Тётушка Тамрико, царица Тамар и другие

 ВЛАДИСЛАВ КОНДРАТЬЕВ

ТЁТУШКА ТАМРИКО, ЦАРИЦА ТАМАР И ДРУГИЕ

рассказ

      – Хоронить-то меня ты приедешь ли? – последние слова, которые Ладо слышал от своей тётушки Тамрико и с тех пор прошло уже полтора десятка лет.

      Ладо возвращался домой, они с тётушкой прощались на автостанции, до отправления автобуса ещё было много времени, июльское солнце, несмотря на утренний час, уже припекало невыносимо, а потому они стояли в тени раскидистого дерева, которое, отчего-то, запомнилось Ладо как ясень, все слова, которые обычно в таких случаях бывают сказаны, сказаны уже были и лёгкое облачко скуки набежало на них: тётушка нудилась, так как ей хотелось поскорее отправиться домой и заняться хозяйством, Ладо не терпелось сесть в автобус и уехать, оба они чувствовали себя немного неловко, так как всё уже было сказано-пересказано и больше ни Ладо, ни Тётушке Тамрико сказать, как казалось, было нечего.

      И вдруг немолодая, но всё ещё бодрая тётушка как-то странно на Ладо посмотрела, он подумал, что она в очередной – сотый, миллионный или тысячный – раз сообщит Ладо, что не может спокойно смотреть на него, потому что он очень похож на её родного брата – отца Ладо, умершего тридцатилетним, заявит, что из-за его поразительного с ним сходства ей всегда больно общаться с Ладо, так как смерть брата она так и не смогла пережить, а Ладо будет всеми силами делать вид, что верит ей на слово, будет стараться, чтобы она не заметила фальш в его глазах, а она будет делать вид, что не замечает неловко скрываемую фальш, и это будет доставлять им обоим массу неприятных минут, но тётушка Тамрико посмотрела на племянника как-то необычно, он увидел в её голубых, чуть навыкате, глазах нечто, что никогда не видел, не успел увиденное ни понять, ни почувствовать, как она сказала:

      – Хоронить-то меня ты приедешь ли?

      Что-то твёрдое вдруг очутилось у Ладо в горле, а окружающий мир вдруг стал терять резкость очертаний, погружаясь в невесть откуда свалившийся туман, Ладо судорожно сглотнул ставшую горькой слюну и пробормотал нечто невразумительное, а тётушка Тамрико, всю жизнь склонная к аффектации и дешёвым театральным жестам, едва ли не впервые сказала просто и по человечески проникновенно:

      – Смотри, я ведь у тебя – единственная родная тётка.

      И в этот момент в очень немолодой, расплывшейся и обрюзгшей женщине Ладо увидел женщину молодую, очень яркую: выше среднего роста, голубоглазую брюнетку, привыкшая считать себя первой красавицей в станице, – женщину, какую он запомнил в тот первый к ним приезд, когда ему не было ещё и двух лет. Мир окончательно заволокло туманом, Ладо понял, что его постаревшая тётушка Тамрико впервые по настоящему серьёзна с ним, говоря о смерти, но верить, что это их последний разговор друг с другом, разум отказывался.

      Когда уходят наши близкие, мы плачем не о них, мы плачем о себе, так как с ними уходит и часть нашей жизни, уходит какая-то частичка нас самих. Мы жалеем, по настоящему, не их, а себя. Нам жалко, что одним человеком, любившим нас, человеком, который может сказать, что помнит нас “вот такими”, помнит с пелёнок, стало меньше. А тётушка Тамрико племянника Ладо любила, наверное любила. Ему хочется думать, что не только он любит её, но и она его любит тоже. Наверное любит. Любила. Хоть немного, но любила…

       Тётушка Тамрико, тётушка Тамрико. Ах, как она была непостоянна в своих привязанностях, страстях, чувствах. Это проявлялось во всём. Она, за всю свою жизнь, так и не определилась, к примеру, в национальных привязанностях и её непостоянство носило столь причудливый характер, что так она и не решила, кто же она по национальности.

      В Советском Союзе каждый человек, при достижении им шестнадцатилетнего возраста и получении паспорта, мог определить свою национальность – из национальности отца (как правило), или матери. При условии, конечно, что у отца и матери были разные национальности. Тётушка Тамрико определилась один раз официально – в шестнадцать лет, а неофициально – определялась множество раз в течение всей своей жизни. И самоопределение это было очень причудливым.

      Теперь уже и не установить, как тётушка Тамрико, тогда ещё и не тётушка, а просто Тамрико, проигнорировав, по невежеству, библейскую форму имени – Фамарь[1], узнала, что имя Тамрико происходит имени Тамара, а Тамара – это хорошо всем известная грузинская царица. Царица Тамара. Вообще-то грузинскую царицу звали не Тамарой. Она звалась не царица Тамара, а царица (цариц) Тамар[2].

      Именно так, настаивают грузины, правильно звать великую царицу грузин – Тамар. И при этом добавлять: Великая. Тамар Великая, или, точнее, Великая Тамар. Однако, по-грузински это будет ;;;; ;;;;;;. Именно такую надпись обнаружил Ладо на иконе с изображением царицы. Нетрудно убедится, что надпись читается не “Великая Тамар”, а “Великая (диди – ;;;;) Тамари (;;;;;;)”. Получается, всё же, хоть и не Тамара, как говорят и пишут русские, но и не Тамар, как настаивают грузины, а Тамари, как они же оворят и пишут.

      Как бы то ни было, но Тётушка Тамрико ощутила свою связь с великой царицей и все знали, что тётушка Тамрико – грузинка. Она строила, кокетливо, глазки слушающим и заявляла:

      – Да, я – грузинка.

      А заявив это, смотрела так, что было ясно: “И сомневаться в этом не моги”. Никто и не сомневался.

      Как долго бы это продолжалось, неизвестно, но вслед за четвёртым числом в марте пятьдесят третьего года наступило Пятое Марта. И через какое-то время духовная связь тётушки с царицей Тамар как-то ослабла, XX съезд КПСС основательно подорвал основы её монархизма, а вместе с ней и картвелофилии, а XXII-ой съезд окончательно порвал эту связь с Грузией.

      Примерно в это же время, между смертью Сталина и докладом Хруща, как упорно называла Первого секретаря ЦК КПСС тётушка, в доме появилась самодельная копия картины Карла Брюллова “Итальянский полдень” образца 1827 г., известной ещё и как “Итальянка, снимающая виноград”[3]. Бросив всего один раз беглый взгляд на итальянку, изображённую на картине, тётушка Тамрико сразу поняла, где её корни и ощутила такую волну тепла, исходящую от итальянского полдня, что никаких сомнений не осталось – тётушка Тамрико – итальянка.

      О, как она гордилась тётушка Тамрико итальянской культурой! К случаю и без подчёркивала, что даже Московский Кремль строили, в том числе, итальянские мастера. Слово гастарбайтер тогда не было в таком ходу, как в нынешние времена.

      И с тем же кокетством, что и раньше, она говорила:

      – Да, я – итальянка.

      И никто, разумеется, не сомневался, что тётушка – итальянка. Ну, или, по крайней мере, искренне в это верит.

      Долго ли продолжался бы её роман с Италией, коротко ли, но в любимой тётушкой Тамрико Италии случился гений от кинематографа Федерико Феллини. Если итальянской лихорадкой тётушки Тамрико заразил один гений от культуры – русский художник К. Брюллов, то исцеление от итальянской лихорадки наступило по милости другого художника и гения – Ф. Феллини, который в 1957-ом году снял картину Le notti di Cabiria (“Ночи Кабирии”). И как и в случае с “Итальянским полднем”, здесь тоже не обошлось без женщины. Только, если натурщица К. Брюллова породила у тётушки страсть к Италии, то другая итальянка – супруга маэстро и исполнительница главной роли Джульетта Мазина – эту страсть навсегда похоронила.

      – Ладо, дорогой, – не то жаловалась, не то возмущалась тётушка Тамрико, – ты себе даже и не представляешь, насколько ужасен итальянский язык, насколько противен. Да что – противен? Он – отвратителен! Невыносим. Это какое-то издевательство над человеческим слухом. Что ты так на меня смотришь? Ты видел “Ночи Кабирии”? Ты слышал, как она там разговаривает? Нет? То-то и оно-то. А ты сходи в кинотеатр и посмотри, когда эти самые “Ночи…” будут снова показывать и сам убедишься в моей правоте. И не качай отрицательно, или, хотя бы, с сомнением, головой. И не спорь. Раз я говорю, что итальянский язык – ужасный язык, значит, так оно и есть. А я говорю, что так оно и есть.

      Здесь, очевидно, нужно кое-что пояснить. Вопреки мнению последнего времени, что “раньше всё было плохо”, школьники даже самых отдалённых уголков страны отлично знали, какое мнение высказал о некоторых европейских языках Карл (по испанскому счёту – Первый, по германскому – Пятый), и что ему резонно возразил Михайла Васильевич Ломоносов (по любому счёту – Единственный и Неповторимый; и это вдобавок к тому, что и Великий)[4]. Знала мнение Ломоносова и тётушка Тамрико, а потому, когда она была итальянкой, никто не мог оспорить её мнение о том, что итальянский язык – самый красивый в мире. Никто не мог.

      А Джульетта Мазина – смогла. И как! В 1957-ом году маэстро снял фильм про наивную и чистую душой девушку, который не смогли не признать гениальным даже в Голливуде[5]. Несмотря на пресловутый “Железный занавес”[6], которым Запад пытался отгородиться от СССР, в Стране Советов шедевр Феллини приобрели для показа, и его смогли увидеть зрители даже самых отдалённых уголков одной шестой части суши.

      Тётушка Тамрико шла на просмотр фильма, как на праздник, как на свидание с любимым, как в Храм (храм искусства; а вы что подумали?). Свидание с прекрасным превратилось для тётушки в испытание, в каторгу, в страшные пытки и муки мученические. Ни фабула фильма, ни гениальная игра Джульетты, даже финальный её проход, не оставляющий никого без сочувствия, не увлекли тётушку Тамрико. Она не видела и не слышала ничего, кроме языка Данте, Петрарки, Альфьери и Леопарди. И этот язык потряс её до глубины души. Но потряс вовсе не так, как можно было бы подумать.

      Даже по прошествии многих лет, даже десятилетий, она, раскачиваясь из стороны в сторону, закатывая глаза (возводя очи горе) и слегка постанывая, причитала:

      – Я думала, что не доживу до конца сеанса. И кто сказал, что итальянский язык – нежный и приятный для слуха? Ничего подобного! Меня прямо переворачивало от того, что я там услышала. А хуже всего этот язык звучит в исполнении Мазины.

      Ни спорить с тётушкой, ни переубеждать её не было никаких сил. И кто бы стал это делать? И зачем? С итальянской её любовью было покончено раз и навсегда. И ни маэстро Феллини, ни Джульетта Мазина так никогда об этом не узнали. Теперь уже и не узнают. Да, верно сказано, что нам не дано предугадать[7]… Слово Феллини, слово Мазины убили тётушкину любовь к Италии.

      Но долго сердце тётушки Тамрико свободным не оставалось, и новая любовь поразила её не слабее молнии, не хуже финского ножа: Испания, испанский язык и Фидель Кастро. Правда, Команданте не был испанцем, он был кубинцем, но тётушка Тамрико в такие подробности не вникала. Язык, на котором вещал Фидель, испанский (кубинский диалект испанского), к тому же с большим количество особенностей, которые называются кубанизмами. Никто бы не стал утверждать, что (или – кто) больше повлияло (повлиял) на то, что тётушка Тамрико ощутила себя испанкой: язык Фиделя, или сам Фидель. Неистовый Команданте стал самой сильной и непреходящей любовью тётушки Тамрико.

      Слава Богу, советское радио частенько транслировало речи (не полностью, конечно) Фиделя, и тётушка Тамрико надолго замирала, впадая в транс, слушая речи пламенного революционера.

      – Ладо! – восторженно восклицала тётушка. – Как можно не влюбиться в этот божественный язык?! Вот будет выступать Фидель, ты послушай и поймёшь, что нет в мире языка, красивее испанского.

      Тётушка Тамрико закатывала глаза и вспоминала, как божественно этот язык звучит в исполнении Лолиты Торрес в фильме “Возраст любви”. И она даже пыталась напеть “Коимбру (Песенку студентов)”, только не с оригинальными словами, а в переводе и голосом Александры Коваленко, исполнявшей эту песенку на русском языке. Получалось не лучше, чем с Карузо, который “и фальшивит, и картавит” – в исполнении Изи. Но к Изе, разумеется, никаких претензий нет и быть не может, ведь он напевал Карузо, который пел по-итальянски, а итальянский – это не испанский. Испанский даже тётушка Тамрико не смогла ухудшить.

      И тётушка Тамрико, жеманясь и кокетничая, говорила:

      – Да, я – испанка.

      Почему-то никогда она не утверждала, что она – кубинка. Наверное, боялась, что её спутают с кубанкой. И добро бы – с кубанкой-женщиной, а то ведь – и с кубанкой-шапкой, чего доброго.

      Фидель с его испанским стал самой сильной, самой долгой, но не единственной страстью тётушки. Её непостоянная натура после крайнего Запада (Кубы) сделала немыслимый фортель на Восток с сильным южным крюком – в Индию.

      И снова, как с Италией, причиной любви явилась женщина. Ни импозантный Рабиндранат Тагор, ни аристократичный Джавахарлал “Пандит (Учёный)” Неру, ни, понятное дело, маленький лысенький очкарик – Мохандас Карамчанд “Великая Душа (Махатма)” Ганди не пленили душу и сердце тётушки Тамрико. Она очаровалась дочерью Неру – Индирой Ганди.

      Когда она впервые нарисовала губной помадой кляксу на лбу, то удивила этим всех, увидевших эту самодельную тилаку[8] в виде бинду[9]. Появились даже самые неприятные предположения, так как тётушка в то время уже работала старшей медицинской сестрой в психиатрической клинике, а, как известно, с кем поведёшься… Но тётушка Тамрико, рассеивая все сомнения, кокетливо заявила:

      – Да, я – индианка.

      Роман с Индией был жарким, но очень коротким. Да и неоднозначным был этот роман: каждый раз, как на подворье, или у соседей раздавался клёкот, издаваемый индюком, тётушка Тамрико невольно поёживалась и задавалась вопросом: а не связаны ли эти понятия – индийцы и индюки? И возможный ответ не очень её радовал. А здесь ещё и индокуры, индоутки… Так что роман этот был обречён с самого начала. Кончился он внезапно – когда Ладо просветил тётушку об обряде сати[10].

      – Что-о-о-о?!!! – не вскричала, а возопила тётушка Тамрико. – Чтобы меня спалили на костре вместе с этим Однояем?!!! Да ни в жизнь! Хай один горит в аду этот свинорылый Однояй.

      Муж тётушки Тамрико в молодости подвергся хирургическому лечению, в результате которого его мужественность была секвестирована ровно вдвое. И об этом, благодаря длинному языку невоздержанной тётушки, знали буквально все, даже и вовсе посторонние люди.

      И вот перед её умственным взором представлялась картина: она, вся такая прелестная молодая вдова, а рядом – бледный труп Однояя. Стоило ей только представить себе эту жуткую картину: она, погребальный костёр и хладный труп Однояя, – как тётушку начинало корёжить от ужаса и отвращения.

      – Ладо, дорогой, – жаловалась тётушка Тамрико, – ты даже не представляешь, какие муки доставляет мне мысль, что на моём могильном камне, или – плите, будет выбита не наша фамилия, а фамилия этого Однояя. Как представлю это, так мне и умирать не хочется. Да я в гробу буду вертеться, если будет его фамилия на моём погребальном камне, вот попомните моё слово. До сих пор не могу смириться, что взяла его фамилию. Везде она: в паспорте, дипломе, в свидетельствах о рождении детей… Ещё и на памятнике надмогильном будет. От одного этого сойти с ума можно. Но ещё и гореть вместе с ним на одном погребальном костре! Да не бывать тому!

      Тётушку Тамрико начинала бить мелкая дрожь, когда она начинала представлять, а фантазия у тётушки была ещё какая буйная, картину сжигания её на погребальном костре мужа с ненавистной фамилией.

      – Ты только представь себе, – жаловалась мне тётушка, – что я пережила. Когда мне в первый раз сказали его фамилию, она мне показалась не просто смешной, а какой-то запредельно смешной, даже дурацкой. Я, услыхав её, захохотала так, что повалилась на диван и ножками задрыгала. И тут она мне сказала…

      Кто эта она, которая предсказала судьбу тётушке, Ладо так никогда и не смог понять, а теперь уж и не дознаешься. Но только эта самая таинственная ясновидящая она заявила:

      – Ну, раз ты так хохочешь, быть тебе с этой фамилией.

      Тётушка Тамрико, по её словам, после этих нелепых слов забилась в конвульсиях от гомерического хохота. Заявила, что лучше она и вовсе никогда не выйдет замуж, чем пойдёт замуж за человека с такой смешной, с такой нелепой фамилией. Или, во всяком случае, оставит, при замужестве свою прославленную фамилию.

      Кто придумал, что если хочешь рассмешить Бога, то поделись с ним своими планами, – это доподлинно неизвестно. Но из-за него ли, или из-за чего другого, но только, если человек предполагает, то Бог в это время уже располагает. И Он расположил тётушке Тамрико выйти замуж за обладателя смешной фамилии и хирургически вылеченной половой патологии. И свою звучную фамилию она сменила на нелепую мужнину. Но так с этим и не смирилась.

      И очень этим удивляла супруга, так как тот ничего смешного в своей фамилии не видел. В молодости он прочитал где-то статейку какого-то этимолога, помнится, что женщины, которая не то утверждала, не то супруг это захотел вычитать, что фамилии того типа, что у него, являются финскими.

      С тех пор Однояй гордо заявлял, что в России двое великих мордвина: он и Шаляпин. Причем, не Шаляпин и он, а он и Шаляпин. Именно в такой последовательности.

      – Шаляпин! – кривя пухлые губы и противно присюсюкивая, говаривала тётушка Тамрико, стараясь передразнить супруга. – Шаляпин! Шаляпин – гений! А ты…

      В этот момент тётушка всегда замолкала, чтобы придумать что-нибудь обидное, придумывала:

      – Шаляпин красив, как бог. А из твоего одного…

      Здесь тётушка делала театральную паузу, которую, пожалуй, одобрил бы и сам Станиславский, а Однояй, попавшись, понижая голос до противного шипения, спрашивал:

      – Из одного – чего?

      – Из одного уха! – восклицала тётушка Тамрико. – Из одного уха можно наварить холодца на всю семью. А из двух…
И тётушка Тамрико раскидывала широко руки, показывая, сколько много, беспредельно много, холодца можно было бы наварить из двух ушей Однояя.

      – А знаешь, почему я до сих пор этот холодец так и не наварила? – осведомлялась тётушка.

      Однояй уже давно знал, а потому не спрашивал, но разговор ведь затевался для Ладо, а потому тётушка, не получив вопрос о том, почему холодец из ушей до сих пор не наварен, всё равно отвечала:

      – Потому, что его не станут жрать даже соседские свиньи. Узнают про фамилию и жрать не станут. Побрезгуют. Свои своих не едят.

      Но супруг тётушки эту теорию не разделял. И фамилией гордился. Не столько, может быть смешной своей, сколько фамилией Шаляпина. А потому и сына решил назвать финно-угорским именем – Вальдемар, причём долго спорил с работницами загса, как правильно это имя нужно записать: Вальдемар, или Вольдемар. Однояй настаивал, что правильный вариант – Вольдемар, то есть – Vol de Mari.

      В разные периоды это имя этимологизировалось им по-разному: то Vol, то есть Вол, следовательно, Бык из (de) [народа] мари (Mari), или мери (той самой, что вместе со словянами ильменскими (неправильно именуемых словенами) и кривичами призвали Рюрика на княжение по ряду (наряду); а то как Воля (Vol) мери.

      Жестокосердные и равнодушные к этимологическим изысканиям Однояя барышни из загса напрочь отказали в существовании Вольдемару и записали малыша Вальдемаром, сославшись на какое-то распоряжение, не то секретное, не то – особосекретное, а потому Волевого Быка мери в семье сначала звали как Валико, а потом, когда тётушка родила дочь, названную Валико, её брат стал зваться то Мариком, то Мареком, а то и Меряком. И очень он обижался, когда ровесники дразнили его так:

      – Меряк с печки бряк!

      Этимологические изыскания супруга попортили нервы не только работницам загса, но и самой тётушке, так как отвлекали её от её национальной самоидентефикации. Но обряд сати совершенно выбил её из душевного равновесия: фамилия – фамилией, пусть бы и не самой красивой, но самосожжение?! Нет! Не бывать тому!

      И Индия с её страшным обрядом навсегда исчезла из души и сердца тётушки, а вместе с этим исчезла и индианка Тамрико. А всё ещё испанка и несостоявшаяся индианка, устремляла взгляды снова на Запад, но не резко, а с оглядкой. Оглядываясь, она заприметила Мохаммеда Резу Пехлеви, который был трижды женат, а потому оставлял надежды на матримональные надежды и для других женщин. И уже можно было, когда тётушка заматывала голову полотенцем после мытья головы, услышать:

      – Да, я – персиянка.

      Но говорилось это как-то не очень уверенно. Оно и понятно: и Волга не обмелела, и Степаны Тимофеевичи на Руси не перевелись. Получалось, что из огня (погребального костра) она могла угодить, хоть и не в полымя, так в воду. Тётушке Тамрико это не очень-то грело душу. А вскоре и Иран перестал быть шахским.

      И не стало персиянки Тамрико. И Степан Тимофеевич для этого не понадобился…

      Близкие тётушки Тамрико относились несерьёзно к этим её увлечениям, вот и Ладо решил как-то подшутить над тётушкой, но она иронии в его словах не почувствовала и её искания обогатились ещё двумя национальными пристрастиями. Ладо как-то сообщил тётушке, что в Португалии есть городок с названием Томар – резиденция Великого Магистра ордена португальских Тамплиеров.

      Тётушка сразу же загорелась, стала повторять, обкатывая на языке слова, смакуя их, как капли выдержанного портвейна: Брага, Браганса, Тежу, Алгарви, Алентежу, Лагуш, Силвиш… Особенное удовольствие вызывало повторение имени университетского города – Коимбра. Коимбра, Коимбра…

      А Васко да Гама (Вашку да Гама)? А Камоэнс (Луиш Важ де Камойнш)? Бартоломеу Диаш (Бартоломеу Диаш де Новаиш)? Португальский язык показался хоть и более нежным, чем испанский, но всё же не таким, как итальянский. А то, что тамплиеров, в конце концов, изгнали из Европы, наталкивало на мысль, что кто-нибудь из них мог оказаться и в наших краях…

      Словом, тётушка Тамрико заявила:

      – Да, я – португалка.

      И это ей не сильно понравилось. Получалось, что она – порту… галка? Какая такая галка? Снова птица и на этот раз, после индюков, индокур и индоуток, даже не домашняя, а… Ну, галка, одним словом. А потом выяснилось, что португальцы торили пути в Индию, а в Индии – эти проклятые самосожжения вдов. Словом, тяжёлые для тётушки мысли стала навевать Португалия. Да и как-то она оказалась в тени любимой Испании. И вот уже нет порту-сомнительной-галки.

      Второе пристрастие, навеянное любимым племянником, было почерпнуто из словаря Фасмера, где отыскал он слово томара – разновидность стрелы, из описи имущества Бориса Годунова (1589 г.)[11]. Тётушка Тамрико пораскинула мозгами и решила, что стрела ничуть не хуже финиковой пальмы. И стала русской Томарой, а попросту – Томой.

      – И действительно, – говаривала она, – я – русская стрела. Тома. От Томара. Выходит, что Тамара – это неправильная форма. Тома может быть исключительно от Томара. А от Тамары будет только Тама. Что значит – тама? Это: тама, тута, здеся?

      Смущало только то, что русский немец Фасмер не знал этимологии этого слова. Зато академик Трубачёв Фасмера поправил[12], а Ладо не преминул доложить, что слово это – индоарийское, известна и его древнеиндийская форма в значении “дротик, копьё”[13].

      Индия! Снова эта Индия! С её кострами и самосожжениями вдов. Вот прилипла эта Индия и не хочет отлипать. Да сколько же можно?!

      И тётушка Тамрико вернулась к проверенному, надёжному и несгибаемому пламенному революционеру Команданте с его кубинским испанским…

      А годы шли. Стали выцветать голубые тётушкины глаза; поседели роскошные чёрные волосы и стали красного (крашеного) цвета; телеса стали много шире, а жизненные перспективы – уже; и стала тётушка Тамрико при каждом случае повторять, что она “живёт последнюю пятилетку”. И от этого было грустно Ладо: душу сжимала печаль, а сердце колола холодная иголочка. Но всерьёз думать о печальном не хотелось, да и не было времени: тётушка Тамрико всё ещё присматривалась, прислушивалась и искала себя среди разных народов: чопорных англичан и открытых и толерантных белорусов, богатых прижимистых швейцарцев с их сырами, часами и шоколадом вдобавок к банкам и отзывчивых русских, холодных шведов и пылких греков…
Тётушка Тамрико – единственная родная тётка: непостоянная, взбалмошная, склонная к аффектации и нередко шумная, а то и вовсе крикливая, артистичная и несерьёзная… Вдруг ставшая серьёзной, пристально посмотревшая на Ладо и, одновременно, сквозь него и неожиданно спросившая:

      – Хоронить-то меня ты приедешь ли?

      26.04.2017 г. – 10.05.2017 г.
      Краснодар.
________________________________
[1]В переводе – финиковая пальма. [2]См.: Жизнь царицы цариц Тамар. Перевод и введение В. Д. Дондуа. Тб., 1985. [3]Хранится в Русском музее Санкт-Петербурга, вариант картины 1831 г. хранится в Государственной Третьяковской галерее г. Москвы. [4]Известно, что М. В. Ломоносов утверждал: “Карл Пятый, римский император, говаривал, что ишпанским языком с Богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятельми, италиянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, нежность италиянского, крепость немецкого, сверх того, богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка”. С Карлом приключилось то же, что и с Александром Невским, который сказал: “Кто к нам с мечом придёт, от меча и погибнет. На том стояла и стоять будет земля Русская”. Кинохроника тех дней, как можно понять, не сохранилась (по причине того, что братья Люмьер и продолжатели, изобретшие способы звукозаписи в кино сильно со своими открытиями запоздали), а потому критики и недоброжелатели злорадствуют, утверждая, что Александр Невский к этой фразе “не имеет никакого отношения”, так как её сочинил советский писатель Петр Андреевич Павленко (1899 – 1951 гг.) в киносценарии фильма “Александр Невский” (см.: Павленко Н. А. Александр Невский: Киноповесть // Собр. соч. Т. 4. М., 1954), а популяризировал Николай Александрович Черкасов в фильме Сергея Михайловича Эйзенштейна, вышедшем на экраны 1 декабря 1938 г.
      Другое дело Карл (тот самый, у которого двойная нумерация). Его авторство приписываемой ему фразы как-то не принято оспаривать, хотя и от его времён кинохроник не сохранилось (по той же причине, что и с нашим монархом). А между тем не существует даже канонического теста цитаты, которая выглядит то как “Hablo lat;n con Dios, italiano con los m;sicos, espa;ol con las damas, franc;s en la corte, ingles con los caballos y alem;n con los lacayos”, то есть “На латыни говорю с Богом, итальянским – с музыкантами, французским – при дворе [все переводчики онлайн предлагают вместо двора суд], испанским – с дамами, английским – с лошадьми и немецким – с лакеями (прихвостнями/лизоблюдами)”, то как “Немецкий – язык войны, испанский – любви, итальянский – ораторов, французский – дворян”, то как “На испанском говорят с Богом, на итальянском – с хорошим другом, французский язык – язык ласки, немецкий язык – язык угрозы”, или “Я говорю на итальянском – с послами, на французском – с женщинами, на немецком – с солдатами, на английском – с лошадьми, на испанском – с Богом”, или “Я говорю на итальянском языке с послами; на французском языке – с женщинами; на немецком языке – с солдатами; на английском – с лошадями и на испанском языке – с Богом”, а то и вовсе “Я говорю по-испански с Богом, на итальянском – с подругой, по-французски – с другом, на немецком – с солдатами, английский язык – для уток, венгерский – для лошадей, и богемский (чешский) – для дьявола”.
      А между тем реальный Александр Невский что-то да ответил на предложение послов Ливонского ордена заключить мир. Александр Невский – православный монарх. Он знал, не мог не знать, евангельские цитаты, например из Евангелия от Матфея: “И вот, один из бывших с Иисусом, простерши руку, извлек меч свой и, ударив раба первосвященникова, отсек ему ухо. Тогда говорит ему Иисус: возврати меч твой в его место; ибо все, взявшие меч, мечем погибнут” (Мтф. 26:52), или Откровения Иоанна Богослова (13:10): “Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечом убивает, тому самому надлежит быть убиту мечом. Здесь терпение и вера святых”. Кроме того, вариант фразы про меч и смерть от него известна со времён античности (или более поздних времён, ибо многие известные “древние” цитаты на латыни сочинены, на поверку, в Cредневековье, а то и вовсе – в Hовое время): “Qui gladio ferit, gladio perit”, то есть: “Кто воюет мечом, от меча и погибает”. Что же заставляет зоилов утверждать, что ничего подобного, в отличие от них (европейски образованных критиканов), не знал Александр Невский?
      Получачется, что высказывание Карла Первого (он же Пятый, он же испанский, он же германский, он же римский), имеющее бесконечное множество вариантов и кому бы оно не принадлежало, под сомнение не берётся, а вот высказывание Александра Невского, пусть бы и гипотетическое, аутентичным не считается. [5]Две премии Каннского кинофестиваля 1957 г. (Лучшая актриса – Джульетта Мазина, Специальное упоминание – Федерико Феллини); премия кинофестиваля в Сан-Себастьяне (Лучшая актриса – Джульетта Мазина); Две премии “David di Donatello” в 1957 г. (Лучший режиссёр – Федерико Феллини, Лучший продюсер – Дино Де Лаурентис); премия “Оскар” в 1958 г. – Лучший иностранный фильм. [6] Iron Curtain – печально известное политическое клише, запущенное британским политиком поры до ликвидации Британской империи У. Черчиллем 5 марта 1946 года в его Фултонской речи, означающее политику изоляции СССР, в которой Запад активно обвиняет СССР/Россию. В оправдание У. Черчилля отметим, что не он является автором самого понятия, которое он, без указания источника заимствования, почерпнул из высказываний Геббельса (1945 г.), а тот, надо думать – у Жоржа Клемансо (1919 г.). Получается, что Черчилль – не автор, а всего лишь плагиатор и популяризатор. [7]Стихотворение Ф. И. Тютчева: “Нам не дано предугадать,/ Как слово наше отзовётся, – / И нам сочувствие даётся,/ Как нам даётся благодать…” [8]Тилака, санскр. ;;;; tilaka, священный индуистский знак. [9]Бинду, то есть “капля”, “семя”. [10]Сати, санскр. ;;; sati, обряд самосожжения вдовы на погребальном костре умершего мужа. [11]См.: Фасмер М. Этимологический словарь русского языка: В 4 т. М., 2003. Т. 3. С. 75. [12]См.: Трубачёв О. Н. Дополнения и исправления к томам III, IV издания 2-го // Фасмер М. Цит. раб. Т. 3. С. 857 – 858. [13]См.: Там же. С. 858.

© 10.05.2017 Владислав Кондратьев
© Copyright: Владислав Олегович Кондратьев, 2017
Свидетельство о публикации №217051001686


Рецензии