оврага, посмотри, нет ли там фрицев, особенно в лесном мысу. Вчера, вроде, не было, но за ночь могли заползти. Обнаружишь – скажи Полещуку, пусть выгонит. Дойди, заодно, до левого соседа, установи локтевую связь. Сам вернёшься сюда.
- Есть! – говорю, - Разрешите вопрос, когда обед?
- Кухню, однако, ждать не будем. Скажи Седых, чтоб занялся, а то он уже начал по-корейски команды подавать…Да…
Он слазил в землянку, порылся там и вынес командирскую планшетку и наган в кобуре. Я эти вещи знал, они принадлежали Хмелько, нашему бывшему комвзвода, убитому под Снегирями.
- Держи! – сказал Плотников, - чтобы бойцы видели в тебе взводного.
После обеда пришли телефонисты со своим хозяйством, стали устраиваться. А мы с Ёжиком взяли винтовки, по гранате, и пошли во второй взвод. Полещук стал шуметь, что людей у него мало, что все вымотаны, что у него не линия обороны, а дыры обороны, и всё это густо перемежал словами не для печати, но всё только для того, чтобы сказать, что трёх не даст, а даст двух. Вызвал двух молчаливых сибиряков, и мы вчетвером пошли.
Тут надо немного топографию обрисовать. Зелёный овраг (так его местные называли, хотя, зимой-то, какой он зелёный) тянулся у нас на левом фланге километра на полтора, как раз перед тем простреливаемым полем, о котором я говорил, и шёл углом, выдающимся в сторону немцев. С запада вдоль него тянулась неширокая полоса леса, выступавшая тем самым мысом опять-таки в сторону противника. Между этим лесом и немецкой передовой было открытое место, и немцы не захотели выдвигаться к оврагу. А у нас на такое просто людей не хватало, пришлось бы по этой дуге всю роту растягивать. Поэтому Плотников приказал второму взводу наблюдать влево, на случай, если противник всё-таки вздумает выдвинуться, а боевое охранение расположить по Ближнему оврагу (который мы сами так обозвали). Ближний овраг был много короче, он как бы срезал угол, так что людей здесь надо было меньше. Если бы немцы двинулись по заснеженному полю, вдоль Истры, мы бы их заметили и шуганули бы фланкирующим огнём. Между оврагами тянулся сплошной высокий лес. Но к западному краю Ближнего оврага он вплотную не подступал, здесь шла хорошо просматриваемая полоса с редкими сухими прутиками малинника, что облегчало задачу боевого охранения. Тем более, что на нашей стороне лес был густой и местами завален очень удобным буреломом.
Так Зелёный овраг с прилегающим лесом оказался как бы в нейтралке, но немцы об этом не догадывались, потому что Полещук каждый день посылал туда двух-трёх бойцов – пострелять, обозначить себя и показать противнику ложный передний край. Немцы в это поверили, они ежедневно делали миномётные налёты по опушке западнее Зелёного оврага, но вперёд здесь не лезли. Тем более, что танкам здесь ходу не было, а без танков они воевать не любили.
Когда мы дошли до лесного мыса, уже смеркаться начало. Здесь у Полещука сидел замаскированный наблюдатель. Мы его предупредили, что обратно пойдём, обговорили опознавательные сигналы и дальше тронулись. Вышли на край оврага, чтобы не трещать в кустарнике. По краю кустов было мало, всё больше высокие ели да берёзы. Снегу навалило ещё не очень много, пониже колена, однако идти по целине было нелегко.
Прошли мы с полкилометра, и тут нехорошо получилось. Один боец, знавший местность, шёл впереди, вроде передового дозора, а мы за ним, след в след. Вдруг снег под ним просел, что-то хрустнуло, и он, кувыркаясь, сполз в овраг, метров с шести высоты, прямо в груду валежин. Мы подбежали, глядим, он слабо так шевелится. Но молча. Мы со вторым бойцом спустились к нему, он губы закусил, а одна нога у него меж двух стволов попала, и видно, что нехорошо повёрнута. Освободили мы ему ногу, еле наверх выволокли. Выходит, или перелом, или сильный вывих. Словом, не ходок. Ёжик и второй боец на меня глядят. Принимаю решение. Второму сибиряку говорю:
- Тащи во взвод. Волокушу сделай, или как. Ёжик прикрывает. Я закончу разведку. Доложите взводному.
Сибиряк головой кивнул, Ёжик вполголоса говорит: «Есть!». Я махнул рукой, гранату проверил, винтовку наизготовку взял и потопал дальше.
7. Темнело. Впереди справа был слышен бой. Стрелковая бригада никак не могла выбить немцев из Рождествено. Лес немного приглушал звуки боя, но не так, как летом. Но ближних звуков меньше было, сам лес на зиму притих. Громче всего были мои шаги и собственное дыхание. Я шел, вслушиваясь и вглядываясь. Видеть помогала белизна снега, прозрачность кустов и постепенное привыкание глаз к темноте. Так я дошёл до низовья оврага и никаких признаков присутствия фрицев не обнаружил. В конце вовремя заметил сидевших в секрете двух бойцов из стрелковой бригады. Ребята были необстрелянные, едва успокоил их. Решил, что задачу выполнил, и двинулся обратно. Но помнил, что в темноте сюда могли просочиться немецкие разведчики, и шёл ещё осторожнее. Не буду говорить, что мне всё было по колено – обстановка, сами понимаете, какая. А кому всё по колено, тот на фронте долго не живёт.
Шёл я по своим следам, так легче было. Краем оврага шёл – и туда и обратно, чтобы в случае, если меня обстреляют и сразу не попадут, быстро под откос спрыгнуть. Гляжу больше влево, в лес, но иногда и в овраг поглядываю. И вот один раз глянул – и встал. В овраге, посреди склона, на уступчике, человек лежит, снегом припорошенный. Из снега рука торчит и шапка-ушанка. Видно, проглядел, когда туда шёл. Лежит неподвижно, не иначе убитый. Решил я, что надо спуститься, поглядеть. Вокруг сначала осмотрелся – всё тихо-спокойно. Винтовку поудобнее перехватил и полез вниз.
Вот ведь как темень шутит! Да ещё под настрой тревожный… Лежит, снегом припорошенный, трухлявый обломок берёзового ствола. Комель малость из снега выдаётся – и совсем даже на ушанку не похож, вблизи-то. А вместо руки – торчит из снега пустая рукавица солдатская, такая же, как у меня. Давно, видно, обронена, уже к земле примёрзла. Хотел ругнуться, да громко нельзя было, а тихо – неинтересно. Отодрал рукавицу, сунул за ремень, выпрямился…
Стоит в пяти шагах здоровенный волк. Светлый уже, по зиме, масть со снегом сливается, только зрачки зелёным светятся. Винтовка у меня в руке была, и предохранитель спущен, мог прямо от пояса стрельнуть, и попал бы. Но не стал. И не потому, что шуму испугался, на фронте выстрел – дело обычное, да под шум боя, да в овраге… Просто не захотел стрелять. Говорю волчаре вполголоса:
- Чего надо? Иди себе…
Волк чуть голову набок склонил, смотрел секунду, хвостом вправо-влево шевельнул и в три прыжка из оврага выскочил. Скрылся.
Стою на уступчике, хотел уже наверх выбираться, смотрю – что такое? Там, где я, вроде бы, спускался – нетронутый снег. Наверху – берёза высоченная, не было такой. Справа надо мной разлапистый выворотень нависает, дерево макушкой прочь от оврага легло, и его не было, не мог я его не заметить. А под выворотнем, в углублении, выпирает из склона оврага громадный валун, из тех, что ледник притащил на Средне-русскую возвышенность. Я машинально похлопал рукой по боку валуна…
8. Конечно, я такую глыбищу сдвинуть не мог. И сама она, вроде, не шелохнулась. Но только вижу – по краю её словно щель в земле открылась, можно и человеку пролезть. А оттуда даже подсвечивает слегка. Но всё тихо. Я чуть подвинулся, стараясь не шуметь, и осторожно в щель заглядываю. Вижу – возле входа, на камне, свеча горит. На полу еловый лапник постелен, как в нашей землянке. Что в глубине, почти не видно, а около свечи человек лежит, спит в обнимку с карабином. Шинель, похоже, наша, только подлиннее. Лицо каракулевой шапкой прикрыто, такие шапки кубанками называли. По шапке наискось – красная ленточка. «Что за чёрт! – думаю – Партизаны, что ли?»
Мог бы я, конечно, потихоньку отсюда убраться и пойти своей дорогой. Однако, думаю, что я командиру доложу? Что в полосе роты какая-то берлога, и в ней неизвестно кто живёт? Или высмеет, или отругает, или тут же пошлёт обратно, уточнить. Скорей всего, всё сразу. Раз уж я как бы в разведке, надо разведывать…
Я, на коленках, потихоньку, в эту щель пролезаю. Стрелять тут не подходяще было, так я винтовку в левую руку переложил, а правой, на всякий случай, гранату достал. Пролез. Сперва свеча внимание привлекла. Толстая, жёлтая, не иначе восковая, горит ровно и тихо, а воск не тает, не течёт. И фитиль не сгорает. Потом от света отвернулся, вглядываюсь. За ближним, за этим партизаном-то, ещё люди вповалку лежат. Какие-то даже похрапывают. Спят, значит. Землянка, а вернее, пещера, однако, просторная. Дальний конец в темноте тонет. Примечаю, что никакого обычного в землянке солдатского имущества не видно. В общем, обстановка спокойная, хоть у спящего и карабин под боком. Ни часового, ни тебе дневального. Решил я этого ближнего разбудить, но тихонько, чтоб сгоряча суматоха со стрельбой не началась. Придвинулся я к нему, склонился пониже. Говорю вполголоса, со всей нежностью, как только мог, припомнив, как мать меня, бывало, будила:
- Братец, просыпайся!
Братец зашевелился, одной рукой кубанку с лица стянул, другой чуб со лба откинул, на локте приподнялся, смотрит на меня, щурится, но не пугается, не дёргается. Ворчать начал:
- Поспать не дают…
Я в затруднении, для начала, говорю ему негромко, но со строгостью в голосе:
- Что-то вы больно беззаботно спите, даже часового не выставили, как не на войне.
Тут он совсем проснулся, глаза не то, чтобы вылупил, но пошире открыл. Спрашивает с полным непониманием:
- Что за война?
Теперь у меня уже глаза сами собой округлились. Говорю:
- Чего Ваньку валяешь? Партизан, что ли?
- Никого не валяю, - отвечает он – и не партизан я, командир эскадрона Первой конной армии. А ты наш? – и, от света ладонью прикрывшись, меня разглядывает.
- Наш, - отвечаю ему сердито, - форму, что ли, не видишь? Могу документы показать.
А сам соображаю, может заново Первую конную сформировали, на основе кавкорпуса Доватора, например. Да выдвинули скрытно на наше направление… Тут он уже совсем сел, говорит:
- Документы твои на твоём вологодском портрете напечатаны…
- На костромском, - поправил я, а он отмахнулся и продолжает:
- А ты уж, коли разбудил, да про войну сказанул, объясни толком, что за война, с кем?
Я смотрю – вроде, не шутит, не дикарь из леса – командир эскадрона, и на сумасшедшего не похож, ответа ждёт. Говорю:
- Великая Отечественная война, как товарищ Сталин сказал. С немцами, с фашистами.
- А, опять с немцами, - говорит он с пониманием. Глянул как-то странно и спрашивает:
- А ты, братишка, живой, что ли?
9. Я от этого разговора странного и так уже в недоумении был, а на такой вопрос только и мог ответить:
- Что, непохож?
- Похож, - говорит. И спокойно так добавляет: - А я подо Львовом убитый. Дай табачку, если есть.
Я рукавицу снял, кисет из кармана достал, ему подал, а сам уж не знаю, что и думать. Но знаю, что сны мне такие не снятся. Он же цигарку от моей зажигалки прикурил и продолжает:
- Ну, как на фронте дела? Где воюешь?
И что-то у него в голосе такое появилось, что я как-то успокоился. Не стал отмалчиваться, закурил тоже и коротко ввёл его в обстановку. Коротко, потому что помнил, что меня ротный ждёт.
Он выслушал, не перебивая, цигарку затушил, на свечу посмотрел, на меня ещё раз глянул, говорит:
- Надо помочь, однако. Когда солдату подмога приходит, у него и сил прибавляется. Да и помирать легче.
Тут он назад повернулся, соседа спящего толкает, говорит ему негромко:
- Эй, Федя! Подъём, унтер! Война, немец к Москве рвётся. Толкни соседа. Пусть передаст по цепи.
Из-за него выглянул, приподнявшись, ещё один служивый, фуражка со странной кокардой, плохо видно, но видно, что без красной звезды. Посмотрел на меня, потом этому конармейцу, комэску говорит:
- Что, вставать будем?
- Надо, - тот отвечает, - объясни морячку, пусть дальше передаст.
А мне говорит:
- Наш, надёжный парень, хотя и пехота. Порт-артуровец, на втором форту его…
Тут этот Федя, который порт-артуровец, стал соседа будить, и вот уже по всей землянке шевеление пошло. Я сижу, тупой как пень, не знаю, что сказать, что делать. Федя уже к свету вылез, трёхлинейка у него, такая же, как у меня, образца 1891-го года, конструктора Мосина, затвором щёлкает, ворчит «Смазать бы не мешало…». А из темноты вылезает уже моряк, боцманских статей, по одёжке из тех, что с адмиралом Нахимовым Севастополь отстаивали. А за тем выявляется совсем юноша, форменка в шнурах и раззолоченных пуговицах, сабля в ножнах, сапожки со шпорами – гусар, что ли? За ним, пригибаясь, выходит какой-то гренадёр, уж чуть ли не суворовских времён. А в темноте, за тенями, бренчит железо и слышен непривычный говор, вполголоса… Я бы, может, долго на этот парад, раскрыв рот, смотрел, но комэск меня на землю вернул. Толкнул, говорит:
- Чего медлишь, костромской? Командуй на выход, веди к начальнику вашему.
Тут во мне сержантская привычка сама собой сработала, командую:
- Выходи строиться, с оружием! – и полез наружу.
По волчьим следам – зверь всегда самый удобный путь выберет – вылез я из оврага. Осмотрелся, прислушался. В полосе стрелковой бригады всё ещё шёл бой, но потише, обе стороны, чувствуется, выдохлись. Вокруг, поблизости, изменений обстановки нет, немцев не слышно и не видно.
Тем временем, весь этот народ из подземелья споро наверх поднялся, сами в строй встали, но, конечно, не по стойке «смирно», озираются, оружие поправляют, переговариваются вполголоса. Видно мне их плохо, уже тёмно стало, да ещё в лесу. Но когда пригляделся, опять голова кругом пошла. Тут и петровский мушкетёр в треуголке, и стрелец с пудовой пищалью, а там уже какие-то бородачи в кольчугах и шлемах, со щитами… Считать их я не стал, не до того было, но, на глазок, десятка три. Однако, изумляться было некогда. Скомандовал:
- Разговоры отставить, железом не звенеть. В колонну по одному, за мной! – и повёл.
10. Веду я это воинство, а в голове полная каша. Подвёл по целине к поляне, что в верховье Зелёного оврага была, там кругом лес, с немецких позиций место не просматривается, хорошо укрыться. Комэску, который мне понятней всех показался и уже познакомее был, говорю:
- Ты пока за старшего, выставь караул. Оружие привести в порядок. Можно теплинку разжечь. Я доложу командиру, ждите здесь.
Ротный КП тут рядом был. Но не заявляться же туда таким составом! На подходе к землянке нашей слышу: «Стой, кто идёт?» - голос знакомый, Ёжика. Я назвался. Спрашиваю: «Командир где?». «Здесь я, - это уже сам Плотников подходит – докладывай!». Я доложил, докуда дошёл, что локтевую связь с соседом установил, что немцев в лесу нет, что один боец ногу повредил, а дальше торможу, слова не приходят. Плотников недосказанность почуял, спрашивает: «Что ещё?». Помялся я чуток, говорю:
- Тут со мной как бы добровольцы пришли. Воевать хотят, вроде как помочь нам. Человек тридцать. Оружие, правда, разнообразное, много устарелого…
- Где они? – спрашивает Плотников – Почему сюда не привёл?
- Тут, в низинке, - отвечаю – Вам бы, товарищ командир, сперва взглянуть на них.
- Взгляну, - говорит Плотников – Веди!
Подошли к поляне, я на краю остановился. Картина была незабываемая, и сейчас всё в точности перед глазами встаёт. Посреди поляны костёр горит, нодья, который тепла даёт много, но без лишнего света и полыхания. Народ, что со мной пришёл, разбился на кучки, как всегда на солдатском привале бывает.
Ближе всех порт-артуровец с севастопольцем на валежине сидят, общие темы обсуждают. У костра мальчишка-гусар что-то гренадёру рассказывает, руками взмахивает, чуть ли не стихи читает, около них ещё собрались некоторые. По другую сторону бородатый стрелец с усатым преображенцем отношения выясняют, впрочем, относительно мирно, у одного мушкет на плече, у другого – пищаль. Отдельной кучкой стоят те, что про огнестрельное оружие и не ведали. Этих сразу по шлемам и по щитам было видно. Особенно мне три бородача в память врезались, один другого выше: у одного борода чёрная, курчавая, у другого – рыжая, лопатой, у третьего – русая, на две стороны. Неподалёку ещё двое стоят, друг на друга, усмехаясь, смотрят. Один – прямо Тарас Бульба, в одной руке ружьё старинное, в другой – папаха, с головы снятая, так что видно хохол и лысину отсвечивающую. У другого причёска точно такая, усы тоже длинные, без бороды, но в руке держит шлем, на поясе меч немалый, а на теле одна рубаха с вышивкой, глядеть на него и то холодно. За ними особо держится невысокий, но могучий, кряжистый мужик, вроде как в кузнечном фартуке, и опирается на здоровенную кувалду.
А в сторонке, почти в темноте уже, стоит в одиночку ещё один бородач. Сказал бы старец, потому что борода совсем седая, длинная. Но стоит прямо, плечи развёрнуты, глаза блестят, а ростом на полголовы выше самого высокого богатыря. У него единственного видимого оружия нет, только посох внушительный, на котором обе руки сложил, но нельзя сказать, что опирается.
Плотников меня из столбняка вывел. Спрашивает сухо:
- Эти? Командуй построение.
Не знаю, как я выступил бы в таком положении, случись самому принимать решение, даже и зная уже всю эту историю. Но Плотников был мужик конкретный, или это только на фронте он так себя поставил, что всё, к боевой задаче не относящееся, он за скобки выносил. Явись ему сейчас сам господь-бог в полной парадной форме и при всех орденах, он просто доложил бы ему обстановку, так же, как комбату докладывал. Если бы признал его за прямого начальника.
11. Я собрался скомандовать, но комэск меня опередил, видно, сразу заметил, сам крикнул:
- Становись!
Мы с Плотниковым подошли к огню, а воинство это построилось по краю светлого круга. Уставного построения, конечно, не вышло. По стойке «смирно» мало кто стоял, но командир это пропустил спокойно, тем более, что все примолкли и глядели на нас сосредоточенно. А по глазам, по всей повадке, видно, что не просто глядят, а приглядываются, каковы мы есть.
Плотников весь полукруг тоже взглядом обвёл. Что он подумал, не скажу, ведь подробностей я ему не успел рассказать, да и не очень стремился. Спрашивает громко:
- Все добровольцы?
Они дружно как выдохнули – всяк по-своему, но всё понятно было. Плотников говорит:
- Утром – бой. Наступать будем. Задача одна – бить врага. Гнать с русской земли. Кто захочет – выдадим оружие поновее, но до утра его надо освоить. Патроны, еду пришлю. Сколько сыщется. Формой обеспечить не могу. Ваш начальник (тут он ко мне полуобернулся) – старшина Русаков. Он вам задачу уточнит.
Я, собственно, старшим сержантом был, но командира не поправляют. По добровольцам нашим будто волна прошла справа налево – один другому что-то шепотком толкует. Плотников ещё раз всех оглядел, спрашивает:
- Вопросы есть?
Унтер Федя, что на правом фланге стоял, за всех отвечает:
- Никак нет, ваше благородие!
Командир на него посмотрел, я думал, поправит, но он промолчал. Кажется, хотел уже идти, но тут с левого фланга выходит тот старец могучий, приблизился, спрашивает Плотникова:
- Кто еси, князь, але воевода?
Вижу, тут и нашего ротного пробрало, помолчал, потом отвечает:
- Воевода.
Старец вгляделся, говорит:
- Юный ты…
- Старшего убили, - нехотя сказал Плотников.
- Слава ему! – старец говорит – Ныне тебе достоит вести нас. Веру имей – заутро размечем ворогов.
Плотников старцу в глаза посмотрел, вроде, даже чуть улыбнулся (первый раз за последние двадцать шесть дней), говорит:
- Непременно размечем, отец! – и пошёл.
Я его на опушке догнал, говорю:
- Товарищ командир, разрешите уточнить задачу!
- Проводи меня, - говорит он, и на ходу продолжает – Прошлый приказ тебе отменяю. Назначаю командиром третьего взвода, всех этих добровольцев. Выдвижение начинай в пять двадцать. Местность ты знаешь. Выйдешь на исходные в пять сорок между Ореховым и Полещуком, скрытно. Поднимаешься по сигналу, наступаешь по центру рощи, между первым и вторым взводами, далее на Топорково. Ну, там, по обстановке, уточню. Сейчас иди к своим, объясни задачу, устрой на отдых. Пришлю к тебе Ёжика, у нас есть три винтовки бесхозных да гранат несколько, он принесёт.
Тут он остановился, показал рукой, чтоб я шёл, и напоследок сказал:
- Ни о чём не спрашиваю, времени нет. Сейчас каждый штык дорог.
12. Вернулся я на поляну, как-то уже попривык к своим добровольцам, вроде всё, как и надо. Не стал выходить в средину, с краешку встал, комэска вполголоса окликнул. Он подошёл, мы с ним закурили, тут, на дымок, и ещё курильщики подошли – порт-артуровец с севастопольцем, да гренадёр, да мушкетёр. Все свои трубки достают, так что мой кисет почти опустел. Я пару раз затянулся, комэска спрашиваю:
- Слушай, друг, скажи откровенно, откуда вы взялись?
Он плечами пожал, отвечает неторопливо:
- Про себя я тебе сказал. Федя, унтер, на втором форту погиб, в Порт-Артуре. Комендора на четвёртом бастионе, в Севастополе, штуцерной пулей убило. Корнет наш под Бородино пал. Ну, остальные в совсем уж давние времена, кто где. Это корнет последний их и разбудил. С тех пор до тебя, значит, покоились мы, как заведено.
- Вот-вот, - это гренадёр в разговор вступил, – Мальчонка-то этот, гусар, помню, поднял нас, зовёт редут отбивать у французов. Отбили, однако…
- Вот как… - говорю – понятно… И часто вас… поднимают?
- Не то, чтоб часто, ваше благородие, - это преображенец усатый заговорил, – когда уж совсем туго. Иначе земля не открывается. Да и мы в иное время крепко спим. Уж когда судьба Руси решается, тут сон чуток становится. Пред Куликовской-то битвой, старшие рассказывают, сами пробудились. А может, по молитве святого Сергия…
Слушаю я их, а сам глаза зажмурил, в надежде, что пропадёт наваждение, но открыл – всё то же вижу. Моряк, который с четвёртого бастиона, заметил, не так понял, наверное, успокаивает меня, как малыша:
- Ты, ваше благородие, нас не пужайся. Мы только для ворогов опасные. А своим – только в помощь и в защиту.
- Не пугаюсь я, - говорю ему – да уж больно дело необычное…
- В необычное время и дела необычные творятся, - говорит он.
Тут из лесу шумно вышли запыхавшийся Ёжик с винтовками на обоих плечах и Ким с мешком, мне надо было свои обязанности взводного выполнять.
В мешке оказалось шесть буханок чёрного хлеба, кулёк ячневой крупы, соль, три котелка, патроны и пять гранат. Съестное я отдал моряку и поручил ему организовать ужин, а сам занялся винтовками и боеприпасами.
С Кимом было проще – у него всегда и лицо и поведение такое, как будто ничего вокруг и не происходит. Ёжик же, присевший на пень рядом со мной, чем больше приглядывался, тем больше в недоумение приходил. Я видел, что он готов засыпать меня вопросами, и его только субординация удерживает. Надо было ему что-то сказать, я и сказал, что сам во всём ещё не разобрался, сейчас надо к бою изготовиться, а после боя я расскажу ему, что знаю. И веско повторил слова Плотникова, мол, сейчас каждый штык дорог. От себя добавил ещё, чтоб не болтал зря. Чтобы он при деле был, послал его позвать комэска, которого уже как-то за своего заместителя стал считать. Когда они пришли, я спросил совета, как оружие распределить.
Комэск сказал, что у него и Феди винтовки исправные, так что им только патроны были нужны, причём того же нашего калибра семь шестьдесят два, и я им насыпал полные карманы.
Моряк был артиллеристом, пушки при нём, понятно, не было, а из ружей стрелять их не учили. Мы его позвали и, вместе подумав, решили вооружить штыком и парой гранат. Я поручил Ёжику провести с ним учёбу по гранатному делу.
Одну винтовку мы вручили нашему юному гусару. У того только сабля была, но огнестрельное оружие он знал, и стрелять мог. Гусар был не простой, из княжеского рода, с ним говорить надо было учтиво, впрочем, особого гонору он не показывал. Унтеру Феде я поручил объяснить его светлости всё про винтовку, и его светлость не стал чиниться, обстановку понимал, так что они малость отошли и начали разбираться, куда патроны заряжать и как целиться. К ним присоединили суворовского гренадера, который стрелять умел, но оружие его, по нашим временам, было устарелое. А из винтовки, глядишь, и подобьёт фрица.
Третью винтовку преображенец со стрельцом по жребию разыграли, и жребий стрельцу выпал. Тот очень восторгался, когда узнал что для винтовки не надо фитиль разжигать. Пищаль свою, он, однако, не бросил, за спину повесил. Преображенец был жребием недоволен, но гренадер уместно сказал ему, что пуля – дура, а вот штык – молодец, и тот согласился, а когда я ему ещё гранату дал – совсем повеселел.
13. Так оружие распределили мы. Ёжик и унтер прилежно занялись со своими учениками, а я стал думать, как мне быть с остальными, которые тактику современного боя, наверняка, совершенно не представляют. Как вести на пулемёты и автоматы бойцов с одним холодным оружием!?
Погрузился я, как говорят, в размышления. Перед глазами – заснеженное поле, те пятьсот – шестьсот шагов, что между нашими окопами и Круглой рощей, ровная скатерть с пучками сухих былинок, которую мы уже пять дней изучали. И единственные укрытия там – два десятка немецких трупов, которых мы третьего дня положили. Слева, второму-то взводу, от лесного мыса, поближе, там всего шагов четыреста открытого места. Правее – дзот, оттуда нас, конечно, огнём поддержат. Но, когда в атаку подымемся, неприятель, понятно, не по дзоту будет стрелять, а по атакующей цепи. А эти-то воины про перебежки и прочее пехотное пузолазанье, небось, и не слыхали. Наверно, всё в штыки, в сабли, в рукопашную сходились. Ну, конечно, создадим видимость численности, часть неприятельского огня на себя отвлечём. Один плюс – что затемно атакуем. Кто-то, может, и в немецкие окопы ворвётся…
Тут мои размышления прервал Ёжик, который за делом уже почти совсем в норму пришёл. Доложил, что учебу они закончили, бойцы винтовку и гранату первично освоили.
- Ладно, - говорю я, - забирай Кима, мешки свои, доложи командиру, что занимаемся боевой подготовкой. Да не болтай там. Котелки потом вернём, когда бойцы поедят…
Ушли они. Я ещё покрутил завтрашнее дело так и этак, понял, что лучше не придумаю, негромко скомандовал построение. Комэск и унтер уже как бы отделенными себя считали, командуют: «Становись!». Взвод мой опять полукругом построился у костра, где уже каша в котелках булькает. Стояли, конечно, вольно, но я чувствовал, что сейчас не до уставов. Да и ротный мне пример показал. Вообще-то, он к этому строг был, но как-то Орехову сказал, что ещё Пётр Первый велел не держаться уставов, как писаной торбы, потому что там порядки писаны, а случаев нет.
У сочинителей анекдотов, да у писателей, пороху не нюхавших, все сержанты этакими дуболомами представлены, которые на рядовых только орут и кроме уставных приказов да матерных выражений и никаких слов не знают. Конечно, дуболомов хватает во всех чинах, и рявкать приходится, и крепкие слова говорить, на то и армия. Только сержант, а на войне и взводный, всегда с солдатами вместе. И начальства над ними, считай, столько же. Из одного котелка хлебают, в одном окопе мокнут и мёрзнут, в одной цепи в атаку идут, рядом бьются. И с людьми, с которыми вместе в бой идёшь, с которыми после боя товарищей хоронишь, уже по-особому держишься. Хотя посторонний этого, может, и не заметит. Впрочем, на передовой посторонних нет.
Вот и говорю я, вроде и приказ, но без надрыва, так, чтоб почувствовали – я не с высоты командирской их в огонь посылаю, а ставлю общую задачу – и им, и себе.
- Выходим затемно. Идти за мной след в след. Не курить по дороге, не разговаривать, железом не бренчать. Вначале укроемся в окопе, там тоже соблюдать тишину, как будто нас и нет. По моему свистку поднимаемся и бегом – вперёд, рассыпаться цепью, не останавливаться, на ходу не стрелять. Я буду впереди. Противник в роще засел, его надо оттуда выбить. Враги будут по нам стрелять…
Тут я запнулся, поглядел на левый фланг, где витязи в кольчугах стоят, у иных – луки за плечами, продолжаю –
- …из огнестрельного оружия. Такая нынче война. Ну, как говорят, свою смерть всё равно не услышишь, а пролетела – значит мимо. Ракеты… ну, такие яркие огни в небе, сами по себе не опасны. Сходимся в ближний бой, в рукопашную. Помните, у кого на шапке красная звёздочка – те наши, русские. Для опознания своих кричите «За Родину!». Как займём рощу, дальше видно будет, что делать. Вопросы есть?
По строю гул прошёл, в том смысле, что, вроде, всё понятно. Я их быстренько сам сосчитал, назначил Бориса (так комэска звали) замкомвзвода. Унтера поставил на первое отделение, где собрал всех, кто знал, что такое ружьё. Вторым отделением поставил командовать русобородого богатыря, а третьим – того длинноусого, в шлеме, он тоже князем оказался, но из совсем уж давних времён. И сам он, и многие бойцы его вовсе брони не признавали, по их обычаю это храбрость означало.
14. Скомандовал я напоследок: «Ужинать, отдыхать!» и двинулся, было, к знакомой валежине, которая мне штабной блиндаж заменяла. Тут мне дорогу заступает этот могучий дед, которого я ни в какое отделение не зачислил по причине преклонного возраста и безоружности. Говорит:
- Воевода-старшина, раздели с нами трапезу по обычаю!
- Что ж, - говорю, - если по обычаю…
Чиниться не стал, присел. Тем более, что проголодался зверски, с того даже подзамёрз. Мои добровольцы тем временем три здоровенных колоды из лесу притащили, треугольником у костра уложили. Один из них, тот, что с луком был, на лесного охотника похожий, уже ложки деревянные вырезал – последнюю при мне доскоблил.
Разобрали они по котелку на отделение и по ложке. Первый ложкой зачерпнёт, в рот кашу положит, ложку хлебом оботрёт и соседу передаёт. Мне уважительно ложку первому вручили. Хорошо, что я не поспешил, присмотрелся и по их обычаю ложку соседу передал, а сам пока хлеб жую.
Сосед у меня был тот русобородый витязь, которого я командиром отделения поставил, но поскольку он таких слов не знал, пришлось его в десятники переименовать. Сидит он рядом – этакая глыба в броне, танк средневековый – и ворчит:
- Эх, ещё коня бы доброго!…
Смотрю на него – кольчуга спереди от огня поблёскивает, а сзади вся изморозью покрыта. Спрашиваю его:
- Не морозно в железе-то?
Потом сразу подумал, что зря спросил. Всё равно лишних шинелей в роте нет, а и были бы, кто разрешит таким партизанам выдать. А он, в огонь глядя, отвечает спокойно:
- Нас мороз не берёт. Еда, питьё, сон ли, нам тоже не надобны. Не для живота едим, по обычаю. Дабы друг на друга посмотреть, и на землю русскую глянуть, да былое воспомнить.
Тут у меня через позвоночник, словно ток прошёл ознобом. Опять бы про наваждение подумал, только какое может быть наваждение, если в пять сорок надо выдвинуться на исходный рубеж… Хорошо, тут ко мне ложка вернулась, и я, как ни в чём не бывало, очередную порцию каши зачерпнул. Жую, а бородач, ложку взяв, продолжает:
- Се для нас на долгие времена второе утешение. Впредь во снах поляна сия и кострище сие нам являться будут.
- А какое первое утешение? – спросил я, не подумав.
Он ко мне обернулся и говорит:
- А первое утешение нам – ещё же за отечество постоять. То сам познаешь, воевода, коли к нам присоединишься.
После этого я решил помолчать, и только слушал, как они между собой переговариваются.
15. Каша уже кончалась, когда с опушки я голос услышал и вскочил, потому что звали меня. Это оказался Ким, и он мне на русско-корейском сказал, что командир вызывает. Мы побежали на КП. Возле землянки, под ёлками, притулилось у теплинки несколько человек. Седых, стоявший за караульного, сказал, что это пополнение.
В землянке горело аж две коптилки, и было тесно и душно от многолюдья. Там были две санитарки со своими сумками и носилками, устроившиеся на кипе ваты, два телефониста с аппаратом и катушкой провода, Ёжик с незнакомым пулемётчиком набивали ленту, а Плотников что-то негромко втолковывал юноше студенческого вида в новеньком полушубке. Тут как раз они кивнули друг другу, один в смысле – понял, а другой в смысле – действуй, и юноша полез на выход. Плотников углядел меня, выслушал, что я по его приказанию явился, подошёл. Кивнув в сторону выхода, объяснил мне:
- Политрук новый… Выйдем на воздух.
Вышли. Плотников спрашивает:
- Как там у тебя?
- Боевую задачу поставил, товарищ командир – докладываю ему, - поступившее оружие, боеприпасы раздал. Назначил отделенных, провёл учёбу. Личный состав поужинал, отдыхает. К бою готовы.
- Сколько людей?
- Тридцать два. Без меня.
- С тобой значит тридцать три… богатыря. Весомо.
- Разрешите доложить?
- Докладывай.
- Беспокоюсь, товарищ командир. Вы этот народ видели, выглядят необычно. Как бы своим чего не померещилось, по нас начнут стрелять, не разобравшись.
- Верно заметил. Я Орехову и Полещуку ориентировку дам, чтобы в ваш сектор стрельбы не было. А твои партизаны как будут ориентироваться, где свои?
- По красным звёздочкам, а пока темно – опознание голосом, «За Родину!» кричать будут.
- Годится. Я во взводы так же скомандую. Народ твой за ночь замёрзнуть может, устрой обогрев.
- Не замёрзнут они, - это я вспомнил, что бородач говорил.
Но Плотникову не стал лишнего рассказывать, видно было, что он и так весь на взводе, добавил для его успокоения:
- Обогрев устроен, товарищ командир. До утра дотянем, в бою согреемся.
- Утром пришлю чай в термосе. Сухого пайка на них не хватит, потому что на довольствии не состоят, может сухарей наскребём.
- Обойдёмся, товарищ командир.
- Свой паёк можешь сейчас забрать, Седых выдаст. Подъём в четыре сорок.
- Есть забрать паёк, подъём в четыре сорок!
Плотников помолчал, потом уже другим голосом говорит:
- Однако, лишнего никому не рассказывай, после боя разберёмся. Я политрука новенького послал держать локтевую связь с левым соседом, потом будет при пулемёте, который я на левый фланг выдвигаю, прикрыться от Рождествено. Так что он пока в стороне. Ёжику я внушение сделал. Ещё Ким видел твоё войско, но от него никто ничего не узнает.
Он ещё помолчал и добавил:
- Я с Ореховым пойду, у него завтра первая атака. Ну, а ты уже малость пообстрелялся, сам соображай, что к чему.
- Есть соображать! – отвечаю.
Он меня отпустил, я забрал сухой паёк и пошёл к своим.
16. Пока меня не было, взвод мой устроился на отдых. Вижу, народ бывалый, к походным условиям привычный. От ветра заслон поставили, у костра лапник постелили, на нём и расположились. На рогульках помытые котелки висят. Дрова запасены на всю ночь. У кого-то и точильный камень отыскался, штыки да мечи острят, а один здоровенную секиру осматривает. Те, кто уже всё изготовил, отдельной кучкой собрались. Парнишка лет пятнадцати, в одёжке короткой, с головой непокрытой, на свирели наигрывает, прочие слушают. Кто на костёр смотрит, кто – на лес окружающий, а кто – в небо.
Хорошо ещё, что небо с полудня низкие облака затянули, а вечером и снежок лёгкий посыпался. А то какой-нибудь летучий фриц сбросил бы бомбочку на наш костёр. Или пришлось бы в темноте и на полном морозе сидеть.
В сторонке – древнейший дед наш, нестроевик единственный. Говорит, вроде, негромко, но, кажется, на всю поляну отчётливо слышно. Вроде, сам с собой разговаривает, ни к кому лично не обращается, а получается, что ко всему народу. Так, по рассказам, товарищ Сталин на ноябрьском параде говорил. Слышу я:
- Теките, братья наши, племя со племенем, род со родом, и бейтеся за землю нашу. Да соберется народ русский десятками, и сотнями, и тысячами! И да грянут те на врагов! Вот будем биться со врагами, воспомним о том, яко же есть отцы наши во Сварге синей, и глядят на нас, и лепо улыбаются. И так есть мы с отцами нашими. Не одни мы…
Непривычно говорит, а всё понятно, и слова его до сих пор мне помнятся. Тут и я своего отца вспомнил, от которого последнее письмо получил в начале октября, о том, что его из запаса призвали. А с тех пор из дому ничего не было. Впрочем, моё письмо с новым номером полевой почты могло ещё и не дойти до дому…
Подошёл комэск, вижу, он уже совсем в службу втянулся, чуть ли не рапортовать хочет. Я рукой махнул, присел на колоду, ему рукой показал рядом, говорю:
- Садись. Ты, Борь, часы знаешь?
- Обижаешь, - говорит он, - не такой уж я древний. Вот, личный подарок товарища Будённого, награда, вроде.
Полез он куда-то за пазуху, достаёт часы карманные, с крышкой. Я говорю:
- Поставь по моим. Завтра в четыре сорок подъём. Спать хочешь?
- Куда уж! – усмехается он, - двадцать один год спал, хоть на мир посмотреть, пока можно. Мы знаешь…
- Знаю, - говорю, - потому оставляю тебя заместителем, а сам, может, пригреюсь да подремлю чуток. Неизвестно, когда в следующий раз придётся. В наступление идём. Но ты меня пораньше толкни, если разосплюсь. В четыре тридцать.
Он сказал «Есть!», стал свои часы заводить, а я подгрёб лапника, чтобы к снегу не примёрзнуть, рядом винтовку положил, свернулся калачиком, ушанку поглубже нахлобучил, в шинель завернулся и тут же, возле костра, заснул.
Заснул, как провалился – уж больно трудный день был. В боях-то и тяжелее бывали дни, но там – другое.
17. Отец меня будит. Говорит: «Вставай! Да помни, не один ты, я с тобой». Открыл глаза, чувствую, честное слово, в глазах слёзы стоят детские. Провёл по лицу рукавицей, вижу – Борис сидит, часы мне показывает. Говорит: «Четыре тридцать, как приказано». Я головой кивнул, сел. Подумал вдруг, что и отца моего Борисом звали. Только он в коннице никогда не служил, артиллеристом был, ещё в Первую мировую.
Огляделся я. Костёр в полсилы горит. Взвод мой на месте. Спать, видно, никто и не думал. В ближней кучке стоит один в чёрном, вроде монаха, я его и раньше примечал, в одной руке крест держит, в другой копьё изрядное. Вещает трубным голосом:
- Святые праведники за нас пред господом предстают, и оружие наше благословляют. И придёт на помощь нам полк небесный на воздусях…
Думаю, хорошо, что политрук такого не слышал. Провёл бы он с нами беседу на тему о религиозном дурмане.
Тут слышу сзади привычное: «Стой! Кто идёт?». Похоже, пока я спал, комэск и караульную службу наладил. Обернулся – в карауле стоит гренадер-суворовец, винтовку держит на руку, а перед ним – Ким, с десятилитровым термосом, пытается выговорить «Свой!». Я скомандовал пропустить, и мы выпили по полкружке чая с маленьким кусочком колотого сахара – Плотников ли распорядился, Седых ли изыскал в своих запасах. Кружка оказалась на всех одна, пили по очереди, заедая чёрными сухарями. Древние мои воины сахара не знали, но одобрили, сказали, что вроде мёда. Им-то этот чай не так уж и нужен был, а я чуть отогрелся, а то во сне подзамёрз, несмотря на костёр. Ким забрал термос и котелки и ушёл. А я поглядел на часы и понял, что надо трогаться. Повторил указания, назначил порядок движения, и мы пошли.
Обогнули стороной ротный КП, а там уже до переднего края рукой подать, – какая глубина ротной полосы, хотя бы и в обороне! Хорошо, что вся глубина эта в лесу была, не просматривалась противником. Бойцы мои правильно шли – не бренчали оружием и своими доспехами, не кашляли, не пыхтели, вроде, даже и не дышали. Только снег похрустывал, но и то не очень, стёжка к окопу была протоптана.
Пока шли, я успел подумать, что бой будет необычный. Не жёсткая оборона от наседающих танков, не контратака на развалины деревеньки, которую вечером не было сил удержать, а утром надо вернуть с ещё меньшими силами. Фронт переходит в наступление! Это уж не может быть выдумкой какого-нибудь телефониста или писаря. Значит, пойдём на запад по-настоящему, как говорится, невзирая на потери…
Тут начался ход сообщения, где нас встретил боец из второго взвода, который передал нам отведённый участок и пошёл снимать напарника, который наблюдал из окопа. Я шёпотом указал каждому отделению исходную позицию, ещё раз предупредил насчёт тишины и маскировки и повёл их в окоп. Первое отделение разместил в центре, второе слева, третье – справа. Прошёл к ротному дзоту, который оказался теперь на стыке с первым взводом, поговорил с пулемётчиками. Они сказали, что ротный подчинил их Орехову, и они уже задачу получили, но поддержат нас – если будет возможность.
Когда я пробирался обратно среди бойцов, сидевших на дне окопа, впереди услышал какую-то возню и громкий шёпот: «Товарищ старшина!». Я не сразу понял, что это меня, потом отозвался, спрашиваю «Кто?». Это оказался Ёжик. Он шёпотом доложил, что командир нам на усиление пулемёт подкинул, а его назначил к новому пулемётчику вторым номером, заодно и дорогу показать, на местности сориентировать. Спрашиваю: «Первый номер опытный?» «Да, – говорит – бывалый мужик». Мы прошли по ходу сообщения к оставленному за деревьями пулемёту. Там ещё оказался и Ким, весь обёрнутый лентами, так что походил на наших окольчуженных витязей. Говорю пулемётчику вполголоса:
- Выдвигайся на стык со вторым взводом. Ёжик, проведёшь скрытно. Задача – давить немецкие пулемёты в нашей полосе. Как завяжем бой в роще – выдвинешься туда. Дальше по ходу боя соображай сам. Займёте позицию – передай по цепи.
- Ясно, товарищ старшина.
- Только тихо, мать вашу так! Звякнете раньше времени – пришибу на месте без всякого трибунала!
Они ушли. А я понял, что тоже уже на взводе.
(Лист не пронумерован, вероятно, не на месте)
Вот тогда, весной, стоя на дне Зелёного оврага, среди цветущего и кукующего леса, снова подумал я, что нехорошо будет, если о тех событиях так никто и не узнает. Я-то всё, до мельчайших подробностей, до каждого слова помнил. Не раз, и во сне, и наяву, всё это во мне прокручивалось. Думаю, с вами такое случись, тоже не забыли бы.
Но знаете, как бывает – скажем, ведёшь затяжные бои на рубеже какой-нибудь речушки. Карту своего участка наизусть знаешь, не глядя, нарисовать можешь, каждое дерево, каждый бугорок – на учёте. Каждый эпизод боёв, каждый приказ, отданный и полученный – в памяти. Кончились бои, провёл недельку в тылу, кинули тебя на другое направление, и всё это из головы вылетает. Так, отдельные моменты остаются, которые в копилку боевого опыта откладываешь. Вот, подзабуду я, захочу когда-нибудь, под старость, написать – а чего-то уже и не вспомню, что-то напишу не так, а что-то и вовсе выдумаю.
Опять же, я не вечен, да ещё человек военный. Что меня ждёт в Хабаровске и дальше – никто не знает. А кроме меня об это рассказать больше некому. Ведь с моего года рождения из ста мужиков после войны трое осталось.
А ещё Плотникова я вспомнил… Обещал я ему тогда, в Топорково, рассказать всё после Победы. И, хоть Плотникова уже не было, обещание нужно было выполнить.
И выходило, что написать всё-таки надо. Как говорят, что написано пером – не вырубишь топором.
А о своих прежних рассуждениях я так подумал. Выходит, что я самолично и в одиночку решаю, что нужно знать людям, а что – нет. Или я умней всех? Если все эти соображения мне в голову приходят, так и другим они могут придти. И правильные русские люди до того же додумаются и сделают те же выводы. Не мы, давние предки наши говорили – на бога надейся, а сам не плошай. Народ наш столько перенёс, что без должной доли мудрости давно бы погиб, как некие обры. Так что моё дело – рассказать, написать. А люди пусть читают и смекают, что к чему.
Так вот я и написал этот рапорт – не по команде, не в политотдел, а, как говорят радисты: «Всем, всем, всем!».
Вот так, будущие мои дети родные, внуки ненаглядные, потомки далёкие! Вам жить в отечестве вашем. Вам, в своё время, решения принимать. Вот и поразмыслите надо всем этим.
18. В окопе, присев, я наощупь свернул последнюю самокрутку из остатков махорки и в три затяжки выкурил. При свете последней затяжки глянул на часы. До ракеты оставалось примерно три минуты. Хорошо, что мои бойцы мороза не чувствовали, а то задубели бы.
Я выглянул из окопа. Видимость была плохая, темнота – совершенно ночная. С северо-запада, прямо нам в лицо, задувал ветер с мелким снегом. Неприятно, конечно. С другой стороны, и у немецких наблюдателей видимость ограничена, могут не сразу нас заметить. А это уже плюс. На открытом-то месте, при хорошей видимости их пулемёты всех нас уложили бы ещё на полпути, тем более, что взвод мой никакой тактики перебежек и переползаний не знал, и оставалось одно – примитивно дуть вперёд по этому полю, быстро сблизиться с противником, используя плохую видимость и внезапность атаки, и войти в ближний бой. Шуметь раньше времени нам не следовало. Тут сосед слева, придвинувшись ко мне, шёпотом доложил, что пулемётчики на месте. Я, тоже шёпотом, передал по цепи в обе стороны:
- Приготовиться. На ракету не глазеть. Поднимаемся из окопа по моему свистку, и бегом – прямо вперёд. Пока немец не откроет огонь, ничего не кричать, стараться не шуметь.
Пока мой приказ шёл на фланги, я послушал передовую. Особых отклонений от обычного режима не было. В стороне Рождествено немцы изредка пускали ракеты, слегка подсвечивавшие летящий снег. Там урчали на холостом ходу танковые моторы – видно, немцы опасались, что за ночь двигатели застынут и утром не заведутся. Справа противник вёл беспокоящий миномётный огонь. Ещё правее, за железной дорогой, слышались звуки ночного боя. Прямо перед нами, но уже где-то за рощей, буксовал в снегу грузовик. И через всё это струился лёгкий непрерывный шорох пороши…
Я опять присел и при спичке глянул на часы. Ракета должна была вот-вот взлететь. Надо было подниматься после того, как она догорит. После ракеты наблюдатель на несколько секунд слепнет. Да и потом не сразу понимает, увидел он что-то или померещилось ему. А мы за пятнадцать секунд успели бы пробежать метров двадцать. Из пятисот.
Я выбросил из головы всё лишнее, потрогал оружие, подвигал мышцами, пошевелил пальцами в рукавицах. Потом начал считать. На «двадцать» закрыл глаза, высвободил одно ухо из-под ушанки, вслушался. На «двадцать семь» далеко за спиной хлопнула ракетница. Ракета с шипением взвилась, зависла в верхней точке и стала падать. Когда звук её совсем стих, я громко, но коротко свистнул. Нахлобучил крепче ушанку, открыл глаза, опёрся на бруствер и вывалился из окопа.
19. Смутные фигуры, припорошенные снегом, появлялись справа и слева. Взвод поднялся дружно и сноровисто. Без бряканья и буханья не обошлось, но уж как вышло, так вышло. «Вперёд!» - сказал я вполголоса, так чтоб ближним было слышно. И побежал – в ту сторону, где едва угадывалась в заснеженной темноте Круглая роща.
Мы бежали по снегу, с нелёгким оружием, против ветра и слепящей метели. Скорость, конечно, была не высокая. И, как бывает, скоро показалось, что долго не пробежишь, что силы вот-вот кончатся, но они не кончались, потому что надо было добежать и сойтись с теми, в роще, и силы брались от злости и ещё от брезжившего в голове слова «наступление».
Мы пробежали двадцать метров, и противник ещё не заметил нас. И ещё двадцать, и ещё пятьдесят. Видно, расслабились немцы на нашем тихом участке. И эта дорассветная темень, и эта метель были за нас. Хоть бы, половина добежала – думал я, а больше ничего в голове не было.
Шаги я, понятно, не считал, а оценить расстояние при такой видимости было невозможно. Вроде, очертания рощи стали чуть отчётливее, когда справа, в полосе первого взвода, застрочили автоматы и оттуда донеслось приглушённое «Ура-а!». Это значило, что Орехов сблизился на расстояние броска. Заработал немецкий пулемёт – пока не по нам, смутно видимые трассы шли вправо, в сторону ручья. Тут же из дзота ударил наш, пытаясь погасить немецкий. Людей Орехова мы не видели за снегом, и была надежда, что немцы нас пока тоже не видят. А мы ещё бежали свои пятьсот метров. Слева тоже вдруг донеслось «Ура!», и уже потом вразнобой застрочили немцы – видно Полещук подвёл своих ползком почти к самой роще и тоже пошёл в рывок. А мы всё бежали.
У немцев пока вело огонь дежурное охранение, остальные ещё хватали автоматы и занимали свои места, и ругались фельдфебели, выкрикивая первые команды. И денщики будили господ офицеров, а господа офицеры натягивали сапоги и шинели, а мы выигрывали на этом ещё сто метров. Но вот господа офицеры прочухались, вылезли из блиндажей, и стали отдавать свои приказы.
Прямо перед нами с треском высоко взвилась ослепительно белая осветительная ракета, от которой засверкали все снежинки. Я взглянул вправо-влево. Солдаты мои бежали цепью, как они её понимали. Некоторые даже опередили меня. Только второе отделение в своих пудовых латах приотстало. Но роща была уже совсем близко – меньше ста метров. И тут началось.
У немцев оказалось четыре пулемёта. Два, на флангах, быстро замолкли. Орехов и Полещук уже вели ближний бой, там рвались гранаты, коротко строчили немецкие автоматы, слышались хлёсткие выстрелы трёхлинеек, а все прочие звуки сливались в общий рёв рукопашной схватки. Но два пулемёта были в нашей полосе, их ещё не захватил ближний бой, а нам бежать было дальше всех. И они хлестнули по нам. Нам немного повезло – первые очереди они дали в спешке, а следующие, когда ракета уже погасла, – наугад. Тут немцы дали миномётный залп, но опять поспешили, спросонья не переставили прицел, и залп лёг по нашему окопу, который у них был пристрелян, но где нас уже не было. А мы пробежали ещё двадцать шагов.
Теперь немцы стали пускать ракеты регулярно, потому что не любили воевать в темноте, и их пулемётчики резанули прямо по нашей цепи. Миномётчики поправили прицел, второй залп лёг уже ближе, но ещё позади нас, потому что мы всё бежали. Слева заработал наш пулемёт, подавляя их огневую точку. Справа, из дзота, тоже ударила очередь. Навстречу нам затрещали автоматы. Третий залп миномётов лёг ещё ближе, но всё-таки за нашими спинами – теперь их миномётчики уже боялись попасть по своим. Я споткнулся, упал, перекатился на несколько метров, пули взбили снег прямо перед носом, вскочил, взвод был почти весь впереди, только мальчишка-гусар не поспевал за всеми, надо было догонять. Я поднажал, уже за пределом сил, и всё-таки догнал цепь и, как мог громко, крикнул «За Родину!».
Да, немцы не ждали нас в гости, они ещё думали наступать и зимовать в московских квартирах, не озаботились они выставить проволочные заграждения, не натыкали мин.
А мы – вот они, уже здесь, уже торчат кусты на опушке, автоматная очередь проходит левее, и вокруг меня вразнобой, но громко кричат «За Родину!», значит, не всех нас посекли, и сейчас мы схлестнёмся и погоним их!
Я на ходу, не целясь, выстрелил в торчащую из окопа каску над строчащим стволом, понял, что попал, спрыгнул в окоп, развернулся, пырнул штыком метнувшуюся навстречу фигуру, опередил…
20. Рукопашную схватку, да ещё ночную, описать невозможно. А если кто-то всё-таки попробует, то чтение этого описания займёт больше времени, чем сама схватка.
Коротко говоря, мы выбили немцев из первой траншеи, а вторую они не успели закончить, потому что всё мечтали о московских квартирах.
И я пока ещё был жив и даже не ранен, хотя думал, что этого не может быть, и сначала пытался понять, куда мне попало, что я даже не чувствую.
Бой шёл меж деревьев и бурелома. Немцы пятились, и пятились неожиданно быстро, что было на них непохоже. И я сперва насторожился, но скоро понял, что тут нет никакой военной хитрости – они просто бежали, это было слышно по хрусту ломаемых кустов справа и слева. И дело было не в том, что первый и второй взводы охватывали их, как раз там бой шёл вязкий, это наш взвод вклинился далеко в рощу, походя разметав их миномётчиков.
Раздумывать было некогда, но две картины, особенно запомнившиеся мне, подсказывали что-то.
Правее и впереди меня улепётывал фриц, а за ним гнался один из наших бородачей в броне и с мечом. При свете только взлетевшей ракеты было видно, что немец, запыхавшись, развернулся и поднял уже «шмайссер», но остолбенел, увидев, кто его преследует. А богатырь в три шага уже был рядом, ударил мечом сверху вниз, и фашист рухнул, выпустив короткую очередь в небо.
Потом немцы перестали пускать ракеты, то ли убили ракетчика, то ли он бежал. В роще ветер был потише, пороша не забивала глаза и уже кое-что было видно.
Я остановился – сменить обойму, а слева вдруг ударил ручной пулемёт – но не по мне. Пулемётчик строчил из-за бурелома, поставив сошки на валежину, отсветы стрельбы освещали его лицо и каску. Когда он стал менять диск, я не мог ещё стрелять, потому что обойма выпала из замёрзших пальцев, и я шарил в снегу, отыскивая её.
Тут как раз перед буреломом возник тот древний князь – усатый, в шлеме, только сейчас он был даже без рубахи. В сумерках я скорее угадал, чем разглядел его. Пока я заново вставлял обойму, счищая налипший снег, пулемётчик успел сменить диск и короткой очередью в упор резанул по князю – слышно было, как свистнули прошедшие навылет пули. Князь рванулся вперёд и, с отмашки, рубанул пулемётчика по шее. Тогда я первый раз за двадцать шесть дней боевых действий увидел, как срубают голову. Да и за всю остальную войну я такого больше не видел. Голова фрица отлетела в сторону, теряя каску, а тело завалилось на бок, выронив из рук пулемёт. Князь вскочил на валежину, перепрыгнул через труп фрица, и прыжками, прямо как барс какой-то, помчался дальше.
Я, наконец, вставил обойму, но винтовку закинул за спину, а сам подобрал немецкий пулемёт (это был MG - 34, который я немного знал), и поспешил дальше, но уже не бегом, потому что набегался. Да в лесу и не надо бестолково бежать, как раз нарвёшься на пулю из-за дерева. Но тут впереди взревел танковый мотор, и пришлось опять прибавить ходу, потому что надо было быстро выяснить обстановку и действовать соответственно.
Мотор несколько раз взрёвывал, стрелял выхлопами и снова глох. Видно, танкисты, скрытничая, перемудрили, ещё вчера остановили двигатель, и за ночь он застыл. Я бежал, уже не думая о пулях из-за ствола, потому что о танках на нашем участке не было вводной. Вводной не было, а танки были. И так всегда бывает в бою, случается что-то непредвиденное, и солдату или командиру надо действовать в изменившихся обстоятельствах на месте и немедленно.
Справа и слева от меня тоже бежали наши, не мало, но и не густо. А я вспомнил, что гранаты свои уже раскидал, и не мог ничего придумать, как подбежать к танку, пока он не тронулся, и всадить очередь в смотровые щели. Мы выбежали на просторную поляну в прозрачном зимнем березняке. Там серыми глыбами громоздились два танка. Ближний, окутанный чёрными вонючими выхлопами, взревел ещё раз. И на этот раз двигатель не захлебнулся, а стал натужно набирать обороты. Один танкист, высунувшись из башни, что-то кричал второму, стоявшему на земле. Второй быстро полез наверх, первый провалился в башню, и я уже бросился, чтобы зайти спереди и вдарить в упор по щелям, хотя механик-водитель наверняка уже сидел на месте и моментально мог перенести руку с рычага на гашетку подбашенного пулемёта.
Но впереди меня оказался наш моряк – я его узнал по бескозырке. Он взмахнул рукой, крикнул: «А вот тебе вдогонку!», и ловко кинул гранату в люк, вслед за спрыгнувшим туда танкистом. В башне рвануло, отбарабанили осколки – и всё, только заведшийся мотор продолжал урчать.
Во втором танке надсадно выл пускатель, но двигатель даже не чихал, был крепко приморожен. Из его люка высунулся немец – посмотреть, что за взрыв был. Крикнул что-то в башню и скатился с танка, а за ним шустро посыпались ещё двое, вся троица бросилась в лес, но я срезал их одной очередью из MG.
Тут я остановился, перевёл дух, прислушался. Справа и слева от нас ещё бились первый и второй взводы, но поблизости было спокойно. Слышался хруст шагов по снегу, треск ломавшихся веток, понятные слова, так могли идти только наши. Впереди сквозь березняк виднелся просвет. Я направился туда и вышел на западную опушку рощи. Мы прошли Круглую рощу насквозь.
21. Ветер утих, снег перестал, облака немного поднялись, так что слегка посветлело. Но до восхода солнца ещё было долго, да и увидим ли мы этот восход? При такой погоде, я хотел сказать. С трудом разглядел часы. Выходило, что с того момента, как мы поднялись из окопа, прошло меньше сорока минут. Вот так, одно дело – объективная реальность, а совсем другое – данные нам ощущения.
Впереди простиралось снежное поле, полого поднимавшееся к северо-западу. Там, где-то в полукилометре или чуть больше, на взгорке, виднелись уцелевшие крыши деревни Топорково, чуть видные, потому что дома стояли поодаль от склона, вдоль просёлка. А на нас выходили зады – всякие сараи-курятники, сады-огороды и стихийно выросшие кусты-деревца. Движения противника я там не видел.
Судя по звукам, те немцы, что были перед Полещуком, огрызаясь, отходили в сторону Рождествено. Вправо от нас из рощи выкатились десятка два немцев и стали перебежками отходить по склону вверх. Время от времени они залегали и отстреливались, у них был ручной пулемёт, и первый взвод только провожал их винтовочным огнём из-за деревьев. Далеко на севере, в полосе шоссе и железной дороги, слышалась канонада, в том числе большие калибры. Видимо, артподготовка в полосе главного удара дивизии. На юге набирал силу бой за Рождествено, но, похоже, левый сосед ещё не продвинулся нисколько.
За моей спиной загудели голоса, народ собирался, и мне надо было возвращаться к командирским обязанностям. В ближнем-то бою взводному командовать невозможно, паши штыком и гранатой во все свои силы и умения – вот и всё командование. Увидит кто-то, что ты рядом бьёшься – запомнит, командир жив, с нами, вон как фашисту зафигачил!
Народ задержался возле танков. Подходя, я слышал, как Борис втолковывает кому-то из несведущих: «Танк это. Ну, такая боевая повозка, вроде тачанки, только бронированная, без лошадей и с пушкой». Я подошёл, скомандовал: «Взвод, строиться!». «Взвод, становись!» - тут же громко повторил Борис, облегчённо прекратив трудные объяснения. «Первое отделение, становись!» - хорошо поставленным унтерским голосом подхватил Федя. И взвод построился, в две шеренги, даже с некоторым намёком на равнение.
Я хотел скомандовать рассчитаться по порядку номеров, но решил, что быстрее сосчитать самому, потому что неясно, как у некоторых с арифметикой. Сосчитал, и не поверил – те же тридцать два человека. Комэск на правом фланге, старец могучий с посохом – на левом, три отделения по десять штыков, или, там, мечей. И князь, которого на моих глазах пулемётной очередью прошило, стоит во главе своих храбрецов, рубаху уже надел, мечом подпоясан. Что же, выходит, и пока мы бежали к роще через пулемётный огонь, и во всей этой схватке мы никого не потеряли? То-то немцы так быстренько поддались. И ведь в нашей полосе даже отходящих не было видно.
Но не может же такого быть – бой без потерь! Гляжу я на них, все на обеих ногах стоят, руки в исправности, головы на месте и даже не перевязаны. Севастополец наш стоит, немецкие гранаты уже где-то подобрал, за пояс натыкал, форменка его от живота до плеча осколком рассечена, но крови нет. Гренадер во фрунт по стойке «смирно» вытянулся, ест глазами начальство, поперёк мундира две строчки дырочек от автоматных пуль, и хоть бы что. Тут в моей голове такое заварилось, что я быстро это никчемное изумление прекратил, вспомнил, что люди выстроены и ждут от меня вразумительных слов. А я только и сказал, не совсем по уставу:
- Благодарю за службу. Всех.
22. Тут солдаты мои, кроме самых вымуштрованных, повели глазами в сторону. Я тоже обернулся, из-за танка выходил Плотников. Я, как положено, шагнул к нему, взял под козырёк, поскольку перед строем, официально докладываю:
- Товарищ командир роты! (Лейтенантами, по званию, ротных только старшие начальники называют, да и то, когда недовольны) Третий взвод поставленную боевую задачу выполнил. Данная полоса рощи от противника очищена. Отступивших немцев не замечено. Пленных нет. Потерь нет. Взвод захватил два исправных немецких танка, один не заводится. Трофеи подсчитываются.
- Вольно! – скомандовал Плотников, и я машинально повторил «Взвод, вольно!»
- Два танка, говоришь? – продолжал он, мельком оглядев их, и вдруг встрепенулся, - Как «потерь нет»?
- Так точно! - говорю, - Взвод в полном составе, готов выполнять боевую задачу.
Вижу, хотел он мне сказать нечто, но отвёл глаза на строй, сосчитал сам. И получилось у него то же, что у меня – это я по его лицу понял. Повернулся он к строю, вытянулся. Взял под козырёк, говорит:
- Всему личному составу взвода объявляю благодарность за проявленную в бою доблесть. Командиру взвода, – это уже ко мне, – представить отличившихся к наградам. Пока – отдыхать, оправиться, учесть наиболее ценные трофеи, оказать помощь раненым. Огня не разводить.
Не стал я говорить, что раненых тоже нет, чтобы не перегнуть палку, повторил распоряжение, Борису сделал знак – присмотри, мол. Плотников мне тоже сделал знак – отойдём, мол. Я ждал вопросов, недоумения. Но он всё это на потом отложил, помолчал, говорит совершенно конкретно:
- Здесь, у танков, будет временно КП, я сюда телефонистов пришлю. Твоя последующая задача – Топорково. Организуй наблюдение. Подготовься к отражению возможных контратак. Орехов пойдёт в линию с тобой. У Полещука могут быть осложнения…
И словно накаркал. Оттуда, слева, зарычали моторы, звонко ударили танковые пушки. Плотников подобрался, и уже на бегу крикнул мне:
- Я – туда! Если что – за меня Орехов. Действуй, старшина!
И я пошёл действовать.
На краю танковой поляны стоял усатый князь и презрительно рассматривал немецкую каску. Я вспомнил читанное где-то обращение.
- Княже, - говорю, - видел тебя в бою. Что, вас железо тоже не берёт, и всякий там свинец?
Он отбросил каску, глянул на меня и внятно объяснил:
- Единожды за отечество павшие другой смерти не имут.
Тут он поглядел на запад и вроде как улыбнулся. Гитлеру бы ту улыбку видеть!
Наблюдать за немцами я посадил в кустах нашего моряка, который уверял, что он самый дальнозоркий, настрого указав не высовываться и сразу докладывать о движениях противника. Унтера Федю, поскольку тот имел некоторое представление об огнестрельном оружии и даже о пулемётах, я с тремя людьми послал собрать самые полезные для боя трофеи и доставить сюда. Слышу:
- Товарищ старшина!
Смотрю – настоящий живой солдат в нашей форме, от чего я уже и отвык. Невысокий, чернявый, на татарина похож. Он видит, что я не узнаю, представился:
- Пулемётчик, боец Юзбашиев. Пулемёт по вашему приказанию выдвигается.
И в самом деле, из-за берёз, кряхтя и отдуваясь, показались Ёжик и Ким, тянущие поставленный на лыжи пулемёт. Я сказал Юзбашиеву самому выбрать позицию с расчётом, чтобы держать под обстрелом окраину деревни, где немцы могли занять оборону.
Всё это время я прислушивался к тому, что творилось на левом фланге. Там рычали танки, их пушкам отвечала наша «сорокопятка», трещали пулемёты, бухали противотанковые гранаты. Над макушками берёз поднимался чёрный дымный столб. Похоже было, что Полещук удерживает позиции.
Я оставил за себя комэска, дав ему кой-какие указания, и рысцой побежал на правый фланг, устанавливать локтевую связь с Ореховым.
23. Орехов сидел на снегу, прислонившись к берёзе. «Товарищ лейтенант!» - окрикнул я его (младших лейтенантов называют младшими только, если хотят обидеть). Он оглянулся, вскочил, крикнул:
- Славка! Здорово! Живой? – и с удивлением добавил – И я живой!
Тут же отогнул простреленный воротник шинели, показал красный рубец на шее от скользнувшей пули (Представляешь – пять миллиметров – и кранты!). Это была первая пуля автоматной очереди, потом у немца автомат повело и остальные пули распороли воротник, сукно на плече шинели и шов рукава. Потом он стал рассказывать, как здорово его сибиряки, с головой зарываясь в снег, подползли от ручья почти к немецким позициям, что командир был рядом, но полностью доверил ему командование… А я припоминал, что после своего первого боя, там, на Озёрне ещё, наверно, так же держался. Он перебил свой рассказ, обратился ко мне, вроде как за подтверждением:
- Вот ведь, говорят, что треть необстрелянных убивают в первом бою, а чем дальше, тем вероятность меньше, да? Я теперь, выходит, обстрелянный?
Я, чтобы не сглазить, переменил тему, да и времени на разговоры не было.
- К делу, Серёга! Только сначала дай закурить.
Он достал жестяной портсигар с тремя последними папиросами, мы закурили, я сказал, что Плотников побежал на левый фланг, заворачивать танки, а его оставил временно за себя. Тут Серёга мой в лице переменился и даже, вроде, подрос. Я сказал, что Плотников распорядился устроить КП возле захваченных нами танков, туда протянут связь (Вы и танки захватили?). Потом я сказал, что в моей полосе немецкие миномёты валяются почём зря, и послал бы он своих миномётчиков посмотреть, нельзя ли их использовать, да пристрелять бы окраину деревни. Он тут же закричал «Зверькова ко мне!», прибежал Зверьков, с рыжим чубом, в сдвинутой на затылок ушанке, весь потный, миномет, что ли, тащил? Я его сориентировал, и он побежал, на ходу призывая кого-то из своих.
Потом мы пошли к опушке, прихватив подтянувшихся из дзота пулемётчиков. По пути согласились, что у Полещука стало потише, вроде немцев окоротили. Орехов честно признал, что у него исход боя был неясен, пока мы не прошли рощу насквозь, и тогда только немцы стали нервничать, потому что стрельба пошла уже у них в тылу.
Поглядели на Топорково, наметили разгранлинию. Немцы там затаились и себя не обнаруживали. Посмотрели вправо, где четвёртая рота на первой линии немецких траншей отбивала контратаку. И ещё дальше вправо, где шестая рота залегла под миномётным огнём, а из деревьев били наши батальонные пушки, стараясь подавить немецкие миномёты. И ещё дальше, где уже трудно было что-то понять, кроме того, что бой разгорелся по всей линии, но неизвестно ещё, как повернёт. Тут я заметил, что небо ещё посветлело, облака ещё приподнялись, и теперь надежды на плохую видимость нет. Так что идти нам в очередную атаку при хорошем освещении и опять по чистому полю.
Мы с Серёгой похлопали друг друга по плечам, и я побежал к своим, потому что чувствовал, что скоро наш выход – как говорят в театре.
24. Я ещё не добежал до танков, когда услышал:
- Русаков!
Это был Плотников, оттиравший снегом копоть с лица и одежды. Каска его была косо прочерчена осколком, лицо было ещё по-боевому жёсткое, но, пожалуй, довольное. Под прикрытием танка уже устроились телефонисты со своим хозяйством.
- Что у Орехова? – спросил Плотников, потому что где же я мог ещё быть?
Я коротко доложил, он всё одобрил, сказал, что Сергей показал себя молодцом, добавил:
- А ты, гвардии старшина, у нас сегодня главный. Всей роте успех обеспечил. Я докладывал комбату, он даже удивился, что мы так продвинулись, да ещё танки взяли. Они ведь главный удар шестой ротой намечали, а мы на задворках считались. Теперь он попробует переиграть, но пока придётся обходиться своими силами. Приказ прежний. У Полещука значительные потери. Они там два танка подбили, но немец может вернуться, он за Рождествено крепко уцепился. Поэтому Полещука я оставляю в обороне, вы с Ореховым наступаете. Комбат обещал помочь огоньком. Артналёт по Топорково, - он посмотрел на часы, - через тридцать минут, продолжительностью пять минут. Сразу после – идём в атаку. Я – с первым взводом. Вопросы?
- Всё ясно, товарищ командир!
- Пополнение я частью направил Полещуку, частью Орехову. Шесть человек подойдут сюда. В атаку их пока не бери, пусть осмотрятся. Назначь старшего, поставь задачу – охранять КП, связистов.
- Есть! Разрешите идти?
- Не разрешаю. Почему не по форме одеты, товарищ старшина?
Я оглядел себя, недоумевая.
- Комбат уже отдал в приказ. Петлицы привести в соответствие со званием. К завтрашнему утру.
- Есть привести в соответствие к завтрашнему утру!
- Теперь иди!
Он неопределённо махнул рукой, что-то сказал связистам, и рысцой побежал к Орехову.
Я вдруг проголодался, достал из вещмешка сухой паёк, уплетая ломоть чёрного хлеба с маргарином, вызвал нашего моряка и расспросил его. Тот доложил, что немец показывается мало, всё прячется, в одном месте, похоже, что-то копает, а в другом, между сараями, поблескивает что-то длинное железное.
Успел ещё поглядеть позицию пулемётчиков, послушал вялую перестрелку у Полещука. А вот в Рождествено бой разгорался, стрелковая бригада, кажется, зацепилась, наконец, за окраину села.
Собрал я взвод, коротко поставил задачу, приказал быть наготове. И уже так всё было привычно, и бойцы почти все уже были знакомы, а шесть одетых по форме красноармейцев из пополнения показались в диковинку. Я встретил их на подходе, с ними пришли вчерашние санитарки, у одной шинелька была в пятнах замёрзшей крови, но не своей. Девушки тянули за собой санки с кипой ваты, придавленной носилками. Сторонкой, чтобы не видели лишнего и зря не морочили себе головы, я провёл их всех к связистам, назначил старшего, разрешил по очереди греться в танке со всё ещё работающим двигателем. Санитаркам сказал отдохнуть, потом разойтись – одной в первый взвод, другой во второй, поскольку в третьем взводе они были без надобности. Небоеспособных раненых приказал собирать здесь, на нашем временном КП. Ещё успел, обжигаясь, выпить полкружки чая из принесённого новичками термоса. А бойцы мои уже не успели.
Вышел на связь комбат, торопливо спросил обстановку. Узнав, что ротный готовит атаку, сказал передать ему, что приказ остаётся прежний, что сейчас вступит артиллерия. Я едва успел скомандовать занять исходный рубеж.
25. Солнце, судя по времени, уже взошло, но его не было видно. Небо затягивала сплошная облачность, хотя и не слишком низкая. Немцы при такой облачности не летали, а наши лётчики иногда работали.
Ударили наши пушки. По окраине села встали взрывы. Пару сараев разнесло снарядами. В одном дворе загорелся стог, и чёрный клубящийся дым, низко стелясь, лениво потянулся к югу. Но видно было, что наша батарея не имеет точных целеуказаний, бьёт по площадям. Калибры были небольшие, рассеяние значительное, вряд ли немецкая оборона будет полностью подавлена. Налёт ещё не окончился, когда немцы из глубины открыли контрбатарейную стрельбу, но наши артиллеристы честно отработали свои минуты. И мы пошли в атаку.
Шли, перемежая шаг и бег, потому что дистанция была изрядная, да ещё в гору. Со стороны, наверное, наша разреженная цепь выглядела жалко. Правда, правее выдвигался первый взвод. У них, на глазок, было штыков двадцать – с прибывшим пополнением. Они шли, согласно тактике, зигзагами и перебежками, но из-за этого явно отставали от нас. Мы одолели метров сто, когда осела поднятая взрывами земля, отнесло дым, и немцы приняли свои меры.
Оказалось, что у них в Топорково были пушки, про которые тоже не было вводной. Разведчики побывали там дней пять назад, и сведения устарели. Пушек было три – или три уцелело после нашего артналёта. Первый залп прошёл перелётом, снаряды грохнулись на опушке, за нашей спиной. Я закричал: «Разомкнись подальше! Прибавить шагу!». Второй залп вздыбил землю впереди. Обычный артиллерийский приём – нас грамотно брали в вилку.
Я как-то быстро уже свыкся с тем, что моих воинов не берут пули и всякие там штыки. Но снаряды, хотя бы и трёхдюймовые, рвут в клочья, на части, и мне стало до слёз жалко их всех, бегущих рядом, справа и слева, и обогнавших меня и отставших. Вести людей на смерть – обычное на войне командирское дело, и я с этим делом уже был знаком, и ещё на рассвете, когда я не знал, принимал это как должное, прикидывал потери. Но сейчас мне страшно захотелось, чтобы все они, целые, вернулись в свою пещеру и уснули бы опять на вечнозелёной хвое. Это же я их поднял!
Всё это промелькнуло во мне мгновенно, одной искрой. Земля от разрывов ещё не осела, и я по-прежнему бежал с тяжёлым трофейным MG в руках, готовый бросить его и обойтись в бою привычной винтовкой, да вручённым мне наганом. Взрывы отгрохотали, но какой-то гул нарастал сзади. Вдруг мощный голос, перекрывая этот гул, разнёсся над полем:
- Полк небесный на воздусях!
Этот, в чёрном, монах или кто, чуть впереди меня, остановился и указывал в небо.
Тройка Илов, осыпая снег с макушек берёз, вынеслась на бреющем полёте из-за рощи и прежде, чем мы успели понять, уже пронеслась дальше, оставив на окраине деревни огненно-дымную стену.
- Ура! – крикнул кто-то.
- За Родину! – разнеслось по всей цепи.
Мне не надо было командовать. Словно ветер понёс нашу цепь. Бежал с копьём наперевес чёрный монах. Рядом – Тарас Бульба со своим музейным ружьём. Дальше – непонятный кузнец с молотом на плече. Князь с голыми плечами, подпоясанный своей рубахой. С другой стороны грузно, размеренно бежали бородачи в латах. Всех обогнал, размахивая сабелькой, тот юноша, что у костра играл на свирели. Мчались так, словно они не знали, что такое усталость и одышка, а тем более – страх.
26. Илы, описав круг, вернулись ещё раз, зашли с юга, пронеслись вдоль немецкой позиции, простреливая её из пушек и пулемётов – и умчались дальше, прочертив серое зимнее небо красными звёздами. Вряд ли у них было задание поддержать именно нас, но явились они очень кстати. Наверно, их командир – звена или эскадрильи – увидел сверху картину боя и решил попутно подмогнуть пехоте.
Мы одолели уже большую часть склона, этого поля, где все могли полечь при организованной обороне противника, когда у немцев заработал уцелевший пулемёт. В ответ ему застрочил наш «Максим» – как-то особенно зло, и с одной очереди заставил замолкнуть. Немцы ещё сопротивлялись. По первому взводу у них вёл огонь ручной пулемёт, в нашей полосе затрещали автоматы. Но это уже ничего не меняло. Сопротивление было жиденькое. Тут сзади раздался характерный вой летящих немецких мин, но на этот раз его не надо было бояться. Видно, Зверьков освоил трофейную технику. Миномёты вели беглый огонь – один наш, ротный, и два трофейных. Фонтаны от мин поднимались на немецких позициях, то здесь, то там. Правда, стреляли они нечасто, потому что одному расчёту приходилось обслуживать все три ствола. Пулемётчик наш находил какие-то цели, которых я на бегу не видел, и бил короткими очередями.
Я бежал, превозмогая одышку, сердце колотилось в рёбра, ноги еле отрывались от земли, в пересохшем рту застрял липкий вкус запредельного напряжения. Но мы уже были близко к концу подъёма, вот уже поднялись, и последние фрицы удирают среди сараев. А мои воины, обогнав меня, преследуют их, перепрыгивая недорытые окопы, искорёженные пулемёты, тлеющие жерди и трупы…
Скажу прямо, я плохо участвовал в этом бою. И приотстал, и стрелял неточно, потому что руки ходуном ходили после этого кросса. Бойцы мои ворвались в деревню и, по завету Суворова, сами понимали свой манёвр. Вот гранаты уже перестали рваться, всё реже огрызаются немецкие автоматы, где-то на окраине села газанул отъезжающий грузовик, заржала лошадь, и вот уже слышны только редкие выстрелы наших винтовок вдогон, а ближе – голоса, для меня – уже привычные и знакомые.
Лётчики, конечно, молодцы. Я имею в виду не только тех, которые так вовремя явились в этот день, а вообще лётчиков. И артиллеристы молодцы. И танкисты – герои, когда они есть. И все они свысока поглядывают на пехоту. А пехота всех их соединяет и объединяет. И делает Армию. И в любом бою за пехотой последнее слово, и точка, которую ставят в конце.
И в этом коротком бою местного значения за развалины деревни Топорково третий взвод пятой роты поставил свою точку, выбив из деревни подразделения мотодивизии СС «Рейх».
27. Прислонив пулемёт и винтовку к собачьей конуре, я залез на развесистую яблоню, которой повезло отделаться лёгкими ранениями. По просёлку в сторону шоссе удалялся, подпрыгивая на колдобинах, немецкий грузовичок с несколькими солдатами в кузове. От него сильно отставала чем-то нагруженная конная фура. За ней рысцой убегали пешие немцы, сохраняя дисциплину и субординацию – впереди фельдфебель или унтер, за ним – шесть рядовых в колонну по два.
На северную окраину деревни ворвался первый взвод, но им уже было не с кем воевать. Ещё севернее немцы скопились в строениях МТС, готовясь контратаковать наших правых соседей, которые захватили первую траншею, но дальше не продвинулись. На южной окраине деревни была позиция немецкой батареи, накрытая Илами. Там торчали под нелепыми углами два ствола, что-то ещё горело и дымилось, вдруг рванул раскалившийся снаряд. В Рождествено продолжался затяжной бой, но видно было плохо – там горело несколько домов, а ещё ближе, у Полещука, коптили небо два подбитых танка. К западу от Топорково, примерно на километр, опять простиралось снежное поле, похоже, картофельное, а за ним закрывал обзор очередной перелесок. Здесь немцев не было видно.
Я спрыгнул с яблони и пошёл собирать свой взвод. Навстречу попался Борис, с довольным видом осматривавший немецкий ручной пулемёт, такой же как у меня. Он издали закричал: «Ничего, немудрёная техника! Что я, пулемётов не видел?»
Я чуть не спросил сгоряча, какие у него потери, но вовремя остановился.
Быстро кое-что показал-разъяснил ему про пулемёт и приказал с первым отделением занять оборону по южной околице деревни, перекрыть просёлок в сторону Рождествено. На север, в сторону МТС, по плану развёртывался Орехов.
Мы вышли на единственную деревенскую улицу, где осталось в живых всего шесть-семь домов, из них половина, видимо, брошенных и пустующих. Остальное – развалины и пепелища с остатками полуразрушенных печей. Здесь понемногу сами собирались мои воины. Я покричал, помахал руками, они стали сходиться ко мне, молчаливые, с мрачными лицами.
Тут в соседнем доме, одном из уцелевших, скрипнула дверь, высунулась женщина в старом ватнике и чёрном платке, всплеснула руками, охнула: «Господи, наши пришли!», и бросилась на грудь к стоявшему рядом со мной комэску. Она не плакала, только судорожно, со всхлипом, втягивала воздух, пыталась что-то сказать, но у неё всё перехватывало дыхание.
- Мама, это наши, да? Они фашистов прогнали, да? – с крыльца сбежала рыжая девчушка лет пяти и завертелась вокруг нас, хватаясь то за одного, то за другого.
Девчушка была тощая, с непокрытой головой, с тонкими рыжими косичками без лент, в приличном ещё пальтишке, из которого она выросла года два назад. Вдруг она встрепенулась и закричала:
- Дедушка! Ты вернулся, да? Ты же не взаправду умер, да? Я же им говорила, чтобы они тебя в земельку не зарывали, я же плакала, я помню! Мама, смотри, дедушка вернулся, он из земельки выкопался!
Мы все оглянулись. По улице подходил наш старец с посохом.
28. Девчушка подбежала к нему, ухватила за рукав, застрекотала взахлёб:
- Вот как хорошо, ты, ведь, опять будешь с нами жить, да? У нас дом-то стоит, его ещё ни разу не разбомбили! Только вот, горе у нас, фашисты братика Васеньку убили, вчера повесили, вот что делают, изверги поганые!
- Ввечеру? – глухо переспросил старец.
- Да нет, ещё днём, ну, вчера днём. Вон там, прям на воротах тётькатиного дома, дом то их разбомбили уже давно, пять дней назад и больше, а ворота остались…
- Указуй! – велел старец, и она потащила его за рукав.
Дом стоял недалёко и был разбомблен, видно, ещё в ноябре, развалины уже покрыл толстый снег. А ворота остались. Они были распахнуты настежь, а на перекладине висел труп худенького, длинного, и от висенья ещё вытянувшегося мальчишки лет тринадцати. За пуговицу на груди был прицеплен обрывок тетрадного листа с крупной карандашной надписью: «Partisan».
Мы подошли, здесь уже почти весь взвод собрался. Старец поглядел на стоявшего рядом кузнеца с молотом и сказал: «Подсоби, внуче!». Тот поставил свою кувалду в снег, подошёл, а старец, даже не вставая на цыпочки, дотянулся до верёвки, ослабил петлю, продел голову мальца. Кузнец подхватил тело и опустил на вытянутые руки старца, который, вроде, и не почувствовал тяжести. Старец долго смотрел в заледеневшее уже лицо мальчика, потом провёл по нему ладонью, чуть наклонился и дохнул – как дышат на заиндевевшее стекло, чтобы протаять дырочку. Выпрямившись, велел девочке:
- Палицу мою понеси.
Он пошёл обратно, с мальчиком на руках, шагая неторопливо, но крупно. Мы шли за ним, а женщина стояла, где осталась, прямая, суровая. И молчала. Я шёл рядом со стариком и видел своими глазами, как жёсткая льдышка тела мальчика обмякает, и он уже слегка провис, как удобно провисают все дети на руках у взрослых. Перекошенное лицо его разгладилось, рот закрылся, опустились веки, закрыв замороженные серо-голубые глаза. Женщина встретилась глазами со старцем, и он сказал ей:
- Веди во дом свой.
Женщина заворожено, не оглядываясь, пошла в дом, старик с мальчиком за ней, за ним притихшая рыжая стрекотунья с посохом выше себя, дверь захлопнулась.
Я перевёл дух, сморгнул, на глаза мне попался Борис, который тоже моргал глазами, и я, чтобы придти в себя, рявкнул ему:
- Товарищ комэск! Какой был приказ?
- Приказ был занять оборону по южной околице деревни, товарищ командир! - с явным облегчением отчеканил он, - Разрешите исполнять?
- И быстро!
- Первое отделение, в колонну по два, за мной! – прокричал он, и они пошли по улице, а я всё продолжал командовать, потому что надо было как-то опомниться, да и по делу нельзя было расслабляться:
- Второе отделение, вести наблюдение на запад, быть в готовности, занять пустующий дом, - я показал, - Третье отделение – пока со мной, расположиться в том доме! – я показал на дом, бывший в приличном состоянии, где, судя по следам машин и утоптанной сапогами дорожке, размещались немцы.
Хоть я много необычного узнал о своих воинах за эти часы, мне было как-то неловко оставлять их на улице, на морозе, да и положено было давать обогрев личному составу. Я вдруг оказался один.
Только тут я услышал позади шумное дыхание. Я обернулся – это был Плотников.
29. Не знаю, когда он подошёл и что видел.
Командир дышал тяжело, лицо у него было в красных и белых пятнах, каска сползла на брови, шинель застегнута на одну пуговицу, ворот гимнастёрки расстёгнут, вокруг плеча под одеждой что-то было набито, из-за пазухи торчал край белой окровавленной тряпки. Я собрался докладывать, но он движением руки остановил меня.
- Всё видел. Отличная работа. Мы же задачу дня выполнили! А ещё и десяти нет. До вечера кое-что ещё успеем.
Он говорил отрывисто, с некоторым трудом, и посмотрел на меня так, что прикажи он сейчас мне, я бы бросился в огонь, не потому что это – приказ, а потому что – приказ этого командира.
- Товарищ командир, - начал я, - там, в роще, на КП, санитарки. У них…
- Теперь мой КП здесь, - перебил он меня, - И я отсюда не уйду. Кроме как на запад.
- Я на дерево лазил, для наблюдения. Немцы… - снова начал я.
- Что немцы? – опять перебил он, - Накапливают силы, готовят контратаку? Я это без наблюдения знаю. Только я их сюда больше не пущу. (Он перевёл дыхание) Пошли кого… Нет, сам беги в рощу. Приказ – всех сюда. Полещука со всеми средствами усиления. С пушкой. Политрука с пулемётом. Миномётчиков. Пополнение. Связь пусть тянут. Вызвать Седых со всем имуществом. Санитаркам оставаться в роще до эвакуации раненых…
Говорил он как в горячке, но всё чётко, я уже собрался выполнять.
Вдруг он замолк, я обернулся. Из прогона между домами вылезал на дорогу мой пулемётчик, с трудом выволакивая через сугробы вязнущий колёсами в снегу «Максим». Плотников двинулся к нему, я тоже. Пулемётчик, наконец, одолел сугроб, развернулся, увидел нас, с явным облегчением отпустил пулемёт, отрапортовал:
- Товарищ командир роты, пулемётный расчёт перемещается согласно приказу товарища командира взвода.
Тут в прогоне появился Ёжик, волокущий, как бурлак, лыжи, на которых, осыпанный снегом, лежал какой-то длинный и, видимо, тяжёлый груз. Плотников сделал несколько шагов к нему, остановился, спросил:
- Это что?
- Кима убило, - просто, не докладом, ответил Ёжик, - Ещё на опушке, когда немцы первый залп из пушек дали. И снаряд вроде далеко лёг. И всего один осколок до нас долетел. И осколок-то маленький. А ему – прямо в лоб. И – на месте.
- Сюда зачем привезли? – спросил Плотников.
- Так, из нашего же расчёта, ведь, - заминаясь, протянул Ёжик, - мы подумали, может, здесь кладбище есть. Похоронить его, чтоб не оставлять в снегу, значит. Потом, может, люди вернутся, за могилой присматривать будут…
- Нет здесь кладбища, - глухо сказал Плотников.
Я приблизился. Ким лежал на этих санях-лыжах навзничь, привязанный верёвкой, по-прежнему в пулемётных лентах, как матрос на картине штурма Зимнего. Над правой бровью у него была маленькая дырочка, почти без крови. Лицо его, как обычно, непроницаемое, показалось мне почти русским. Красноармеец Ким, не успевший сделать на войне ни одного выстрела, в составе своей роты выполнил задачу дня и достиг указанного рубежа.
- Командуй, - сказал мне Плотников.
- Оставьте пока здесь, - сказал я, - ленты заберите. Идите на южную околицу деревни, там… мой заместитель, доложите ему.
- Есть! – ответил Юзбашиев, как старший.
Мы с Плотниковым незаметно вернулись на то место, с которого отошли.
30. В небе стали развёртываться просветы, облака ещё приподнялись, среди них появились истребители, причём наших даже побольше, чем немецких. Там шли скоротечные воздушные бои. Плотников рассеянно сказал:
- Штурмовики в самую минуту оказались. Без всяких заявок и согласований…
- А может по молитве святого Сергия? – пробормотал я, повторяя недавно слышанное.
Но командир моё неконкретное бормотанье пропустил. Горячка у него, видно, отступила, но он старался поменьше двигаться и говорить. Шинель у него уже была застёгнута на все пуговицы
Внезапно заскрипела дверь, из дома, сильно пригибаясь, вышел наш старец, за ним выпорхнула рыжая девчушка и защебетала:
- Дедушко, теперь братик Васенька завсегда живой будет, да? А фашисты больше не придут, да? А ты теперь с нами будешь жить, да, в нашем доме?
- Ныне я в иной домовине обретаться имею, - сказал старик, покачав головой, - Пойди в дом, внука, негоже простоволосой на морозе стоять. Мать утешь, братца приголубь.
Говорил он ласково, но так повелительно, что даже эта стрекоза, неохотно, но сказав только «Ага, ага!», скрылась за дверью.
Дед вышел в калитку и оказался перед Плотниковым. Комроты был мужик рослый, плечистый, но рядом с ним выглядел подростком. Впрочем, сам он того не замечал, держался обычно. Они посмотрели друг другу в глаза, потом старец степенно произнёс:
- Боярин-воевода, срок, нам позволенный, окончается. А что могли, то мы сотворили. А до полудня мы имеем возвратиться во покой свой. А вамо предречено своею силою ворогов овитязить.
- Вот, значит, как… - помолчав, сказал Плотников, завернул левый рукав и взглянул на часы. – Полдень по Солнцу отмечаете?
- Не иначе же! - ответил дед.
- Значит, в тринадцать ноль-ноль по декретному, - уточнил командир, скорее для себя. – Немного в запасе есть. Одна просьба, отец! Подождите недолго, пока я свою роту соберу сюда.
- А пождём! – согласился старец – Недолго же!
Он ещё раз посмотрел на Плотникова, отошёл и сел на скамейку перед домом, привалившись спиной к шелохнувшемуся забору.
- Русаков! – снова начал заводиться командир, - Приказ помнишь?
- Так точно! – откликнулся я, – Всех сюда. Кроме медсестёр и раненых.
- Правильно понял. Доложи комбату: рота задачу выполнила, переношу КП в Топорково, ожидаю контратак, имею значительные потери, прошу поддержать огнём. Пулемёт свой оставь, пригодится здесь. Я и за тебя покомандую пока. Да! Третий взвод я не расформировываю, должность за тобой остаётся. Примешь шесть новичков, истребителей танков тебе отдаю – их четверо в строю осталось, два пулемётчика, сам тринадцатый.
- Всё ясно! Разрешите исполнять?
- Погоди! – он подошёл ко мне, положил правую руку мне на плечо (левой он старался поменьше двигать), неожиданно спросил – Ты знаешь, что я мины чую?
Об этом в батальоне рассказывали легенды – как лейтенант Плотников четыре раза проводил своё подразделение по минным полям без единой потери. Просто приказывал всем ступать след в след и шёл первым.
- Знаю, товарищ командир.
- Вот и здесь я чую что-то очень важное. Вячеслав, давай ты мне потом всё расскажешь подробно – после Победы.
- Обязательно расскажу! - обещал я.
(Лист, вероятно, вставлен позднее. Чернила чёрного цвета, перо другое. С листа 32 все номера переправлены на единицу больше)
31. Для тех, кто интересуется ходом боевых действий, расскажу об этом коротко.
Командир устроил свой КП в том самом доме, где жила женщина, а её с детьми и остававшимися в деревне двумя стариками, отправил ночевать в нашу старую ротную землянку. Они ушли до моего возвращения, и я их больше не видел.
За день рота наша отбила пять контратак немецкой мотопехоты с танками, и Топорково удержала. Хорошо, что мы успели сосредоточить здесь все силы, и даже немного окопались. Правда нам помогала полковая артиллерия, а один раз – даже дивизионные гаубицы. Да ещё прислали сапёров, которые успели поставить мины.
Мой взвод в новом составе командир развернул фронтом на запад, по таким же задворкам, что шли восточнее деревни. Это направление оказалось наименее опасным. Здесь только в 14.30 немцы контратаковали из перелеска через картофельное поле тремя танками плюс до взвода пехоты. Наши два пулемёта – «Максим» и трофейный MG (второй MG Плотников передал в первый взвод) – заставили пехоту залечь. Танки пошли было вперёд, ведя огонь с коротких остановок. Но наши гранатомётчики, устроив засаду в дренажной канаве, подорвали у головного танка гусеницу. Другой танк на буксире поволок пострадавшего в перелесок, а оставшийся попятился к залёгшей пехоте. Потом второй танк вернулся на поле, и было видно, как высунувшийся из башни офицер, размахивая рукой, орёт на пехотинцев. Те уже снова двинулись перебежками вперёд. Но один из пополнения, вернувшийся из санбата в свой полк сибиряк-снайпер, снял офицера с дистанции примерно пятьсот метров. Танк попятился и задумался. Да ещё миномётчики Зверькова стали забрасывать залёгших фрицев минами. Тут немецкая пехота приуныла, пулемёты наши её продолжали прижимать. Танки без пехоты не полезли больше. Промёрзнув, немцы отползли в перелесок, оставив десяток трупов, и далее ограничились редким огнём танковых пушек и пулемётов с опушки.
Первому и второму взводам, перекрывшим рокадный просёлок, пришлось тяжелее, но они устояли. Ну, мы, конечно, в стороне не оставались – фланкирующий огонь влево, фланкирующий огонь вправо, выбивали просочившихся автоматчиков, вели гранатный бой с танками, в промежутках укрывались от артогня. Два танка ворвались, было, на деревенскую улицу, но один подожгли сапёры, а второй заскучал и огородами убрался обратно. А тут уже стало смеркаться, и день остался за нами.
Из моего нового взвода четверо убыло безвозвратно – двоих убило на месте, а двух тяжёлых отправили в тыл. Так что, остался я сам-девятый. Меня в этом бою тоже задело – впервые за войну, но совсем легко.
Вечером сапёры, с помощью тола, устроили братскую могилу, потому что потому что были потери, и командир сказал, чтобы убитых не оставляли валяться в снегу. Впрочем, это к боевым действиям не относится.
Когда в дивизии узнали о событиях на нашем участке, это направление было признано перспективным. Сюда решили выдвинуть, подчинённую дивизии, свежую стрелковую бригаду. Батальону нашему приказали передать этой бригаде полосу Рождествено (искл.) – Топорково (вкл.) и уплотнить свои боевые порядки. Комбат хотел перевести нашу роту на правый фланг, чтобы нарастить силы для атаки на засевших в МТС немцев. Но Плотников доказывал ему по телефону, что выгоднее брать МТС фланговым ударом с уже занятых ротой позиций, чем рокировать нас для очередного лобового штурма. И, наконец, в третьем разговоре переубедил (или перекричал). Я слышал, как он кричал в трубку: «Бойцы вперёд рвутся!», и это, видно, решило дело. В ночь на девятое мы передали свой участок бригаде, а рота сосредоточилась на северной окраине деревни.
Сменившая нас бригада воевала не очень умело. Но поскольку перед ней противник не успел создать прочную оборону, на следующий день она продвинулась на два-три километра, и немцы вынуждены были оставить Рождествено, чтобы не попасть в окружение.
А наша рота на рассвете внезапным ударом выбила немцев из МТС, и Плотников перенёс туда свой КП. Но перенёс, во-первых, по приказу комбата, и, во-вторых, всё-таки не на восток, а на север, по ходу наступления.
А оттуда уже он шёл только на запад.
32. За последние полчаса я уже отдышался, бежать без пулемёта, да ещё под горку было совсем легко. Да и никакой стрельбы навстречу! Я сразу взял направление на второй взвод, потому что только с его силами можно было попытаться удержать деревню.
Там, видно, заметили меня, и на опушке рощи навстречу мне вышел сам Полещук, которого я издали узнал по мощной квадратной фигуре. Полещук был весь закопчённый, в разорванной осколком ушанке, но невредимый. Его красное лицо было как-то одновременно и радостно-довольным и злым. Я передал ему приказ, походя поручив, вроде как от командира, известить политрука и Седых. Он похвалил нас за взятие Топорково, как будто он был сам комбат, спросил:
- Ну, как у вас, потери большие?
- Был бой, значит, потери есть, - отговорился я, не уточняя, тем более и сам не знал, какие потери в первом взводе, - командир ранен, пока остался в строю.
Последнее я сказал с намёком, потому что, если командир выйдет из строя, кому-то придётся командовать ротой – ему, или Орехову, или политруку. Так что он должен быть, как говориться, морально готов. И по лицу его я увидел, что он это сварил.
Я ещё раз сказал ему, что всё надо делать быстро, он ответил, с обычными матерными украшениями, что сам знает,
Но времени для разговоров у меня не было, я махнул ему рукой и рысцой побежал вдоль опушки на КП, к знакомой танковой поляне.
Найти поляну было легко, потому что там ещё тарахтел заведённый утром танк. Над его мотором отогревал руки один из новичков. Дальше, на утоптанном уже снегу, устроились остальные. Чуть в стороне расположились телефонисты.
За ними, прислонясь к стволу берёзы, сидела одна из санитарок – постарше, та, что уже утром была в измазанной кровью шинели. Другая, уткнувшись лицом ей в грудь, взахлёб ревела. Возле них, на подстилках из ваты, лежали несколько раненых, в бинтах, укрытые шинелями.
Один лежал в стороне, в нескольких шагах, за прозрачными кустиками. Его лицо было прикрыто каской. На нём была ещё новая офицерская шинель, распоротая по верху плеча автоматной очередью, с единственным кубиком младшего лейтенанта в петлице. Это был Орехов.
33. Внезапно, дважды чихнув, замолк мотор танка – кончилось горючее или ещё что стряслось… Стало тихо, не считая, конечно, звуков боя на соседних участках фронта. Один из раненых стонал. Санитарка перестала реветь, и только всхлипывала, а другая нашёптывала ей что-то бессвязно-утешающее. С берёзы шумно осыпался снег.
Теперь я понял слова Плотникова: «Я и за тебя покомандую…».
Но, прежде всего, надо было исполнять приказ. Я сразу послал одного из новичков к миномётчикам с приказом сменить позиции (подчеркни – немедленно!), сказав ему оставаться пока в распоряжении их командира. Телефонисты соединили меня с батальоном. Комбат был на передовой, трубку взял начштаба. Я доложил ему, что велел сказать Плотников, в конце прибавил от себя:
- Командир роты ранен, остался в строю. В бою погиб командир взвода, младший лейтенант Орехов.
Начштаба назвал нас молодцами, сказал, что доложит комбату, мне велел передать командиру роты, чтобы он вцепился в Топорково и держался до последнего. Что, впрочем, Плотников и собирался делать. На моё добавление начштаба не сказал ничего – это была обычная информация с передовой. Вот, если бы командира роты убили, он бы сразу спросил, кто за него.
Я сказал телефонистам снимать связь и переходить в деревню. Они стали отсоединять свои клеммы и прятать в карманы трубки, привычно ворча на нехватку провода, а я поднял остальных новичков, объявил, что они зачислены в третий взвод и велел старшему вести их в Топорково. Я проводил их до опушки и рукой показал направление. За ними, разматывая катушку, пошли связисты, предупредив, что провода хватит только до ближайшего забора, если немцы не оставили им в наследство метров двести.
Слева было видно, что первая группа солдат второго взвода уже скрывается за дымящимися развалинами сарая наверху. За ними двое тащили пулемёт. Ниже несколько человек на лямках еле тянули «сорокопятку», а другие – передок. Последними из рощи вышли трое, доверху навьюченные, потянулись за остальными. Среди них, мне показалось, был и Полещук.
Из рощи, отдуваясь и матерясь, вылезли миномётчики под командой рыжего Зверькова, нагруженные трубами, плитами и прицелами. За ними мой посланец на самодельной волокуше еле тащил ящики с минами. Зверьков пожаловался, что людей мало, своим составом они только две трубы смогли поднять. Я предупредил его, чтобы он вернул бойца в третий взвод, к остальным. В моём новом взводе, по расчёту командира, должно было быть всего двенадцать человек, и каждого следовало учитывать. Я выходил тринадцатым, но на все эти суеверия я чихал. Миномётчики малость передохнули, даже без перекура, и пошли дальше пахать снег. На нашем участке пока было тихо, наверно, у немцев возникли где-то более острые проблемы. «Хоть бы они ещё помешкали полчасика!» - подумал я.
Проходя мимо танка, я немного погрел руки и рукавицы на жалюзи моторной группы, через которые шёл ещё тёплый воздух от не совсем остывшего двигателя. Здесь валялся мой вещмешок, который я оставил перед атакой. И правильно сделал, сказал я себе, вспомнив, как бежал вверх по склону с пулемётом в руках, едва поспевая за своим воинством и еле поднимая ноги.
Я вскинул вещмешок на одно плечо и пошёл попрощаться с Сергеем.
34. Санитарки занимались с ранеными, поили их чаем. Тот, что стонал, немного приумолк, даже что-то отвечал им. Зато другой неразборчиво бредил.
Я подошёл к Орехову, сел на пенёк, стряхнув снег, достал из вещмешка флягу, которую Седых вчера пополнил спиртом, выдавая сухой паёк. Налил в алюминиевую кружку наркомовскую норму, снял ушанку, сказал тихо: «Прощай, Сергей!», выпил. Потом взял снегу почище и зажевал, стирая с языка и нёба обжигающую плёнку спирта. Мне не хотелось ни расспрашивать, ни поднимать каску, закрывавшую его лицо. В голове крутилась, как на зациклившейся пластинке, непременная фраза в конце приказов Верховного главнокомандующего: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!».
Потом я машинально полез в рюкзак, вытащил начатую утром буханку черняшки, отломил кусок, сунул в рот. В пайке ещё был кусок конской колбасы «суджук», совершенно твердокаменной и насквозь промороженной. Я попытался порезать её штыком, но взаимодействие у них получалось плохо.
Подошла поглядеть старшая из девушек. Спросила: «Знакомый?». Я кивнул, показал фляжку, спросил: «Будешь?».
- Ей нужно, - ответила она, - Зойка же его с поля притащила, ещё жив был. Здесь уже…
Она помахала подруге. Когда та подошла, налила ей в крышку от фляги, чуть не насильно влила. Та выпучила глаза, закашлялась. Старшая отыскала в кармане леденец, сунула ей в рот, скомандовала: «Соси!», налила себе такую же крышку, поклонилась в сторону Сергея, опрокинула не без лихости, поморщилась. Тоже заела снегом – у меня, что ли подсмотрела? Я предложил им закусить, они отломили себе хлеба, от колбасы отказались. Старшая сказала: «Ешь сам, тебе ещё воевать!». Потом добавила: «Кстати, там его кобура на дереве висит. А документы у меня».
Я стал жевать колбасу, примерно, как беззубый дед жуёт сухой горох, пытаясь припомнить домашний адрес Орехова. Вдруг вспомнил, как мы с Сергеем выкурили перед боем две из последних его трёх папирос, спросил у старшей девушки: «Табачком здесь негде разжиться?». Она полезла в карман, достала солдатский кисет, протянула мне, извиняющимся голосом сказала: «Вот, на фронте курить начала». На кисете было вышито: «Храброму бойцу на память от Маши». Я закурил, она тоже.
Младшая девушка сразу запьянела. Она вдруг опустилась на колени, сняла каску с лица Орехова, поглядела. Обернулась ко мне, стала громко и быстро говорить:
- Я утром-то пришла к ним, как вы послали. Доложила ему. А он спросил, как зовут? А я говорю – Зоя. А он посмотрел так на меня, и говорит: «А давай, Зоя, поженимся с тобой после войны!». А сам… поженился… со смертью! – выкрикнула она с ревностью и снова заплакала.
- Ну, что ты, что ты? – наклонилась к ней старшая, поднимая с колен, - Он же не виноват, война же, фронт! – и, обняв её за плечи, повела куда-то в деревья.
Я думал, что командир, наверное, берёг Сергея. Не посылать в бой он его не мог – на то война, и фронт, и командирская должность, чтобы посылать людей в бой. И самому идти с ними. Потому что рота – она вся на передовой, и ротный командует в бою своей ротой лично и непосредственно. Плотников пошёл с Ореховым, чтобы поберечь его от нелепой смерти, но не мог уберечь от смерти закономерной. И Кима командир берёг, чтобы тот, по незнанию языка, не был бы убит нелепо, бестолково. Наверно и меня он берёг, хотя я каждый день был в бою по его же приказу. Он велел мне отдыхать в землянке, чтобы я не погиб от случайно попавшей ночью в окоп мины, от шальной очереди, выпущенной наугад немецким пулемётчиком, то есть без пользы. Он был ненамного старше, но посматривал на нас, как на детей, впрочем, большинству из нас и было меньше двадцати. Он понимал, что жалеть нас на войне невозможно. Но он считал правильной только ту смерть, которая работает на Победу.
Я собрал вещмешок, положив туда серёжину кобуру с ТТ, завязал лямки. Сунул в нагрудный карман его бумажник. Надо было идти воевать дальше. Поискал взглядом, куда я прислонил винтовку. Тут с опушки послышались шаги по снегу, треск сучьев, меж деревьями показались люди. Я вгляделся – это шёл мой бывший взвод.
35. Комэск шёл впереди. Увидев меня, он замедлил шаги, другие тоже притормозили. Борис подошёл, взглянул на Орехова, потом мне в лицо, спросил: «Друг?». «Да» - ответил я. Остальные тоже приблизились, обступили.
«Со святыми упокой!» - прозвучал приглушённым, но мощным выдохом голос монаха. Мальчишка-гусар, корнет князь такой-то, встал перед телом Орехова на одно колено, снял кивер, трижды перекрестил Орехова, сам перекрестился. Я вдруг увидел, что он очень похож на Сергея, разве что годом помладше. Сергей уже начал отпускать «фронтовые» усики, а у корнета они только намечались. Гусар поднялся, всё ещё держа кивер на сгибе локтя, поглядел на меня, сказал:
- Право, жаль, что я слаб в стихосложении…
К нему подошёл тот юноша, что вечером играл на свирели, а утром бежал впереди всех с одной саблей. Это был ещё моложе. Он положил руку на плечо корнету, сказал – не то ему, не то всем:
- Се песню о нём сложат, яко о тех витязях русских, что пали возле Траянова вала, а не отдали землю свою ворогам.
- Воистину, - сказал кто-то за моей спиной.
Гусар ещё раз поклонился Сергею, надел кивер. Юноша поглядел на кого-то мимо меня.
- Дедо! – позвал он, - Успокоим ли оного среди нас?
Старец, стоявший позади всех, кивнул головой, вымолвил:
- Тако сотворим.
Он оглядел остальных, все согласно молча наклонили головы. Взгляд старика остановился на русобородом богатыре-десятнике. Тот важно кивнул, подошёл к телу Сергея. Гусар обеими руками взял с груди Сергея его каску. Богатырь нагнулся, поднял Сергея на руки, как ребёнка. Я увидел перед глазами того мальчика, которого старец снял с виселицы, и жуткая надежда вдруг захолонула мне сердце. Но чудо не повторилось.
Богатырь, с Сергеем на руках, медленно пошёл прямиком по снежной целине через рощу, выдерживая азимут на угол Зелёного оврага. За ним шёл гусар, держа обеими руками каску с красной звездой. За ним оказался стрелец, нёсший на вытянутых руках полученную от меня винтовку. Остальные пристраивались, как случалось, мои отделения нарушились. Но последним, как обычно, шёл старец. Проходя, он взглянул на меня, чуть склонил голову, прощаясь, потом обвёл взглядом окружающее, словно запоминая.
Я думал, что остался один. Но, обернувшись, увидел комэска. Он тоже оглядывал всё вокруг, задержал взгляд на очистившемся синем небе. «Во Сварге синей…» - припомнилось мне.
- Вот, и пора уже! – сказал он, притронувшись к рукаву моей шинели, - Прощай, сынок. Победа будет за вами! – и побежал догонять ушедший взвод.
Он догнал их, а строй уже начал скрываться за редко стоявшими деревьями. Берёзы изредка сбрасывали ночной снег. Казалось, они машут руками вслед уходящим. Или роняют слёзы.
2003 г.
БЕРЕГИНЯ
КНИГА
СТИХОВ
Берегиня
На заливном лугу,
Среди озёрной стыни,
Живёт на берегу
Богиня-берегиня.
Я знаю, есть она,
Хоть не видал ни разу,
Что бережёт меня
От всяческого сглазу.
И в трудный час иной
К ней сердцем прислонюсь я.
И летом и зимой
Ей об одном молюсь я:
Сбереги, Берегиня,
От глупой судьбы,
Сбереги от бессилья
Безответной любви,
Сбереги от измены
Неверных друзей,
Сбереги непременно
От нелепых смертей!
Я прошу так немного,
Остальное – смогу.
От всего остального
Я тебя сберегу!
Предназначение
Быть может, пресекая зло,
не только книги сжечь – бумагу?
Костер размахивает флагом...
Всё так смешно, и так светло…
Листов истлевших вороньё.
Ночь. Ожидание мороза.
И честный пепел целлюлозы.
И не на чем писать враньё.
Нужна глухонемая тьма,
бескнижные слепые зимы,
чтоб стало нам необходимо
предназначение письма.
Час чтения
Донна Ночь с доном Ветром пускается в пляс.
Притушила фонарь лунноликая сводня.
Это – там.
А внутри – откровения час
И открытая книга, страница – сегодня.
Пусть прочтутся на ней не сюжет и талант,
А глубинная, лучшая суть человека.
Пусть подскажут, как жить Амадис и Роланд
Тугодумному рыцарю тёмного века.
Еле теплится свечки трусливый огонь,
Неуверенный свет препирается с тенью,
И в дырявой конюшне некормленый конь
Не встревожен высоким своим назначеньем.
Где-то в хламе ржавеет ненайденный меч,
И лопата не ждёт перековки на латы.
И неведомо мысли, ещё не крылатой,
Что таится под спудом, на самом уме.
Из породы словес не блестит серебро…
Но читатель с надеждой страницы листает.
Он пока не в седле. Он всего лишь читает,
Чтобы выяснить – что же такое
добро.
***
Огонь горяч, когда жара.
Вода мокра, когда дожди.
В опасности – опасен страх.
К успехам – тут же и вожди.
А хочется – зимой тепла.
Сырой воды – в сухих песках.
А хочется – чтоб ты была,
Когда синицы нет в руках.
И я костер в снегу топлю.
Даю голодным семь хлебов.
И в трудный час – вождя творю.
А в горький час – создам любовь.
***
Мы были наблюдательны, писаки,
и совершенно ставили ни в грош
тех, кто не видел, как зимуют раки,
не замечал различности галош.
И наши легкоумные собранья
порою превращались в похвальбу:
– Я видел Облако!... – Я – рот у зданья!
– Я – труп, обросший бородой в гробу!
– Я – женщину – ужеобразно-тонкую!
... Тут кто-то, искривляя бледный рот,
спросил:
Вы видели глаза ребёнка,
который знает, что на-днях умрёт?
Молчание
"Мысль изреченная есть ложь" (Тютчев)
Покатилась еловая шишка
и зарылась в приимчивый дёрн.
И спросил беспокойный умишко:
– Для чего же ты, братец, рождён?
Для чего ты пыхтел и старался,
для чего прозябал и потел?
Вот опять у тебя не удался
стих, который случиться хотел.
Ну, отбил все дороги пятами –
от избы лесника до казарм,
но какой же ты правды пытаешь,
если сам не умеешь сказать?
...А у ног побурелая шишка
исполняла своё ремесло:
открывалась легко и неслышно,
чтобы семя потом проросло.
Я хотел у неё поучиться
бессловесному делу семян.
Я хотел у неё подлечиться
от болезни с названьем "обман".
Но опять - не случилось, не вышло...
Каждый год прихожу я туда.
Стайка ёлочек выше и выше,
а со мною всё та же беда.
Только там я стою беспечально
и учу откровенья азы.
Абсолютная правда молчанья
замыкает мой лживый язык.
В исходе ночи
Колобродит пространство всю ночь напролет.
Залегла тишина в беспробудной деревне.
Мир – впотьмах.
Это значит – сейчас запоет
Самый первый петух, понимающий время.
Вот он – ухо востро. Не зевать, не клевать!
И у заспанных кур не искать ободренья...
Всем – пока еще ночь. Всем на все наплевать.
Самый старый петух понимает, что время.
Вот он веки открыл, трепыхнул головой...
Он считает мгновенья, а кажется сонным.
Он начнет, а другие подхватят гурьбой,
Голосистым подспорьем к призыву о солнце.
Так не будем ворчать! Пусть горланит своё.
Краем уха послушай, в дремоте добрея,
А потом досыпай. Мир – впотьмах.
Но поёт
Одинокий петух, понимающий время.
Барометр
Привычная бездумная жара.
Упревшие косцы у речки курят.
В саду мальчишкн голос: «Мне – чура!»
А я уже показываю: «Буря».
Меня костят в напуганных домах.
Кто посмелей – смеётся, балагуря,
И говорит: «Да он сошёл с ума!»
А я упрямо извещаю: «Буря».
Придёт хозяин – раздражён и пьян, –
По мне перстом постукает, нахмурясь,
Со стенки снимет и снесёт в чулан,
Чтобы не видеть предсказанья «Буря».
Я – лишь прибор. Пускай пока чулан.
Меня на показухе не обдурят.
Со мной в связи циклон и ураган,
От них я знаю точно: будет буря.
Придёт холодный фронт в густых громах.
Стемнеет небо, гневно око щуря.
Тяжёлый ветер сотрясёт дома.
На недоверчивых сорвётся буря.
Кто побежит скорей стога прикрыть,
Кто, в дом укрывшись, будет клясть погоду…
А я – среди тряпья, тазов, корыт –
Всем предскажу хорошую погоду.
Люди для людей
Надежда
Мамин вальс
У каждой женщины есть имя:
У каждой женщины есть право.
У каждой женщины есть служба, –
Нам этой службы не понять.
У каждой женщины есть гордость.
У каждой женщины есть слава.
У каждой женщины есть песня –
И этой песне имя – мать.
Ах, солнышко-солнце,
Как нас мало заботит,
Что ты можешь погаснуть,
Нашей жизни звезда!
Приходят возлюбленные,
И жёны уходят,
Но мама – это
Всерьёз и навсегда.
И если нам – мужчины имя,
То есть у нас, мужчин, забота.
То есть у нас такая служба,
И выше службы не бывать, –
Чтоб никогда не горевала
И же тужила отчего-то,
Чему помочь по нашей силе.
Та женщина, чьё имя – мать.
И у меня есть тоже мама.
Ах, мама, ты – моя надежда,
Моя эпоха и планета,
Моя ты вера и любовь!
Прости за всё, в чём виноват я,
Взгляни, как ты глядела прежде.
Глазами солнечного света
Сквозь безнадёжность облаков.
Ах, солнышко-солнце,
Как нас мало заботит.
Что ты можешь погаснуть,
Нашей жизни звезда!
Приходят возлюбленные,
И жёны уходят,
Но мама – это
Всерьёз и навсегда.
Отец
Он приходил – тяжёлый и земной,
В движениях неспешен и просторен.
За чёрною шинельною спиной
Мятежно пахло воздухом и морем.
А дома было тесно и тепло,
И всё казалось маленьким и тонким,
И от шагов чуть тренькало стекло,
И пахло щами, пудрой и ребёнком.
Всегда хватало мужиковских дел.
Шёл нескончаемый ремонт в квартире,
Где молоток геолога висел
Как символ памяти о довоенном мире.
Но шли послевоенные моря,
С Атлантики шумело зыбью злою.
Погоны. Чёрный китель. Якоря.
А в доме пахнет твёрдою землёю.
***
Крутой разряд срывается пробоем –
Обыденности толщу осветить…
Родители уходят на работу,
А сын кричит:
Не надо уходить!
Нет большей супротивности несходства,
Когда их ставит рядом жёсткий век:
Неумолимый идол производства –
И маленький несчастный человек.
Но каждый смертный в этих толщах мглистых,
Готовых искрою насквозь прожечь,
Есть малое дитя родных и близких,
Товарищей, возлюбленных, друзей.
И все мы, крохи, с детскою обидой,
Ревём о том из всех недетских сил,
Что забирает беспощадный идол
Всех тех, кто был и дорог нам и мил.
И с каждой вспышкой их всё меньше в списке,
А идол ненасытен и сердит…
И плачем мы ко всем родным и близким:
- Пожалуйста, не надо уходить!
***
Забывают школьницы формулы динамики,
Выпускные – кончились, помнить – нет причин.
Горожанки летние забывают валенки.
Забывают женщины пройденных мужчин,
Поцелуи сладкие, объясненья пошлые,
Волновавший некогда шёпот на ушко…
Я и сам не памятлив, забываю прошлое,
В квазинастоящее с головой ушёл.
Притерпелся к практике:
прятать память мальчика,
И губами слизывать крем с привычных щёк,
Антрекот зажаривать, и разлад замалчивать…
Но ведь кроме этого что-то есть ещё!
Есть ещё высокое, синее и небное,
За семью печатями спрятанный секрет…
Девушки,
с которыми ничего и не было
Оставляют в памяти
самый прочный след.
Фантазия для пишущей машинки
Он слёг. Хворал недолго. Отошёл.
Собрали небогатые поминки.
И вдруг – уже усевшися за стол –
Услышали стук пишущей машинки.
Сидевший с краю зять тихонько встал,
Дверь кабинета приоткрыл неловко…
Град торопливых клавишей стучал,
Крутился валик, тренькала коробка,
Выбрасывались веером листы
И слово билось головой в страницу…
Как надо ничего не пропустить!
Как надо торопиться, торопиться,
И делать вид, что это так легко,
Что каждый лист спокойно аккуратен,
Покуда он ещё не далеко,
И слышно всё, что хочет досказать он…
Кухонная элегия
Вредно курить? Кури...
Времени перерыв.
К ночи усталый свет.
Отдыха табурет.
Руку ко лбу притронь.
Газа пустой огонь.
Над головой – твое
Стираное белье.
Мутно вода сошла.
Ванна белым-бела.
Сумка пустым-пуста.
День хлопотать устал.
Капает вечный кран.
В темя долбит обман.
В память воткнулась ночь.
Как вороненый нож.
Тесный мирок угла.
Где-то – колокола.
Где-то – магнитофон.
Где ты, хороший сон?
Как далеко кровать...
Вредно существовать.
Клуб однолюбов
Мне приснилось однажды, что я безымянный и древний, – Много старше, чем Данте, старей Низами…
Мне приснились однажды седые, сухие деревья
В серых сумерках, где ни небес, ни земли.
Там они, закосневшие прочно в святом постоянстве,
Отклоняя услуги попа и врача,
Без опоры и крова бесшумно витают в пространстве
И порою ветвями о ветви стучат.
В тусклом времени, как в тихоструйном ленивом потоке,
Их вращает судьбина, колышет пустяк…
Никогда не живут короеды, жуки, древоточцы
В слишком плотных, до гулкости твёрдых костях.
Чем-то собраны вместе, они не составили круга,
Не сошлися в ячейки случайных семей.
Им, похоже, не надо общаться и даже друг с другом,
Ибо каждое знает само по себе…
Мне приснилось сегодня название: Клуб однолюбов;
Серый дом, где входящие в дверь не стучат,
Где не ждут ничего пожилые спокойные люди
И молчат – удивительно чисто молчат.
Три выдержки из женской болтовни
…Я всё болтаю, не слушай,
вам, мужикам, не понять,
хочется высказать душу,
ну, обними же меня!
…В родах участвуют двое,
ну-ка, живее, сынок!
Будем шептаться с тобою
по вечерам, перед сном…
…Пусто и холодно с краю.
Страшная, злая кровать!
Что ж это? – вот, помираю,
Не с кем и слова сказать…
Вадик
Что-то опять в газетах
Стали считать ракеты.
Где-то опять движенье
В пользу вооруженья.
Кому-то опять неймётся.
Как-то всё обернется?...
Что же меня зацепило?
Припоминаю – было:
Словно сигнал к веселью –
Вдруг
топоток за дверью,
Вдруг
голосочек спросит:
– Можно к тебе в гости?
И как бесшумная рыбка
Сперва вплывала
улыбка.
За нею – полной луною –
Являлся и сам собою
Стеснительно, но солидно,
Этакий мини-мужчина.
Застенчивая походка...
Но надо все поглядеть!
- А можно надуть лодку?
- А можно в ней посидеть?
- Это удочка или палка?
- А она раздвигается как?
- А поедем с тобой на рыбалку?
- А я понесу рюкзак?
- Конечно, поедем...
Было...
Что же меня зацепило?
Какое-то слово знакомое…
Саркома....
***
Перевал через полночь,
где времени ветер вещает
и пророчит о том,
что не видно ещё за горой…
Обрастаю людьми,
как иной обрастает вещами.
Окруженьем оброс,
как сосна обрастает корой.
Но сейчас
продувает с вершины сквозная тревога
и знобит,
освистав назначенье моё на земле.
Может я – лишь лишайник
на кряже у Господа-бога
и чешуйка коры
на великом вселенском стволе?
На ночном перевале,
где ветра глагол постигаешь,
измеряешь судьбу,
и нельзя ни придать, ни отнять…
И чешуйка-сынок,
прирастая к плечу, засыпает.
И смолинка-слеза
невзначай прошибает меня.
***
Твёрдость глыбы не понять волне текучей.
Яр огонь не понимает плач поленьев.
Что ежу морскому птичье пенье?
Что слепому червю звёздный лучик?
Что для тигра – ненависть шакала?
Что улитке – упоенье бега?
Что Гекубе – интеграл Лебега?
Не понять Гекубе интеграла…
Дряхлость юности непостижима,
А покою не понять движенья.
Чуждо ликованье – пораженью,
Тающему снегу – струйка дыма.
Точке недоступны расстоянья,
Человеку – то, что он не прожил…
Люди, люди, как же вы несхожи!
Как преодолеть непониманье?
Необходимость света
Когда набег валов и вихрей страшен,
И ходит ходуном земная твердь,
Есть негасимый свет маячных башен,
Как память о любви и о добре.
Есть воля, не играя с бурей в прятки,
Влезать по лестнице, витой как смерч.
Есть человек, всходящий на площадку –
Фонарь надежды в грозный час зажечь.
И есть высокая необходимость
Под дуло ветра подставлять висок,
Встречать лучом удар лихой годины
И пену зла стирать со лба и щёк.
Светло-светлая
«О, светло-светлая и прекрасно украшенная земля русская!» (неизвестный летописец)
Берёза
Размахом свет заворожа,
стоит, одна – и бор, и чаща, –
совсем особенно стоящая,
но к лесу всё ж принадлежа.
В ней всё – родное, все – своё:
июньский вечер,
ночи розовые…
И все мы –
только подберёзовики
у корня мощного её.
Тоска
Европа. Город. В камере отеля
безмолвствует роскошный телемир.
Слегка кольнул увязший в тканях тела
давно окаменевший белемнит.
Ты, чертов палец памяти, сравненьем
не тычь под рёбра, сердце бередя!
Пусть будет просто: вечер, воскресенье,
на улице — брезгливый плеск дождя.
Он лупит в заколоченные ставни,
в худую крышу, в мертвую трубу...
В центральноевропейской глухомани
лежу я, как в повапленном гробу.
Немая дикторша даёт мне знаки,
но только в разных с нею мы кругах...
Мне снятся говорящие собаки
и запах сена на грибных лугах.
Вместе
Приятель, пусти-ка ты шапку по кругу,
По нашему кругу, а круг наш широк.
Поможем, ребята, чем можем мы другу.
Пусть каждый подбросит в костёр уголёк
Пусть каждый поделиться тем, чего много.
Пусть каждый, что может, отдаст от души.
На том и спасибо, и доброе слово,
Дай Бог тебе счастья и долгую жизнь!
По зёрнышку – в кучу, по брёвнышку – в стену,
Хотя бы по ковшику – в общий котёл.
Всем миром осилим, что надобно сделать,
Отыщем, что каждый бы врозь не нашёл.
Изрядим по совести, к другу с любовью,
По русской, по цельной, душе без прорех,
По русской по правде, по дедову слову,
По детской игре с выручалкой «за всех».
А ежели вдруг и чего-то не хватит,
И в каждом не густо придётся дому,
Так это не самое главное, братья,
А главное, чтобы не быть одному.
***
Не в Риме, не в Париже я живу,
И не на Берегу Слоновой Кости.
В окно я вижу Старую Москву,
На русском языке гуторят гости.
Я смутно слышу: Кафка, Маркес, Пруст…
На Западе давно уж так не пишут…
…Но нет – не раздражение, не грусть –
Иное чувство мне над ухом дышит,
Мурлыкает негромко и тепло,
И я слежу с рассеянным вниманьем,
Как тихо на замерзлое стекло
Повеяло согревшее дыханье.
Я не в ладу с ненашим языком,
Чужого слова непривычны ласки.
Но у меня живёт учёный кот,
Который мне рассказывает сказки.
Сказки
Кругом цветы цвели медвяные
в лугах, заросших былью-небылью,
и солнце – синее и пряное –
взмывало в розовое небо.
Играя золотыми соснами,
шумели звонко ветры свежие.
Шутили с молодыми вёснами
леса, шальные словно лешие.
Свирель высвистывала празднично…
Куда могло все это деться?
Осыпалась, как вишня сказочность,
Ушла, как бабушкино детство.
* * *
Море – обольстительно, безмерное.
Степь – вольна. Прекрасен горный пик.
Все же, русский человек, наверное,
Испокон, отвека, лесовик.
Где бы ни скитался озабоченно,
Где бы ты ни странствовал, шутя,
Но под наслоениями прочими
Всё ты леса русского дитя.
И среди пустыни забарханенной,
Где песок безумствует, крутясь,
Вдруг коснётся губ напоминанием
Земляники сорванная сласть.
И войдёт так солнечно и розово
В самые нежданные часы
Запах молодого подберёзовика,
Влажного от утренней росы.
Хочется глядеть – не наглядеться,
Как берёзы в небе шелестят...
Слышишь, потерявшееся детство
Издали аукнуло, грустя?
Омут
Никогда я здесь не был...
Откуда ж я помню
Сероглазое небо
И речку-тихоню,
Вековечную лужу
И прозу навоза,
И досмертную дружбу
Избы и берёзы?
Никогда не петлял я
По этой тропинке,
Так откуда ж узнал я
Две кротких травинки?
Почему как родного
Меня принимает
По-над белой дорогою
Память немая?
Уцелевшей ограды
Коснулся рукой...
Может, это не радость,
Но, верно, – покой.
Двинул в омуте тесном
Тяжёлым хвостом
Гостомыслов ровесник –
Громадина-сом...
Александр
– Уйти? Уйду, коль вам не люб. –
И он ушёл, не хлопнув дверью,
Не разжимая гневных губ…
За Вышним Волочком, за Тверью,
В глухой залесской стороне
Есть от забот и браней отдых.
Нет немцев. Басурманов нет.
До упоенья русский воздух.
Здесь можно мирно брагу пить,
Не слушать злобных наговоров,
Глядеть в озёрные просторы
И рыбу ряпушку ловить,
Величьем дел не беспокоясь,
Вершить помалу правый суд,
И утишать ночами совесть:
Мол, буду нужен – позовут.
Владимир Андреевич
Князь великий Дмитрий Иванович, с братом своим, с князем
Владимиром Андреевичем… (Сказание о Мамаевом побоище)
Ну, вот и всё!
Он только час
Держал в руке Руси поводья,
Узду судьбы и славы часть, –
И отпустил,
Когда по воле
Его
Пошёл Засадный полк,
Гремя копытом и железом…
Земля дрожала, словно пол
Под каблуками пляски резвой.
– Пошли, родные! –
Дорвались
И дотянулися мечами,
Кроша в капусту вражий визг.
Весы пока ещё качались,
Но брошен жребий, свален груз
На спины ополченцев гневных,
И, крикнувши себе – Не трусь!
Рубился с ними наравне он.
Потом –
молебны, и огни
Свечей, и ладана приправа,
И он останется в тени,
А брат – в сияньи гордой славы.
Но зависть не возникнет в нём.
Есть час гордыни, век смирений
И дума:
Все мы так живём –
Для брата,
Для земли,
Для тени…
Стечение
Урутью и рдестом заросшие реки,
Избёнки – столетней старухи старей,
Неявные лики седых иереев,
Устав их невидимых монастырей,
И недоносящийся звон колокольный,
И несуществующий плавный язык –
Всё кончилось.
Но – под закатом свекольным
Всё тот же просёлок, всё в той же грязи, –
И вдруг пересёкшийся с мощной бетонкой...
Под электросветом шатается тьма.
Лягушки спасаются от пятитонки.
С английскою лексикой спутался мат.
И реки увязли в химической тине.
И три тракториста,
И литр на троих.
И сёла,
которые
бесперспективны.
И я – стороной огибающий их,
По кромке, по топкому берегу, с краю...
А реки текут и куда-то впадают.
В углу иконостаса
Иконописцу было трудно –
Канон: святой Григорий – грек.
Власы – как смоль, брада – пречудна.
Лицом – смуглявый, как орех.
Был богомаз молчун и сидень.
Писать не торопился он –
То ль греков никогда не видел,
То ль надоел ему канон.
Когда же взялся он за кисти
И в одночасье кончил лик –
Увидел; получился чистый
Дед Гриша – с Вожеги старик.
И вот, одетый под святого,
Дед помещен в иконостас,
Среди пророков чернобровых
И пышных византийских ряс.
Кручина напрягает жилы
И морщит лоб в кайме седин:
Кругом святые да чужие,
А он один, совсем один...
Лики на сводах
Выведав суть земли,
к небу глаза поднять,
чтоб навсегда понять
недоумённый лик.
Так высоко вознесён!
Смотрит – не в небеса,
смотрит обратно он,
к нам опустив глаза.
Ибо в тех небесах
ясный дух аксиом,
а на земле – роса,
песня, слеза и стон.
Там наверху – пустота,
высшая чистота,
а на земле – уста,
сжатые у креста.
А на земле – человек,
горюшка голоса…
Значит – подняться вверх
и опустить глаза
на добыванье огня,
на ликованье зла,
чтоб до конца понять
ждущий подмоги взгляд,
пока ещё не ослеп,
покуда ещё не ночь…
Главное – на земле!
Главное – всем помочь.
В середине стены
Фигура в светло-голубом
символизирует любовь…
…И тайну строгую храня,
задумчиво глядит окрест.
Направо – серебристый блеск,
налево – языки огня.
Взгляните – контур, колорит…
О чём нам это говорит?
…О том, что ржание коней
на шёпот вишен приплывёт.
И выбор сделан, только вот,
каков же путь и где конец?
Зачем же мастера рука
её вместила в облака?
…Совсем не зря, совсем не зря!
– Ведь ничего не решено.
Ещё сияние дано,
но пламена уже искрят!
Случайно ль здесь наискосок
клубится дым, задев висок?
…Кругом – боренье и разлад,
а цельность только в ней одной!
Направо – хлад, налево – зной.
Направо – рай. Налево – ад.
Водонос
Котлы, жаровни и костры,
и клочья вечной тьмы – углами.
И когти у чертей остры,
и жгуч
священный адский пламень.
Священный –
ибо высший суд,
решивший твёрдо и однажды,
братоубийцев и иуд
обрек на огнь и пытку жажды.
И прочих – несть числа имён,
кто грешен более, кто – мене…
Суров и справедлив закон
для не постигнувших знамений.
Но что за тень скользит в дыму
– безмолвна и почти бесплотна?
В руках – сосуд с водой.
Кому
глоток воды?
Через икоту
посмертную,
сквозь уголь уст, –
глоток студёный –
в пекло глотки…
И никогда кувшин не пуст.
И всюду сострадалец кроткий.
И в запредельный миг души,
когда она почти что пепел,
он к ней
с глотком воды спешит…
Обличье – тёмно.
Взор же – светел.
Лишь миг – и далее,
к другой
душе,
а этой снова – мука…
Но кто же он? Садист? Святой?
По воле неба? Или –
жутко
подумать –
с высшим судиёй
он непреклонно не согласен?
С неиссякаемой водой
он даже здесь
почти опасен.
И, может быть, ещё возьмут
на вилы!?
Но пока – страшатся.
И бесы
молча сторонятся
и не препятствуют ему.
Чудо Георгия о змие.
Во прах повержен змей,
И на коне Георгий.
Тут шутковать не смей,
Благоговей в восторге!
Но только почему
Без всякого восторга,
Столь безотрадно хмур
Глядит окрест Георгий?
Он отирает меч,
Скорбя челом остывшим,
И помнит всех предтеч
В сражениях погибших,
И сонмы многих жертв
Невинно убиенных…
Да, змей, похоже, мертв.
Но сколько жизней бренных!…
За всех, за всех Георгий отомстил!
Но никого не воскресил…
* * *
К тебе с молитвой, Отче наш,
Я в первый раз вхожу сегодня,
Но без надежды, что подашь
Ты мне от милостей господних.
Поскольку не хочу просить.
Слезливо каяться и нюнить,
Ни фимиамы возносить,
Восторженно роняя слюни.
Нecy не жертву, не обет,
Не ропот, чести недостойный...
Но я подумал о тебе,
Как об отце своем покойном.
Я в детстве веровал в него.
Как в символ всемогущей силы.
Но так случилось – нагрешил я,
И тем разгневал божество,
И в страхе ждал – вот кара хлынет...
Но вдруг увидел – не разят,
А плачут – жалобные, злые,
Бессильно-грозные глаза...
И я вхожу к тебе во храм
Делить с тобой, как хлеб насущный,
Все сострадание к отцам,
Которые не всемогущи.
Амазонская лилия
Памяти Оли Т.
Амазонская лилия
Благоуханье, белизна и боль.
И сочный стебель жизни перерезан
Шизофреничной прямотой железа.
И горло вазы, круглое, как ноль…
И время – ноль часов и ноль минут.
Вода прозрачна, и хрусталь прозрачен.
И всё случилось так, а не иначе.
Берите на прощанье белизну.
Берите запах, форму лепестка,
Изысканной экзотикой любуйтесь.
Всего лишь сутки – и её не будет.
Судьба необычайности горька.
Судьба необычайности любой –
Не дать семян, не знать сравнимой меры,
И исповедовать, как символ веры,
Что всё на свете – белизна и боль.
Видение
Ты так легко шагнула через борт
И тишина не вздрогнула невольно,
И лодка не качнулась под тобой,
Не разбежались круговые волны,
И мы не шелохнулись на корме
И безоглядно веровали в чудо…
Ты против нас присела на скамье.
Доверчиво. Обижено.
Оттуда,
Откуда не доходят зовы губ,
И всплеск ресниц, и вздоха слабый ветер,
Где ты стоишь на горьком берегу,
Как медленно прощающийся третий.
Побудь ещё. Останься навсегда.
Стань снова осязаемой и зримой!
Куда же ты?
Как волжская вода
Ты утекаешь неостановимо
Туда, туда, в бессточный, скорбный зной,
Где изобильем солнца небо застит,
Где светлою, солёною волной
Тебя оплачет безысходный Каспий.
Стихи об осиротелом ёжике
Снова вечер, снова тень.
Вот еще пролистан день.
Вот ещё кусочек прожит.
Выползает странный ёжик
Из-под вороха газет
На настольной лампы свет.
Выползает тихо-тихо.
Шепчет: Лишеньки мне, лихо!...
Ежик шепчет о судьбе,
Ёжик шепчет о тебе
Кротко жалуется строчкам,
Робко ставит многоточья,
Тычет носиком в ладонь,
Жмурит глазки на огонь,
Бродит по столу в смущеньи...
Нет бедняге утешенья.
Звук обманчив, ложен свет,
У ежа хозяйки нет.
Мимо пальцев непонятных
Уползает он обратно.
Смолк
колючий шепоток,
Словно выключили ток.
Бесконечность
– Всё кончается… – пела она,
И не знала, что это – неверно,
И что кружки не пили до дна
Капитаны в табачных тавернах.
Говорили: вернёмся – допьём!
И – за двери, за рейды, за море,
И конец не считали венцом,
Неизбежным как женское горе.
И пускай через год или сто
Их в живых никого не осталось,
Привиденья их верили в то,
Что ничто никогда не кончалось.
Собирались за мнимым столом,
Обнимали бесплотных подружек,
И прозрачный безградусный ром
Допивали из призрачных кружек.
…Но когда уходила она,
Приутихли хмельные буяны,
Оборвалась от боли струна
Под огромной рукой океана,
И обрушилась песня, как вал,
И оставила пеной усталость,
И чудак окончания ждал,
Но
ничто никогда не кончалось.
Возвращение к стихиям
«Теперь свободен! Возвратись к стихиям!
...» (Шекспир, «Буря»)
***
Свежее озеро. Ясные сны.
Ночь, голубая до белизны.
Лапы еловые, камень да мох…
Если бы снова вернуться я мог! –
Слушать волну и слышать листву,
Видеть прозрачность и синеву,
Чтоб разбудил меня ветра порыв.
Робкие губы прохладной зари...
Хочу, как из больницы – домой,
Как солнца – пасмурною зимой,
Как после грохота – тишины,
Как после разлуки – ласки жены,
Коснуться – как радости после беды –
Светлой, студёной озёрной воды.
***
Кончаются неясные апрели –
Сомнения застенчивой весны.
Возносятся стремительные ели
В оттаявшую пустынь вышины.
Ах, как же вы, апрели, запоздали!
Как залежался позерневший снег,
Как ласточки в аравиях устали
От нелетанья у родимых стрех!
Как реки, задержавшися в разбеге,
Хотят в свои каспийские моря!
Как застоялись во дворах телеги!...
А лодки были вытащены зря.
Но все-таки апрели просочились,
Но все-таки апрели проросли.
Пушистым дымом вербы задымились,
И стало видно все концы земли.
Коричневые почки вырастали,
Гремели ледохода корабли,
И пасхи отзвенели над крестами,
И красные субботники прошли.
Но вышел срок – кончаются апрели,
Уж зелень можно глазом увидать.
Последнею застенчивой неделей
Кончается такая благодать...
В поисках красоты
Ни скита, ни острога,
Ни конского следа.
Иду лесной дорогой,
Забытой навсегда.
Плечами чуть качая,
Сам беломошный бор,
Меня не замечая,
Ведёт свой разговор,
Гудит, не уставая
Всё хвоей посыпать...
В болотце догнивает
Времён петровских гать.
Давненько, как прикину,
Не хаживали здесь.
А что тому причина
Сокрытая? – Бог весть!
Где век индустриальный
Несётся в "Жигулях",
К известной цели дальней
Ведёт бетонный шлях,
Визжа, чадя, газуя, –
Бездумней, да скорей! –
Ликует, озоруя,
Накатанность путей...
А вдруг, в бензинном дыме
Да в выхлопах пустых, –
Шутя, проскочишь мимо
Неброской красоты?
А вдруг, она осталась
В сторонке от шоссе?
А не пойти ли малость
Не так, как ходят все?
И возле майской речки –
Ответом на вопрос –
Взлетает мне навстречу
Вдруг – облако стрекоз...
В северном лесу
Белый мох и желтый мох,
красный и зеленый;
там черничное письмо
и грибов поклоны.
Там сосновый мудрый шум
в синем-синем ветре...
Я ветвям рукой машу:
Как живете, ветви?
Ветви в тысячу ладош
солнцу рукоплещут.
Бор гудит на семь ладов,
расправляя плечи.
Лесу я письмо пишу
россыпью чернильной.
Я свои грибы ращу –
пусть не так обильно.
Не зароюсь в мох страстей
гномиком-повесой.
Очень хочется расти,
вырасти до леса.
Остановка
Мы жили там, где было много неба,
сосновый бор, три медленных реки,
где заводи кувшинковая нега
жила себе, прогрессам вопреки.
Тогда мы стали замечать событья:
с большой сосны свалился лишний сук;
погнался ястреб за пугливой выпью;
полночный ёж прошебуршал в лесу.
Мы сделались внимательны к погоде,
и позволяли ягоде дозреть,
и выходили в тихие походы –
не за добычей, просто – посмотреть.
И с небом, как со знающим соседом,
в закатный час прохладной полутьмы,
ведя неторопливую беседу,
всегда к согласью приходили мы, –
что солнце, срезанное краем тучи,
и удалой гигантоман-ревень,
и давешний ночной молчун-попутчик,
и жаба пучеглазая в траве –
все в сочетаньи, и ничто не вредно,
и как же может в мире горе быть?!
... Текло такое медленное время,
что было видно, как растут грибы...
Жизнь
Мужчина с женщиной лежали
среди ромашек и брусник.
И солнца ласковое жало
размеренно касалось их.
…И в круг сползясь, гадючьи жёны
головками на стебельках
покачивали напряжённо
движенью в такт,
движенью в такт…
Стихи о тёплом ветре
Между вечером и ночью
ходит в гости тёплый ветер.
Он ко мне приходит тоже,
повздыхает, помолчит.
Говорит, что нам уютно,
и никто не нужен третий,
и земля под тихим небом –
самый лучший в мире скит.
Гость мой нежный, гость беспечный,
что-то шепчет, в шею дышит,
осушает капли пота
на остуженных висках,
говорит, что это – вечно,
никогда не станет бывшим…
Только знающее небо
грустно смотрит свысока…
Говорит: искал кого-то,
а кого – уже не помню,
а нашёл – сухую иву,
и тебя на берегу.
Как земле – заряды неба,
как дыханье листьев – корню,
я тебе сегодня нужен,
потому что я не лгу…
Только знают небо, ива
и висок холодноватый,
то, что никогда не вечна
жизни тёплая тоска,
и что много раз по свету
будет вновь бродить когда-то
поздним гостем тёплый ветер,
позабыв, кого искал…
Тихое дерево
...А дерево думает, людям не слышно:
Какое безумие эта подвижность!
Какая-то птичья неукорененность...
Такая опасная незащищенность!
Безмерно болтливы, и все у них вдруг.
Висит сиротливо обломленность рук.
Стволы мягкотелые влажно белы.
И нету коры, и нету смолы...
А дерево шепчет, понятное небу
И беглого облака высшему снегу,
Качая в раздумье ветвистые плечи:
Как странно, что клонятся ветру навстречу,
Что вовсе не сеют крылатых семян,
Что верят, как в землю, – в движенья обман.
Зачем-то блестящим и острым звенят...
Как странно...
Зачем они рубят меня?
31 августа
Тихий лес. И око водоёма
Загляделось в зазеркалье неба.
Лето, уходящее из дома,
На прощанье улыбнулось немо.
Камышей пожухлая солома,
Августа застенчивая старость.
И скользит по глади невесомо
Гнутого листа изящный парус.
Сядем, вспомним пройденные дали.
Сколько мы сегодня повидали,
Сколько незаметно отмахали,
Наловили и насобирали!
Ну, а если что и не успели,
Это не обидно, в самом деле!
Летнее тепло хранится в теле,
Караси ещё придут на мели…
А вокруг брусника – как на блюде!
И опят невиданная россыпь…
А тепло – ещё и завтра будет.
Так тепло!...
Но завтра будет осень.
***
Когда добыча больше не нужна,
И цели нет приумножать именье.
Приходят в душу мир и тишина,
Как доброе и грустное знаменье.
Приходит время – выйти на рубеж,
И, как пароль, сказать живущим – "Будем!",
Писать стихи – не самому себе,
А рекам, тополям, ветрам и людям.
И запускать – не для пустой игры,
Для жизни – пусть и чуждой, и нескорой, –
Неблагодарных, молчаливых рыб
В безжизненные, светлые озера.
Только горы
Ледник
Солнечно, как где-нибудь в Марокко.
До безгрешности пречистый лёд.
Скользкая опасная морока.
Не дорога – талое стекло.
Третьим в связке – шпингалет-сомненье,
Нюнит – И чего связались с ним?
Это же реликт оледененья,
Злой последыш допотопных зим,
Затаивший к солнцу недоверье
И к живым холодную вражду.
Здесь ущелий узкогорлых звери
Сотни лет своей добычи ждут…
– Брось, всё проще: ярко, бело, пусто;
ледники не добры, и не злы.
…Мы влюбились до зубного хруста
в прочные шершавости земли.
Порог
А дело было так:
Её понёс поток.
А это – не пустяк,
Когда внизу – порог.
А тот, что говорил,
Что он её любил,
Он что-то там рубил
И он не рядом был.
А рядом был другой,
Который не любил,
Но заменил того,
Поскольку рядом был.
Он бросился туда
В ботинках и во всём,
Где крепкая вода
Крутилась колесом.
Он крыл со всеми «ё»
И был по делу груб,
Но вытолкнул её
На каменный уступ.
Что говорить – мол, смел;
Чего вздыхать – судьба!
Ну, в общем, не сумел
Он вытолкнуть себя…
Приехала родня.
Он всплыл, как привелось –
Через четыре дня,
Через пятнадцать вёрст.
И причитала мать:
– Ну, что ж ты натворил!
Оставил доживать…
Уж ладно бы любил!
А та жила с другим –
Ни трудно, ни легко.
Но как-то было им
Друг с другом далеко.
Четвёртый
Один шел в горы ради впечатлений,
Другой – для славы и обогащенья,
А третий просто высоту любил,
Хотел проверить он пределы сил.
Четвертый в горы без толку не лез,
Жил у подножья в домике уютном.
Была метель. В средине ночи мутной
По рации он принял «Эс-О-Эс».
Оделся. Взял фонарь и ледоруб.
Сложил в рюкзак сухой паек, аптечку,
И, аккуратно загасивши печку,
Шагнул за дверь, не разжимая губ.
Такая служба... Что и как потом
Происходило – мы опустим это.
В конце концов, спустился он к пикету
И вынес тех троих. И все о нем.
Пик
Горе – ещё не беда,
верьте!
Холмик - ещё не гора
грусти...
А на вершине всегда –
ветер.
А на вершине всегда –
пусто.
Там, не вершине – совсем
голо,
Даже напиться воды
нету.
Но на вершине стоишь
долго.
Как на ладони – края
света.
Как на кресте – тишина
муки.
Дрогнувший камень в обвал
верит.
Ползают где-то внизу
мухи,
Ибо особый закон
меры.
Приподнимаются ввысь
дали.
Карта завралась, нужна
сверка.
Смотришь свою тропу –
та-ли? –
И самого же себя –
сверху.
В зоне альпийских лугов –
стадо.
Там обретаться вполне
можно.
Но подниматься наверх –
надо.
И опускаться назад –
тоже.
И высоту заменить
нечем.
Ветер беды принимай
грудью...
А подниматься на пик –
легче.
Вот опускаться назад –
трудно.
Твой свет
Сольвейг
Может быть, и нет тебя нигде
в мой век.
Солнечной дорожкой на воде –
Соль-вейг...
Валуны нагроможденья дней –
внакат.
Розовые сосны в синеве –
закат.
Лодкой на воде оставлен след –
волна.
За кормой струя уплывших лет
длинна.
И смятеньем путаных путей
дрожит
На последних бликах в темноте
вся жизнь...
Ночь окружит, чтобы извинить
обман.
Думами о том, чему не быть –
туман.
Соприкосновенья времена
ушли.
Лунный свет в тумане – седина
души.
Не зови, не помни, не жалей. –
О ком?
Это только в памяти твоей
огонь.
Это только в памяти моей
твой след...
Из тумана, сосен и теней –
твой свет!
Памятью о счастье в сентябре –
июнь.
Хочется ли в дом войти тебе,
Пер Гюнт?
Солнечные пятна на твоей
щеке.
Золотые сосны в синеве –
рассвет.
Зыбкое сияние везде –
свет, свет!
Солнечной дорожкой на воде –
Соль-вейг...
***
Запоминаю
снег и чистоту,
Морозный пар над родником студёным,
Обрыва крутизну и красоту
Твоих берез, в прозрачности склоненных.
Я забываю,
что зима темна,
Что дни чертовски коротки и слепы,
Что я один, и ты ещё одна,
Что в январе подснежники нелепы.
Запоминаю
заячьи следы,
И режут лыжи хрусткие заструги,
И нам с тобой далёко до беды,
И не беда задиристые вьюги.
Я забываю,
что зима пройдет,
Что отметелят в свой черёд метели,
Что чистота растает, словно лед
На мутных волнах вешнего похмелья.
Я между
тишины и суеты
В себе недоуменье убиваю.
Гляжусь в тебя. В меня глядишься ты.
Запоминаю я
и забываю.
Зимний костёр
Я разжигал костер, склонясь к твоим ногам,
Не из любви к огню, не от избытка пыла.
Не с тем, чтобы согреть зернистые снега,
Не оттого, что дров тайга нам подвалила.
Совсем не потому, что это твой каприз,
Не оттого, что мне развлечься захотелось...
Есть разные огни. В парчовых рифмах риз
Упрятано стиха застенчивое тело.
Простецкий свитерок скрывает под собой
Движения души – доверчивой и страстной.
Стареющей зимы ревнивая любовь
Под безразличием таит в себе опасность.
...Крепчающий мороз. Далёко до жилья.
По снежной целине не шибко разбежишься.
Всё словно вымерло. Не видно и зверья.
Огонь необходим. Берёстой бы разжиться...
Картошку хочешь печь? – Под настроенье жги
Осенний дымокур в полста шагах от дачи...
Но зимние костры – спасенья очаги –
Разводят лишь тогда, когда нельзя иначе.
* * *
Начинается шорох развернутых карт.
Отовьюжил февраль. Расчирикался март.
Начинается шепот растущей воды.
Отступают на север линялые льды.
Ты по талому снегу идешь как весна.
Ты грустна после долгого зимнего сна,
Где метель, да пурга, да сугробы гурьбой,
По которым босая ступала любовь.
Не кручинься! Уж близится время дождей,
Время почек и птиц, и веселых людей.
Время шумной воды, время буйной гульбы,
Время вешней беды, время нашей судьбы.
Раскрывается книга ветров и дорог.
Начинается запах костров и сапог.
Начинаются волны в брезентовый борт.
Продолжается жизнь. И весна. И любовь.
***
Опозданье твоё – пять законных минут.
Брызги быстрой улыбки в глаза мне плеснут.
Разбежишься навстречу – легка и резва,
Вскинешь руки на плечи…
Тверды жернова.
Тяжек груз раздроблённых старинных камней…
…Ты на целую жизнь
опоздала ко мне…
Красные поляны
Ты помнишь эти красные поляны
За ериком, в расплывчатой дали,
Под солнцем пьяным и под ветром пряным?
Какие же цветы там всё-таки росли?
Мы видели, но как-то не дошли,
Не вникли в эти травы, в эти страны…
Жалеть ли нам об этом, обижаясь
На собственную немочь и на лень
Иль, равнодушием вооружаясь,
Помалу забывать про этот день,
Как забывает про чужих людей
Земля случайная, земля чужая?...
Но старость ли слетит совой полярной,
Закружится ли ястребом беда,
Обнимемся с тобой, чтоб не отдать
Друг друга, и ответим окаянной,
Что мы ещё должны дойти туда,
Где есть такие красные поляны…
Люблю
Над бессонной землёй
Часовыми проходят года.
Сколько их на число –
Это, в общем, не так уж и важно.
Мы призывники все.
Призывают нас к жизни однажды –
Лишь однажды.
И больше уже никогда.
Нам вручают повестку.
Потом мы взрослеем. Тогда
Разведут на посты –
На какие, – не так уж и важно.
Потому что мы служим,
Мы делаем дело – однажды.
Лишь однажды.
И больше уже никогда.
Кто ты был, где ты был –
Это, в сущности, всё ерунда.
Как ты выстоял смену –
Лишь это действительно важно, –
Скажет нам разводящий,
Что снимет с поста нас однажды.
Лишь однажды.
И больше уже никогда.
Далеко от тебя
На планете Земля холода.
Так давно без тебя.
Что уже каменею от жажды.
Но люблю.
Потому что люблю я однажды.
Лишь однажды.
И больше уже никогда.
***
Быть может, только лишь теперь,
Когда умаялись метели,
Мы понимаем все потери
И всю величину потерь.
Быть может, только лишь потом,
Когда улягутся бураны,
Мы оба до конца поймём
Смертельность нашей общей раны.
Остров
Где-то…
Прислонился к брезентовой стенке рюкзак.
Пыльный луч фонаря подмигнул невзначай.
Это – спальный мешок.
Это – спирт и табак.
Тут – сухие носки.
Здесь – растопка.
Там – чай.
Там –
прохладная ночь и луна в облаках,
и плакучая старость корявой ветлы.
Там –
живою бессонной дорогой – река,
где черны берега, перекаты светлы.
Там –
еловые страны на тысячи верст
и нагие громады скалистых хребтов.
Там
встаёт океан, словно выпуклый мост
в серебристых ступенях подлунных валов.
С этой лестницы
прямо на небо ступлю.
Оступлюсь.
И в стремнину Вселенной нырну.
Долечу.
Доживу.
Дотерплю.
Долюблю.
Вот и прибыл.
Конец
мирозданью всему.
И нестрашно написано:
«Дальше – нельзя».
Но откроет
в границе Вселенной пролом
ночь,
высокую арку,
где вечный сквозняк,
и направо –
неброский подъезд за углом.
Я войду.
Я на сорок ступенек взойду.
Подожду.
Позвоню.
И услышу шаги...
Колыхнулся брезент,
пропуская звезду.
Кто здесь?
Села у входа.
Коснулась щеки...
Жадность
. ..Идти над берегом затона,
где воздух, словно порох сух,
где светлый зной с тишайшим звоном
как будто замер на весу;
шагать, любуясь чередою
прозрачных солнцу серых ив,
и с окружающей средою
напару сочинять стихи;
играя с невесомой сенью,
услышать листьев лёгкий смех
и радоваться окруженью –
единственному изо всех;
крик сокола услышать страстный,
и снова радоваться впрок
тому, что цель ещё неясна,
что неизвестны путь и срок,
и что за соколиной тенью,
полынным кружевом шурша,
стряхнув с ботинок тяготенье,
спешит несытая душа...
И, отшагав полдня устало,
подумать, на песок присев,
что, всё-таки, чертовски мало
воды, и света, и дерев!
Полнолуние
Полнолуние, полно-луние.
Волны маленькими колдуньями
Подползают, судьбу шепча.
Так светло, что не веришь – ночью ли?
На дорожке, на самой отмели,
Плещет туловище леща.
Рыбам тоже не спится, видимо,
И в сиянии этом невиданном
Вспоминают своё они:
Как в минувшие эры старинные
Выползали на берег рыбины,
Чтоб когда-нибудь стать людьми.
Выползали из моря древнего
В причитаниях рыбьего племени,
От него себя отделив.
Был прилив, и луна куролесила,
Было ново, и жутко, и весело
Первой рыбине на мели.
Может, был тот порыв ошибочен?
Лунный свет прозрачен и призрачен.
Полнолуние надо мной…
Память бродит вокруг да около –
То ль зовёт к высокому облаку,
То ли в воду тянет, домой…
* * *
Проходит жизнь. Восколыхнёт попрёки.
Плеснёт воспоминаний шелухой.
Проходит ночью по моей протоке
Рокочущий машиной теплоход –
Такой добротный, освещённый, прежний,
Не жизнь – воспоминание о ней,
И оглашает темень побережий
Усиленная музыка огней.
А тот, что на корме стоит и курит,
И к пристани прибудет поутру,
Со спутницей случайной балагуря,
Завидует чуть видному костру.
В его мечтаньях: тишина, осины,
Перегоревшей головешки треск,
Сырая кромка жизни чёрно-синей,
И судака жирующего всплеск,
И берег – неподвижный, настоящий,
Не знающий течение и путь,
И рыболов, у огонька сидящий…
Завидует ли он чему-нибудь?
Подёнки
Обветрилось лицо,
и руки заскорузли.
Я далеко хожу
и редко говорю,
И слушаю, о чём
толкуют с жаром угли,
И пристально смотрю
на долгую зарю.
Мне подают сигнал
несмелые потёмки,
Что время – на покой,
что скоро – догорит…
Толкутся над рекой
безротые подёнки,
Которым даден срок
до утренней зари.
И чует этот срок
мятущееся племя,
И свадебная ночь
в поминки перейдёт.
Поскольку для любви
даровано им время,
То и погибнуть им
придётся в свой черёд.
А я глядел на них,
и размышлял про выбор,
И взглядом провожал
их вальса виражи,
И знал, что знают все,
что мир, в котором вымер
Который-то из нас,
не перестанет жить.
Я думал – выбор есть:
работай как подёнщик,
И торопись успеть,
и сдельно получай,
И в страхе, и в любви,
и в суете подёнок
За насекомью жизнь
испей свою печаль.
И выбор есть ещё:
совсем не вскрыть конверта,
Пускай сгорит в огне,
и с ним повестки срок,
И это значит жить,
как будто ты – бессмертен…
А может быть, что так
живёт и Отче-Бог.
Прощание с бухтой трёх коряг
Теперь прощай. Прощанье есть прощенье.
Прощенья просят. А прощают – молча.
Какое нынче сильное теченье!
Вода в корягах горестно бормочет.
Как будто извиняется.
За что же?
Никто из вас меня не обижал.
Зарубцевались все следы на коже
От ваших давних ласк. А право, жаль.
И я прощаюсь и прошу прощенья,
Хоть вы порой корябали меня.
И я меняю бухту на теченье,
Как будто сторублёвку разменял.
А в заводи круженье всякой дряни
И временных течений маета,
И неизменны только три коряги,
Навечно вросшие в свои места.
И вопреки привычному приходит
Иное понимание потом –
Что жизнь есть бухта, заводь, тиховодье...
А за её пределами – поток.
И вот стою, как разорённый скряга.
Бурлит течение и солнце светит.
И три любви, как эти три коряги –
И к старикам, и к женщинам, и к детям.
Из разных тетрадей
***
Море лежало
взъерошенным зверем.
Море рычало,
бросалось на берег.
Вспять уходило,
опять возвращалось,
В пене и в мыле
на скалы кидалось,
Пастью оскаленной
камни глодало,
Выло отчаянно
и грохотало.
Скалы стояли
недвижно и веско,
В море врубались
силою резкой.
Волны крушили,
мяли,
швыряли,
Жилы
в гранитной груди
напрягали.
Скалы стояли
сурово и твердо,
В море уставив
громадные морды ...
Только по трещинам мы догадались,
Как эти скалы
от штормов
устали.
Приглашение в пустыню
В пустыне – дождь. Сто лет его не помнили.
А он пришел – ночной и грозовой,
И, не скупясь, расплачивался тоннами
Свежайшей влаги за обрыдлый зной.
Платил со щедротой половодия
За сухость пресмыкания в пыли,
За бедность, и безводье, и бесплодие
Бездетной, исстрадавшейся земли.
Земля пила – за все свои страдания,
Щеками дюн ловила влажный плеск,
И в этот миг – жасмина зацветанием
Дохнуло от ее груди и плеч.
И в эту ночь она цвела и плакала,
И почками раскрылись все сердца,
И было так свежо, душисто, ласково –
До самого восхода... До конца.
...Вы знаете лишь засуху настырную
И говорите: все мертво давно...
Пойдемте! Я вас проведу в пустыню,
Где раз в сто лет бывает дождь и ночь.
* * *
Вспорхнул с ладони серенький птенец
И в тёплом небе потерялся с ветром,
Из трепета берёзовых теней
Умчался в ширь весёлого рассвета.
Какой прозрачный, светло-грустный час!
Звучит прощанья голосочек звонкий...
Так слово удаляется от нас
Небрежным убеганием ребёнка.
Открытоглаз и удивлённо тих
Выходит за калитку жёлтым утром
И покидает нас ребёнок-стих,
Лепечущий свою простую мудрость.
Водяной
Ухожу в глубину – пусть не скажет никто, что я мелок.
Утопаю задумчиво в сине-зелёный покой.
Ухожу от мелькания ряби, от пены поделок,
От поверхностных струй,
от надводной возни тростников.
Погружаюсь в недвижную топь, в молчаливые тени,
Где привычно и мудро покоится древнее дно,
Где под зыбкою толщею тусклых эпох отложений
Суть природы своей плодотворно скрывает оно.
Ухожу в глубину, как в себя, словно в психоанализ;
Потихоньку коплю перламутры и рачью икру;
И к прохладе привык,
и безмолвием здесь наслаждаюсь...
Но ловлю краем глаза зеркального неба игру.
Но в ушах, через ровные шумы придонных песчинок.
Вдруг заслышу весёлые плески сазаньих прыжков.
Шевельнутся, струяся к поверхности, стебли кувшинок.
Крылья чайки мелькнут наверху, как намёк облаков.
И тогда – как уж это получится там, под водою? –
Наплюю на глубины, всплыву в суете пузырей
К беспокойному, светлому, солнцем прогретому слою,
Где взъерошены ветром курчавые чубы гребней.
Появлюся – пугающий прачек, зелёный и смутный,
Буду фыркать и булькать, стряхнув цепенящие сны,
И ноздрями втяну запах мыла, скота и мазута,
Бултыханьем мальчишек размешанный до глубины.
День поэта
С утра щемило сердце
от выпавшего снега,
И тело было влажным,
холодным и немым.
С утра была суббота,
была тоска ночлега
В пустом проволглом доме
в преддверии зимы.
Был день, прошедший мимо,
незанятый и вялый.
Прислушивался к пульсу
сознанья червячок.
Был ранний, скучный ужин.
А там и тёмно стало.
И все отдалось болью
под левое плечо.
Присел на край кровати.
Включил побольше света.
Но боль не отпускала,
цепка и горяча.
А он с такой надеждой
спешил, писал про это,
Как будто этим самым
он вызывал врача.
Феникс
Люди,
не завидуйте,
не хмурьтесь.
Не себе
обязан я судьбой.
Вы
глаза глубокие
прищурьте,
Поглядите
в купол голубой.
Видите? –
растущей точкой яви
Что-то мчится
в светлой вышине...
Это я
из солнечных аравий
Прилетаю,
чтоб сгореть в огне.
Жарко вспыхнут
высохшие перья.
Кто-то скажет:
"Жареным смердит."
Кто-то,
может,
руки здесь погреет.
Кто-то
даже
воду вскипятит.
Ну, а кто-то
грустный, очень смертный,
В утешение
себе и мне
Вспомнит
обещание легенды,
Что воскресну
через сорок дней.
Вздует пламя кверху
вихорь знойный...
Я из пепла
вам явлюсь опять.
Люди,
если б знали вы,
как больно
Столько раз сгорать
и –
воскресать.
Блок
Сам свой жребий вымерил и взвесил.
Нет прошения в глазах сухих.
И на чашу, в звон последних песен
Бросил грузом гирь свои грехи.
И почти совсем не выказав волненья
(Дрогнули едва в руке весы)
Кинул горсть сомненья, и смятенья
Предрассветные часы.
Чаши в мутном сумраке качались.
Зябкий холод стягивал глаза.
Что в седом тумане различалось?
Что себе он мог сказать?
На пороге – зыбко и туманно.
На пороге – жизнь странна.
С кем ты будешь нынче, донна Анна?
Чьей минуты тишина?
Где граница чести и измены?
(Пенье петуха-предвестье дня...)
Где слова, горящие на стенах?
Что пророчат эти письмена?
Кто ж он? – Тот, со вкрадчивой походкой.
Незнакомой спальни блудный гость?
Донна Анна спит с усмешкой кроткой...
Час решений. Началось.
Утро выбора осветит рано
Снежную клубящуюся мглу...
Страшно стать постылым Дон-Жуаном,
Пятящимся к тёмному углу.
Стыдно кинуть простынь белым флагом,
Чтоб укрыть ничтожности позор...
И вошёл – тяжёлым, тихим шагом –
Каменный, суровый командор.
Доктор Кихот
«То, что не лечат лекарства, лечит железо»
Не Испания. Хмуро. Серо.
Слабый дождь моросит с утра.
Тяжело умирает Вера,
Руки вымыли доктора.
Весь консилиум бесполезен.
Правда, есть еще там, в стороне,
Врач, который лечит железом.
Он не в латах, не на коне.
Плотно стиснут от честной злобы
Тонкогубый, скорбящий рот.
Не драконы кругом – микробы.
Нe до рыцарства, Дон Кихот!
Вот он встал – долговязый, узкий, –
Клин бородки в горсти зажал...
Хоть бы Санчо какой по-русски
Крепким словом его поддержал!
Но – пора. Отступать не пристало.
Выбор средства явит остро
Многозначную суть металла:
Сталь — есть скальпель,
копье,
перо.
***
Памяти Высоцкого
Вот умер кумир.
Отыгрался кумир.
Заглохла гитара.
Окончился мир.
Негаданно гулок
инфаркта разрыв.
Кончаются споры.
Рождается миф.
Отсказаны речи.
Размылась толпа.
Достаточно места,
чтоб яблоку пасть.
Достаточно времени
все оценить.
И то, что случилось –
не отменить.
Достаточно
шума, биения в грудь.
Не терпит рекламы
последнейший путь.
Довольно хоралов
в ладанном дыму.
Красивеньких воплей
не надо ему.
Житьишко по хлопотам
снова пойдет.
Давайте же думать
о тех, кто живет.
Давайте же делать
для тех, кто вокруг,
Чтоб не забывалось
понятие "друг",
Чтоб сказано тихо –
звучало везде
Сигналом побудки:
"Товарищ в беде!"
Чтоб нас обходила с испугом беда.
И чтобы еще
никому, никогда
Не было позволено
плюнуть в лицо.
Мы – русские люди,
в конце-то концов!
Мы все из России.
Неужто нельзя,
Чтоб тех не толкнуть,
что и сами скользят,
Чтоб кто-то кому-нибудь
ям не копал?
Зачем эта зависть
и сплетен завал,
Обычай подножки
и грязная брань.
Побитому брату –
каблук на гортань,
Угар мордобитья
и рванья волос?
Откуда все это,
откуда взялось?
Струны оборвавшейся
голос высок:
Что делим – Россию
иль жирной кусок?
Уж так ли нас много?
Иль дух наш иссяк?
Иль двадцать мильонов погибших –
пустяк?
Иль нам примелькались
просторы свои?
Сомнительных ценностей
ищем вдали.
Белесым бельмом
затуманило глаз.
В упор мы не видим
пророков средь нас.
А если и видим,
понять ли нам их?
Принять ли
всех нас обличающий стих?
И вот –
словно совести взятку даем,
Пророка –
в кумиры произведем,
Дешевым экстазом
его окружим
И будем по-прежнему
меленько жить,
И будем восторженно
ржать и визжать,
Чтоб уши
от горького слова зажать.
И вот – откупились...
И хватит о том.
Дешевое море
базарных цветов.
Окончилась песня.
Оборвана нить,
Живущих в России
Спешите ценить!
***
Обложные дожди
Обложили меня.
Мокрый ветер дрожит
У плакучего дня.
Я стою в сентябре,
На размокшей тропе.
Я стою на горе,
На пути антивверх.
Настилаю свой взгляд,
Словно гать средь болот,
За крутой дождепад,
За косой горизонт.
Там, где нету дождя,
Где просвет простынёй,
Ясно вижу тебя,
Там, где небо синё.
Ожиданье расти,
В приходящее верь,
Ты в начале пути,
И тропа твоя вверх.
Но пока что, пока –
Мокрый ветер дрожит,
Тяжелы облака
Над прибитостью ржи,
Хлещет ливень о твердь...
Так стоим мы вдвоём –
Я в своём сентябре,
Ты в июне своём.
***
Золотые клёны сентября.
Чернь стволов, узорчатые кроны.
Всё же, может быть, оно не зря –
Это время листопадов стройных,
Золотое время сентября?
Рыжие, шуршащие ковры,
Брошенные под ноги любимым, –
Лета происшедшего дары.
Ярко отрицающие зимы
Сентября хрустящие ковры.
Пышные охапки обнимай,
В тонкость золотистую заройся,
Вслушайся в паденье тихих стай,
Приносящих светлое спокойство,
Ясные объёмы обнимай...
И когда с уже седых высот
Первая снежинка упадёт
В тихую холодную ладонь,
Вспоминай: на переломе год,
Щедрых клёнов золотом огонь…
Может быть, произошло не зря
Голубое время сентября?
***
Ты думала уже, что одолела,
Что я промерз до золотого дна,
Что мне ни до чего не будет дела,
И я забыл, что в мире есть весна?
Но в памяти укрыл великий день я.
И в поединке с вечной мерзлотой
Ледник всемирного оледененья
Припоминает, как он был водой,
Как бился в берега отважной зыбью.
Как по дорожке уплывал к луне.
Какие удивительные рыбы
Икру метали в плотной глубине!
Пока не торжествуй. Ещё возможен
Грохочущий раскол ледовых глыб
И бунт лавин, сорвавшихся к подножьям
С жестокой высоты гранитных дыб.
II все, что истово переполняло
Полупрозрачных недр огромный пласт,
Прорвет водораздел, снесет завалы,
Помчится, рокоча и торопясь,
И выплеснет в разбойные набеги
На глинистые низкие луга
Коричневые выпуклые реки
В стремительных, ничтожных берегах.
* * *
Полустанков летучих годы.
Поезд бьет пространство под дых.
А попутчики сходят, сходят
На разъездах и узловых.
Разметая вьюжную банду.
Громыхает застывший миг.
Дребезжащей консервной банкой
Зафутболил мальчишка – мир.
В невеселом трясучем танце
То едва ползет, то летит
Неприкаянность редких станций,
Ожиданье конца пути,
Я молюсь на окно-икону,
И бесшумно бродит в бреду
Одинокий – на два вагона –
Проводницы бесплотный дух.
По-привычному беспечален
Заунывный рессорный стон...
Хоть бы кто-нибудь сел случайно, –
Нy, хотя б на одни перегон!
***
Ни ревности, ни боли, ни тоски.
Чужой февраль. Отчаянная вьюга.
Голодный лес свирепо рвет в куски
Пронзительный и страстный ветер с юга.
В плечо бурану плачется сосна,
Змеит поземка острое шуршанье,
И беззащитно обнаженный наст
Поет навзрыд о чистоте прощанья.
Над белой скачкой вихревых коней
Гремит хорал — неукротим и светел...
Зачем так смирно и спокойно мне?
Зачем такая тишина на свете?
Ель
Ещё иголки льдисты,
И мёрзлый снег не плачет.
Но запахом смолистым
Короткий праздник начат.
Взлетят ко мне на плечи
С надеждою и верой
Оранжевые свечи
И трепетные сферы.
Улыбчивый и странный,
Так хорошо и мало
Пробьётся звон стеклянный
Над радугой бокалов.
И в зыбком полумраке
От смеха тёплых песен
Я буду тихо плакать.
Роняя память леса.
Запахнет хвойным снегом.
Окошками зимовья,
Бревенчатым ночлегом,
Свечой у изголовья.
Зелёнолапой сказкой
Раздвину стены дома,
Подуют зимней лаской
Седые шумы бора.
Прохладно и колюче
Коснусь твоих ладоней,
Покуда длится случай,
Покуда мчатся кони,
Пока судьба такая,
И плачет комель счастья,
О том, что, чуть оттаяв,
Уж надо осыпаться.
Одиннадцатый лебедь
Я, младший брат, тобой почти спасённый,
Гляжусь в озёр волнистое стекло,
И мне кивает образ отражённый –
Одна рука, одно крыло.
Сложны пути, причудливы исходы.
Волшебством колдовство пересекло.
Я странное творение природы –
Одна рука, одно крыло.
Одни глядят глазами состраданья,
Ну, а другие покосятся зло, –
Мол, это уж не божие созданье –
Одна рука, одно крыло.
Я из людей по сущности рожденья,
И молодое тело тяжело,
Как память о земном происхожденьи –
Одна рука, одно крыло.
Меня земля так ласково качает.
Но манит ввысь крикливых стай подъём,
И я слежу за ними, отвечая.
Машу рукой, машу крылом.
Я птицей был, и взмахивали крылья,
И становилось в воздухе бело...
Но высоту полёта мне закрыли
Одна рука, одно крыло.
О, я летал! Но в небе мне мечталось
Уткнуться в землю, чуя трав тепло…
И памятью полёта мне остались
Одна рука, одно крыло.
Как я хотел стать человеком снова, –
Чтоб меч в руках, чтоб вечный бой со злом!
Одной рукой не навоюешь много,
И не взлетишь с одним крылом.
А нынче – что ж! – и так, и так калеке.
И равно тяжко, сердце сжав узлом,
Быть лебедем с душою человека,
Быть мальчиком с одним крылом.
Как ты добра! Как ты меня спасала...
Но до конца ль уничтожимо зло?
И можно ли вернуть меня в начало?
Одна рука. Одно крыло...
Кай
С тобою мы опять под теплым небом,
И сердце мне оттаиваешь ты,
А я мечтаю о снежной королеве
С ее глазами мудрой чистоты.
Я знаю все, что после будет с нами,
И это знанье тягостно, как плен.
За робкими девичьими руками
Далекой женщины мельтешит тень,
Похожая на ту, что целовала
Мне льдышки глаз своим живым теплом,
Ту, при которой вьюга затихала
И начинался вешний ледолом.
Но эта оторвалась от начала,
И у нее совсем другая стать:
Порыв спасти и страсть согреть сменяла
На вожделенье брать и обладать.
Её бытьё – в обмане плоти терпкой,
Где торжествует похоти зверье,
И мелким бесом кто-то очень мелкий
Всё увивается вокруг нее.
Но, по привычке, или по капризу,
Она меня все держит при себе
И, обнимая, пригибает книзу.
Сплетая руки на моей судьбе…
Но, выдирая из тепла постели,
Пропахшей липким потом грязных снов,
Меня несут высокие метели
Безмолвной стаей снежнобелых сов
Туда, где ночью тускло льды мерцают,
Цветные сполохи трепещут в черноте,
Где после долгой ночи наступает
Незаходящий, очень долгий день,
И вспыхивают на слепящем снеге
Морозных звездочек лучистые цветы...
И я мечтаю о Снежной Королеве
В спокойном свете мудрой чистоты.
Сонет со змеёй
Змея вилась и корчилась в костре.
В шипенье жира слышалися звуки
о сострадании к меньшой сестре.
Но был жесток двуногий брат гадюки,
поскольку он огнем повелевал,
а это ––– власть другим аршином смерить
свое родство. И он не признавал
единство жизни и всеобщность смерти.
Не мог подумать пытошник надменный,
что, может быть, уже идет пожар,
сжимая все живое в жаркий шар
безжалостно пылающей вселенной,
где вьется как безглазая змея
слепая нить земного бытия.
Старые игрушки
Постойте! Минутку. Не так торопливо.
Пока что не отданы в руки чужие,
Пока ещё свалка не властна над ними,
Припомните всё, что они вам дарили.
Они позволяли кормить себя кашей,
Бросать и таскать, забывать в огородах –
Коты-в-сапогах и растрёпы-наташи,
И мягкие псы неизвестной породы.
Для них вы с рождения были большими:
Чумазые принцы, ползучие боги,
И вы, любознательные богини,
Для опыта им отрывавшие ноги.
Они верноподданно повиновались
Неловких ручонок приветливой власти,
И нас, как владык и друзей принимали
В своё глуповатое, доброе царство.
Ревнуя родителей, с ними нарочно
Мы в лишние ночи в обнимку вплывали.
А если уж было невесело очень,
Зарёванность щёк мы об них вытирали,
Но в хохоте школьных звонков вырастаешь,
И поезд годов нас увозит всё дальше.
Корнями во взрослые страны врастаешь,
Где есть и измены, и злобы, и фальши.
А там вдруг припрётся бессовестный вечер.
Всё станет тоскливо и очень непросто.
Не сможешь уснуть, и занять себя нечем,
И будешь молчать одиноко, как остров.
И сядешь под форточкой, свет не включая...
Взобравшись, пыхтя, до коленей высоких,
Подлезет к тебе твой потрёпанный заяц
И ухом тихонько щекочет висок...
Бунт
Великий царь в палате головы!
Ты нас ведешь к непостижимой цели,
И пред тобой извечно не правы
Желанья смут в холопской плоти тела.
Ты свой народ поставил на правёж
И обещаешь звезды через муки...
О, мудрый деспот! Властен ты. Но что ж
Твои запреты взламывают руки?
Ворота сбиты, в степь летит табун,
Затоптано покорности притворство,
И поднимается стрелецкий бунт –
Набатный, темный бунт противоборства.
И в копья взятый с Красного крыльца,
Уже хрипит, вращая дико глазом,
Не чаявший жестокого конца
Большой боярин – сильный гордый разум.
А в жилах улиц ярый ток шумит
И наполняет кровью площадь сердца.
Ликует чернь раскрепощенных мышц...
Вдруг – барабан: действительность: гвардейцы.
Грядет расплата.
Да простит Господь
И равно приобщит к страдальцев лику
Нагую четвертованную плоть
И голову, воздетую на пику!
***
Выпал снег и сразу потеплело.
На земле прозрачно и светло.
Перьями рассыпалося тело
Птицы, налетевшей на стекло.
Тёплая коварная немилость –
Первозимья скудная заря.
Птица-осень на лету разбилась
О прозрачный холод декабря.
И зиме обыденность прощая,
Кружится последний горький смех.
Так и мы внезапной стаей чаек
Врежемся в невидимую смерть.
***
Ждать и надеяться, ждать и надеяться...
Жди ненаглядного, красная девица.
Жди, ожиданье твоё разрешится
В неотлагаемый час, роженица.
Ждём возвращения, ждём вырастания.
Ждут своей осени листья усталые.
Кошка у норки сидит в ожидании.
Князь ожидает подручников с данями.
Ждёт невиновный к себе справедливости,
Приговорённый – нечаянной милости.
Бредит, с надеждой конца ожидающий –
Как окончания боли – страдающий.
Горькую каплю роняет бесстрастно
Больше не ждущее губы лекарство.
Два санитара надежду крадут...
Что ж это, я-то, надеюсь и жду?
Когда придёт весна
Не буду я ни бронзовым, ни мраморным,
забывшим как дышать и как ходить,
Уж лучше – псом, в четыре лапы раненым,
Хромающим во всю смешную прыть.
Уж лучше быть раздавленною жабою,
Но всё ещё ползущей в колее,
И даже рыбой с вырванными жабрами,
Но всё держащей голову к струе.
Я не хочу иконой или образом
Повиснуть намертво в покое свеч.
Хотел бы стать таким упрямым облаком,
Что движется не по ветру, а встречь.
А чтобы знали все, во что я веровал,
Когда весна мой голос унесёт,
Вы посадите в изголовье дерево –
Оно ведь против тяжести растёт.
Посередине
Посредине. Туман вселенский.
Да туда ль ты гребешь, старик?
Так размеренны эти плески…
Я почти что уже привык.
Привыкаю к пути и к мысли,
К равномерности, к тишине.
Вот и сумерки понависли,
Вся река в бесконечном сне.
Только вдруг под лопаткой жарко, –
Или выпи далекий стон?
Перевозчик дымит цигаркой,
Зябко кутаяся в хитон.
Вправду, холодно. Дело к ночи.
Берег прожитого, прости!..
Что ж так тихо гребешь, перевозчик?
Дай-ка вёсла. Грести, так грести.
МИФ О ПРАВДЕ
Некогда боги жили с людьми,
но время темнело и хмурилось,
и люди забыли закон любви,
забыли добро и мудрость.
Жрецы распевали молитвы и гимны,
но были тихонечко рады,
когда последней из всех богинь
на небо взлетела Правда.
Тогда разгулялся бесстрашно бес,
в кресты забивая гвозди.
А Правда на землю глядела с небес,
роняя падучие звёзды.
Слеза состраданья застила синь…
Но гибли веси и грады.
И споря с волей богов и богинь,
обратно спустилась Правда.
Она проходила от гор до рек
и поднимала павших.
Но что мог поделать один человек,
даже её узнавший?
Она выходила на площадь и торг,
но был её жребий не сладок –
её забирали в тюрьму или в морг
те, что блюдут порядок.
Она выходила опять из темниц,
вставала из трупной ямы,
при грозных знамениях вещих зарниц
спешила в молельни и храмы.
Но только вступала она на порог
со словом любви и тревоги,
жрецы вопияли – Ложный пророк,
лукавый в обличьи бога!
Послушно вздымались мирян рамена,
прямились гневно колена…
Для ложных пророков во все времена
и всюду хватало каменьев.
А боги уже назначали зарю,
которая станет последней…
И Правда решила пойти к Царю –
нельзя было больше медлить.
Случилось, что Царь был не так уж плох,
её он впустил и слушал,
повёл её в сад, испустивши вздох,
сказал, что у стен есть уши,
что царство Правды – мечта хороша,
но это ж не фунт изюма,
что сразу не может он обещать,
и надо крепко подумать…
Она уходила, как с похорон,
грядущую ночь провидя…
А Царь поплёлся к себе на трон.
А он был царь Атлантиды.
Стихи 1837 года.
(Из дневника кавказского офицера)
У каждого Грибоедова – своя Персия.
Пролог. В столице.
Теперь пора куда-нибудь уехать…
Хоть на Кавказ!
Не знать надменных лиц, пустого смеха,
Фальшивых глаз.
Скорей забыть немытую столицу,
Всю грязь и дрянь.
Куда-нибудь случайно закатиться –
Хотя б в Тамань!
Быть может, пуля-дура в перестрелке
Не злее слов,
И утешенье есть в такой безделке,
Как смерть,
любовь?
Тамань. Проездом.
Когда допью последнее вино,
Что вспомню я об этом городишке?
Сотрётся всё, останется одно:
Как сладко пела девушка на крыше…
Дай Бог за это ей безбедно жить,
Хоть утопить она меня хотела!
И уж не мне, конечно, доносить
О девушке, что только песню пела.
Под Гихами. После боя.
Шинель пробита. Эполет отрублен.
Чужая кровь забрызгала щеку.
Бой был – как бой. Скупой рисунок углем,
Где лоб – мишень, живот – прицел штыку.
Я видел смерть – не роковую тайну,
А самую обыденную смерть…
Об этом написать в письме случайном,
Которое отправить не суметь, –
Чудачество… Но вы его простите,
Как, может быть, и Бог меня простит.
Наш мир скорей кладбище, чем обитель,
И человек скорее склеп, чем скит.
Наш бренный мир неласково устроен,
И в нём извечна тихая мольба:
Покойтесь в мире, павшие герои;
Сердцам покойным пухом будь судьба!
Но можно ль бесконечно быть в молитве?
И пишет сумасбродная рука
Забавный очерк о кровавой битве,
И вздор о философских пустяках,
И развлекает горькою любовью
Ту, что вполне успела всё забыть…
И спорит с привязавшимся присловьем:
Что есть герой? И можно ль им не быть?
Пятигорск.
Какие горы! Как цветут черешни!
И столько сил, что некуда девать!
А поглядишь на некоторых здешних –
Им не лечиться бы, а помирать…
А вылечить их можно только оптом,
Что в наше время очень мудрено…
Как трудно здравым быть, любезный доктор,
Когда вокруг всё общество больно!
Там же.
Сосна смолой затягивает рану.
Восходу не припомнится закат.
Прохожий поклонился даме… Странно,
Что кто-то может что-то забывать.
Родинка.
Какой случайностью, какой судьбой
Моя дорога вновь пересеклася
С твоей? Откуда снова эта боль?
Казалось, всё сгорело в одночасье.
Зачем опять я жив, и ты жива,
И совпаденье времени и места?
Уж я привыкнул, что свои права
Предъявит скоро мне земля-невеста.
Я с ней, а не с тобою обручён.
И не по свадьбе колокольный звон.
Но – как тогда – была иль не была!
…Кто яблоко из нас, а кто – земля?
Княжна Машенька.
Я не актёр. Гекуба мне никто.
Княжна так по-хорошему приятна.
Но что мне в том? Нас разнесёт поток.
Вполне забудем эпизод занятный.
Откуда ж это беспокойство чувств?
Трещит свеча. Сверчок скребётся в полночь.
Чего же я действительно хочу?
Быть может, только оберечь беспомощность…
В ночь перед дуэлью.
А начинал, как будто, с пустяков:
С красивой позы, с самовыделенья,
С компании таких же пошляков,
С ухаживания без увлеченья.
Потом – ревнивость. Как же это так?
Его не ценят, им пренебрегают!
И вот уже – озлобленный дурак
Подглядывает и подстерегает.
И честь, и честность – стали звук пустой.
Готов, размахивая сплетней славной,
Уж с лёгкостью чернить он имя той,
Которой ручки лобызал недавно.
И заговор предательский не слишком
Уже сомненьями колеблет грудь.
И шесть шагов до подленькой мыслишки
О том, чтоб в безоружного пальнуть…
Под дуло встану я. И Бог на помощь
Ему придёт ли, чтоб сознал он сам?
Когда же нет… Да это же змеёныш,
Растущий не по дням, а по часам!
Возле Ессентуков.
На полпути, в долине Дагестана,
Среди камней и в реденькой траве,
Свалился я. И было очень странно
В зрачки упавшего коня смотреть.
Они остановились и тускнели.
И вот уже в них жизни не видать.
Но он ещё дышал. Бока потели…
Да разве можно столько умирать!?
Кисловодск. Потом.
Неужто, суеверия верны,
И мне гадалка правду нагадала:
Лихую участь – смерть от злой жены.
Смолчала лишь – от яда иль кинжала?
А может, в этом и сокрыта суть?
Я разве жив? Без раны, без отравы
Так милосердно прекращён мой путь.
Бывают иногда гадалки правы…
Но нет, тебя я злой не назову.
И буду ждать, с терпеньем и не прячась,
Когда прострелит буйную главу
Мне некий сострадательный приятель.
В пути. Куда?
Неспешно еду на перекладных.
Промчал, косясь, джигит неосторожный.
А впрочем, что мне дела до иных –
Кочевнику с казённой подорожной?
Здесь как-то Пушкин в Эрзерум скакал, –
Послушать русских пушек гром победный –
И вдруг на повороте повстречал
Арбу с безглавым телом «Грибоеда»…
Одышливо влезает кверху тракт,
Петляя меж утёсов и ущелий.
Пока всё мирно. Нынче как вчера.
Пышна природа. Жаль, не до веселья.
На левом фланге.
(Размышления фаталиста)
Что ж, если вправду жизнь – игра,
И все мы – игроки,
К вискам – стволы, за риск – «Ура!»
Спускайте же курки!
Всё просто, как пустой стакан:
Секунда или две –
И ясно всем – иль сорван банк,
Иль дырка в голове.
Не повезло – плохи дела.
Удача – гордость плеч.
Игра ахти как весела,
Да право ль стоит свеч?
Но если мы живём всерьёз,
То места играм нет,
А есть нешуточный вопрос
О смысле и цене.
Да. Есть судьба, и риска жар,
И выбора озноб…
Но есть и то, за что не жаль
Подставить пулям лоб.
В крепости.
Господь так милостив! Послал мне время,
Чтоб я не сокрушался о былом,
Травить лису, следить в кустах оленя
И на тропе встречаться с кабаном.
Просты обязанности, как привычки –
Мне и мечтать не смелось о таком –
Дежурства, смотры, караулы, стычки,
Весёлая пирушка с кунаком,
Да штосс у коменданта вечерами…
А ночью – звёзды, чуть светлеет путь…
Когда бы сон такой случился с нами
Обоими – хотел бы я заснуть!
У надгробия.
В печальный опыт – маленькая лепта,
Без стонов и без скрежета зубов –
Ошибочны все старые рецепты,
Влюблением не излечить любовь.
Лежит, как пери спящая она…
И верится, что рай ей уготован.
А ты, несчастный человек сполна
Испей своё. И не скажи ни слова.
Нет равных слов. Иным – вели не сметь.
Возможно ль вновь создать огонь из дыма?
Живых прощанье, или просто смерть –
Всё безвозвратно и неотвратимо.
Прочитанная книга.
Несчастный автор сделался мишенью
Для шуточек салонных остряков.
А он-то так любил своё творенье,
Так любовался созданным мирком…
Как можно быть открытым в наше время?
Скрой корни в землю, ветви – в облака.
Пусть голый ствол сверлит молва безвредно –
В нём хватит яду – выжить червяка.
И воздаяния не жди сторицей
От злого, неимущего раба.
Да будет суть – не то, что говорится.
А то, что есть молчанье и мольба.
Метать ли бисер черни на потеху?
Сломай перо, швырни листы в огонь,
И охрани от суетного смеха
Свою любовь и Бога своего.
Перед отъездом.
(Записано на последней странице)
Неужто я так мало жил?
Так сколько же мне лет?
Иль врут календари, и лжив
Зеркал прямой ответ?
О чём писать? Ещё я здесь.
Коляска у двора.
Перед дорогою присесть,
Наверное, пора.
Всё собрано. Назначен срок.
И надо выходить.
И нету друга, с кем бы мог
Наедине побыть.
Эпилог. По дороге в Персию.
Жил, как смог. Но хотелось – честно.
Никому я не был чета.
Вот, писал дневники зачем-то,
Чтобы их никто не читал.
Попадут ли в какие руки,
Или просто пойдут на пыжи?
Странно жить в состоянье разлуки
Со страною по имени Жизнь.
Всё без разницы… Или, всё же,
Что-то теплится там, за лбом?
Сколько ж это в разлуке я прожил
Со страной под названьем Любовь?
Вот, скачу по казённой причине
И загадывать даже не тщусь,
Сколько жить мне осталось ныне
Без страны по имени Русь…
А милейший Максим Максимыч
Пусть посердится, да не грустит.
Пусть помянет средь Богом судимых,
А потом, в доброте, простит.
П Р О Р В А
(Один час в четырёх синхронизмах)
Синхронизм первый. 21.00.
На даче
Суббота. Вечер. Где-то в Подмосковье.
Июнь. Закат страдает полнокровьем.
Апоплексическое солнце тяжко
снисходит до приземистых холмов.
Луг притворился красной промокашкой,
где тянутся от сосен и домов
чернильные расплывчатые тени.
Скворчат дурашливое свиристенье.
Пищит комар вечерней тишины.
Заборы двухметровой вышины.
Ребёнок. Женщина в расцвете лет.
Калитка скрипнула – зашёл сосед.
– Ба, Танечка! В какой ты перешла?
– В четвёртый. – Надо же! Ну, как дела,
Алёнушка? – Да вот, в саду копаюсь.
Ты к Мише? – Дома? – Нет. – Тогда к тебе.
– Ой, я растрёпанная! Хочешь чаю?
Эй, футболистка, стёкла не разбей!
Сейчас, сниму хоть фартук, причешусь.
Мы ждём гостей, останешься на ужин?
– Да, для чего? Сидеть с гостями, с мужем,
завидовать… Покорнейше прошу!...
– Чему завидовать-то? Нет причины.
– Послушай, знаешь… – Погоди, машина?
– Как будто к вам... – Чего вдруг стал суров?
Не уходи. А вот и Четвергов!
…Гостей лишь двое; ну, а впечатленье –
большой толпы. И сразу шум, движенье,
перебивающие голоса
наполнили вздремнувший было сад.
Сам Четвергов – уверенный брюнет,
глядящийся на тридцать с гаком лет,
весь излучающий преуспеванье
и жаждущий всеобщего вниманья.
С ним – новая, красивая подруга,
на этот раз из избранного круга.
Она гордится стройною фигурой
и улыбается на имя Мура,
как говорят, слаба на передок.
Ах, да! ещё – огромный датский дог...
– Где ж Михаил? – Пошел за карасями.
– Далёко ль? – На Чужие бочаги.
Да обещал до темноты вернуться.
Давайте сумки. – Ничего, мы сами.
На место, Рейган! Мура, помоги.
– Вот тапочки. – Да, да, переобуться.
Простите, не заметил, – Четвергов.
– Сосед, Григорий. – Познакомьтесь, Мура.
– Гуд ивнинг, сэр! – Да проходите внутрь!
– О, здесь Танюша! Ты в каком? – В четвёртом.
– Как учишься? – Нормально. – И лады!
Алиночка, вот это – в холодильник.
– Ох, сколько водки! – Рейган, погоди!
– Вы, в самом деле, лучше проходили б.
Свет справа. Гриша, проходи со всеми…
…А в это время...
На борту НЛО
А здесь включён масштабный стереоэкран,
и сам начальник, синевласый Штурм-унд-Дранг
гдядит насторожённо и внимательно
через плечо пилота-наблюдателя.
А тот, посасывая синтежвачки ком,
в магнитофон диктует скучным тенорком:
– Объект закончил странное занятье,
все принадлежности привёл в компактный вид,
собрался, якобы поправил платье,
идёт от водоёма прочь, спешит...
Тут перебил его зевок томительный
из кресла инженера-вычислителя.
Там Эго, наконец, изволит просыпаться –
особь, собравшаяся почковаться.
– Мы где сейчас? – Пока координаты те же.
– Есть что считать? – Да нет, всё наблюденье держим.
– За кем следим? – Вот, есть объект один,
не очень тривиальный землянин.
На вид почти как все, но поведеньем странен.
Сейчас – на местности, где не бывают прочие.
А перед этим час сидел, как одурманен.
(в магнитофон) Объект идёт по зыбкой почве.
Есть риска элемент... – Ох Кей, удвой вниманье!
– Есть, шеф. Да, кстати, мы подслушала названье
вот этих водоёмов. Помоги
перевести. – Давай. И мне найдется дело...
(Две кнопки щёлкнули. Машинка загудела)
– Вот перевод: чу-жи-е бо-ча-ги.
На Чужих бочагах
Смеркается. В синей тени котловина.
Сплавина колышется. Хлюпает мох.
Лягушки брачуются. Звон комариный.
Осевшей трясины нечаянный вздох.
...Так клёва и не было. Зря засиделся.
Темнеет. Не ухнуть бы, часом, в окно.
Болото. А впрочем, – привычное дело.
Мышонок, наверно, скучает давно...
Упругая, хлёсткая чаща рогоза
Шуршит, расступаясь, росой обдаёт.
...Не срезать ли угол? А то уже поздно.
Алёна давно уже к ужину ждёт...
Дырявый ковёр корневищ перегнивших,
Урча, прогибается под сапогом.
... Здесь, вроде бы, прочно. А здесь, вот потише!
Сегодня ж приехать хотел Четвергов!..
Камыш поредел. Появилась осока,
Лужайки, покрытие сфагновым мхом.
...Тут жидко... Однако, кусты недалёко.
Хорошая кочка. А ну-ка, прыжком...
По пояс! И ряской очки позабрызгало.
Сорвался... Обидно… Почти же допрыгнул!...
Синхронизм второй. 21.20.
На даче.
– Мам, я пойду немножко погуляю?
– Ты что, тебе уже пора в кровать.
– А папа где? – Не мне ж его искать.
Придёт. – А можно, я с собачкой поиграю?
– С таким громилой? – Да пускай резвятся.
Собаки понимают про детей.
– Ну да! А вдруг, он вздумает кусаться?
– Мой Рейган смирный. Он – не президент.
(Всеобщий смех) Пока Михайлы нету,
Алин, ты ужинать не накрывай,
мы подождём, а ты пока давай
под закусон одну бутылку к свету.
Да не найдётся ль чем-нибудь запить?
К столу, Григорий! Мур, кончай курить!
- Бренчат гранёные полустаканы,
селёдку ждёт обычная судьба.
Все выпимши, но далеко не пьяны.
Редиски-скороспелки на зубах
весёлый хруст... – Вы, Гриша, что угрюмы?
– Мур, не флиртуй. Хозяйка, подставляй
лафитник. Брось, ведь это же не чай –
нектар! – Обычный четверговскый юмор!
– Ты скептик, Мур. Вот Гриша – молодец, –
молчит и пьёт. А Михаил – в убытке,
сам виноват. Алин, дай огурец!
– Держи. Ты что-то нынче суперпрыткий?
– Чего бы нет? Вчера у босса был,
он всё одобрил, дело завертелось.
И зря так откололся Михаил,
его бы взяли, если б захотел он.
Ты, Аль, подействовала б на него.
– Да бесполезно. Уж такой он бука.
Ему бы всё наука да наука,
а больше знать не хочет ничего...
– Вы, Гриша, тоже здесь на даче? - Да.
– А где работаете? – А, в не очень
солидной фирме... – Мура, между прочим,
ты слышала? – я поднял тост за дам.
Алина, твой слуга! Григорий? – Я готов.
– Мур? – О, мерси, галантный Четвергов!
– Танюша, ты бы шла к себе. Пора...
– Как? – я не видел, здесь же есть икра!
На борту НЛО
По-прежнему включен и светится экран.
По-прежнему в него глядится Штурм-унд-Дранг.
Пилот Ох Кей замолк и прекратил диктовку,
увеличенье дал, навёл фокусировку.
Томясь в безделии, а может быть и в неге,
свернулось в кресле, гладя почку Эго.
Начальник сердится на сбой изображенья,
а может – на своё же отраженье.
– Похоже, наш объект попал в беду.
Да сделайте ж, Ох Кей, приличную настройку!
Опять у вас вразброд запрыгали все строки.
– Минутку, шеф, сейчас я наведу...
– Вот видите, я прав. Он полуобездвижен.
Куда-то делись эти стёкла на глазах.
Зачем он полупогрузился в эту жижу?
Вы наблюдали, Ох, вы можете; сказать?
– Не знаю, право, случай вовсе уникальный.
С таким не сталкивались мы. – Тогда сними
телеметрию, что ли... С этими людьми
всё что-нибудь не так! – Пульс частый, аномальный.
Дыхание слегка затруднено, неровно.
Весьма повышена активность нервных клеток.
Он в состояньи стресса, безусловно.
В ногах реакции опоры нет.
– Отдайте данные, пусть Эго посчитает
возможные исходы, степень риска...
– В один момент!
...Машина оживает.
Щёлк, щёлк – нули; щёлк, щёлк – сигнал – два писка.
– Исход, начальник, неблагоприятный
для наблюдаемого нами землянина.
Ноль девяносто восемь – вероятность,
что он утонет в этой – как её? – в тря-си-не.
– Да, случай нам попался редкостный, прекрасно.
Ох Кей, опять у вас цвета не в норме!
И не трясите вашей синей каской,
смотреть мешает. – Шеф, но это ж – форма!
На Чужих бочагах.
Плавучая кочка угрязла в глубинах,
И жердь, и удилище слопала топь.
Рюкзак, что едва отстегнул он и скинул,
Уходит под ноги, как гиря в сугроб.
(...мальчишки в сугробе... плохие отметки...
весёлых коньков искромётная сталь...)
Эх, если бы выиграть только полметра! –
До корня, хотя бы до ветки куста...
В штанах, в сапогах – леденящая жижа,
С водой перемешанный, илистый торф.
Трясина кряхтит, как страдающий грыжей
Слепой людоед, предвкушая восторг.
…А с неба гляжуся огрызком, уродцем...
Попробовать боком?.. Нет, тоже никак...
(...шестнадцатилетний порыв благородства...
безмолвные смерти любимых собак...)
Закат в половине. Уже потемнело.
Луни пролетели навстречу луне.
Лягушки брачуются. Остервенело
Летят комары па обильную снедь.
...Зажалят... А ноги уходят все глубже...
На грудь надо лечь. И – в грязищу лицом...
(... нелепая драка с Вильчинским у лужи.
За что же его я назвал подлецом?... )
Пузырь перед носом возник глуповато,
Поодаль, пробулькав, привсплыл его брат,
И - лопнули, чмокнувши как поросята,
И - запах тухлятины, падали смрад.
...Все время хожу, а не вымостил гати...
(...девчонки студенчества, пестрой поры...)
...Вот, сделаюсь торфом, начну разлагаться
и вверх понемногу пускать пузыри...
...Пока не шевелишься – вроде не тонешь.
Чуть тронешься – сразу ещё засосёт...
(...Алёна... больница... две формулы... корень...
не корень, а кореш... судьба полосой...)
...Кричать? Поначалу смешным показалось.
Потом стал барахтаться, лез впопыхах...
Не вышло. Потом – словно горло связало.
Ну, крикнул бы раз, – да кому тут слыхать?
...До самой тонюсенькой ивовой ветки
мне дальше, наверное, чем до конца...
(...две ночи над Мышкой, у страшной кроватки...
три солнечных дня у постели отца...)
Гудок, деловитый пробег электрички
за три километра легко донесло.
В осоке скользнула ночная гадючка,
сказав, что и дела ей нет до него.
Синхронизм третий. 21.40.
На даче.
В четвёртый, раз (За дружбу!) – тоста звон.
- А вы женаты, Гриша? – Разведён.
- Да, где ж обещаный мне Михаил?
- Найдётся, он приходит и позднее.
- Должно быть много рыбы наловил, (ха-ха!)
и думает теперь, что делать с нею.
- Ты, Четвергов, великий юморист.
- Да, я таков, и свой талант не прячу.
- В бутылке – сухо. – Гриш, у нас их три!
- Пожалуй, я сейчас подам горячее.
Татьян, ты что? – Попить. – Компот на кухне.
- Григорий, сам открой, ну, ты ж мужик!
Её не слушай. Рейган, на, держи –
взамен Гренады. (Общий хохот) Ухнем!
За милую хозяйку, за Алину,
не зря она рифмуется с малиной!
- Дай, я скажу. – Конечно, молодец,
давно пора очнуться! – Наконец,
мы всё-таки Григория услышим.
- Аль, за тебя! – Ну, что ж, спасибо, Гриша.
- А Михаил тебя не ценит, нет.
Вот, надо же, всё есть у человека:
ты, дача, дочь, своя библиотека,
работа интересная... А мне...
- Ты, Гриш, никак завидуешь Михайле?
- Да это он так объяснился Але
в любви. – У Муры всё любовь в уме.
Она сама в Григория влюбилась –
молчун, крепыш. Взяла бы, да женилась.
- Попробуй, сам-то помолчать сумей!
Ты, Четвергов, трепэйнджер ин тзе найт.
- Ребята, ведь жаркое остывает!
- И вправду остывает, чёрт возьми!
А мы, пижоны, точим лясы с вами.
За что же пьём? – За мир! – Ты, Рейган с нами?
Тогда за мир – дай голос! – Гав! – За мир!
На борту НЛО.
- Ну, наконец-то. Ох, настроили экран! –
удобней сев, промолвил Штурм-унд-Дранг.
Ох Кей: Объект, по данным видеокартины,
погружен больше, чем наполовину.
Лица не видно...
- Жаль живое существо!
Начальник, может быть, спасём его?
- Как можно, Эго! Должен содрогнуться я.
Ведь вы же сами знаете, – инструкция!
Вполне простительно, что в вашем состоянии
вы так легко подвержены влияниям.
Но я бы тотчас был лишен всех полномочий,
пойди бы я на поводу эмоций...
А Эго гнёт своё, немножко нудновато:
- Но исключенья ж есть! Ну, вычтут из зарплаты...
А существо почти разумное, живое,
почти как мы... - Ну, не совсем такое.
Мы просто боги по сравненью с ним.
- Тем более! Чего ж мы зря летим?
Давайте же разок да сделаем добро,
хотя бы в исключительном порядке...
(Ох Кей - в магнитофон: Объект от комаров
приходит в состоянье лихорадки)
- Вы слышали наш спор? Какое ваше мненье? –
спросил Ох Кея Дранг (а Эго вдаль глядело),
но тот ответил безмятежно зеленея:
- Как скажете. А мне – какое дело?
- Неужто же вам всё равно, приятель?
- Так я ж всего лишь только наблюдатель!
- Но ваш объект не робот и не маска,
а вы столь равнодушны, и вобще...
Опять тут Ваша голубая каска!
- Она вас чем-то раздражает, шеф?
На Чужих бочагах
...По грудь подступало. И значит, наверное, – скоро.
В бездонную прорву уходит любая опора.
Неужто же жизнь – до последней беззвучной икоты – Сплошное болото, болото, болото,
болото?
Последнее в зрении –
едкой щепоткою соли
на содранной памяти мясо
просыплю легко:
цветок белокрыльника –
жёлтый пупырчатый столбик.
Изящно обёрнутый
круглым белейшим листком.
А впрочем, сейчас
все настолько уже посерело,
Что только из памяти
светлые эти цвета...
Противно,
затянется
долгое, грязное дело –
Остаточек жизни
и то,
что зовём –
пустота.
Противно,
когда это месиво
дрогнет и чавкнет,
что кости
в студёной ломоте
промокли насквозь,
и то, что во мне
копошатся слепые пиявки,
которым
я самый желанный и правильный гость.
Нелепо,
что в час,
о котором считается –
самый,
полезли в мозги
бестолковые сны ни о чём,
зарплаты и склоки, семейные сцены и драмы,
неважные люди, ненужный последние расчёт,
и время,
и силы,
бездарно ушедшие в это,
глухие дороги,
что будто вели к рубежу,
и бедные годы,
что канули в пошлую Лету,
как в тёмную, вязкую прорву
и я ухожу... В лице – не чесотка,
сплошное зудящее жженье,
сплошной пеленою комар
на сплошном волдыре...
Итак, остаётся
бесславный конец в окруженьи,
и нудная, скучная гибель
в вонючей дыре.
Ну, что, караси и лягушки?
Я с вами прощаюсь,
с тобой, кровосос,
что на краешке века сидишь...
И правильно,
что никому я
сейчас не икаюсь,
и то, что сейчас хоть
никто
на меня не глядит...
Какая заря! –
кандидат в мировые пожары...
Сейчас догорит...
Полчаса продержусь –
и капут.
Ну ладно, потерпим.
Чего уж там...
Маму вот жалко.
А все остальные-то
как-нибудь
переживут...
Синхронизм четвёртый. 22.00.
На даче.
Уже вторая ёмкость опустела.
Хозяйка угощает пирогом.
Поигрывает Мура крепким телом.
Фривольничает бравый Четвергов.
- Скабрезник! Девочка за стенкой – тише!
- Пардон, я пролил соус, – подотри...
- Вы захмелели, сэр. – Но где же Миша?
- Теперь уж должен скоро подойти.
- Он вас не балует, – ворчит Григорий.
- Схожу в машину, там магнитофон.
Пройдёмся, Мурочка? Алин, мы скоро.
Останься, Рейган, будь же комильфо,
хозяйку охраняй от покушений...
Они, смеясь, сошли в обнимку в сад,
в пахучие сиреневые тени...
- Аль! – Что? – Постой... – Откуда-то оса...
- Я написал тебе стихотворенье...
- Да? Ну, сейчас, я уберу варенье.
- Постой... – Ну, это зря. Ты, Гриш, пошляк.
- Ну, Аль! Ну, разве я тебя обидел?
- Зачем? И гости... – Так, они ж ушли!
А бога нет, – никто и не увидел.
- А вдруг, пришельцы смотрят вот сейчас?
- Ну, да! Какое дело им до нас?!
На борту НЛО.
Ох Кей (диктует): Солнце село. Плохо вижу.
Объект, как будто, вовсе неподвижен.
Он прекратил почти попытки выбираться
и продолжает тихо погружаться...
(начальнику) Нет, шеф. Вы старший, вам виднее.
- А ты чего же, Эго, приумолкло?
- Ах, почка тянет сок. Одна морока с нею'...
- Ну, экипаж! Тот – сух, а то – размокло.
Само ж сейчас высокопарно выступало:
" Наш долг спасти разумное, живое!"
- Тогда я выспалось, теперь – уже устало.
Да надо ж мне заняться и собою!
- При вашей бы поддержке я готов
ответственность... - Опять начальник базы сморщится!
- Но гибнет человек! И стыд потом...
- Чего стыдиться-то? На нас никто не смотрит.
На Чужих бочагах.
...Как я наблюдателен! –
мне бы работать в разведке.
Семнадцать листочков.
На тоненькой ивовой ветке.
По ней путешествует шмель.
Запоздалый. Порожний.
Четыре
отцветших,
скоробленных,
мёртвых
серёжки...
Ещё засосало.
Черта приближается к горлу.
Тяжёлою, вязкою хваткой
дыхание спёрло.
Совсем как у Данте.
В каком-нибудь чёртовом круге.
Всего над водою –
безмысленный череп
и руки.
Какие хорошие руки!
Я мог бы влюбиться.
В их мышцы и пальцы.
Вот не за что им уцепиться!...
Они не находят
ни дела себе и ни места.
Они распростерлись
по чёрному липкому тесту,
по рыхлому мху.
по разрозненным хлипким травинкам.
Их пальцы шевелятся сами,
с какой-то чуждинкой,
и всё ещё ищут
края незатянутой прорвы...
Им надо
хотя бы какую-то
точку опоры.
Им только бы
что-нибудь прочное
выискать в жиже...
Нам надо
хоть что-то надёжное
в жиденькой жизни!
Пускай ненадолго.
Пускай бы всего передышку...
Какая-то склизкая мерзость
залезла подмышку...
Опять пузыри зашипели...
Опять этот запах!...
А ну-ка,
рвануться ещё
напоследок! –
И…
- Папа!
- Мышонок? Танюшка!
- Ты что там, увяз? Погоди'...
- Стой смирно, Мышонок! Не рыпайся. Не подходи.
Нагни-ка вот куст. Эту ветку... Пониже...
Взялся!
- Ты держишься? Крепко?
- Не надо, не надо... Я сам...
Оглавление
Рапорт всем. Повесть.
Берегиня. Книга стихов.
Берегиня
Входите
Предназначение
Час чтения
Огонь горяч, когда жара…
Мы были наблюдательны, писаки…
Молчание
В исходе ночи
Барометр
Люди для людей
Надежда
Отец
Крутой разряд срывается пробоем…
Забывают школьницы формулы динамики…
Фантазия для пишущей машинки
Кухонная элегия
Клуб однолюбов
Три выдержки из женской болтовни
Вадик
Перевал через полночь, где времени ветер вещает…
Твёрдость глыбы не понять волне текучей…
Необходимость света
Светло-светлая
Берёза
Тоска
Вместе
Не в Риме, не в Париже я живу…
Сказки
Море – обольстительно, безмерное…
Омут
Александр
Владимир Андреевич
Северные храмы
Стечение
В углу иконостаса
Лики на сводах
В середине стены
Водонос
Чудо Георгия о змие
К тебе с молитвой, Отче наш…
Амазонская лилия
Амазонская лилия
Видение
Стихи об осиротелом ёжике
Бесконечность
Возвращение к стихиям
Свежее озеро. Ясные сны…
Кончаются неясные апрели…
В поисках красоты
В северном лесу
Остановка
Жизнь
Стихи о тёплом ветре
Тихое дерево
31 августа
Когда добыча больше не нужна…
Только горы
Ледник
Порог
Четвёртый
Пик
Твой свет
Сольвейг
Запоминаю снег и чистоту…
Люблю
Зимний костёр
Начинается шорох развернутых карт…
Красные поляны
Опозданье твоё – пять законных минут…
Быть может, только лишь теперь…
Остров
Где-то…
Жадность
Полнолуние
Проходит жизнь. Восколыхнёт попрёки…
Подёнки
Прощание с бухтой трёх коряг
Из разных тетрадей
Море лежало взъерошенным зверем…
Приглашение в пустыню
Вспорхнул с ладони серенький птенец…
Водяной
День поэта
Феникс
Блок
Доктор Кихот
Вот умер кумир. Отыгрался кумир…
Обложные дожди обложили меня…
Золотые клёны сентября...
Ты думала уже, что одолела…
Полустанков летучих годы…
Ни ревности, ни боли, ни тоски…
Ель
Одиннадцатый лебедь
Кай
Сонет со змеёй
Старые игрушки
Бунт
Выпал снег и срезу потеплело…
Ждать и надеяться, ждать и надеяться...
Когда придёт весна
Посередине
Миф о Правде
Стихи 1837 года.
Прорва.
Родился в Москве. Стихи начал писать по-настоящему уже после тридцати. Участвовал в литературных объединениях Ю. Полякова и В. Кузнецова. Печатался в журналах «Молодая гвардия» и «Юность», в альманахах («Истоки» и др.), в сборнике «Стихи по средам», в многотиражной прессе. По истории нашего отечества опубликована статья «Рюриковичи. Между легендой и ложью» («Молодая гвардия», 2007, № 12), переводы текстов «Велесовой книги» (литературно-публицистическая газета «Иные измерения», 1999 г.)
Свидетельство о публикации №117121806942
"Крутой разряд срывается пробоем –
Обыденности толщу осветить…
Родители уходят на работу,
А сын кричит:
Не надо уходить!
Нет большей супротивности несходства,
Когда их ставит рядом жёсткий век:
Неумолимый идол производства –
И маленький несчастный человек.
Но каждый смертный в этих толщах мглистых,
Готовых искрою насквозь прожечь,
Есть малое дитя родных и близких,
Товарищей, возлюбленных, друзей.
И все мы, крохи, с детскою обидой,
Ревём о том из всех недетских сил,
Что забирает беспощадный идол
Всех тех, кто был и дорог нам и мил.
И с каждой вспышкой их всё меньше в списке,
А идол ненасытен и сердит…
И плачем мы ко всем родным и близким:
- Пожалуйста, не надо уходить!"
(с)
Душа с душою говорит
составленным из повседневья.
Средь тысяч книг, и строк, и рифм,
что вызваны лишь вдохновеньем -
не всё способно "зацепить",
но если так, то на одной волне мы!
Посыл мы уловить должны!
Не от камней - живого сердца.
А камни, чаще так, немы,
только для нас, обычных смертных,
а для кого-то они - флейта.
Не слышно нам частот иных,
как ствол дерев гудит антенной,
частот, что ловит стая птиц,
что к ней приходят из Вселенной.
Не слышно нам, не отразить,
и не возвыситься манерно.
Хотя бы что-то уловить.
Хотя бы толику без лени.
Сумели мы изобразить
много чего.
Иль, что успели.
Но вот... до встречи...
И мы не можем объяснить
самим себе ничто на свете.
Мы умудрились полюбить
совсем не тех, кого хотели.
К кому стремились сердцем - прыть
сдержали нашу в своё время -
Устои Знаний Преблагих,
что не туда идёте, Дети!
и умным детям нечем крыть.
Ошибки ведь одни и те же.
И Всеобъемлющей Любви
Приказ один: Жить.
Не баламутить повседневье,
коль по-простому говорить.
А жизнь, она, о Неуспехе
порой нам чаще говорит,
чтобы Учились Жить...
Надеюсь, буду заходить.
Надеюсь, это несомненно,
странице верность сохранить,
не переврать, не исказить -
надеюсь...
Яцевич Надежда 22.09.2023 03:33 Заявить о нарушении