Первый Мрежъ продолжение
Перун столпом на берегу -
Днесь брама Плача.
В угоду Богу из Богов
К бесам собачьим,
Как зуб из десны расшатав,
Тянули миром.
И Днепр застыл: будь покаран
Раб божий сирый?
Но не случилось - рече волхв.
И Гром не грянул.
Брег опустел - безбожьем гол.
Народ отпрянул,
Лишь оуродь кулачил в грудь
И что-то матом
Вопил, горланил - доку спудь
Врагом заклятым.
А по Днепру майбутня слава
Сплавлялся топленным бревном
Божок без права.
И лишь из логова - закон -
Глядели волки,
Как уходил в последний гон
Перун без челна.
И без салюта блискавиц,
И без борений
С тем Богом от семи седьмиц.
Пропал в смиренье
Перун, преломленный как дуб
Верховным гнётом,
И на кресте дорог-пагуб
Сын Новый употай.
Когда в трагедии Пушкина царь Борис горестно вглядывается в цепь своих благих государственных начинаний и в их фатальную неудачу, он - по мысли поэта - склонен усматривать причину этого в том моральном законе, который сделал его, убийцу царевича, недостойным венца. Эта аберрация, характерная для тех, кто пытался перенести нормы человеческой морали и наивно нетерпеливое требование возмездия непременно здесь, в этой жизни - на явления большого масштаба, коренящиеся в метаистории.
Разве мы не знаем множества случаев, когда неизмеримо большие преступления оставались безнаказанными для носителей власти, точнее - не наказанными здесь, на обозримом для всех этапе их необозримо длительного духовного пути?
...- Дело, конечно, в другом. А именно в том, что уже никакой деятель, выдвинутый уицраором, не получит санкции высших иерархий; в том, что уицраор оставлен один на один с последствиями своей тиранической попытки при Иоанне.
Подобно тому, как Ньютон, при всей своей гениальности, не мог в XVII веке "подняться" до идей теории относительности, не смог и Пушкин превысить уровня исторического опыта и метаисторического сознания, свойственных XIX столетию. Гениальность его сказалась в том уже, что он интуитивно ощутил этическую природу конфликта между замыслом Бориса и довлевшей над ним неблагословенностью. Не приходится удивляться тому, что великий поэт, творивший сто тридцать лет назад, объяснял этот конфликт элементарным нарушением царем нравственного закона.
Всякий знает, к чему привело то, что Годуновы были предоставлены собственным силам. И, вероятно, никто, знакомясь с историей Смутного времени, не может остаться безучастным к гибели молодого царя Федора Борисовича. Обладавший такой душевной чистотой и благородством, так заботливо воспитанный в ожидании предстоящих задач царствования, такой мужественный и добрый, он гибнет "за грехи отца" шестнадцатилетним мальчиком, едва взойдя по тронным ступеням, и гибнет, к тому же, такой ужасной смертью, что молодой богатырь лишился сознания от боли, этим дав, наконец, возможность своим убийцам довести их дело до конца.
Только гибнет он "за грехи" не одного Бориса, но и за грехи четырех Иоаннов, трех Василиев, Дмитрия, Симеона и т.д.всех, сплетавших ту карму престола, которую теперь этот мальчик понес. Он гибнет оттого, что в эту эпоху демиург отвергал все, даже благое, если оно исходило от уицраора или использовалось этим последним для себя.
Но ясно и другое: прекрасная человеческая природа и легкая личная карма Федора II ограждали его от посмертной кармической связи с уицраором и его судьбой; связь эта исчерпалась его мученической кончиной. Все благое, проявленное человеком, будь оно даже в своей непосредственности отвергнуто демиургом, не может не дать плодов в духовном посмертии личности. Через положенный ему предел страдания Федор прошел в свой смертный час. Дальше ему предстояло собирать прекрасные плоды посеянного при жизни, и вместо ноши царствования в Москве, к достойному несению которой он был совершенно готов, принять бремя и радость соответствующего пути в Святой России.
Опережая ход событий, обращу внимание на судьбу другого деятеля той эпохи, внешне не схожую с судьбой Федора II почти ни в одной черте, но близкую ей по метаисторическому смыслу: судьбу Михаила Скопина-Шуйского.
Это Первый Жругр пытался в последний раз вдвинуть в историю своего проводника, избрав для того счастливого полководца, доблестного государственного мужа, высоконравственного человека, народного героя. Но короткая цепь блестящих побед Скопина оборвалась катастрофически в тот момент, когда умиротворение государства казалось уже вопросом самого близкого будущего: на пиру у другого Шуйского, бесталанного честолюбца, мнившего занять престол после бездетного Василия IV, Скопину был поднесен красавицей-хозяйкой кубок с отравленным вином.
Смерть Скопина вызвала взрыв народного горя, небывалый со времен смерти Невского. Столица, города, села, монастыри огласились рыданиями. Порыв скорби объединил все слои Москвы от патриарха и бояр до городской черни. Царь Василий упал подле своего тронного кресла, раздирая в отчаянии волосы и одежду. Даже командир шведских наемников, лютеранин, преклонил колени перед гробом героя, и грубое лицо его было мокро от слез. Казалось бы: в чем, как не в этом всеобщем горе, искать доказательство того, что Скопин был ведом демиургом сверхнарода, что ему предстояло стать родомыслом, спасителем страны и ее государственности в столь суровый час?
- Но, повторяю, не всегда и не все светлые движения народного духа бывают вызваны этою иерархией. Если бы зрение демиурга не было зорче, чем зрение народной массы и ее вождей, если бы его мудрость уже далеко не превзошла человеческую, он не был бы демиургом сверхнарода. Нечто, невидимое народу, но известное ему принуждало его удерживать руку от благословения Скопина, от укрепления судьбы этого героя щитом своей санкции. Последним криком уицраора о помощи - вот чем было выдвижение Скопина: этим он отрекался еще раз перед Яросветом от своих тиранических притязаний, от своего прошлого, по крайней мере, теперь, на время. Повторялось по существу то же, что произошло с Федором II.
В зрелищах, подобных картине всенародного горя в час смерти Скопина, для метаисторического созерцания заключен источник благоговейного чувства, схожего, как ни странно, с просветляющей радостью. Беспросветность чужда метаисторическому мировоззрению. Метаисторику не приходится сомневаться в том, что великая народная любовь и деяния, ее вызвавшие, не подлежат закону уничтожения, если деяния были светлы и любовь оправдана. Герою, прошедшему через смертный час, тем самым открываются новые и новые пути творческого воздействия на исторический слой, сверху вниз. Деяния Скопина не были при его жизни приняты Яросветом. Но высокий замысел этих деяний не мог не вызвать своих плодов, и ко вступлению его души в синклит метакультуры препятствий больше не было. И какими границами можно очертить, на каких весах взвесить, какими понятиями определить значение духовно-творческого вклада в дело спасения России, в ее метаисторическое строительство, который был совершен Скопиным да может быть совершается и теперь, - равно как и героями предшествовавших эпох, в их запредельном бытии?
Но, подготовленная внутренней метаисторией России, Великая Смута осложнилась, как известно, тем, что на западе, у самых границ и даже частично на русской земле, сформировалось государство Польско-Литовское: такое же молодое, как сама Россия, и также вступившее на путь воинственного расширения.
Свидетельство о публикации №117022103418