Изумлённое объяснение
Когда открывается, подступает (к тебе) такое дыхание, останавливаясь, предстоишь ему. Как объяснить его, как охватить, объять? Никогда не задумываешься, как. Говоришь. Но не о нём, а больше – ему. Говоришь, словно просто дышишь, как дыхание достигает лица, когда оно близко. Потому что оно, пришедшее – не дыхание.
Дыхание – в нём. Так что же беседует к тебе? Ничто. Это нездешне, и его нет в мире, и человек, приблизившийся к нему, подобен изумлённому, – только лишь подобен, а каков он на самом деле? Более или менее изумлённый, да. Но не так; некоторые осязают его (пришедшее) словно наощупь, с завязанными глазами, некоторые... что говорить долго – некоторые предстоят ему, хотя и не постигая, лицом к лицу; но это уже не здесь.
И вместе он здесь. Он. Единственный, Которому всё предстоит и живёт... И прекрасно, что никогда не окончатся эти слова, оттого что их никогда не достанет, чтобы объять Его, оттого, что никогда не кончается Его любовь...
Мы – отражение.
«До сего только предела всякое молитвенное движение и все виды молитвы доводят ум властию свободы. Потому и подвиг в молитве. А за этим пределом будет уже изумление, а не молитва: потому что всё молитвенное прекращается, наступает же некое созерцание...»(1)
Об этом говорить, разумеется, не смогу. Может быть, только имея в виду то, что Господь, потому что Он благ, утешая человека на пути его, даёт ему несколько пригубить пьянящего(2) этого напитка, до той меры, сколько вмещает кувшин, и потому мы, многие, не зная о том изумлении по опыту, всё-таки касаемся его, в переживаемых нами малых его отзвуках словно бы «осязая края риз»...(3)
«Восторг всегда нем»(4). И это – речь юродивая, словно бы «умоисступлённая» о непостижимом, являющемся в постижимом, о едва-охватном. Речь на первый взгляд нерациональная, но вдруг лучше объясняющая случившееся. Духом её может быть плач, может быть радость, может быть погружённая в себя задумчивость – Господь и голос Его всегда разный и вместе с тем тот же.
Если, пиша стихи, сомневающимся рассудком исследуешь, словно бы ощупываешь каждое слово, рассматривая его смысл и сочетаемость с окружающими его словами, голос стиха делается неуверенным, колеблющимся, самая даже мысль ускользает. Когда же пишешь, истончая слух сердца, в доверии, голос стиха звучит живо и несомненно, и написанное бывает неким откровением для самого пишущего. Важен лишь знаменатель...
«Пользоваться в речи словами и выражениями с некоторой свободой, без заботливого внимания к их смыслу, не всегда неблагородно, напротив, скорее обратное говорит о недостатке свободного воспитания, и всё же бывают случаи, когда последнее необходимо»(5). Вообще «чем строже к себе художник, тем глубже его тяга к утончённости и свету»(6). Всякое семя ищет возделанной прежде земли.
«Ценя слова как можно строже,
Люби в них странные черты»(7).
Речь изумлённая, напоённая созерцанием тайны, – ускользающей и всегда близкой, непостижимой, неописуемой, – речь, восхищенная из обыденного и чрез обыденное к глубине вечного – это свойство поэзии. Тем она качествует и в верлибре, и везде. Это – «истинное поэтическое или удивлённое мышление»(8), даже слово мышление можно оградить кавычками, потому что это больше, чем мышление, в этом участвует весь человек, и прежде всего – сердце.
Однако после восприятия, после участия – как выразить то, чему был причастен? «Прерывистая и неправильная речь, с паузами и поисками слов – часто признак очень искреннего человека, который не может говорить общепринятыми фразами, а мучительно ищет своих слов и настоящих выражений. Оттого у меня всегда симпатия к некоторому косноязычию – конечно, если это не просто неумелость»(9). Особенно бывает косноязычие, если опыт, о котором говоришь, по сравнению с земным – нов. Пример – Моисей(10).
И даже больше, это бывает подчас и не вынужденно, а будто намеренно:
«Благородный муж стремится говорить косноязычно,
А действовать искусно»(11).
Отчего так? Оказывается, изумление не только постигает, но и хранит: «Предпочитаю оставаться при евангельских абсурдах, чем с философскими композициями, которые тем подозрительнее, чем они красивее. Твёрдые и отчётливые линии имеют только мёртвые тела и умершие мысли, живые окружены зыбкой и переменчивой аурой дыхания и излучения»(12).
Жалкое, тающее, исчезающее, ловящееся за края риз, и вместе сгорающее мерной и преданной жизнью, и – Предстоящий ему, всегда близкий, преданный, принимающий столько раз, сколько ты к Нему приникаешь... «...Мы говорим о преддверии любви к философии. Философия, которую можно назвать древней, несомненно, разрушает более или менее ясные схемы обозначения, которые предполагает повседневный или научный язык. Философия является выражением того, для чего нет означающих, недопустимым именованием витгенштейновского неименуемого, металогического, понятийной иконографией, мастерством символического. Поэтому её речь опрокидывает схемы повседневной или научной речи, становится поэтичной, парадоксальной, нелогичной, сверхлогичной. Если Хайдеггер возвратил философии поэтичность, ...то задача христианской философии с помощью восприимчивости к символической речи древних направить дискурс к пределам христианской поэзии и вслед за древними заново творить христианскую поэтическую философию»(13).
«У сердца свой рассудок, который рассудку недоступен... Вот что такое вера. Бог является сердцу, а не рассудку. Единственное знание, которое противоречит здравому смыслу и природе человеческой, – это то единственное, которое всегда жило среди людей»(14).
Противоречит природе человеческой в повреждённом её состоянии. И вместе с тем это то, что единственно ей и родственно, именно ей, падшей и повреждённой, поскольку она одна утоляет жажду, вера и Приходящий в ней. И Он нас посещает, мы Ему предстоим. Разве можем легко отвернуться? Потому поэтическое и философское постижение и объяснение должны дополнить друг друга.
«Авва Арсений говорил: Если взыщем Бога, Он явится нам, и если станем удерживать Его, пребудет с нами»(15). «Предавшиеся лености и беспечности по получении благодати утратили её»(16).
Итак, как ответить? И это всякий раз, когда посещает – ведь я ещё отнюдь не достиг, не удержал, не приготовил «места хранения»... Есть то, что приносит человек Богу в молчании, и есть «служение словесное», коммуникация, любовь, предстояние всякому человеку не столько словом, сколько просто жизнью, и тогда...
«...Инаковость поэзии и философии... зависит от икономии несказанного. Поэзия является связанным дискурсом, ...как причастное приспосабливание к логосу сущего и ничто, которое созерцает... Каждое лишнее слово, каждое предательство тишины, окутывающей и артикулирующей речь самих вещей, может убить песню... Философия в поэтическом смысле является несвязанным дискурсом, ...её задача – по возможности полностью, в согласии с проложенным путём, методически выразить виденное, заполнить пустоты, вопросить тишину об их (логических или нелогических) условиях и последствиях. Метод есть икономия невысказанного, требующий согласия на последовательность своих шагов... Поэзия, благодаря своей икономии молчания, может несравнимо более сконцентрированно выразить существенное, но она именно из-за этого бывает очень фрагментарной, легко разрушимой, непереводимой... Философия, в противоположность своему нарушению молчания, расплетает сети, в которых значения сгущаются и превращаются в узнаваемое, обоснованное и дающее основу, и поэтому более целостное...»(17)
И – важное дополнение. «Поскольку эти сети могут схватить лишь небольшую часть действительности, она... в критических точках своего дискурса должна переходить в поэтичность, в диалог причастности, в котором начинают говорить сами вещи, в антиметодологическое позволение быть тишине»(18).
Однако всё же всякому слову этого распространённого дискурса должна сопутствовать сила тишины, что значит не только недосказанность и бесконечная перспектива познания (а иначе – где вечность?), но и причастность той «соли»(19), без которой всё сказанное будет одной фантазией или искажением сказанного другими...
Здесь можно привести ещё одну цитату. «Прежде чем следовать “хорошему” и стать “добрым человеком”, оказывается необходимым “слышать многое”, то есть обретать жизненный опыт. Отсюда “знание от обучения” совпадает с опытностью, а “добрый хороший человек” становится по сути тем, кто обладает большим жизненным опытом... Такое знание Конфуций ставит весьма низко, называя его “второстепенным”, считая его уступающим “знанию от рождения”... А это знание, которым обладает ребёнок; иначе говоря, оно является мудростью ребёнка... Конфуций стремится в своей жизни к соединению детства и старости...»(20)
Тогда поэзию можно было бы назвать “знанием от рождения”, а философию – “знанием от обучения”, однако, видимо, это не совсем так. Думаю, что первое одушевляет (и делает возможным) второе, и именно потому они неразрывны.
«Мудрый, ...действуя, руководствуется "знанием без слов"»(21).
И всё же, по словам Платона, «на философа возложена миссия чудака»(22).
Изумление было качеством созерцания Адамом сотворённого для него мира как рая, но это самое изумление и было восхождением к Создавшему...(23)
«Удивлённое утверждение факта, что мы здесь (среди всего существующего), возможно лишь потому, что мы по нашей конституции являемся открытыми для Таинства... Все остальные тайны, секреты и мистерии являются таинственными лишь потому, что участвуют в Нём... То, что Таинство получает имя и становится предметом Рассказа, ...означает, что мы в сообществе со всеми существами удивляемся тому, что мы здесь, что мы есть, и что вообще мы существуем лишь в действительном отношении к Таинству... Слово о Таинстве соответствует целованию иконы... Именно в Таинстве расцветает красота прекраснейшей греческой лирики и глубина архаической трагедии. Самая глубокая страсть философствования Платона и всех позднейших платоников есть удивление – “единое начало философии”(24)...»(25)
Однако не всякое изумление хорошо.
«“Многое от людей сокрыто, но взамен того даровано нам такое сокровенное ощущение живой связи с миром иным”. Именно это ощущение и определяет и эстетическую отзывчивость и творческий смысл всякого восторга. “Ищи восторга и исступления, исступления же сего не стыдись, дорожи им, ибо оно есть дар Божий, великий”»(26). Поскольку оно, восторгая, просвещает ум, делает его прохладным к сотворённому миру, точнее, делает возможным усвоение ему верного его значения: он – не самостоятелен, он лишь след и отблеск, голос и напоминание, хранитель...
Но в большей (и единственной) степени хранитель – сам человек. В нём есть тот слух, который, в несколько ослабленном (хотя и верном) виде, именуют интуицией. «Без творческой интуиции произведение может быть технически совершенным, но оно ничто; художнику попросту нечего сказать. Если же у художника есть творческая интуиция и она хотя бы отчасти воплощается в произведении, то произведение существует и доносит до нас живое слово, – даже если оно несовершенно...»(27) Ведь художественное произведение, как и философская речь, есть лишь вводное, мостик, посредство: «Как объяснить внешнюю нескладность, нестройность тех или иных философов... Философские произведения античности сочинялись не для изложения системы... В античности философия... представляет собой... диалог, то есть скорее живую связь, живые взаимоотношения между лицами, нежели абстрактную связь с идеями. Она нацелена больше на формирование, чем на информацию...»(28)
Голос изумления всегда нов, но не в этом его правдивость; нет, обратно, его новизна – в правдивости. И это относится ко всему, что он хранит и содержит: «Стихотворение строится по принципу сложноподчинённого предложения, проза состоит из грамматических enjambements: так она спасается от тавтологии. (Ибо вымысел в прозе играет ту же роль по отношению к реальности, что и рифма в стихотворении.) Служенье Муз прежде всего тем и ужасно, что не терпит повторения: ни метафоры, ни сюжета, ни приёма»(29).
Откуда, кто, когда даёт ей эту правдивость? Откуда может произойти такое: «Метафора – это головокружение речи, это удивительная, самоочевидная, всякий раз новая непостижимость, это звук и след, эхо, оставшееся от того, другого языка. Рождается стихотворение...»(30) Вот пример:
Написал на ширме
"Ни-нань" – раздался крик стрижа
меж мостовых стропил...
Но кем иль чем покой его
и сон нарушен был? –
Даосским спором двух друзей,
чья речь так неясна,
Взиравших на гору Чжишань,
за чаркою вина...(31)
Думаю, здесь открывается «внезапное посещение». «Написал на ширме»! Вот так, вдруг – на ширме. И что такое ширма? Что она заграждает, и может ли заградить?
Ты, свет, проницающий вдруг неясность Своей высокой радостью. Ты, будто сквозь тонкий сон приходящее утешение...
«Настоящее есть своего рода самоисхождение, и именно поэтому оно всегда есть схождение-на-нет. Если бы настоящее могло устоять, длиться, оно бы получало своё существование от чего-то предшествующего, наследовало бы ему; но ведь оно есть нечто, исходящее из себя. А исходить из себя можно лишь в том случае, когда ничего не получаешь из прошлого. Стало быть, схождение-на-нет есть сущностная форма начала»(32).
Итак, исступление, изумление – когда прошедшее словно бы замирает, преображаясь; оно ново, начинающееся заново, но не это важно, точнее, не только это, – человек, словно сходя на нет, открывается Богу, Новому, всегда Новому, новой жизни, хотя и оставаясь (будто бы) в прежнем своём существовании.
Верно ли я узнал или понял? Не ведаю, верно ли. Но сердце узнаёт так, и оно мирно, – и, может, так и могло бы быть (то, что великое), потому что то, что мало, предходя ему, таково...
Так и растёт всякая вещь, растение, человек, река, океан, луна, – превосходя себя, и возвращаясь будто к прежнему, и вновь превозмогая, когда встречает непостижимое, но всё же не недостижимое, посещающее всецело, хотя постигается лишь отчасти, понуждающее говорить, и больше не словом, а жизнью: «Стяжи дух мирен, и тысячи вокруг спасутся», – как это происходит? Разве через какие-то выступления? Что же тогда это за речь, что за слово?
«Наряду с трансцендированием в мир есть и трансцендирование в средствах выражения, а на нём основывается принадлежность к одной и той же культурной эпохе и взаимность всякого отношения. Но само трансцендирование в средствах выражения уже предполагает будущее как другое»(33).
А «Другой» и «другое», речь, пребывание, как всегдашнее предстояние, предполагает любовь.
(1) Прп. Исаак Сирин, т. 1, Слово 16.
(2) Деян. 2, 15.
(3) Лк. 8, 44.
(4) В.В. Розанов, Опавшие листья 1.
(5) Платон, Теэтэт 184 c, Строматы I, 48, 3.
(6) Готфрид Бенн, Искусство и Третий рейх, I.
(7) Поль Верлен, Искусство поэзии.
(8) Горазд Коциянчич, Ведение в христианскую философию, гл. 4.
(9) Свящ. Александр Ельчанинов, Записи.
(10) Исход, гл. 4.
(11) Конфуций, Изречения, 4.24.
(12) Свящ. Александр Ельчанинов, Записи.
(13) Горазд Коциянчич, Ведение в христианскую философию. Введение.
(14) Блез Паскаль, Мысли. Раздел второй, Серия II, 423-425.
(15) Алфавитный патерик, Арсений 10.
(16) Свт. Игнатий Ставропольский, Отечник, Арсений 9, комментарий.
(17) Горазд Коциянчич, Ведение в христианскую философию. Введение.
(18) Горазд Коциянчич, Ведение в христианскую философию. Введение.
(19) Кол. 4, 6.
(20) И.И. Семененко, Афоризмы Конфуция, Глава 3.
(21) Дао Дэ Цзин, 2, пер. А. Кувшинова.
(22) Диалог Парменид, ссылка у Х. Ортега-и-Гассет, Идеи и верования, гл. 2, I.
(23) Прп. Феодор, Слово умозрительное, 24 (Добротолюбие, т. 3).
(24) Платон, Теэтет 155 D.
(25) Горазд Коциянчич, Ведение в христианскую философию, гл. 1.
(26) Протопресв. Василий Зеньковский, Проблема красоты в миросозерцании Достоевского. Цитата из 2 книги «Братьев Карамазовых».
(27) Жак Маритен, Творческая интуиция в искусстве и поэзии, гл. 2.
(28) П. Адо, Философия как способ жить.
(29) И. Бродский, Поэт и проза.
(30) С. Сёдерблум, Г. Палагута: Тумас Транстрёмер.
(31) Лю Лисунь (эпоха Сун), Написал на ширме.
(32) Э. Левинас, Время и Другой.
(33) Э. Левинас, Время и Другой.
Свидетельство о публикации №117100500938