Молчаливая проповедь
Василий – хороший парень и душа, люб Богу. Но Василий не прав в главном – он ограничил Творца Вселенной, взяв мерилом догмат. Освоившись в постулатах богословия он стал мерить людей их мерилом, годен – не годен на служение Богу, готов – не готов принять спасение.
Василий был миссионером, и, видимо, многие подвиги совершил лично, а не посредством Божьей Помощи, дабы стал подходить к людям с линейкой в руках, ей он и мерил, и по башке давал, не теряя при этом самое приятное – покровительствовать над неосмысленными, но по его мнению годными, ибо их он выточит и исполнит.
И ходил обычно Василий по сектам, вразумлять заблудших. Братьями он их не называл, ибо они инаково в Бога верили. И воинствовал он с ними, отбивая их от ереси. Но дело кончалось обычайно, как и всякое умственное дело, то есть побиванием камнями с двух сторон.
Василий матерел в познании Слова Божьего и отеческих догматов, стихи Библии выщёлкивал он из себя как белка орешьи ядра. Но что-то он ходил как кол правильный, но не туда вбитый.
Сосед его, пьяница, на него глядя, сказал: «Полубожий».
Потому что с соседом он буркался угрюмыми приветами, а слово о Боге своём не говорил. И сосед, Андрей, был не то что в обиде, а больше, - он чуял себя явно дискриминированным, и не достойным Благой Вести. Странно, что такие большие душевные претензии он предъявлял к Василию. Но иначе он невнимание Василия к себе не понимал.
А пьяница Андрей был тяжкий. И в доме его обосновался приход таких же, для сподмоги жизнебытия, сообщество тяжко выживавших от выпивания, и каждый тащил в дом Василия кто что добыл, или в день пустой приходил пользоваться чужим подаянием.
Вроде и расписывать нечего, обычно всё.
Дивно лишь то, что сидели они тихо, не дебоширствуя в размах. Ибо Андрей их струнил. И даже наказывал отлучением от пристанища тех, кто особо голос возвышал и пытался поправить чью-либо голову кулаком или каким предметом.
Больше всего на свете Андрея мучило равнодушие Божьего Василия. И что он с ним не заговорит – как человек с человеком?
Посреди всего его житейского безобразия и жизненных потерь – было у него тайное святилище – материн платок с завёрнутой в него истёртой Библией.
Лежал он в коробке с надписью: «Убью всех, кто возьмёт». И задвинута она была за другую коробку, на которой тоже была надпись – «Смертное». Там лежали его единственно чистые брюки, рубашка и трусы советского пошива. Лежали и майка, и носки, стиранные и отдёрнутые от катышек. Не было лишь тапок. Андрей принципиально их не положил, по памяти, что мать, заходя в храм, в любое время года снимала обувь, что он помнил ещё по детству, когда мать водила его всюду за собой. И пока водила она его - жизнь была тепла материнской теплотою. А умерла мать и покатилось всё чёртовым колесом.
Жизнь его была обычна. Слесарил он на заводе, был женат, родил двух дочек. Жена застервенила его до пьянки. Не было в ней покоя души, и никому она его дать не могла. Всё она лаялась и хаялась, унижая всё присутствующее в мире, и выходящее за стены дома тоже. Никто не любил Валентину, называя её Жалом. Дочки лепились к матери и потому застервенели тоже. Вечно всё в доме дралось и орало. И не смог Андрей. Отселился в квартиру умершей матери и запил.
Валентина долго за квартиру ту воевала. Но Андрей однажды вышел с топором, на котором была кровь с рубленого мяса. Топор он держал на взмахе двумя руками, и кровь стекала с него. Стоял он с потерявшим краски и выражение лицом. И Валентина сначала оцепенела, а потом ожила страхом, и по привычке лаять - гавкала онемевшим ртом. Андрей не услышал, что она вдруг упомнила и исполнила молитву, давно забытую ей: «Господи, спаси и сохрани!».
И к неожиданности Андрея развернулась, ушла, и больше никогда не приходила.
Андрей вернулся в квартиру, отбросил топор на пол и зарыдал, царапая лицо.
Он понял лишь теперь, что мог убить жену более чем вероятно.
И тут в глазах его встала во весь рост мать и улыбнулась ему.
- Мама! Закричал Андрей. – Мама, спаси меня!
Но виденье растворилось, оставив на душе неизъяснимое утешение, что это мать отвела его от страшной беды.
Он встал тогда, открыл шкаф, и стал перетрагивать материны вещи, словно обнимая её. Там же, с вещами её, лежала и Библия. Андрей взял и поцеловал её, словно лицо матери, и сказал: «Спасибо, мама».
И повела его по жизни та её улыбка. Что бы ни случалось с ним, а попадал он и в резню, доставал он из сердца улыбку матери и перетерпевал всё.
Хоть и заболел он тяжко пьянкой, и допился до того, что был выгнан с работы, и завёл себе в друзья забулдыг горемычных, дух у него был не скандальный, и муки похмельного чистилища он переносил стоически, без желания украсть и убить.
Убить он хотел лишь однажды, отстаивая своё право на самоличную жизнь и территорию частного обитания.
Голь пьющая уважала Андрея и тянулась к нему, и по соображениям корысти и по душевному влечению любого человека хоть к какому временному покою. Андрей не царствовал среди них и не играл в вождя, но он был хозяин квартиры и содержал при себе права хозяина по понимаемому им воззрению на жизнь и человеческое общежитие. Правила этого человеческого братства были таковы – каждый имеющий несёт, каждый не имеющий берёт. Это касалось прежде всего пойла и хлеба. Ну и несли – кому что Бог или чёрт послали через человеков. Заживаться у Андрея нельзя было. Остаться мог лишь не могущий ходить по причине уважительной, упасть от перепоя – причина не уважительная, таковых выносили. Даже безкрыший уходил в пропасть города. Потому что Андрей всех оповещал сразу: «Ради памяти матери притона тут не будет».
Но добрым его никто не знал. Потому что доброта выше справедливости. Но уважали его именно за справедливость, а людей добрых, кто шёл навстречу их нудным прошениям, они не уважали.
Один из приходящих к нему, Саня Дуб, не глупый мужик, напротив, мудрёный, называл их сборище «Сорокаградусный регион», хотя до приятия чистых сорока градусов тут дело редко выходило. Гораздо ниже был потенциал принесённоё пьяной жижи в сосудах.
Мудрёный этот Дуб баюкал собравшихся разными правдами и неправдами в собственной интерпретации. И лучше бы его звали Радио, потому что он непременно оповещал российские и мировые новости, дабы заблудшие не заблудились бы совсем во взгляде на мир, и ведали, что вокруг происходит дальше их помойки.
Саня был главный оратор и кормилец. Пропитание всем добывал он самым чудным и невинным образом. Он пробегал по подъездам разных домов и обходил почтовые ящики, вытискивая из них все газеты, а потом заходил в подъезд неведомого никому дома, наперво занимался сортировкой, и из одинаковых газет соскладывал себе сиденье у мусопровода, садился и читал. И пока он так мирно сидел часами - пропитание прямо к ногам его, как императору, подносили сердобольные старушки, жилички дома. Его давно уже не гнали из подъезда дома жильцы, как в первое время. Он сидел истуканом и почитывал. И ни к кому не лез. И ничего не просил. Но люди, глядя на него, выносили ему кто что, и клали рядом с мусоркой. Уборщица, Капа, жившая в том же подъезде, уведомила его вполне внятно в первые дни его восседания на газетном троне, чтобы он ничего тут себе не заводил, ни коробок, ни стульев, ни лежалищ, на пол не плевал, для пепла банок не заводил, в общем, чтобы как пришел - так и ушел, не оставив никаких следов присутствия.
Санька брал людей своим странным видом, несоответствием вида, места и действия. Такой дивный метод пропитания послал ему Бог.
А еще он, зайдя в подъезд пустой и выйдя полный, кормил кошек, вылезавших из подвальных дыр на его зов. Он кормил их и гладил какой-то неистовой лаской, словно глаженье их было самой важной потребностью его души. На лицо его сходила умилительность, разглаживая паутинное гнездо его морщин. Он был нелеп и не адекватен собственному внешнему образу - такой большой ребенок в несвойственных детству атрибутах. Кошки благодарно урчали под его рукой, и Санька просвечивался изнутри беззаботной улыбкой. Накормив их, он говорил басисто: «Кыш», махал на них, как ворона крыльями, и заливался смехом, видя их ежедневное недоумение – чего же кыш от доброты? Но он раздувался шире, напугивая их, и они впрыгивали вновь в подвальные щели. А Санька говорил: «Целее будете». И, изъяв из газет самое интересное и стоящее, по его мнению, нес его багажом, в души, а в руках нес, кто что подал. Так, огруженный духовным и материальным, он, довольный жизнью вполне, шёл к Андрею. Потому что не погасима была жажда выпить, а это ему не подавали никогда.
В один из дней Андрей увидел, что Божий Василий бросил ему в ящик листовку и его взял интерес. Он подцепил ее мизинцем через отверстие в ящике и стал подтягивать вверх, и долго не получалось. И тогда он решительно и легко отодрал дверцу почтового ящика. Что-то в его душе сильно загорелось. Потому что Василий Божий бросил. А если кто другой – не стал бы доставать.
И видит он глазами слова: «СПАСИ СВОЮ ДУШУ ПОКАЯНИЕМ», а душа видит холодного Василия как печать и подпись под словами.
- Ну вот ты снизошел до меня, наконец. Хотя, вернее, бросил ты в мой ящик это ошибочно, по неведению номера моей квартиры. А почему ты нам листочки бросаешь, коли тут с нами в общежитии живешь? И почему я не вижу на тебе Свет Божий, какой я видел на матери моей, и каким она меня на земле держит?
Андрей перекинул листовку в другой ящик, поднялся к себе, сел на стул, поставил на стол портрет матери, и стал вникать в ее лицо. В голове поплыли прежние дни, и вошёл он в детство свое, и вышел, и пошел дальше. Дошедши до дня встречи с Валентиной – он вдруг впервые вспомнил слова матери: «Не на твой рот еда, тебя вытошнит». Он тогда ее слов не понял, и понимания не стал искать, а теперь содрогнулся пророчеству.
- А почему ты, мама, меня не остановила? Спросил он, словно она была рядом.
И тут вспомнил себя и понял мать – был он вне разума, и стучать не имело смысла. Валентину он полюбил жаром-полыхАлом, не по уму, не по приглядке, и даже не по сердцу. Телесным жаром-полыхалом полюбил он ее. Потому что телесно она преизбытствовала дарами плоти, и он преизбытствовал, ей под стать. И вот притянулись они природной силой и прополыхали в ней, дожив до ненависти.
- Мама, ты где? Возьми меня туда. – Сказал он тихим голосом. – Мне тут, мама, не худо. Я знаю, ты приглядываешь за мной, кормишь, не даешь без угла остаться. Я знаю, вижу, спасибо тебе. Но я хочу туда, где все не так, как рядом. Ты меня понимаешь?
- Мама, дай мне твоего Бога, которого ты любила, как меня.
- Мама, пошли Его ко мне сейчас. Я хочу посмотреть на него твоими глазами.
- Мама, дай мне твои глаза. Ведь не может того быть, чтобы у тебя был такой сын, как я. Ты на небе только плачешь, на меня глядя. Прости меня, прости… Если Бог с тобою рядом, если ты уже дошла до Него, мама, пошли Его ко мне. Не знаю зачем. Мне даже просить нечего. Я просто хочу увидеть Его твоими глазами.
В дверь постучали.
Андрей отпрянул от матери. Он никого бы не хотел видеть сейчас. Но он знал, что по времени должен сейчас прийти Санька, главный всехний кормилец. Потому что пропитание в основном шло от него, а от остальных, как правило, прОпиво.
Андрей не мог не открыть. Но хотелось вернуться к матери. И он заглянул в глазок, чего никогда не делал, - вдруг это не Санька, и он тогда договорит с матерью.
Андрей увидел в маленьком глазке - как в огромном окне - ангела с крыльями, он взмахнул крыльями и словно ополоснул его сердце светом.
- Мама, это ты? – спросил Андрей. – Ты пришла за мной?
Ангел растаял и приобрелись очертания Саньки, и его бас толкал дверь:
- Мы в золотой миллиард не войдём, мы не рабы, мы асоциальны. Андрюха, ты жрать же хочешь. Давай торопись.
Когда Андрей открыл дверь – Санька не узнал его обычного выражения лица.
Он молча пропустил Саньку на кухню, и пока он дародательно освобождал пакеты с обычными бабкиными кульками и мешочками, Андрей увидел в нем Милость Божию и материнское кормление…
Он сел, заплакал и сказал: - Спасибо, мама. Я вижу.
Санька взметнулся испуганно, у него одна мысль встала в голове – выпить дать нечего. Санька подумал, что Андрей отъезжает в белкин лес, он быстро выбежал во двор, увидел женщину с ребенком, шедшую по тротуару, упал на колени и сказал: «Только поверь, ему плохо, он может умереть, только поверь…» Он говорил это, не веря ни во что, но женщина порылась в сумочке и дала ему деньги. Много денег, на мерило пьяницы, и сказала: «Только уйди быстрее…» И показала на ребенка.
Санька поцеловал ей руку. Она вспыхнула и стала тереть ее платком, и заплакала, и сказала «Помилуй нас, Господи!»
Санька галопом поскакал в магазин, а не в гаражи, где обычно добывали все дешевое и мутное пойло.
Он купил водки, дорогой, настоящей, и на том же галопе влетел в квартиру, дверь которой так и осталась открытой. Андрей рылся в шкафу.
Санька налил скоренько водки в стакан, подал Андрею.
- Пей, солнышко. - сказал он неожиданные для самого себя слова.
- Не хочу. Я точно не хочу. А вот что хочу. Он достал коробку, где лежал платок матери и Библия. И коробку со смертным.
- Вот всё понятно. Без слов. Ты умный. Хоть и Дуб. В это одеть, а это в гроб положить. Все понял?
- Нет, не все, - сказал вдруг твердо Санька. - Далеко не всё. Потому что ты не всё тут понял. Хочешь Библию в гроб положить? Да она выйдет из гроба твоего, она разорвет гроб твой, раздерёт землю и уйдёт от тебя. Ты, коли умирать собрался, покаяние в гроб положи. Понял? И никаких иных чуд не надо.
- А ты… покаялся?
- Мое покаяние вызревает во мне. Но я гордый человек. Во мне нет милости к себе.
- Ты зачем водку принес?
- Во спасение.
- А не иначе?
В дверь позвонили. Андрей опять посмотрел в глазок и опять увидел ангела. Ему стало дурно, потому что разум не вмещал множества впечатлений дня.
Санька отодвинул его и открыл дверь.
За дверью стоял Божий Василий.
Он стоял и молчал.
Андрей сказал:
- Что надо?
- Простите, – сказал Василий, - повернулся и стал спускаться по лестнице.
- За что простите? – крикнул Андрей, побежал за ним, развернул его и стал сильно трясти за плечи.
- За что простить?
- Не знаю, - сказал Василий потерянно.
- А я знаю! – закричал Андрей. - Я теперь всё знаю, и всё вижу! Бог тебя привел ко мне покаяться.
- Кто это? - Спросил Санька с недоумением.
- Проповедник Истины, Василий Божий. Иди теперь. Я тебя простил.
Вечером, когда « Сорокаградусный регион» весь собрался в квартире, и было разложено на столе добытое всеми разными средствами, и все ободрились в превкушении еды, а выпить никогда не ожидалось, а сразу поглощалось, Андрей вдруг неожиданно смахнул все со стола и поставил на него две коробки. Достал платок матери, постелил его на столе, положил на него Библию, разложил смертное свое и сказал:
- Вот.
Все молчали. Молчали долго. Андрей не ведал, что носилось в их головах и сердцах, он даже не смотрел на их лица. Он молча смотрел на портрет матери и улыбался ей. Голова его качалась согласно и сердце стучало мирно. А в доме назревало.
Тишина увеличивала свои пределы. И первым рухнул на пол Иван, хотя и не был других пьянее.
- Прости меня, Господи! – Сказал он, взрывая тишину. - Прости меня, Иуду!
Саньку закривило. Губы пошли на бок, головной бес бил его по лицу и по губам, но он одолел и вырвал из собственного сердца: - И меня прости, Господи! Зло немеряное мое…
Андрей все молчал. И только улыбался все шире.
Последним покаялся новенький, Валентин. Покаялся он радостно, с чувством, словно успел запрыгнуть на подножку скоростного поезда, который никогда не останавливается в этих краях.
- Ну мы же кто? – заорал вдруг Иван. - Мы отребье падшее. Алкаши. Так Он и простил нас?
- Не тронь ребят, - сказал Санька. - Мы сейчас в роддоме.
Иван не понял его слов, и опять напряг было рот, но Санька заржал и засунул ему в рот кусок хлеба и Иван стал задумчиво жевать.
- Не знаю к чему, но видел я сегодня в журнале Вечерю Господню. И подумал тогда, в каждой компании есть Иуда и неверующий Фома. А ты Андрей, не помирай, и не собирайся. Ты нам жизнь дал сегодня, и в кусты?
- Это мама, - сказал Андрей.
- Мы завтра к ней пойдем все вместе, на могилу кланяться. Она нам всем теперь вторая мать.
- Мы что, теперь, пить не будем? - Вопросил Валентин.
Все переглянулись, и никто не знал ответа на вопрос, никто не видел своё завтра. Никто не ведал, что вступил в бой. Андрей посмотрел на их растерянные лица и сказал:
- Бог моей матери с нами. Мы не пропадём, верьте.
2017
Свидетельство о публикации №117092308589