Путейский тупик

Я боялась ее, эту московскую улочку-тупик, не освещенную, узкую, с обшарпанными стенами домов. Нынешняя – двадцать первого столетия – почти ничего общего с тем, какой она была тогда, сорок лет назад, не имеет, кроме пары оставшихся построек девятнадцатого века с содранной кожей – облупившейся штукатуркой. Сейчас над этой улочкой возвышаются незнакомые мне здания и даже нечто, похожее на небоскреб, если Гугл мне не врет. Я давно живу за семь с половиной тысяч километров от улочек моего детства. Пройти по ним я могу только с помощью интернета. Вот, и сейчас что-то заставило меня отправиться в это путешествие, пусть и виртуальное. Первым делом, я «прошла» по Земляному Валу, тогдашней улице Чкалова, свернула в Путейский тупик, миновала мусорные баки, дошла до конца, вернулась назад, прошла тем же маршрутом снова и снова и … не узнала ничего.

В середине семидесятых, в течение пары лет, мы с родителями жили в самом конце Путейского тупика, который, вместе с нашим домом, упирался прямо в рельсы, если не считать гнутого заборчика из металлической сетки с дырой и дорожки, по которой срезали путь жители соседних домов. Это сейчас там, согласно моему гугло-гиду, надежный забор в два человеческих роста и асфальтированное дорожное покрытие. Дом, в котором мы жили, снесен, на его месте стоит, будто случайно слепленное, полукруглое, безоконное, непрезентабельное здание с обшарпанными колоннами.

В те годы под нашими окнами с утра до вечера стыковались вагоны поездов Курского вокзала. Громкий, лязгающий звук сцепления и расцепления вагонов сопровождал нас днем и ночью. Когда нам с родителями выделили целых две комнаты в четырехкомнатной коммуналке полуподвала, было не до выбора. После долгих лет проживания в многонаселенных коммунальных квартирах, этот вариант казался подарком судьбы.

У нас было двое соседей. В одной комнате жила Людмила, миниатюрная женщина лет сорока, тихая, спокойная, всегда виновато улыбающаяся. Видела я ее редко. Опустив голову и глаза, она аквариумной рыбкой выныривала из своей комнаты, плавно перетекала на кухню, бесшумно заваривала чай и растворялась в пару кипящего чайника. Это не аллегория. Так и было. Даже мама была свидетелем превращения Людмилы в пар. Но, будучи воспитанными в традициях соцреализма, мы с мамой отвергали всякую нечисть, даже виденную собственными глазами, тем более, что Людмила в это время спокойно пила чай у себя в комнате. Потом она снова пропадала, но уже по-настоящему, и возвращалась только через несколько месяцев. В свои одиннадцать лет я думала, что так часто уезжать, вернее, растворяться, могут только стюардессы. Я так маме и сказала.

- Я знаю, Людмила – стюардесса.

Мама хмыкнула:

- Ага, летает рейсом в "Кащенко" и обратно.

Кто такая «кащенка», я не знала и стала допытываться у мамы. Она объяснила, что у Людмилы шизофрения (тогда я впервые услышала это слово) и большую часть времени она проводит в психиатрической больнице имени Кащенко, она же «Канатчикова дача».

- Так бы сразу и сказала, что это из песни Высоцкого, - обрадовалась я и запела «Дорогая передача, во субботу, чуть не плача…».

В периоды спонтанной ремиссии Людмилу отпускали домой. Но уже через пару-тройку недель случался очередной приступ, к нашему счастью, не буйный, и соседку вновь увозили в гостеприимную больницу, где ее ждала именная койка.

Другая комната принадлежала дядечке И. С. Павлову. Дядечка жил в деревне, а в свое московское жилище наведывался раз в три месяца. И. С. Павлов открывал большим ключом дверь комнаты, в которой были плотно задвинуты тяжелые занавески, и распахивал их быстрым решительным движением. В помещение врывалось солнце, к потолку взмывала трехмесячная пыль. Суетливо кружась в воздухе, переливаясь миллионами мелких алмазов, пылинки шептались друг с другом, прижимались к себе подобным, отталкивались, соединялись вновь, но уже – с другими, кружились в ритме вальса и, казалось, даже не стремились вылететь на свежий воздух, в форточку, настежь распахнутую хозяином. Обеденный стол, комод и кровать, три месяца не видевшие света, начинали поскрипывать, потягиваться и переговариваться. Каждый раз дядечка проделывал один и тот же ритуал: вытирал пыль, мыл полы, после чего любовно проверял содержимое книжных полок. Книг там не было, вместо них были разложенные по годам и месяцам десятки журналов «Работница». И. С. Павлов поглаживал корешок каждого журнала и почему-то вздыхал. Потом он переводил взгляд на фотографию с загнувшимися углами, стоявшую на полке. Я видела, что на ней изображены мужчина, женщина и ребенок. Я думала, что это фото дядечки, когда он был маленьким, и его родителей. И. С. Павлов долго смотрел на фото, держал его в руках, вытаскивал из кармана бумажник, открывал его, словно собирался положить снимок внутрь, но внезапно водворял фотографию на место, на книжную полку. Затем быстро укладывал скопившуюся почту в сумку с надписью «СССР».

В этот момент я чувствовала себя особо нужной, так как именно я выполняла в квартире функцию сортировщика почтовой корреспонденции. Я вытаскивала конверты из общего ящика, наши – отдавала маме, Людмилины – заталкивала под ее дверь, а письма для И. С. Павлова засовывала ему под дверь.

Закончив уборку, дядечка задергивал занавески и уезжал, не прощаясь. Главным для меня в момент задёргивания занавесок было успеть отбежать от замочной скважины.

Как-то я спросила у мамы:

- Для чего у И.С. Павлова столько журналов «Работница»? И почему на книжных полках нет книг?

Мама ответила неубедительно, мол, все его книги в деревне, ведь здесь он не живет, а журналы он просто покупает потому, что любит читать. И быстро свернула тему. Ответ меня не удовлетворил, но никакой другой, более правдоподобной, версии у меня не было.

Вся площадь квартиры, за исключением обычно запертых двух соседских комнат, была в нашем распоряжении. Окно с чугунной решеткой одной из двух, принадлежавших нам, комнат располагалось ниже уровня земли, если смотреть с улицы, а внутри, в комнате, оно прижималось к полу. Это была наша спальня. Родители, непонятно как, помещались на узкой кровати, а для меня ложем служила провалившаяся до самого пола раскладушка, на которой спать было невозможно, поэтому ночами я стаскивала одеяло на пол, заворачивалась в него и так досыпала до утра. Всё, что было видно из окна спальни – это деревянные ступеньки, ведущие к входу в квартиру. Над дверью нависал, тоже деревянный, козырек – убежище и спасение для пьяных бомжей. В дождь и снегопад они удобно устраивались отдыхать на наших ступеньках, перекрывая вход в дом. Приходилось вырабатывать навыки эквилибриста, чтобы как можно аккуратнее переступать через пьяные тела. Иногда эквилибр срывался и, очередной бомж пытался схватить за ногу. Я этого боялась. Недовольный тем, что его потревожили, бомж мог громко колотить в дверь и кричать, что, если ему не откроют, он подожжет ступеньки. Мама блефовала через дверь, что сейчас вызовет милицию.

Как она могла вызвать и кого, если телефона у нас не было? Счастливым обладателем этого чуда техники был сосед сверху, а проходящая вертикально по всем этажам, труба горячего отопления, служила нам телефоном. Три удара металлической палкой, которую папа поставил возле трубы – вот наша скорая помощь и милиция. Этот условный сигнал был придуман мамой для меня. Если я оставалась дома одна и что-то происходило, меня научили трижды стукнуть по трубе. Тогда сосед позвонит в милицию. Иногда приходилось прибегать к его помощи. Спасителя иногдашнего нашего я никогда не видела. Мое воображение рисовало его большим, крепким мужчиной, который в любую минуту обязательно придет на помощь, в общем, милиционером.

В тот день мы с мамой свернули с улицы Чкалова в наш тупик и лицом к лицу столкнулись с маленьким, тщедушным мужичком в серой вытянутой кофте и очках с толстой оправой. Он испуганно ойкнул от неожиданности, спешно поздоровался и посеменил дальше. Мама сказала:

- Это Владимир, наш сосед сверху, с телефоном.

На спасителя-милиционера Владимир был похож мало, и я решила, что больше не буду пользоваться нашей «скорой помощью».

Но бояться я не перестала. Больше всего в квартире я боялась ванную комнату. Она казалась мне подземельем из страшных сказок. Облезлые стены, отвалившийся кафель, ржавая раковина и тусклая лампочка, ввинченная в выкрашенный зеленой масляной краской потолок. Когда открывалась дверь, лампочка покачивалась, от стен отделялись тени и казалось, что отовсюду выползают чудовища, которые своими загребущими лапами хотят утащить меня в своё застенье. Вершиной всех моих страхов было главное чудовище – шипящая газовая колонка для нагрева воды. У этого, покрытого ржавчиной, монстра на месте рта зияла черная дыра, из которой вырывались языки пламени. О том, чтобы заставить меня встать ногами в ванную, не могло быть и речи. Мама предприняла немало попыток и, в итоге, сдалась, набрала в таз воды, установила его посреди кухни и стала мыть меня, поливая из ковшика.

Так местом моего омовения стала кухня, под самым потолком которой было крохотное, сантиметров в двадцать, окошко – единственный источник естественного света. Но, так как всё помещение было полуподвалом, то окошко удобно располагалось для проходящих по улице на уровне носка ботинка. Некоторые прохожие считали своим долгом проверить собственную меткость и точность удара. Каждый проверяющий, включая дошкольников, оказывался метким. Осколки стекла разлетались по всей кухне. Вставляли новое стекло, и вскоре история повторялась. В итоге, папа сказал, что лучше остаться без окна, чем без глаза. Мама согласилась, мое мнение не учитывалось в силу возраста, и папа взобрался на табуретку и заколотил окно деревяшкой.

Чтобы попасть из одной комнаты в другую, надо было миновать общие кухню и коридор, пройти мимо страшной ванной – комнаты находились в разных концах квартиры. Узенькая гостиная, метра два шириной, выходившая настоящим окном в Путейский тупик, была оснащена небольшим обеденным столом со стульями и маленьким черно-белым телевизором с линзой. Если бы мне, тогдашней, сказали, что скоро (а сорок лет – это «скоро») я буду носить с собой телефон, телевизор, радио, календарь и чуть ли не всё, сочиненное человечеством, и это «всё» будет помещаться на моей ладони, я бы подумала, что говорю с нашей соседкой Людмилой в период обострения. Но тогда наш маленький телевизор – чудо техники с прикрепленным к нему увеличительным стеклом – казался верхом высоких технологий.

В тот позднеосенний вечер уже начинало темнеть. Папа на гастролях, мама должна была давно прийти, но ее всё нет. Я одна. Меня постепенно охватывает страх. Я всегда боялась оставаться в этой квартире одна вечерами – в любой момент в дверь или в окна мог начать колотить очередной пьяный бомж. Пока не стемнело окончательно, я выскакиваю из дома, добегаю до пересечения с улицей Чкалова и встаю на углу, у гастронома. Свет витрин, фонарей, подмигивания машинных фар действуют успокаивающе. Мимо проходят толпы людей, среди которых я во все глаза высматриваю маму, а за моей спиной, в нескольких десятках метров, в тупике, пролетает другая жизнь, которую уносят поезда. Там, в тупике, меня нет. А здесь есть я, но нет мамы. В какой-то момент я подумала: а что будет, если она не придет? Я же не смогу вернуться в нашу квартиру. Мой мозг прокрутил эту ситуацию несколько раз, выхода из нее я не видела и просто сделала вывод, что мама обязательно придет.

Не знаю, сколько прошло времени, но очнулась я, услышав взволнованный голос.

- Деточка, ты почему плачешь? Ты потерялась? Где твоя мама? – мне в глаза заглядывала женщина, ставя на землю авоськи с продуктами.

Я почувствовала, что мое лицо залито слезами. Слёзы текли по мне нескончаемыми потоками. Текли тихо. Я не рыдала, не всхлипывала, не вздыхала. Только я собиралась ответить женщине, что не знаю, где мама, как раздался мамин голос:

- Что случилось? Почему ты здесь, а не дома? Почему ты плачешь?

- Мне было страшно дома, - заревела я громко, - я не хочу там жить.

Я точно знаю, что меня кто-то услышал. Очень скоро родителям пришло письмо. В нем говорилось, что в нашу квартиру переезжает химчистка из дома напротив, который будут сносить. Соответственно, нам дадут новую квартиру. Так и случилось – вскоре мы переехали. Мне казалось, что свой страх я с собой не взяла.

Лишь однажды, в начале девяностого, перед своим отъездом «навсегда» за семь с половиной тысяч километров, я вернулась в Путейский тупик, чтобы взглянуть на дом, в котором когда-то боялась оставаться. Я хотела попрощаться с ним, теперь уже, окончательно. Я вошла внутрь химчистки и не узнала ни одной стены, ни одного угла. Всё было другим – светлым, просторным. Я смогла заглянуть в каждый незнакомый уголок своей бывшей квартиры и, меня накрыло какое-то щемящее чувство, которое не раз приходило ко мне и впоследствии. Так бывает, когда ты понимаешь: это тупик, из него нет выхода. Но стоит тебе перестать сражаться с этим открытием, а принять его как данность, выход из тупика находится сам собой. Войдя в одно из помещений химчистки, я увидела на столе большую стопку журналов «Работница». Я узнала их сразу.

- Откуда у вас это? – спросила я женщину, которая любезно провела меня, как экскурсовод, по всем комнатам.

- А, журналы? – она махнула рукой. – Говорят, когда-то здесь жили муж с женой. У них был маленький ребенок, грудной, кажется, он чем-то болел. Однажды ночью жена взяла ребенка и через дыру в заборе вышла с ним на железнодорожные пути. Их сбил товарняк. Муж не мог оставаться в этой квартире, он переехал в деревню к родителям, забрал с собой всё, а журналы оставил. Говорят, в одном из них была статья о его жене, когда она работала врачом в поликлинике.

Я взяла верхний в стопке журнал и на обратной стороне обложки увидела наклейку, надписанную от руки:
«И. С. Павлов».

Не знаю, стал ли тогда переезд в деревню для И. С. Павлова выходом или, наоборот, загнал его еще дальше, но мне почему-то хотелось верить, что этот дядечка, оставшийся в моей памяти с инициалами вместо имени, так и не дождавшись возвращения жены и сына, всё же, нашел выход из этого тупика.

И, всё же, почему мне кажется, что я, по-прежнему, стою на углу ул. Чкалова и Путейского тупика, у гастронома, и жду маму? Только теперь, сорок лет спустя, я точно знаю, что она придёт и мне больше нечего будет бояться.
----------

Ссылка на рассказ в журнале "Этажи" -


Рецензии