Он был самый добрый, самый замечательный человек

Фото Николай Васильевич Корнейчуков - Чуковский и дети.

Рецензия на «Глупостный стих, речёвка!» (Сан-Торас)

Будьте милосердны
Аки Айболит,
Если очень пучит,
Пусть хоть говорит!

Здравствуйте, добрый доктор Санто!
Я думаю , что Вы не зря сделали заставку с кошкой, правда она в несколько истерическом состоянии, с улыбкой
Кто не читал своим детям стихи К. Чуковского , создателя образа доктора Айболита?
история об этом умалчивает , но зато есть воспоминания самого Чуковского о прообразе своего замечательно героя, докторе Айболите, его звали Цемах Шабад.

"Был это самый добрый человек, которого я знал в жизни. Придет, бывало, к нему худенькая девочка, он говорит ей: "Ты хочешь, чтобы я выписал тебе рецепт? Нет, тебе поможет молоко. Приходи ко мне каждое утро и получишь два стакана молока". И по утрам, я замечал, выстраивалась к нему целая очередь. Дети не только сами приходили к нему, но и приносили больных животных...
Как-то утром пришли к доктору трое плачущих детей. Они принесли ему кошку, у которой язык был проткнут рыболовным крючком. Кошка ревела. Ее язык был весь в крови. Доктор вооружился щипцами, вставил кошке в рот какую-то распорку и очень ловким движением вытащил крючок. Вот я и подумал, как было бы чудно написать сказку про такого доброго доктора. После этого у меня и написалось: "Приходи к нему лечиться и корова, и волчица..."
-А еще в центре Вильнюса сейчас стоит памятник , который изображает именно этот эпизод - девочка протягивает доктору раненую кошку. Бронзовая фигура доктора Айболита и маленькой девочки с кошкой на руках установлена на родной улице доктора Шабада.

Но если идти по проторенной уже дорожке и доискиваться до каких-то начал , которые могут быть вовсе и не началом, то нужно вспомнить Хью Лофтинга и его доктора , лечащего зверей, Дулиттла, который и стал прототипом доктора Айболита.
Тут , милый доктор Санто , я сама вошла в рощу из аки деревов , ибо "аки" - это дерево, плоды которого ядовиты , но при помощи пара и огня вполне съедобны, напоминают по вкусу грецкий орех и даже пользуются популярностью у жителей Ямайки.
А зелёные плоды в жаркой- жаркой Африке используют как мыло.

Всех на мыло, кто загрязняет атмосферу приятного общения!

Доброго дня Вам и всем читателям Планеты Земля!
Галина Ашмянская   27.02.2017 10:44 
 • 

_______Спасибо, за эти славные строчки о Чуковском!
И я продолжу о нем из воспоминаний его дочери Лидии Корнеевны - сколько в рецке места хватит, конечно, выборочно, остановлюсь на тех моментах, что душу греют.
Лидия Чуковская из памяти детства:
Тогда, в нашем детстве, в Куоккале, он казался нам самым высоким человеком на свете.Он длиннорукий, длинноногий, узкий, длинный. Кто выше его? Нет такого! Им, его длиною, можно измерять заборы, ели, сосны, волны, людей, сараи, деревья, высь и глубь.
И походка, и повадки у него великанские. А фырканье какое, когда умывается! Намылит щеки, грудь, шею и фыркает. Будто в фырканье главное мытье и есть.
Тощий, но сильный; любит веселье и любит и занозистой насмешкой поддеть. Непоседлив, беспечен, всегда готов затесаться в нашу игру или изобрести для нас новую.
Он был нашим предводителем, нашим командиром в игре, в ученье, в работе, капитаном на морских прогулках и в то же время нашей любимой игрушкой.
…Лидо-очек,
Лучшая из до-очек! —
говорил он мне вкрадчивым, певучим, тоже каким-то длинным голосом. (Я же была так мала и глупа, что не могла догадаться, почему это я называюсь «ездочек»? Разве я на чем-нибудь езжу?)
Или весело рычал, топая на меня великанскими ножищами:
– Ах ты, скверная девчонка!
Ка-ак болит моя печенка!

– Папа, – говорю я, переминаясь от нетерпения с ноги на ногу, понимая, что ему хочется поиграть со мной не менее, чем мне с ним, – папа! Посади меня на шкаф.
– Учишь вас, учишь! Проси как следует.
Более всего на свете я боюсь высоты. Потому и прошусь не куда-нибудь, а на вершину высоты, под самый потолок, на шкаф.
– Глу-бо-ко-у-ва-жа-е-мый папаша! – говорю я по складам, как положено в этой игре. – По-са-ди меня, пожалуйста, на шкаф!
– То-то же! А вниз не запросишься?
– Нет.
– Так и будешь теперь всю жизнь жить на шкафу?
– Жить на шкафу.
Он берет меня под мышки, минуту раскачивает, потом сажает на шкаф и сразу большими шагами уходит из комнаты прочь. И закрывает за собой дверь, чтобы страшнее.
Я сижу. Мне страшно. Как чужие, болтаются над пропастью мои бедные ноги. Я решаюсь одним глазом заглянуть туда, вниз, в пропасть.
И зачем это я попросилась на шкаф! Никогда мне уже больше не пробежаться по песку.
– Папа!
Молчит.
– Папа!
Не отвечает. Ушел, позабыл обо мне и оставил меня здесь на всю жизнь…
Глядеть вниз – страх пробирает.
Сижу, скованная страхом, поглядывая на свои никчемные ноги. Одна.
– Глубокоуважаемый папаша, – пробую я, ни на что не надеясь, – сними меня, пожалуйста, со шкафа. Мне здесь не понравилось жить. Пожалуйста!
Его шаги! Он тут! Он только притворялся, что ушел далеко! Он входит, берет меня под мышки, раскачивает, подбрасывает и опускает на пол. Какое счастье!
Надежные руки, большие, полные затей, с чисто-начисто промытыми круглыми ногтями. И всегда, даже на морозе, горячие.
…Вот, по Большой Дороге мы возвращаемся с ним вместе со станции. Ходили вдвоем на почту. Мороз градусов тридцать.
Я стыну. Замерзли губы, брови, лоб. Даже зубы. А ноги? – ног у меня просто нет. А ему мороз нипочем. Для него и сейчас жара. Пальто распахнуто, руки без перчаток, уши барашковой шапки развязаны. Он берет меня на руки, стягивает с меня промерзшие боты, засовывает боты в один свой карман, обе мои ноги в другой и опускает туда свою горячую руку.
Тесно. Счастливая теснота.
Так он и несет меня сквозь мороз по дороге: обе мои ноги в тесноте его кармана, под его огромной жаркой рукой.

В Куоккальские времена всю черную мужскую работу по дому он делал сам. Сам воду носил, колол дрова, топил печи. Сам был за кухонного мужика и за дворника; разметал метлой лужи, или ломом скалывал с крыльца лед.
Он сохранил пристрастие к превращению старого, обшарпанного забора в новенький, молодой, только что обласканный кистью. В этой работе было что-то праздничное. И он – снисходительно предоставлял нам это редкостное счастье: мазнуть! Зеленой краской мазнуть разок по калитке.
– Стань передо мной, как лист перед травой!
Он вручает мне кисть с торжественностью.
– Держи ровно! Не капай! Не капай! О-о-о, как я страшен в гневе!
Руки его, никогда не умевшие повязать галстук или пришить пуговицу, прекрасно справлялись с грубой, простой работой – не умея вдеть нитку в иглу, с истинно жонглерской ловкостью показывали фокусы.
Его слушались стулья.
Стул покорно стоял минуты две на указательном пальце – и не падал. Жонглер извивался, приплясывал, гнулся, удерживая стул от падения, а стул благодаря этим извивам не падал, стоял. Ножкой на указательном пальце.

Таких слов, как «спорт», «соревнование», мы из его уст никогда не слыхали, но он научил нас и на лыжах, и на финских санях – «поткукелке», – и грести, и плавать.
Помнится, единственный во всей округе, умел он летать под парусом по замерзшему морскому простору. Как и он, в эту минуту мы испытывали презрение к морозу: кто это выдумал, будто сегодня мороз? Жарища! Все он умел для нас – даже играючи обратить мороз в жару.

Летом нашей любимой работой были постоянные походы к Репину в «Пенаты» за водой.
Вода в колодце на нашем участке годилась для стирки, для поливки цветов, но для питья не годилась. За питьевой мы и ходили в «Пенаты». Там был артезианский колодец.
«Айда!» – и работа (или игра?) – начиналась.
Я бежала в сарай за палкой. Коля, позванивая, уже нес ведро. Боба, который давно уже понимал каждое наше слово, но сам не удостаивал никого ни одним, первый хватался за конец палки, боясь, как бы не ушли без него.
А Чуковский он сам шагал по дороге рядом – долговязый, дочерна небритый, в старых штанах, худой и веселый, взрывая босыми ногами клубы теплой пыли с таким же удовольствием, как мы.
Вот и резные ворота «Пенатов». Он открывал их без скрипа и, вытянув губы трубочкой, громким свистящим шепотом требовал, чтобы мы замолчали. Репин работал, тишину мы обязаны были соблюдать полную. Еще и до ворот, едва достигнув репинского забора, он шикал не только на нас – на прохожих. А уж в саду! Чуть не на цыпочках выступал перед нами, гневно оборачиваясь на каждый шорох. Мог и за плечо тряхануть ослушника.
Молчание давалось нам нелегко, но от напряженности этой тишины нам становилось еще веселее: выходило, будто мы не брали воду у Репина, а крали ее.
– Тише, тише, тише, тише! – свистящим шепотом требовал наш командир.
Но вот он снова отворял перед нами резные ворота и снова затворял их. Отойдя от «Пенатов», мы привольно выкрикиваем давно уже сочиненную, привычную и каждый раз заново веселящую песню:

Два пня,
Два корня,
У забора,
У плетня, —
Чтобы не было разбито,
Чтобы не было пролито…

Мы в ожидании смолкаем. Ожидание кажется долгим, хотя оно длится мгновение.
– Блямс! – выкрикивает он.
Мы по команде опускаем ведро на землю и плюхаемся рядом.
Он вместе с нами.
Боба смотрит в воду, с удивлением разглядывая, как комкает и корежит вода его лицо.
– Марш! – выкрикивает наш повелитель. – Одна нога здесь, другая там!
И снова мы затягиваем наш водяной гимн, ожидая блаженного «блямс!».
От него мы всегда ожидали веселого чародейства.
Если с ним, значит уж так завлекательно – не оторвешься. Особенно: «идем путешествовать».
На почту ли, рукопись отправить, на берег ли моря, за водой ли в «Пенаты», в лавку ли на станцию, или шагать на край света, или отправиться в плаванье – это уже все равно: лишь бы с ним.
Серьезной угрозой из его уст считали мы в детстве одну: «Не возьму с собой». «Завтра не возьму с собой». Куда не возьмет? Это уже и не важно. С собой не возьмет, вот куда. Оставит дома. Расстанется.
Все будут с ним, все возле, вместе – а я одна. Без его шагов, голоса, рук, насмешек. Гляди на калитку и прислушивайся: жди, когда с Большой Дороги в переулочек поворотят голоса, и вот ближе и ближе его голос, покрывающий все, высокий, с примесью свиста и шепота, командующий и насмешливый вместе.
К счастью, был он хоть и горяч, но отходчив. И устрашающая угроза «завтра не возьму» не исполнялась почти никогда. Он забывал ее, и мы снова оказывались вместе, в путешествии или труде.
Когда домашние припасы кончались, мы всей оравой шли по
Большой Дороге то на станцию Куоккала, но если шли мы не с няней Тоней, а с ним, чего только не случалось во время этих путешествий!
Чего только он не изобретал!
Заметив, например, что Боба, молча принудивший нас взять его с собой, изнемогает под гнетом жары и усталости:
– Несчастье! – вскрикивал вдруг Корней Иванович высоким голосом.
– У меня приклеился нос! Я не могу сдвинуться с места! Я пропал! Помогите! Спасите!
Согнувшись в три погибели, он ерзает носом по стволу придорожного дерева.
Руки растопырены, пальцы беспомощно шевелятся в воздухе.
А вот нос – нос уже неподвижен. Он накрепко прилип к стволу. И ноги вросли в землю. Кончено. Отец наш останется тут навсегда.
– Хватайте меня и тяните меня! Бобочка! На твою помощь вся моя надежда!
Мгновенно позабыв об усталости, Боба вцепляется ему в колено.
Тянем и мы с Колей за болтающиеся длинные руки, за полы его пиджака, за Бобин кушачок. Тянем-потянем, вытянуть не можем. Нос прочно приклеен к дереву, ноги стоят как столбы. Долго мы еще тянем-по-тянем. Бобе иногда удается сдвинуть одну огромную ногу, и он не теряет надежды. Но где там! Нога вросла в землю опять. И вдруг, от внезапного толчка, все мы летим на траву: великан освобожден, он распрямился, закинул голову и с высоты протягивает каждому из нас по очереди свою благодарную руку. Особенно горячая благодарность выпадает на Бобину долю:
– Спасибо тебе, Бобочка, ты тянул сильнее всех. Если бы не ты, не видать бы мне родного дома!
И Боба радостно бежит вперед.

Когда начинала хныкать и отставать на дороге я, он возобновлял мои силы по-другому. Он пускался в рассказы о том, как я была маленькая. Как меня однажды купали в корыте, поставленном на две табуретки, а корыто возьми и опрокинься вместе со мной. Я сначала вскрикнула, а потом замолчала. Лежу под корытом, и оттуда ни звука. Все думали, что я умерла. Боязно было приподнять корыто, взглянуть.
– Что я там лежу мертвая? – спрашиваю я. – И ты боялся?
– И я. «Ведь я вам несколько сродни».
– А потом?
– А потом я поднял корыто…
– И я была живая! – кричу я в восторге. – Лежала живая и не плакала!
Мне хотелось, чтобы он рассказал, как мама прижала меня к груди, как все радовались, обнимали меня и целовали, но его насмешливый ум не позволял размазывать умиление.
– Я была маленькая, но не плакала, – вымогала я. – Я сильно ушиблась, но не плакала.
– Зато плакали мы, – обрубал он. – До того ты нам всем на-сто-чер-те-ла.
– И клал мне руку на плечо. – Голову мыть – рев! мыло, видите ли, попало в глаза… А сама толстая, красная, безбровая – фу!.. Колечка, кстати, скажи нам, как по-английски брови?
Я понимала, конечно, что он шутит, но все-таки больше, чем о корыте, любила другой его рассказ: о том, как при моем появлении на свет меня воспевали поэты.
Папа, мама и Коля жили тогда в Петербурге на Коломенской улице. Маму увезли в больницу неподалеку, на этой же улице, а оттуда она вернулась уже вместе со мной. Пришел поздравить родителей поэт Сергей Городецкий и написал на дверях маминой спальни:

О, сколь теперь прославлен род Чуковских,
Родив девицу, краше всех девиц.
_________
Я выбрал, Галочка, те моменты из этой книжки, которые особенно люблю.
И сократил их - сохранив тот облик Чуковского, который рисует его удивительно
живым, добрейшим и таким замечательным человеком, которого нельзя не полюбить!
А пишет его дочь - изумительно.   
Сан-Торас   28.02.2017 21:13
.
______Спасибо Вам, дорогой Санто!
О! Вы страшны в своей Любви!
Столько человеколюбия и доброты всё же Есть в этом мире!А я с упоением читала книгу самого К. Чуковского " Современники : Портреты и Этюды" ,
а как не вспомнить Общество Добрых Дел , где было только двое членов - сам Корней Иванович да Фрида Вигдорова, знаменитая Фрида, маленькие люди делали большие дела.
Вот нам и времена и нравы - в назидание!
с уважением,
Галина Ашмянская   28.02.2017 22:28

.
_____Да, друг мой, но на одно и то же время, можно взглянуть по-разному.
И если смотреть на это время через призму повести Чуковской
"Софья Петровна" - откроются другие горизонты и глубины.
Знаете, есть жанры, есть времена, когда слишком большое
художественное переосмысление, вымысел, не только не нужны,
но даже кощунственны.
Когда документальная проза, публицистика больше говорят,
чем художественный образ, и в этом смысле, повесть Лидии Корнеевны,
чистый родник правды, а сама она безупречный в моральном отношении человек.
И, кажется, что при ее благородной аскезе, писать о репрессивном терроре
с помощью литературных приемов, мастерских эффектов, даже стыдно.
Время, о котором Вы упомянули, было особенным. И, главным образом,
потому, что это время, требовало от человека, если он хотел остаться человеком,
- невероятных, сверх человеческих качеств, и прежде всего - готовности
противостоять большинству.
Ибо для того чтобы сделать зло, можно не делать ничего, но чтобы сделать
добро нужны сознательные усилия.
И людям надо было прикладывать нечеловеческие усилия, чтобы незаметно
для себя не скатиться в мерзость.
Об этом, собственно, и повесть Чуковской "Софья Петровна".
Считаю, что это произведение до сих пор недоосмысленно и недооценено, главным
образом, потому что оно не льстит нам, принадлежащим этой стране и этому времени.
Но главное все же - не падать духом где попало.
Главное - не сдаваться, потому что пока мы держимся за свою «стабильность»,
кто-то воплощает в жизнь наши мечты...
:))
Сан-Торас   28.02.2017 23:17
.
 
_________Санто, огромное спасибо, ничего этого не знала, а Чуковского обожаю, были в его доме-музее в Переделкино, перед домом стоит дерево чудес с игрушками.
Не знаю кто радовался больше я или дети...
Светлана Кременецкая   28.02.2017 23:59   
.

_________Бальзамно, Светик:)))
Я рад, что достал лучами той тени, в которую
ушел образ этого сверх-обаятельного гиганта:))
Сан-Торас   01.03.2017 01:29


Рецензии
здорово узнавать такие подробности о замечательных людях!!
спасибо!

Колхозник Волошин   02.03.2017 10:01     Заявить о нарушении
Славно! Рад встречи:))

Сан-Торас   05.03.2017 04:45   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.