Она являлась

Она являлась. Факт. Её приход
предвидел наперёд ревнивец-кот,
подобранный когда-то обормот,
      хитрец, мудрец и тот ещё приятель.
Мурлыкая, входил он в кабинет,
мяукая, будил меня чуть свет,
был, в целом, благороден, спору нет,
      но имя он оправдывал — Писатель.

Её приход мой гнусный квартирант
предвосхищал походом под сервант,
и только я хватал дезодорант
      и пшикал вслед, чу! каблучки за дверью.
Она входила, словно бы решив
дышать не глубже, чем на слово «Жив?»
Сама снимала плащ; его пошив
      скрывал ей крылья, я смеялся: «Перья».

Я знал почти что каждое перо
бородки, завитки; их серебро
разглядывал на свет. Оно старо,
      но тем нельзя, ей-богу, не упиться.
Был душ началом всех её начал.
Когда я — чтоб ни губок, ни мочал! —
тёр спинку ей порой, то замечал,
      что крылья водоплавающей птицы.

Принявши душ, она с гримаской «фу»
садилась в кабинете на софу
и несколько минут, пока в шкафу
      искал я рюмки, так и оставалась.
Я перед ней садился на пол при
условии обычном: «Не смотри!
Устала — жуть». (О, брови изнутри
      глазных орбит!) В глазах… но не усталость.

В глазах — борьба прощений и обид.
(О, брови изнутри глазных орбит
и чуть с горбинкой нос! Был перебит,
      когда на санках прокатилась в детстве.)
Я много знал о ней. Она сама
рассказывала. Путано весьма.
Но мило, мило. Я был без ума.
      «А сад наш был как лес, весь дик и девствен».

Она училась. Боже упаси,
на муз у нас не учат на Руси,
но где-то всё ж она училась, и…
      и в том её был социальный статус.
А так она была вся человек.
А жизнь была — не Ной, а строй ковчег.
Мы жили в СНГ, двадцатый век
      помалу изживал свою двадцатость.

То время было странное. Друзья
к «нельзя, но если хочется» скользя,
ещё твердили, «всё равно нельзя»,
      но над страной уже вставало  «МОЖНО!»
Нас многих друг от друга разнесло:
кого уже кормило ремесло,
кого к земле тянуло на село,
      кого к большой мошне тянуло мощно.

Один был друг. И он уже не пил.
Он строил дом, дошёл уж до стропил,
но нёс в душе надлом, надкол, надпил,
      от цен на лес чуть было не сломавшись.
Он приходил как будто невзначай,
с моею музой пил на кухне чай,
потом сопел в прихожей: «Выручай!
      Хоть тысяч пять и месяцев так на шесть».

А мир покою пел за упокой.
Была хозяйкой муза никакой.
На это я давно махнул рукой
   и сам без лишних слов готовил ужин.
При всём при том, нимало не тая,
что не выводит быт из бытия,
она зачем-то думала, что я
      весь ей принадлежу, что я ей сужен.

Ведь что творилось, только я к столу
черкнуть садился строчку, вся в пылу,
она уж била крыльями; в углу
      зевал Писатель, отваливши челюсть.
Из крыл её, двух быстрых опахал,
пух-перья аж… Кот зубы отряхал,
за ними взвившись, а она: «Нахал!»
      в него пускала шлёпанцем, не целясь.

Я ей твердил: «Не стой ты над душой!
На то не надо хитрости большой,
чтоб так, рукой…» Она была левшой
      и правою рукой моей водила.
Что делалось, всё делалось не в такт
с моими мыслями. Мы заключали пакт
друг другу не мешать, и этот факт
      всех наших отношений был мерило.

Когда, не помню, но в один из дней
я жутко провинился перед ней,
признав в себе (принять ещё трудней)
      какое-то отсутствие культуры.
Раз, в сигаретном плавая дыму,
я буркнул: «Всё у нас не по уму,
и, вообще, не знаю, как кому,
      но мне такой аж и не снилось дуры».

Она застыла, будто я, злодей
всю жизнь стреляю белых лебедей.
Я что-то брякнул про борьбу идей,
      где нет, мол, отношений идеальных.
Немного успокоил, и она
уснула, вся разбита и больна,
с крылом вподвёрт, а ножку — вот те на! —
      по-детски затолкав в пододеяльник.

И надо ль говорить, что с той поры
обшарил я окрестные миры,
Писатель тоже обходил дворы,
      но возвращался с видом безнадёга.
Она не появлялась. Ну, а там
её прихода я не ждал и сам.
Ничто надолго не приходит к нам,
      вот разве смерть, вот разве та — надолго.

Друг приходил. Смотрел «600 секунд»
вздыхал, что зреет, зреет русский бунт,
пил чай, но — pacta observandа sunt —
      ни словом не обмолвился о музе.
Потом был девяносто третий год,
на крышах чёрный, как грачи, народ,
и друг лежал под пулями, и кот
      пополз от телевизора на пузе.

Крысиный яд ломал и не таких,
он полежал немного и затих,
а на меня напал какой-то стих,
      и я уселся наглухо за повесть.
Потом мы раз встречались в ЦДЛ.
«Ну что, жива?» «Ты тоже, вижу, цел».
И я ушёл, сказав, что много дел,
      и сам себя кляня за бестолковость.

Понятно, я не сделан из кремня.
Я сам бросал, тут бросили меня,
а в чём не прав, так это мне до пня,
      другие музы пусть других и судят.
Когда же до меня дошла молва,
всё это были лживые слова,
я знал, что для меня она жива,
      и на Земле других уже не будет.

1994


Рецензии