Стиходумец
Однажды я прочитал у поэта Юрия Влодова: «Стиходумец Ося Бродский / переводит англичан». Сейчас мне понятно: с похожим «юмористическим эффектом» можно было бы сказать и так: стиходумец Саша Пушкин / зарифмовывал роман. Или: стиходумец Баратынский / пишет «Осень», как трактат. Но тогда — а это была Москва конца 70-х — строки Влодова показались очень меткими. Как и у большинства читателей поэзии, у меня не было доступа к вышедшим за рубежом первым сборникам Иосифа Бродского, а в машинописных вариантах, ходивших по рукам, попадались сложные для восприятия вещи: «Большая элегия Джону Дону», «Исаак и Авраам», «На смерть Т.С. Элиота» и др. Конечно, отдельные строки производили сильное впечатление. Был я способен оценить и общий незаурядный уровень автора. Но если говорить о большинстве произведений в целом — их чтение давалось с определённым волевым усилием. Действительно, эти тексты представлялись мне «стиходумными», чем-то походившими на переводы западной классики. Иное дело — «Рождественский романс». Хотя и здесь не все смыслы и связи были доступны, стихотворение завораживало. И, «в тоске необъяснимой», я не мог понять, почему Бродский не пишет всё именно так. По обозначенным причинам мне было неведомо о написанных уже стихах с посвящением М.Б., вошедших потом в книгу «Новые стансы Августе», да и о других, пронзительных с первого восприятия, вещах. Не знал я и слов Анны Ахматовой, сказанных по поводу «Большой элегии Джону Дону»: «Вы сами не понимаете, что вы написали!». Окажись посвященным в эти и иные обстоятельства, я, возможно, дал бы себе большего труда попытаться проникнуть в непривычные произведения поэта. Так или иначе, но в тогдашнем моём представлении (если не веровании) современная поэзия должна была быть другой — а именно: «Прощай моя мама, у окон / ты станешь прозрачна, как кокон...» Или: «Заведи мне ладони за плечи, / обойми, / только губы дыхнут об мои…». Здесь у меня было полное совпадение: и «ментальности», и тематики, и по личному опыту, и даже объектно (мама, любимая).
Из тех лет вспоминаются еще два забавных эпизода, связанных с именем Бродского. Один из них мне довелось наблюдать на поэтическом вечере тогдашних кумиров в Лужниках. Сцена была условно разделена между двумя враждующими группировками поэтов, которые не удостаивали друг друга даже взглядом. Справа (на них пришла основная часть публики) — Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, Окуджава. Слева — Юрий Кузнецов, Владимир Солоухин, Егор Исаев и еще кто-то из этого лагеря, уже не помню. Выступали вперемешку от каждой «фракции». Читали известное, проверенное, вызывавшее неизменный успех. Очередь дошла до Ахмадулиной. На её «нефертитиевской» шее висела невероятных размеров цепь с крестом вполовину туловища. По тем временам это было даже не эпатажно, это было крамольно. «Петушиная» сорочка Евтушенко сразу померкла.
Прочитав, как всегда обворожительно, известные стихотворные посвящения своим друзьям, сидевшим рядом, Белла Ахатовна сообщила присутствующим, что только вернулась из Америки. (По части зала сразу пошел шумок, типа: живут же люди!) Плетя далее ажурную вязь своей изысканной лексики и замысловатых речений, она вдруг обронила: встречалась с Бродским; Иосиф — прелесть; он лучший, кто сейчас пишет на русском языке. Братья-поэты сидели с каменными физиономиями. Аплодисментов не было. Я недоумевал: ну, ладно — крест. Но это что за выпендрёж: что значит «лучший»? Тогда кто на сцене? Откуда мне было знать, что последние слова Ахмадулина позаимствовала у Бродского, который, представляя её на творческом вечере в Нью Йорке, сказал: Белла Ахмадулина — лучший поэт, пишущий сегодня на русском. И всё-таки низкий поклон Белле Ахатовне. Во времена, когда даже упоминание имени Бродского не допускалось в публикациях, на живых выступлениях поэтов можно было услышать всякое. Но это был первый и последний известный мне случай, когда на публичном выступлении поэт отважился произнести имя Бродского.
Другой эпизод произошел в кабинете Александра Аронова, в редакции «Московского Комсомольца». Вышло так, что после небольшого выпивона и толковища — все разошлись. Почему-то я спросил хозяина кабинета о Бродском. — Бродский? — переспросил Аронов. — Негодяй, конечно, но стихи пишет гениальные. Вот, послушай. — И он прочитал «На смерть Жукова». Надо сказать, что свои стихи, даже лучшие, Аронов читал крайне плохо. Но чужие, которые ему нравились, — превосходно. Я был под сильнейшим впечатлением от услышанного, но спросил о другом: а чего Бродский негодяй? Аронов побагровел, вскочил и заорал: этот подонок жену у меня увёл! Тут уже я обалдел вконец. Спрашивать подробности было неловко — просто сидел с открытым ртом. Но Аронов — как вспыхнул, так и погас, да и тему сразу сменил. У кого я только потом ни интересовался — а как это Бродский увёл жену Аронова? Все на меня смотрели с недоумением. Довелось спросить об этом и у Влодова — считалось, что он знает всё и про всех. Влодов пожал плечами, хмыкнул и ответил: а может Аронову так хочется, чтоб у него тоже жену увели. Юмор я, как говорится, понял. Но на это, вовсе неслучайное, «тоже» — и внимания не обратил. Лишь много лет спустя мне открылось драматическое содержание этого «тоже» — разумеется, драматическое для Бродского.
Возвращение к Бродскому, вернее — начало «проникновения» в Бродского произошло только через десятилетие. В 1987 году я приехал в Москву решать свои профессиональные дела. Дела делами, но предварительно поэту Владимиру Леванскому был переправлен очередной вариант рукописи моего поэтического сборника. Мы созвонились, и я был приглашен к поэту. Познакомился я с В. Леванским еще в первый период своего пребывания в столице через его брата, который на пару с моим близким другом снимал квартиру. Так сложилось, что на этой квартире я обитал больше, чем в своей общаге. Поэзия была довольно частой темой наших разговоров. Как-то Стас (так звали моего нового товарища) протянул мне небольшую книжицу: это стихи моего брата, посмотри. Первое же, наугад открытое стихотворение — поразило:
Была такая пытка светом.
Свет часто вспыхивал и гас.
И хоть зажмурься ты при этом —
Врывался в мозг
Сквозь щели глаз.
И беспощадное миганье
То свет — то тьма,
То свет — то тьма, —
Сводило судорогой сознанье.
И человек сходил с ума.
Прощай! Не медли, ради Бога.
Настала ночь.
Темнее нет.
Но это менее жестоко,
Чем тьма и свет —
То тьма, то свет.
Да... Я и сейчас считаю венок сонетов Владимира Леванского «Красные розы» одним из самых замечательных в русской поэзии, после волошинского «Corona astralis». Потом я узнал о поэте немало интересного. Предисловие к первому сборнику В. Леванского написал Виктор Шкловский. Это был единственный случай, когда «последний из могикан» русской литературы начала XX-го века удостоил своим предисловием первую поэтическую книжку автора. В Союз писателей В. Леванского рекомендовал Арсений Тарковский. Но это счастье стоило молодому тогда поэту многих лет непринятия в Союз. Позицию тех, кто решал (вернее — не решал) этот вопрос, негласно поддерживал сам Сергей Михалков. Тарковскому это было известно.
В конце концов, он обратился лично к всемогущему Председателю Союза российских писателей. Дима (так звали Владимира Леванского в близком кругу) показывал мне копию этого письма. Думаю, есть смысл сказать об этом несколько слов. Меня поразили житейская мудрость и гибкость, проявленные выдающимся поэтом в ситуации оказания помощи другому, т.е. проявление тех качеств, которых Тарковский был лишен по отношению к самому себе. Начиналось письмо обычным обращением: «Здравствуй, дорогой...» Ничего себе, отметил я, так они еще и на «ты»: один — на вершине власти и благополучия, другой — влачащий жалкое существование на убогом пансионе переделкинского «Дома творчества».
После обращения в письме шло совершенно неожиданное, вроде: ... да, вот мы с тобой и жизнь прожили, и уже наши дети в расцвете своих талантов и славы... Короче, содержание всего письма было о том, какие у Михалкова замечательные, талантливые дети. И лишь в самом конце два слова о В. Леванском: не дай погубить подлинного поэта, помоги! Понятно, читать такое письмо от Тарковского, пусть не официально, но реально авторитетнейшего в литературной среде поэта, Михалкову было приятно. Кроме того, он хорошо понимал: факт личного обращения к нему Тарковского станет известен «литературной общественности». Расчет сработал — Дима был принят в Союз. Но в его жизни это событие мало что изменило. Правда, появилась возможность подрабатывать переводами, через какой-то срок он получил скромное жильё. Вот и все блага. Случалось, Дима заглядывал на нашу холостяцкую квартиру и мы, что называется, бухали, выспрашивая у него подробности последних литературных сплетен. Будучи уже в хорошем подпитии, просили почитать стихи. На эту просьбу Дима откликался неизменно одинаково. — У меня жена — очень талантливая поэтесса, послушайте. — И каждый раз начинал читать, не заканчивая, одно и то же стихотворение, в котором была такая строчка: «Меня не люди воспитали...», а дальше что-то про лошадей, которые носили поэтессу на своих спинах. После этого Дима переходил к анекдотам. А потом, уже утром, опохмелялся водкой с солью, жалуясь на свой больной желудок.
И вот, сижу я через десять лет в гостях, теперь уже у Димы, достаю бутылку, и хозяин что-то на стол ставит. Начало беседы, как и положено, про жизнь. Димины комментарии моих стихов — не помню. Помню, что не хвалил, но и не ругал. Разговор больше шел о литературе, о поэзии вообще, немного рассказывал о себе. Слушать его было интересно. Ну, а тексты мои он смотрел не первый раз, поэтому сам факт приглашения на встречу означал для меня немало. Из разговора я понял, что его личные литературные дела неблестящи: пробить новый сборник — не получается, опубликоваться в толстых журналах — не выходит. Поэтому вопросов «про себя» я не задавал. Но один Димин конкретный комментарий запомнил. Касался он строчки из моего стиха, посвященного Юрию Влодову. — А чего ты написал: «Полукровка — он тоже еврей»? По-моему, надо так: кто не русский — он тоже еврей. Гы-гы-гы... — В это время домой вернулась Димина жена. Она взглянула на бутылку, потом внимательно посмотрела на мужа и, не поздоровавшись, ушла в другую комнату. Дима смутился. — Ну, ты ж знаешь — её не люди воспитали... Слушай! Давай махнём в ЦДЛ — там сегодня большая тусовка.
Действительно, в тот вечер в ЦДЛ было полно народу. По какому поводу — уже не помню. Помню, что мне было интересно в этом «броуновском движении» выхватывать и разглядывать попадающиеся литературные знаменитости. Дима изредка обменивался приветствиями со встречными. И вдруг раздался его возглас: Ба! Кого я вижу! Не может быть! Когда я обернулся, Дима уже обнимался с каким-то незнакомым мне дядькой. Выглядел этот дядька для данного присутствия, мягко говоря, странно. Обычная, невзрачная одежда, никаких признаков богемности. ЧуднОе, как бы удивлённо-перепуганное лицо: толстые, выпуклые губы — в одну сторону, мясистый нос — в другую, мохнатые, кустистые брови — Леонид Ильич отдыхает. И на этом облике — глаза: глубокие, чёрные, как у Вольфа Мессинга. Хотя какие у Мессинга, я не видел. Тем временем Дима бодро вопрошал: Как жизнь? Как дела? И тут же оптимистично информировал: а я вот собрал новый сборник, готовлю к изданию книгу переводов. Ну, а что нового у тебя, как пишется? — Да что там уже пишется, — с кривой ухмылкой отвечал дядька. Давайте теперь вы, молодые гении...
Меня мало занимало их общение. Я стоял немного поодаль и продолжал глазеть по сторонам. И тут опять Димин выкрик: рекомендую, молодой талантливый философ и поэт — Борис Кочерга! Мне пришлось обернуться еще раз. В позе, где-то между ковёрным и Владимиром Ильичём на броневике, Дима вскинул руку в моём направлении. Откровенно говоря, мне не очень понравилось, что на первое место он поставил «философ», а не «поэт». Но всё-таки кое-кто обратил внимание. Повернулся ко мне и несколько обескураженный дядька, учтиво подав руку. Я ответил молчаливым, самодостаточным рукопожатием: талантливый, как-никак, хотя и молодой. Впрочем, дядька тут же отвернулся, и их беседа, без моего участия, продолжилась. Димины «ля, ля — тополя» на одном месте стали надоедать, и я принялся телепатировать — дескать, пора завязывать.
Точно в этот момент дядька произнёс: ну, хорошо, дорогой — не буду мешать твоему общению с талантливым человеком. И он еще раз иронично, но доброжелательно взглянул мне в лицо. — А кто это такой, — спросил я подошедшего Диму. У Димы глаза повылазили натурально. — Ты чего?! Это же Евгений Рейн! Его же Бродский в «нобелевке» назвал своим учителем! — Что мне было делать? И я сказал, как есть: а я думал это какой-то зам. начальника цеха. — А чего зам. начальника?? — А того, что евреев — начальников цеха не бывает. Дима расслабился. — Ну ты, блин, даёшь, со своим марксизьмом-ленинизьмом! Ладно. Пошли в буфет! И мы стали пробираться сквозь толпу к сакральному месту Центрального Дома Литераторов. Последующие события этого замечательного вечера моя память не сохранила.
Да... Сегодня я открываю второй сборник Владимира Леванского и сам с собой шучу: а я Диму обошел — у меня уже три. Читаю дарственную надпись: «Поэту и философу Борису Кочерге — от поэта и математика Владимира Леванского — дружески, на добрую память. 4. 03. 91». Ну-у, Дима, тут ты все акценты расставил правильно — гы-гы-гы... И слова главные написал: «на добрую память» — память не подвела. Да... Помнишь ли ты меня? Как Стасик, как его дочурка? А Серёжи Кулешова (помнишь?) уже нет... Александра Аронова нет. Юрия Влодова нет. Сегодня я уже не знаю: кто есть, а кого нет — самый раз возвращаться «во вчера».
Вскорости после описанного курьёзного случая в ЦДЛ, у меня появилась еще одна возможность убедиться: в главном — случайностей не бывает. Успешно решив свои профессиональные дела, я поселился в высотном здании МГУ на Ленинских Горах. Конец 80-х, начало 90-х — неповторимое время. Я счастлив, что оно было в моей жизни. Сама история дышала в лицо, била своим сердцем в моё сердце. Причём где?! Именно в том месте, которое Она — История — тогда избрала, — в Москве! У центрального входа в высотное здание МГУ на первом этаже располагалась так называемая «клубная часть» с приличным, уютным залом. Не знаю, как сейчас, но тогда выступать в МГУ было престижно для всех. Мне повезло видеть и слышать не только витий «перестройки» и революции, но и выдающихся учёных, литераторов, публицистов — подлинных «властителей дум» того времени. Однажды, проходя через «клубную часть», на доске объявлений я прочитал: «Иосиф Бродский — литературный вечер ведёт поэт Евгений Рейн». На этом вечере ведущим было сказано немало такого, чего потом не довелось читать ни в одной книжке. Но главным для меня событием стала озвученная запись чтения Бродским «Рождественского романса». Сейчас чтение Бродского вполне доступно, о нём много чего написано. Но тогда — это была моя первая встреча с голосом поэта. Без ложной скромности скажу: слушатель я был довольно подготовленный. Вознесенский, Ахмадулина, Евтушенко, Высоцкий, Самойлов, Межиров, Влодов — кому довелось слушать их чтение вживую, знает силу воздействия этой энергетики. Дома у меня хранилась фонотека записей голосов великих поэтов прошлого. Я знал, как читал Маяковский (никак — в моём восприятии), Пастернак (очень плохо), Есенин (потрясающе), Ахматова (потусторонне). Но о существовании того, что я услышал на вечере Рейна — не мог даже вообразить. Это было даже не чтение, а какое-то ритмическое, захлёбывающееся завывание, одновременно походившее на отстранённое от смыслов ритуальное песнопение — речитатив. Кроме того, голос Бродского, звучавший почти на одной ноте, лишь с некоторыми подъёмами для акцентирования ритма, неизменно падал в тоне на последних словах строфы, до полного безразличия. Знакомое содержание текста уже не имело значения — происходившее «шаманство» звука втянуло меня без остатка. Я вышел из зала шатаясь. Магнетизм этого голоса владеет мной и сейчас.
На этом вечере произошел еще один эпизод, довольно неприятно меня удививший. Дело в том, что незадолго до вечера «о Бродском», в этом же зале состоялся творческий вечер приехавшего из Америки Наума Коржавина. Кто-то из присутствовавших спросил Рейна о его отношении к легендарному поэту. Рейн ответил неожиданно резко: то, что делает Коржавин — к подлинной поэзии отношения не имеет. Мне вспомнились посиделки в кабинете Аронова десятилетней давности. Самыми цитируемыми тогда поэтами были неопубликованные Николай Глазков и Наум Коржавин. Коржавинские строки: «...Какая сука разбудила Ленина — уж лучше бы ребёнок спал» — вообще с языка не сходили. Сейчас, когда мне уже кое-что известно, в ответе Рейна я не склонен видеть простую отместку за критику Коржавиным стихов Бродского. Конечно, ответ поэта был искренним, осознанным и, очевидно, принципиальным с позиции личного понимания поэзии. Но тогда, закусив губу, я грозно подумал: надо бы посмотреть, какое отношение к поэзии имеет то, что делает сам Рейн. Оказалось, что это непросто: в литературной периодике Рейна не печатали, несмотря на то, что все его знали — невзирая даже на приятельские отношения с Евтушенко. Единственный его сборник, десятилетие провалявшийся в издательствах и вышедший лишь благодаря тому, что Егору Исаеву, вернувшемуся из Израиля, стукнул какой-то «чимбер» в голову про евреев — этот сборник был недоступен даже в «Ленинке». Но после того, как в «Нобелевской лекции» Бродского на весь мир прозвучало имя — «Евгений Рейн» — несколько журнальных публикаций появилось. Я читал и не мог понять: стихи как стихи — есть хуже, есть лучше. Но при чём здесь «учитель»?
На этот вопрос пытались ответить многие. Я бы даже озаглавил эту тему: «загадка Рейна». Все попытки решить эту загадку сводились, в основном, к тому, что Бродский, понимая последствия своих слов, сказанных с «нобелевской трибуны», просто хотел помочь своему товарищу юности. Так оно, несомненно, и было, хотя подобным образом знаменитый поэт высказывался не раз. Вот слова Бродского о Рейне из интервью 1987 г. — года получения Нобелевской премии: «Это единственный человек на земле, с чьим мнением я более или менее считался и считаюсь по сей день. Если у меня был какой-нибудь мэтр, то таким мэтром был он». Хорошо, но всё-таки: почему «учитель», почему «мэтр» — именно Рейн? В юные годы Бродский был дружен и с другими эрудированными, талантливыми молодыми поэтами и литераторами. Но почему-то ни Найман, ни Бобышев, ни Кушнер, ни другие, а именно Рейн потащил Бродского к Ахматовой. Да ладно, иронизировал я, если богом Бродского был Оден — отчего бы своим мэтром не назначить любимого друга?
В связи с этим вспоминается один забавный эпизод из документального фильма «Прогулки с Бродским». В этом фильме два старинных товарища гуляют по Венеции и беседуют о поэзии. На протяжении всего фильма я ни разу не увидел и не почувствовал отношения Бродского к Рейну, как к мэтру, скорее наоборот. Один раз Бродский по памяти начал цитировать стихотворение Рейна. Лицо последнего, выражающее постоянное удивление, на этот раз застыло в изумлении. После небольшой паузы, Рейн остроумно, не без самоиронии, заметил: «Какая память! А какой вкус!!». — Да, да... — пробормотал Бродский, оценив шутку. Это, если еще учесть, что до того Бродский цитировал себя и мировых классиков. Объективности ради, следует сказать, что Бродский действительно относился к творчеству Рейна серьёзно и искренне, считая его одним из немногих плодотворных продолжателей «одической» традиции русской поэзии, традиции Державина — Баратынского. Признаюсь, что это мнение, в полном его содержании, постигнуть мне не удалось. Хотя и понимаю, что проблема это моя, а не Бродского и Рейна.
Однако, вернусь к «загадке Рейна», ибо в ней, по сути, содержится «загадка» самого Бродского. Мне всегда казалось, что «объявление» Бродским своим «учителем» Евгения Рейна связано не только (и не столько) со взаимными дружескими чувствами двух поэтов. Но тогда с чем именно? Ответ на этот вопрос (по крайней мере — для себя) я обнаружил в воспоминаниях Лидии Корнеевны Чуковской. После возвращения из ссылки Бродский бывал на даче Чуковских неоднократно. Но еще до этого Лидию Чуковскую посетил Рейн с просьбой показать стихи своего товарища Корнею Ивановичу. Здесь важно обратить внимание на то, что Рейн говорил о Бродском, как о поэте гениальном. Чуковский доброжелательно отнесся к молодому опальному поэту, но гения в нём не усмотрел. Да и сама Лидия Чуковская, при всем своём самоотверженном участии в судьбе осужденного Бродского, не говорила о нём, как о гениальном поэте.
Приведу несколько выдержек из её дневника. 1963 г.: «Мне не нравится Бродский, но он поэт, и надо спасти его, защитить». Однако, после непосредственного личного знакомства и общения, отношение Чуковской к Бродскому меняется к лучшему. 1965 г.: «...Мы гуляли вдвоём и впервые в жизни разговорились. Он умён, тонок, блистателен. «Прямой поэт»...». 1967 г.: «Бродский читал — кричал — стихи. То что он любит в своих стихах: длинное, виртуозное, абстрактно философское, ироническое, до меня не доходит, зато такие стихи, как «В деревне Бог живет не по углам», кажутся мне прекрасными». 1969 г.: «Бродский талантлив, умён, на границе гениальности...». И все-таки через границу гениальности Лидия Чуковская поэта не перевела. Надежда Мандельштам, благосклонно относившаяся к Бродскому — тем не менее, называла его «нерусским поэтом». Думала ли она тогда, что этот «нерусский» поэт напишет эссе «Сын цивилизации», в котором задаст высшую планку разговора о русском поэте мирового уровня Осипе Мандельштаме? Не воспринял стихи Бродского и Александр Твардовский, хотя после доброжелательной, но назидательной беседы в «Новом мире» предложил молодому поэту продолжить разговор у себя дома. Ответ Бродского тоже известен: «Не стоит». Очевидно, не будет ошибкой сказать, что в те годы среди выдающихся литераторов (кроме Ахматовой), не было никого, кто бы видел в поэте сверхособенный дар.
О том, как относились к Бродскому в среде его сверстников, откровенно засвидетельствовал Анатолий Найман, впоследствии написавший о поэте замечательное эссе «Великая душа». Приведу выдержки из его интервью. «...Мне позвонил Рейн (опять этот Рейн! — БК) и сказал: «К тебе придёт вот такой малый». И я потом Рейну сказал, что, ну, всё, да, это понятно, талант, но у меня, мол, другие заботы сейчас». Найман продолжает. «Он очень быстро рос, что называется. Я употребляю это слово «рос» в метафизическом смысле... Через 3-4 года мы были ровня во всех смыслах». Иными словами, в близком кругу товарищей-стихотворцев отношение к Бродскому было, как к ровне, без особого выделения и превозношения. Даже Лев Лосев, крупнейший исследователь творчества Бродского, знавший и любивший его стихи с юношеских лет, сохранивший преданность поэту до конца жизни, — нигде не делает признания о том, что в молодые годы он воспринимал Бродского, как поэтического гения. Выходит, один Евгений Рейн пытался всем открыть глаза на гениальное дарование своего товарища. Я не знаю, что и как говорил в юности Рейн лично Бродскому, но мне кажется — именно в Евгении Рейне Бродский нашел первого человека, который поддерживал и укреплял в поэте то, что сам поэт начал в себе ощущать. Такое не забывается и более чем дорогого стоит. Кроме того, Бродский любил Рейна просто по человечески, как товарища (вспомним посвящение раннего «Рождественского романса»: Евгению Рейну, с любовью...) и сохранил нежное, благодарное чувство к нему до последних лет, несмотря на «танцы-шманцы» Рейна с нелюбимым Евтушенко. Что же касается «ученичества», то, учитывая пятилетнюю разницу в возрасте, девятнадцатилетний юноша, конечно, получал от своего старшего товарища, на тот период более осведомленного в литературе, немало информации и советов. Но, как свидетельствует Найман, через 3-4 года никакого разрыва в уровне литературной осведомленности и поэтического мастерства уже не существовало. У самого же Бродского об этом непосредственном «ученичестве» у Рейна — я не встретил ничего. Есть одна обмолвка позднего времени, говорящая скорее об обратном: «Когда я начинал писать стихи, хотел научиться писать так, как Найман». В своей же среде, с чьим бы творчеством из сверстников Бродский ни знакомился — он неизменно повторял одну и ту же фразу: «Я могу это сделать лучше!» Но открытие своей гениальности «со стороны» — со стороны Рейна — Бродский не забыл и отблагодарил своего товарища «по нобелевcкому счёту». У самого же Евгения Рейна в стихотворении, датированном 1983 г. (опубликовано в 2002г.), я прочитал: «Будь проклят мой угар, будь проклят твой успех...» Не знаю, кому адресованы эти слова, но строка сильная, честная — в ней вместились две жизни, две судьбы. Вот и вся загадка «учительства» Рейна. На мой взгляд, разумеется.
Что же было удивительного в моём восприятии Бродского, как поэта — «стиходумца», если этому восприятию соответствовал почти весь тогдашний литературный фон. Даже у Льва Лосева, написавшего последнюю, предсмертную книгу о Бродском — книгу, открывающую для читателя много новых путей постижения гениальности одного из самых чувственных поэтов — я встретил комментарий стихотворения «Пенье без музыки», как вещи, в общем, рассудочной. Не говоря о фантастических качествах этого поэтического текста со стороны версификации и воплощения мысли — должен признаться: в моём восприятии это одно из самых чувственных стихотворений о любви. Вернее — одна из самых чувственных поэтических рефлексий состояния любви и, одновременно, точное предвидение (сбывшееся!) переживания любви в разлуке навсегда. Несомненно, что в этом стихотворении именно чувство, а не интеллект, является и источником афористических формулировок-откровений, и причиной взвинчивания мозга до полубредового манипулирования геометрическими понятиями.
Кстати, что есть гениальность? Встречавшиеся попытки определения этого феномена меня не во всём удовлетворяли, и я, для самого себя, придумал такое определение. Исчерпывающее раскрытие гениальности, как феноменального дарования, может сделать только Бог. Но со стороны человеческого восприятия, гениальность — это постижение непостижимости явления. Читая то же «Пенье без музыки», мне кажется, я понимаю и чувствую читаемое. Во всяком случае, мера понимания и чувствования такова, что совершенно не соображаешь, как это мог написать человек. Или, скажем, когда я читаю какое-либо эссе Бродского и постоянно сталкиваюсь с парадоксально-неожиданными мыслями, сопоставлениями, выводами — одновременно присутствует ощущение, что всё именно так, как говорит автор, иного и быть не может. Более того, возникает иллюзия: мнится, что еще до чтения ты и сам думал похоже. Наверное, в таком эффекте восприятия тоже проявляется одна из примет гениальности произведения.
В раннем стихотворении Бродского «От окраины к центру» есть строка: «Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно». Чувствуя в себе эту возможность, он обгонял всех с такой скоростью и на такие расстояния, что догнать его в обозримой временной перспективе не представляется возможным. Понятно и о каких окраинах пишет здесь поэт. Потрясает другое. По прошествии десятилетий, я вижу в этом тексте и ощущаю собственной кожей «окраины» Нью-Йорка. «Значит, я никуда не вернулся», — хотя это писалось в Питере, но написалось из будущего. Драматически осуществившееся пророчество Бродского, как мне представляется, а точнее — верится, не отменяет его другое провидение: «На Васильевский остров / я приду умирать». Не отменяет так же, как ничто не может отменить веру во второе пришествие Христа, или пришествие Мошиаха. Да и сам поэт поведал:
«Не в том суть жизни, что в ней есть,
но в вере в то, что в ней должно быть».
...24 мая. Я подхожу к дому... — последнему месту жизни Иосифа Бродского. Кладу на каменный порог цветы. Окно второго этажа полуоткрыто. На фоне просматривающегося стеллажа с книгами движется силуэт молодой женщины — Мария. Я думаю: что же мне уготовила судьба? Чужбину? Место поклонения? Есть ли хоть какой-то смысл в канувшем десятилетии?
С семидесятилетием, Иосиф Александрович.
24.05.2010, Нью Йорк
Свидетельство о публикации №117052401762
Ладно, что-то увлеклась я, прошу прощения))
Еще раз спасибо за Ваш огромный труд!
С ув.,
Брия-Натали 18.01.2021 07:54 Заявить о нарушении
Александровича - принимаются. И всё же, я думаю, что он не только видел этот Свет, но и осознавал его природу. Иными словами, высшую степень божественного происхождения своего поэтического дара Бродский чувствовал и понимал ясно, о чем и сказал даже будучи молодым человеком на ленинградском процессе. И еще: "...невозможно объяснить, как он будучи агностиком, мог написать свой Рождественский цикл." Знаете, агностицизм это, все-таки, не атеизм. Но, как мне кажется, исходным стимулом здесь было соперничество с Пастернаком, а потом уже "втянулся", да и тема эта, выходящая, так сказать, за границы собственного сюжета... Одно уточнение ( если я правильно понял). Написание этих воспоминаний "огромного труда" мне не составило: как-то все "вылилось " легко, видимо долго копилось. А что послужило поводом - уже и не помню, кажется юбилей Бродского.
P.S. Наталия, вижу что заходите на мою страничку. Я тоже Ваш постоянный читатель, но мое имя не отображается , потому что читаю с рабочего компьютера (на работе - вот такая у меня замечательная работа), где нет моей авторизации. Общаюсь же с Вами я с компа собственного, уже дома.
P.P.S. Если не секрет, на каком ресурсе Вы прежде читали эти воспоминания? Может эта публикация мне не известна, а, как автору, интересно знать.
С уважением, симпатией и любовью к Вашему творчеству,
Борис Кочерга 19.01.2021 00:19 Заявить о нарушении
Мой голос впервые тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих..."
Вот,Борис, Ваши строчки о любви и симпатии к моему творчеству навеяли) Предвосхищаю Ваш ответ: о, ну я же не Державин! На что я отвечу, что тоже далеко не Цветаева))
А стихирская этика, которая негласно обязывает в ответ на отзыв сходить, расшаркаться ножкой и написать дежурную фразу, мне чужда. Захожу к Вам, потому что мне интересно Ваше творчество, и Вас это совершенно ни к чему не обязывает. Да, ресурс, где я читала Ваши стихи и статью, кажется называется Интерлит, там, где Вы пишете о себе, что курить и писать стихи начали одновременно))
Там я так же читала еще одну статью "Мой Бродский". Тоже с большим интересом. Вот мне бы хотелось услышать Ваше мнение относительно еще одного вопроса к И.А Бродскому. Но вопрос уже не из области метафизики, а скорее социально-нравственный. Я не могу понять, почему он, будучи не понят и не принят своей страной, сам пострадавший от тоталитарного режима, так отреагировал на выход Украины из СССР? При всей моей любви к нему, здесь у меня несколько знаков вопроса.
С уважением,
Брия-Натали 19.01.2021 23:22 Заявить о нарушении
Брия-Натали 19.01.2021 23:27 Заявить о нарушении
В приведенных Вами цветаевских стихах - она абсолютно права: их дар (Цветаевой и Державина) "не равен". Выше и мощнее цветаевского дара в русской поэзии нет ничего. Кстати, это единственный поэтический дар, перед которым Бродский останавливался в смущении.
На Ваш вопрос об известном стихотворении Бродского, могу высказать лишь крайне субъективное мнение. Хотя сейчас появилось много охотников записывать Бродского в российские империалисты, тогда, в 1991 году, похоже, это был у него раздраженный эмоциональный выплеск по поводу распадающейся страны, причем, распадающейся во многом корыстно со стороны так называемых национальных элит... Но тот факт, что Бродский нигде и никогда не публиковал этот текст - тоже говорит сам за себя. Признаюсь, в то время, уверовавший в российскую демократическую революцию, я тоже был против выхода Украины из состава постсоветской Российской Федерации и сам писал, типа, "имперские" стихи. Тем более, когда мне "поведали", что мы, украинцы, первая в истории человечества цивилизация, что мы изобрели колесо, бумагу и т.п., а завтра, получив независимость, будем, как Франция... Я был убежден, что именно новая Россия является ведущим лидером в демократическое будущее для всех. Кто ж знал, чем обернуться наши надежды и до какого замечательного будущего доведется дожить... Не сомневаюсь, что сегодня Бродский был бы в восхищении от Вашего "Римское". Ну, вот так - хотите верьте, хотите нет.
З.Ы. Спасибо, что ответили на мой вопрос.
Борис Кочерга 20.01.2021 07:22 Заявить о нарушении
Брия-Натали 20.01.2021 22:15 Заявить о нарушении