Ещё долгая ночь до победы
Мы играли на железной дороге…
Мы всегда играли на железной дороге. А где ж ещё?
Наш посёлок. При дороге он вырос, и она же была смыслом его жизни. Не было дома, где бы отец, да за редким исключением, и остальные взрослые из семьи не работали на ней.
Посёлок не имел названия. Его одноэтажные скорченные домики, чёрные от копоти и сажи, сцепились защитно заборами вдоль единственной улицы, бегущей кривым ручейком, вдоль широкого русла просторной, величаво погромыхивающей металлом реки. Наш берег, рабочий, — был низкий: задымлённый днём, без огней ночью, разве что в окнах.
Тук-тук тук по стыкам — катил на восток военный февраль 45-го.
Берег напротив — был высокий и весёлый. Прямой как линейка. Два вокзальных здания высились над округой манящими романтичными клиперами, заякоренными навечно. Вокзал никогда не был тёмен. Люди были пьяны и веселы. Раз от разу клубы хмельного нетерпения долгожданной победы перелетали к нам в посёлок, и мы, дети, страстно хотели туда, туда… во взрослую и счастливую жизнь, в мир без войны, крови и страдания; где поезда приходят и уходят, чтобы соединять людей, а если и разделить, то лишь на время, всегда оставляя позади надежду и, как мы твёрдо верили, унося прочь всё зло земли.
На нашей стороне дорога глубоко вдавила берег в землю. Здесь была гавань — прибежище для уставших железных кораблей: передохнуть, отоспаться и быть готовыми к работе по первому зову. Другие вагоны были на пенсии. Их приспосабливали под склады, временное жильё, комнаты отдыха, ремонтные мастерские — без дела не стояли.
На дальней самой ветке, упрятанные от посторонних глаз, вальяжно подрёмывали специальные государственные, или как их ещё называли «литерные». Их чистотой, глянцем, шикарными входами, надраенной медью, красивыми фонарями, другими причиндалами можно было полюбоваться здесь, а в случае нерадивости охраны, и заглянуть вовнутрь. Их подцепляли к поездам по особому приказу: в пути они холили партийных и военных шишек в комфорте и удобствах простым смертным недоступным.
Некоторые из стариков были отданы проводникам — в большинстве студентам, которые пользовали их как кладовки, места для отдыха, раздевалки и даже классы. Временами молодёжь проводила в них ночь-другую между поездками. Вот и выходило: вагоны эти были ухожены, чисты и, что важно белорусской зимой, протоплены. А ещё — на вагонах этих не было дополнительных замков. Ну а кто ж из нас не носил в кармане треугольный ключ.
***
В тот вечер мы отомкнули…
Мы отомкнули ближний вагон. Уголь в печке ещё выгорел не весь, но прожорливая охотно приняла несколько свежих пригоршней. Свечной огарок разделил с нами немного света, на коврик легли запрещённые карты. Играли в «дурака», игру простейшую, самую в России популярную. Я заполучил «дурака» первым, вышел из круга. Заняться было нечем. Скучно побрёл вдоль вагона. Временами, пытаясь выглядеть свой дом, я всматривался в щель между шторой и рамой окна — и взгляд увязал в чёрной глубине непередаваемого страха, проколотой там и сям огоньками невидимых мне далёких домов.
Под торцевым окном утоптанная дорожка изгибалась между буферами вагонов от знака «По путям не ходить!» у переходного моста через все пути к вокзалу. Сбоку от неё в отражённом свете пустел, между 24-й и 28-й ветками, деревянный помост, станционные называли его подиумом. Обычно настил этот был завален сыпучим грузом: уголь, песок, гравий. Сегодня — пуст и даже подметен. Место это — в середине путей — и без того было трудно высмотреть со стороны вокзала, сейчас же оно было будто нарочно плотно загорожено вагонами. Это было непривычно, но мне не интересно. Я пошёл на правую сторону, которая смотрела на вокзал.
С достоинством подходили и отходили пассажирские, подбегали и скоренько убегали рабочие пригородные. Время было оживлённое. Свободных путей не было, и я не мог видеть перрон. Но зато жарко светился купол пассажирского зала с красным флагом на вершине.
Поздно. Я уставился на рельсы, и воображение, такое случалось часто, превратило железную дорогу в могучую широкую реку, полную смоляно-чёрной воды. В тусклых бликах, убежавших с вокзала, полированная поверхность рельсов сияла мокро и веско. Посередине реки поезда шли не сбавляя скорости. Они торопились, и оконный свет, бегущий обок, выхватывал из мрака нервозное подрагивание рельсов, пульсирующих вожделением необычных путешествий. На душу пришла тревога, а я не знал отчего.
Всполошил резкий свисток паровоза. Русло исчезло. Вместо протянулась на запад грузная рука сбитого с ног великана. Раны разорвали недавно крепкую плоть, оголив кости и сосуды. Рельсы стали набухшими жилами: и где-то там, далеко на западе, ненасытная война впилась в них, высасывая жизнь из меня, моей страны, моего будущего.
Необычный для времени и места шум снаружи встревожил нас. На звуки недалёких воинских команд и клацанье ружей мальчишки кинулись к окнам. В сумерках из-за семафора на нетронутый снег выкатились чёрные змейки солдат и побежали вдоль веток. Военные встали караулом между путями и вагонами кругами, в центре которых был подиум. Охрана была армейская, офицеры из НКВД.
Новая команда — и группа офицеров, собравшаяся было на настиле, скоренько разошлась между ветками, проверяя солдат, толкая двери вагонов, забрасывая свет фонариками в окна. Один офицер побежал к нашему вагону. Мы задули свечу, перестали дышать. Энкаведист пошёл вдоль вагона, проверяя нет ли открытой двери и, прыгая как собака на задних лапах, пытался заглянуть в окна. Стало до холода в кишках страшно. Дверь на другом торце была не заперта.
— Маленко, поймал шпиона? — долетел приглушённый ироничный окрик.
— Нет ещё, — ответил Маленко серьёзно. Тебе какое дело?
— Капитан зовёт. Давай быстрей. Он тебя ждёт.
— Иду. Уже иду, — Маленко ушёл быстрым шагом в сторону семафора.
Глядя офицеру вслед, краем глаза я поймал движение на нашей стороне дороги. Хотя и в темноте, но я был уверен, что к нам пробирается подросток, мальчишка — невысокий, но какой-то уж очень круглый, потому что он не шёл, а катился медвежонком, от моста к началу тропки. Я ещё отчего-то подумал, что пацан хочет обогнуть состав и пробраться к помосту. За человечком наблюдал ещё один человек — постовой, который покуривал в затишье за вагоном. За пару шагов до него солдат резко выступил вперед и штыком, холодно отсвечивающим в слабом свете, остановил чужака.
***
То был взрослый человек…
То был взрослый человек. Караульный начал что-то сердито говорить—слов я не разбирал. Солдат замахал фонариком, подзывая кого-то. Я побежал к окну в тамбуре и отодвинул фанерку, которой заставили отбитый угол стекла. Через дыру в вагон потянулись ночной холод и громкие звуки. Военных теперь стало двое. В свете их фонарей я скорее угадал молоденького солдатика, пожилого сержанта и завёрнутую в старые и, судя по поведению сержанта, скорее всего вонючие обноски старую крестьянку.
— Кто такая? Что здесь делаешь? Как ты сюда попала? — зарычал сержант злобно и, не ожидая ответа, заскрипел зубами: — Пошла вон, карга старая. И чтоб я тебя больше здесь не видел, а то арестую.
Старуха сгорбилась, стала ещё меньше и круглее. Слова падали на неё ударами. Она тряслась от страха. Подняв руку в защиту, женщина запричитала с надрывом:
— Міленьки начальнік, ты ж не прымі грех на душу. Дазволь мне туды. Очень нужно. Сыночек мой адзіны там будзе. Я ведаю. Мне сказалі людцы добрыя. Я толькі павідацца з ім. Последній раз у гэтай жызні бядовой. Вось, тут. Ты паглядзі, голубочак мой... — Она вытащила из-за пазухи белый комок, развернула. — Цёплыя шкарпэткі. Сама звязала для сыночка майго даражэнькага.
Сержант оттолкнул руку с носками, ступил шаг назад и сказал нетерпеливо:
— Это невозможно, ворона ты старая, ити твою мать. Передачи арестантам запрещены на пути следования к месту отбытия наказания.
— Так я знаю, милый чалавеча, что ты гаварыш. Тока мой сыночак не арестант. Ён у мяне Герой Савецкага Саюза. Глядзі сюды…
Озадаченный солдатик поглядывал недоуменно старуху, выжидательно на сержанта, а тот со смесью иронии и жалости на лице следил за трясущимися руками старой крестьянки. Лицо его говорило: «О господи, сколько я лжи переслушал за свою жизнь, и это ещё одна».
Старуха достала что-то завёрнутое в газету, дрожащими пальцами развернула её — там была сложенная другая газета.
— Глядзіце, сыночкі, вось указ, а вось яго фота ў газеце «Праўда». З самім таварышам Сталіным. Гэта ў Крамлі.
Двое читали газету, подсвечивая фонариком. Старая женщина не переставала говорить:
— Я праўду гавару. Мой сыночак любы, ой мой Божа-божанька. З малых гадочкаў быў самалюбны, упарты. За праўду стаяў. Яго начальнік пайшоў супраціў чэсці. Пеця сказаў на партсобраніі. Так яны зрабілі яго «ворагом народу». Добрыя людцы адпісалі за Пецю таварышу Сталіну. У мяне і адказ ёсць ад Ёсіфа Вісарыонавіча. Пеціна няпраўда будзе перасмотрана.
Ой бяда-бяда, ён у мяне рослы хлопец, увесь у бацьку, царства яму нябеснае, а холаду да ног баіцца. Я толькі аддам яму гэтыя шкарпэтачкі, сама звязала. І я ... ужо гляну на яго ў паследні разочак. Гэта ўсё. Сэрца маё чуе — не павідзімся болей. — Она снова сунула руку под одежду. — Вось вазьміце, людцы добрыя. Гэта вам, хлопцы. Хатняя. Сама згатовіла, я майстар на гэта. Чыстая, моцная, лепш гарэлкі. Піце на сваё здороўечка, — и она протянула сержанту бутылку самогона.
Теперь уже озадачился сержант. Он сдвинул на брови ушанку и почесал затылок — искренний русский жест при таком важном решении; вернул шапку на место, вздохнул глубоко и сделал солдату жест взять бутылку.
— Слушай, старуха, мы… тут… А-а, — он махнул рукой, — чёрт с тобой. Ты нас не видела, мы тебя не видели, — и, брызгая слюной, зашипел: — Пошла вон. К чёрту.
Старуха не стала мешкать и исчезла под ближайшим вагоном. Ушли и военные. Место опустело, как сцена без актёров.
***
Антракт жуткого спектакля…
Антракт этого жуткого спектакля был короток.
Высокие мачты с прожекторами наверху окружали станцию. Первый луч вспыхнул остро и порезал ночь. Он был холоден и гол. Ведомый знающей рукой, луч выбежал на середину помоста и остановился. Прожигая чёрный занавес пришёл ещё один, и ещё, и ещё… Блеск снега ослепил — я зажмурил глаза. По звуку я угадал подходящий на тормозе товарняк. Он выходил на 24-й путь.
Когда я открыл слезящиеся глаза, двери товарняка были раздвинуты и поток заключённых споро выливался на платформу, окружённую солдатами с автоматами наизготове. По углам стояли собаководы с дьяволами на цепных поводках.
В две минуты заключённые построились лицом к составу, стали на колени с руками, скрещёнными на стриженных наголо головах. Офицеры НКВД ступили на платформу и начали проверять этапников, выкрикивая фамилии и номера. Несколько заключённых побежали опорожнять параши, другие спешили набрать свежей воды в такие же баки.
Я обратил внимание на льноволосого великана, белорусского Покатигорошка. Он был последним, кто вышел из вагона. Он шёл медленнее чем другие и независимее. Он был единственный не остриженный наголо. И он был последним, кто преклонил колени.
— Пеця, сыночак, Пеценька, — полетел над строем дрожащий старческий зов.
Голос был слаб. Но был так неожидан здесь — услышал каждый. Несколько арестантов повернули головы. Офицеры растерялись, замешкались.
— Пеценька. Сыночак мой даражэнькі, — маленькая фигура появилась из-под вагона позади строя и неловко взобралась на помост. Это была та самая старая крестьянка. Молоденький щеголеватый лейтенант в новеньком с иголочки обмундировании подскочил к ней первый и взревел, захлёбываясь злобой:
— Кто позволил! Кто пустил! Что такое! Почему здесь? Как ты посмела!.. — он указал на неё рукой и потребовал: Охрана, убрать её. Немедленно.
Женщина поймала его руку и стала целовать, лепеча быстро и невразумительно:
— Змілуйся, начальнік. Сыночак мой ... там ... паследні разочак ... У мяне гасцінец для цябе. Вазьмі, вазьмі гэта… — она протянула ему бутылку самогона.
Красивый лейтенант оборвал её:
— Ах ты ведьма старая, взятку… мне… советскому офицеру?! — Он с силой потянул свою руку из старухиного обхвата, та не удержалась и упала ему в ноги. Обхватила блестящий хромовый сапог и заголосила, покрывая его поцелуями:
— Змілуйся, даражэньки. Дай жаль да сэрца мацеры — у імя тваёй маці малю цябе. Вось газета, ты пачытай. Там жа ўся праўдачка.
Офицер попробовал высвободить ногу, поскользнулся и упал. Ехидные смешки послышались из группы офицеров. Ухмылялись и заключенные. Молодой лейтенант вскочил на ноги с яростью, покривившей его миловидное лицо. Губы бледны от ненависти и отвращения.
— Ты, ты, ты… — заорал он во всю глотку и сорвался на визг: — Ты, вонючая свинья, ты посмела пробраться сюда распространять антисоветскую пропаганду. Не позволю! — Он подпрыгнул к матери и с бешеной силой вонзил сапог в её грудь.
Удар приподнял мать на ноги. Короткие руки её подрезанными крыльями беспомощно попробовали ухватиться за воздух. Она ударилась спиной о вагон, осела слегка и осталась стоять недвижно, опираясь о стенку. Короткий вздох облегчения вылетел из её груди, чтобы тут же быть унесённым ветром. Заодно ветер подхватил светлую птицу газеты и, как подстреленную добычу, тяжело и медленно поволок в темноту.
Светловолосый гигант вскочил на ноги:
— Эй, ты, сучья мерзотина. Ты что ж это мать мою, ****ина, ногой. Да я тебя гниду... Гадина ты фашистская! — Он вскинул пудовые кулаки, рванулся к красавцу-лейтенанту.
Крики команд, лязг затворов, топот сапог ворвались в леденящий театр. Собаководы спустили собак и натренированные людоеды набросились на великана. Арестанты отхлынули к эшелону, оставив середину для кровавого пира. Дикий крик… стон невыносимого страдания всколыхнул потрясённое небо…
И ослепила меня и оглушила эта боль.
***
Я открыл глаза…
Я открыл глаза, руки мои мёртвенно-белые недетской хваткой сжимали поручень. Этапный эшелон набирал ход. Солдат уводили строем. Лишь собаководы, грязно матерясь, крутились на помосте, трудно пытаясь оттянуть в сторону своих любимцев, которые не могли нажраться сладкими кусками со стола смерти. Собаки грызлись за кровавый снег и слизывали с досок капли крови. Меня заколотило от безысходного страха: дай им волю, и они сожрут помост, потом станцию и остальной мир.
Я глянул на ребят. Мальчишки, бледные и напуганные, смотрели на старую мать, стоявшую всё также прислонившись к вагону. Послышался шум пришедшего на сцепку паровоза. Знакомая цепь толчков побежала вдоль вагонов. Надрывное усилие, и состав покатил на нас. Женщину потянуло слегка вперёд, но она осталась стоять, и блестящая мокрая полоса поползла из-за её спины вдоль припорошенной снегом стенки вагона. Первый удар колёс о рельсовый стык ударил по моим ушам. Дышать было горячо и больно, губы пересохли, язык опух и забил горло куском неподъёмной скалы.
Глаза не отрывались от разинутой пустоты между вагонами. Чёрная, голодная пасть подбиралась неумолимо. «Чего она ждёт? Почему не отходит?» —кричал мой мозг, ронял слова в сердце — и ему было больно. Больно. Так больно…
Бедная женщина не упала в этот провал. Нет! Несытые губы смерти всосали её вовнутрь. Следующий удар колёс был мягче (бережливее, что ли?), и ещё один… А потом… потом колёса вернулись к привычному ритму: считать километры, судьбы, ожидания.
Но тот сдавленный всхлип колёс… Г-споди, да снизойдёт на неё твоя милость!
…раздробилась, на кусочки распалась моя вера в природную доброту человека. (И 50-ю годами позже я её ещё не склеил.)
Как я пришёл домой? Не скажу — не помню. Горячка свалила меня. Остаток зимы я провалялся в постели. Доктор предсказал наихудшее. Тем не менее, как видите, я выкарабкался.
***
Сейчас ты, ты читаешь мои строки…
Сейчас ты, ты читаешь мои строки и имеешь право спросить, для чего я делю с тобой эту печаль?
Изо всех ответов я выбираю для меня главный. Я хочу поранить твоё сердце, чтобы в него мог Г-сподь внести Его мораль. Потому что, если человек животное, он хуже любого зверя.
***
Свидетельство о публикации №117041702234