Семирамиды ищу я сады...

***
Я – маленькая. Тикают часы.
Иду во двор. Он будто бы весы,
прицениваясь, гирьки разложил,
о, как объёмна, стопудова ширь,
она – пчела с душистым медосбором.
И печь сгоревшая за стареньким забором.
Уткнусь в её распластанный кирпич,
её мне жаль моим трёхлетним сердцем!
В ней выпекали сахарный кулич,
к ней прибегали мы зимою греться…
Пригорок. Речка. О, какая связь
между звездой, что в омут сорвалась
и на весах застыла во дворе,
и бабушкой моей, что в этот час
идёт срывать чертополох, пырей,
ромашку, медуницу, одуванчик.
На мне сандалии, панама, сарафанчик,
я – тоже на весах. Я – удалась!
И гирька вниз весов вот-вот качнётся,
но мы ведро поднимем из колодца:
уравновесить этот бренный мир!
От печки, что сгорела, влажный, вьётся
ещё дымок, он бесконечно сир,
его не жаль! А жалко в квашне тесто,
что с вечера замешано. О, если б
весы так не качались в эту ночь,
не тронули бы угол небосвода,
что пламенел, что прогонял нас прочь
и разбивал наполненные вёдра!
Соседский дом, чернея, б не взлетел,
нам оставляя гаснущие брёвна!
Итак, весы: на них извёстка, мел,
мешки шпаклёвки, сложенные втрое.
Наверно, снова будут что-то строить…
Испить бы чая! Плачь или кричи,
как вкусен хлеб в соседской был печи!
Устойчив мир, как двор, когда на нём
мы собирались вместе летним днём!

***
А когда разломали печь, где трава проросла насквозь,
где заслонка скрипела так, что хотелось забыть дела,
и на сладкое целый рой прилетало к обеду ос,
мне казалось, я выросла вдруг, безграничность приобрела.

И остатки углей, куски жёлтых брёвен и кирпичей –
о, не надо ходить туда, там ушибы и синяки!
Там на яблонях – небеса у цветков в алом кулачке,
а на небе себе цветут белых яблоней кулачки.

Я впадаю в тот день и час. И тихонько встаю на носки.
И сквозь щели на уровне глаз, где дырявый, гнилой забор,
созерцаю – и в горле ком – как зыбучи реки пески,
и внезапный, как птица в траве, чуть нахохленный косогор.

Стрелка жирная на часах, вся лоснящаяся от жары,
если память о тех местах по-особенному болит!
Ничего не хочу вернуть я из детской своей поры,
разве только вот этот век весь счастливый, как рыба-кит.

***
Когда оторвутся деревья от грешной земли
и ринутся ввысь, что в лучах вся и звёздной пыли,
ветвями сплетаясь и листьями там, где гнездо
лесной канарейки, напев чей багряно-медов.
Не все устремятся, не все запоют в высоте,
а те, что сажала и что поливала я, те,
чьи корни я кутала ржавой, промозглой листвой,
и, в шаль завернувшись, сухой созерцала покой.
Теперь эта стая деревьев, чьи кроны густы,
взметнулась на небо, в пределы иной пустоты.
О, как им хотелось давно, как хотелось вот так
пернатыми сфинксами неба разверстывать мрак!
Их очи полны несказанно счастливейших слёз,
о, как они дышат по-детски, бездумно, всерьёз…
И всё, кем была я, кому я дарила себя,
когда распинала меня в поднебесье судьба,
всё это – дыханье,
всё это – их бешенный пульс.
Они – за горами, они восклицают: «И пусть!»
А нынче иная, во всё поднебесье тоска,
земля золотая, учись отрывать, отпускать!
Где крыльями стая во весь пересказанный лес,
как рана сквозная, рвёт вдребезги плотность небес,
и всё то, что было, лишь этот вот росчерк и плеск,
ему я служила, несла золочёный свой крест!
О, полно вгрызаться корнями, корой, чешуёй,
очами врезаться во взгляды, что острой иглой,
прошиты сердца, и во весь смоляной кровоток
по венам – земля, по аортам небесных дорог!


***
Он мраморным был, один из семи,
«на счастье» дарёный слонёнок!
Ты должен был знать, из какой я семьи,
возлюбленный мой любовник!
Коль имя тебе «всё, что дышит, живёт»,
коль имя тебе «всё, что помнит»!
О, я бы разбилась рыбой об лёд!
Летела б на шее бычьей
Европой, похищенною без хлопот,
нагою до неприличья,
затем, чтоб ты знал изначалье моё!
Кипридово пламя, жар-птицу!
Такое в душе у меня живёт,
как сказы о красной телице…
Про без вести канувших, скопом во мгле,
во прах обращённых коленах,
о «Ветхом Завете», про яслях в тепле,
волхвах, обо всём нетленном!
Где молоды все! И где мерой вещей,
что голубем красным и белым,
взлетает обвитый тесёмкою змей,
и нет ни смертей, ни предела!
Где есть три дороги. И есть ещё путь,
в него-то я верила слепо!
Когда наполняешь до одури грудь,
шагаешь по тропке и – в небо!
Качает младенца Пречистая Мать,
икона в лазоревом цвете…
Ты должен, ты должен, возлюбленный, знать
об этом!

***
…Камень взять с развалин Вавилона,
ломаный, истёртый по краям,
жжёт ладонь застыло, полусонно,
не подвластный суше и морям.
Музыкою полный. Площадями.
Страхом и упрёками. Очнись!
Так молчит оставленная нами,
грешными, божественная близь…
Так молчат чудес все восемь света.
Мёртв язык за каменной стеной!
Буйволы, придерживая небо
дышат мне в затылок за спиной.
Это выше, больше. Это время
подносить глоток к сухим устам.
Этот камень метил, может, в темя –
круглый и истёртый по бокам?
Вавилон разрушен! Люди, люди!
Сколько ещё можно разрушать?
Как в сухом, коробистом сосуде
в этом камне – древности душа.
Кровь царей и львов, и пьяных нищих,
шрам на шраме, и вердикт суров!
Неужель обрящем то, что ищем
по следам утерянных миров?
Неужели ярым солнцем выжжен
мой походный, что накоротке
путь из Вавилона прямо в Нижний –
город, что на матушке-реке?

***
Вода вкусна. Она особых качеств,
водою этой небеса заплачут,
водою этой реки побегут.
Мне их – прозрачных и бездонных – мало!
Струя впивается мне в кожу, словно жало…
О, воды, что грызут подземный грунт!
О, воды, что размером с пол-ладони!
В болотце нашем вряд ли кто утонет:
там только тени блёклые снуют!
По осени там – клюквенное царство.
Коряга, спёкшаяся в чёрный жгут,
как будто чувство вовсе не угасло,
любовь – не в бровь, а в глаз и дальше – в сердце
сквозь все минуты, интервалы терций.
И в детских ботах хлюпает вода.
И мне одиннадцать. И птица изо льда
примёрзла к перекладине колодца.
И мир не треснет. Мир не разольётся
из вёдер, перелитых без труда
в блестящий, оцинкованный цилиндр
из волжских, яро сцепленных глубин.
Купанья час! От печки жар нисходит,
и пахнет хвоей сладкой, новогодней,
халвою, негой и рахат-лукумом.
и чем-то неуёмным, дерзким, юным.
Как будто птица изо льда – взлетит
сегодня в ночь! Родная, расписная,
а ты куда? Со всеми вмести в стаю.
Но сердце, сердце, сердце так щемит!
«Останься!» - крикну. Разбивая лёд,
она и бровью вслед не поведёт!


                Вена

Выменять всю музыку на город.
Все дожди швырнуть себе в лицо.
Шею давит – не мороз и холод,
улица затянута кольцом!
В этот город канешь безвозвратно
Венским лесом, скрипкою, игрой,
целым залом, стянутым квадратно
и гудящим, что пчелиный рой.
Вена – вся по венам кровью алой,
по кофейням, паркам, вдоль оград
так глуха к нам тихим и усталым
так сладка, как будто виноград!
Как могла, скажи мне, золотая,
ты вместить в себе весь этот мир?
Целиком! Сквозь купол прорастая.
Вся, как будто званная на пир!
Этот хлеб, разрезанный на доли,
рыба и оливки – вся еда
в остром перце. И кристаллик соли
на ноже. И это – не беда.
О, официант, гарсон! Велика
ваша власть! Когда и вы – туда…
Музыка становится музыкой.
Этот город – словно изо льда!
Я люблю, Бетховен, вас! Оружье -
звук один! И я накину плащ!
И за вами… В этакую стужу
мимо ратуш, церкви и – на плац.
Девою, богиней ли, графиней.
Кем хотите! Воля ваша! Вы
так безумен, глух и беззащитен,
что, увы!
Этот город руки вам целует!
Солнце из бумаги мажет в клей,
и луну малюет расписную.
И вопит, как шалый: «Не жалей!»


***
Он вернулся из тихой обители
да в иные сошёл он места,
те, кто рядом стояли, те видели,
«Мир вам всем!» - спели мёртво уста!
Иоанн Златоуст, ты наш батюшка!
По Афону сквозила молва –
Оглашенные скопом все каются,
их ауканье слышит Москва.
По Волхонке, а дальше Пречистенка,
вдоль чугунных тяжёлых оград
он вернулся! Он руки молитвенно
в чёрный омут небес, звездопад
тихо вскинул: «Гляди, Антиохия!
Город стёртый, ни льда, ни песка,
лишь сплошная глухая мелодия,
что презрела тугие века!
Да икона – что вдоль сквозь столетия,
сквозь трисвятие, времени сквозь!»
Ничего-то ещё не пропетое,
что навеки пропеть довелось!
Ничего ещё толком не сказано,
что сказать нам наметила жизнь!
Златом, златом уста не повязаны
Златоустом развешанных риз!
Город пьяный,
развратный, нахохленный,
был разграблен, растоптан, сожжён.
Ах ты, родина, Антиохия –
Иоанн Златоуст здесь рождён!
Здесь его опочили родители.
Здесь, что столп, прозвучали слова!
И во Храме  Святейшем Крестителя
в усыпальне его голова…
С возвращеньем! Ладонью сжимаю я,
чтобы громко не вскрикнуть, свой рот!
И звенят полудуги трамвайные,
завершая вокруг оборот.
Вот оно – руки крепче! –  Спасение!
«Отче наше» - да в небо! – Живи!
Это, батюшка, словопарение,
как присутствие чистой любви.
…А в подвалах пред нищею голью
из последних, измученных сил
он ободранными ладонями
фразы золотом выводил.


***
Это – всего лишь поющий рисунок:
птица ли, ангел, загадочный сфинкс,
это кувшин, что несёт безрассудно,
клинопись складок, пылающих риз.
Это – кусочек, утерянный, рая,
путь, где для нас протоптали следы.
Руку мне дай! Я почти что у края!
Семирамиды ищу я сады!
Сто километров всего до Багдада.
Жарко – до крика!
Обидно – до слёз!
Если б не этот, поющий отрадно
детский рисунок, что в книжицу врос!
Перечитала судьбу я чужую,
словно свою – небеса, небеса…
Всё, что подумаю, всё, что скажу я:
этот рисунок, глядящий в глаза.
Здравствуй, легенда! Тебя отрываю,
словно бы бинт от сочащихся ран.
Здесь всё убито. Одна ты – живая!
Лают собаки, идёт караван.
И как мне быть, запечатанной словно,
в эту легенду, по краю скользя?
Если есть только поющее слово,
а в остальном – небеса, небеса…


             Роберт Кольдевей. Раскопки Вавилона.

…И царь сказал: «Не это ль Вавилон?»,
и в тот же миг лишился он рассудка!
И семь времён прошли вдоль промежутка,
но каждый слышал небывалый звон…
И царь сказал, что крепость он воздвиг,
что вырыл ров, скрепил сухие склоны.
Казался мир бесстрашным и бездонным
не на один всего короткий миг!
Народ гулял. И пил вино. И пел.
Не верящий, прельстившийся и падший.
Какое чудо – этот сад летящий
в иное время и иной предел!
Сад всё прощал. Пир Валтасара. Грех.
Само падение и низменные страсти.
Он небо нёс, как лев, в зубчатой пасти,
и цепко цвёл в нём золотой орех.
Сто тысяч раз предателя прости!
Сто тысяч раз склони пред ним колени!
…Цвели левкои, словно бы в горсти
у белых чашек на пустой аллее!
Вода струилась там, где водосток,
и ничего не предвещало бурю.
Был город смят, живой, как стебелёк!
В чью голову пришла, скажи мне, дурью
такая мысль?
Но где-то сад цветёт
в далёкой памяти – летящий, кругосветный.
Ещё в кувшинах не допит весь мёд,
как сказано: «Сбываются приметы!»

***
Он – куст говорящий, он – слоник, простой макет,
зарёй восходящий, заката он – боль в реке.
Он – тайна, он ладанка, детский из роз амулет,
он паинька, сжатый в ладони полу-просвет.
И он прижимается веткой к горячему лбу,
он, словно кукушка, пророчит иную судьбу.
Он – прост, будто яблоко, сложен, как будто весь сад.
Я слышу, как летопись длится, как перья скрипят.
И он – «О законе и о благодати» канон,
он – тоже частица, он – вы! Из далёких времён,
со лбом он высоким, со свежим румянцем у щёк.
Я дверь открываю, мне голубь летит на плечо,
я хлеб покрошила, и я угостила им птиц.
Откуда всё это? Из правды, из были? Из небылиц?
Застыли зрачками, о нет, не из камня, чей ярок мох,
дождями, снегами, как валунами во тьме эпох,
их веки – тяжёлы,
их веки – набрякли, разверсты в сад,
стоглинно, озябло, без слов, без морали зрачки горят!
И сколько ни жалобись, сколько ни плачься, пощады нет!
Лишь этот бездонный, в ладони зажатый полу-просвет.
И город из детства, где площадь и рынок они несут,
что куст говорящий, что слоник «на счастье», где вещий суд!
Раскрыта калитка…
Фигурки застыли…
Постой, постой,
лети со всех крыльев из небыли-были, о, ангел мой!


***
Места староверские – белые пятна
за речкою Кудьма. Церквушки подол.
Платочек присобранный мной аккуратно.
Мне – в сад! Надо лишь обойти частокол.
Здесь музыка словно растёт и корнями
уходит туда в век семнадцатый, вглубь!
Зачем я моталась куда-то в Майами?
А в Вене совсем – ни присесть, ни вдохнуть…
Итак, в сад иду. Лишь терновник там кислый.
О, сколько таких полувымерших сёл?
За речкою Кудьма Аввакум родился,
а после огнём прямо в небо ушёл!
На вырост вся музыка. Длится, струится
большая, что купол и облако рвёт
на белые пятна, травинки, частицы,
на «ныне и присно», лоскутья и мёд!
Коль сверху глядеть – в этом белом платочке
я пятнышко тоже – России пиит.
И к музыке этой – в глухом уголочке
пристрочены все мы. Навеки. Навзрыд!
Блаженен июль. Звуки скрипки и флейты
в потоке едином, где сад беспросветный.
В раскрытом футляре рубли и копейки.
Терновник колючий, и кислый, и клейкий.
А музыка льётся до выси Сибирской:
за речкою Кудьма Аввакум родился!
Она словно пласт да на пласт.
Она – выше.
Она – староверка, платочек чей вышит!
Астрально, повздошно, ввысь за Протопопом
всем шаром земным
о, лети! Автостопом!


***
Это диво – Мамврийского дуба росток!
Вижу: скалы, деревья и выпуклый мыс.
Распелёнатый натрое жизни исток –
эту почву из чахлого корня прогрыз.
А внутри у него гулко сердце поёт
тихим ангельским голосом, что Авраам,
услыхавший всю музыку, семь её нот,
услыхавший весь мир, волю давший росткам!
И отсюда пошёл человеческий род
во все круги земли, на восход и закат.
- О, не смейся, ты Сара! – ответил Господь.
- О, нет, я не смеюсь. Мой сыночек зачат…
И запела листва, потекли звёзды вниз,
и упали они. А когда рассвело,
все столетья прошли, все закаты сплелись,
дуб Мамврийский взошёл – миру вновь повезло!
Я гляжу на мальчишку, что вместе с отцом
нам ворота открыл. И я делаю шаг
на священной земле, чтоб лицо пред лицом,
чтоб воочию видеть, чем бредит душа!
Этой красною глиной и твердью земной,
желудями, корой, крохой-дубом в тени.
Ибо сказано: «О, вы идите за мной!»
Ибо сказано: «О, все вы – дети мои!»
И не я ли молилась, колени прижав,
на прохладном полу, чтобы мир не угас?
Воробьишка-мальчишка со взглядом стрижа
где-то в старой Москве тоже ведал о нас…
Не его ли молитва скорее дошла
вся в окалинах звёзд, вся в осколках снегов?
Этот дуб, распелёнатый на три ствола
посреди благовестных Хевронских лугов.
Виноград – низкорослый особых сортов,
это тоже тогда лицезрел Авраам.
И Россия, хранимая Божьим перстом,
вся в осколках снегов, вся похожа на храм!



На тему оратории И. С. Баха
   «Страсти по Иоанну»

… А ещё базилика, где город Эфест
Иоанна апостола в Турции есть.
И огонь из земли, и огонь до небес
поднимается там, как распятая песнь.
Словно башня из камня, чей купол высок
двадцать первого мая единожды в ночь.
Что мы знаем о праведных? Чей сапожок
указует нам путь не впрямую, обочь.
Я бы время увидела, как сквозь стекло,
я его бы погладила, словно дождём.
О, как много воды с этих пор утекло,
эту воду бессмертия сладко мы пьём!
За глоточком глоток. Музицирует Бах,
прорываются звуки, и плачь, словно жар.
К базилике пройти по тропе, что в горах,
сторожат её турки, что злей янычар.
Оратория длится, как будто извне
и растёт, словно башня у всех на виду.
Расцветает магнолия между камней
среди этого солнца в цветущем саду.
По дороге, что мимо торговых путей
продолжаются звуки. А им-то чего?
Достают куполами до самых страстей,
все они, словно башня и все торжество!
Мир ты мой! Озаренье, вкусившее смерть
и ожившее снова, отвергшее прах!
Я сквозь время додумать хочу и допеть
наше вечное счастье слепое, как Бах!


***
…И ты тоже уснул, благолепный Матфей!
В Гефсиманском саду, где листва, словно шёлк!
В этом сне видел ты, словно в детской строфе,
как ты мытарем был, после встал и пошёл.

Ибо слышал ты глас. Ибо видел очьми.
Хоть и грешником был, но отпущен был грех.
Ты ходил, проповедуя, между людьми,
сердце вывернув так, что наружу стал мех.

И по малому кругу верша кровоток,
солнце слева пустил, и по венам твоим
слово Божье лилось – благолепья исток,
и на плечи тебе прилетал херувим.

Но ты тоже уснул в Гефсиманском саду!
Плачьте те, у кого слёзы льются со щёк!
Мир телесный пребудет с душевным в ладу
лишь тогда, когда будешь ты Богом прощён!

О, как тихо! Как будто сон длится ещё!
Сон во сне тяжелей серебра и свинца!
И я вижу, что путь весь камнями мощён,
и я вижу, что камни втекают в сердца.

Весь Восток сребролюбый – динары в ларце,
и весь Запад такой же – алмазы и нефть.
О, Матфей, просыпайся, сквозь бледность в лице,
человечества жизнь надо всю досмотреть.

И дослушать, как Бах во весь хор, весь оркестр
оглашает нам сон твой, земные пути.
…Говорят, в Иссык-Куле Матфеевый крест,
что начерчен на раке, был найден в глуби.

***
У Поволжской равнины своё назначение есть,
как у всех, кто велик, тот, кто щедр, солнцелик, кто бездонен!
И не сломит её никакая болезнь или спесь,
если каждый домишко звучанье хранит колоколен.

Как широк каждый звук, как объёмен, сквозь небо, простор!
Поторопится вдруг, то придержат, конечно, под крылья
то речушка, то мост, то прадедовский луг-косогор
высотою частот и органною силой ковыльной.

О, равнина моя! Запах яблок и воска свечей!
А ещё, что ключицы, деревья во тьме выпирают…
У Оки берега цвета красных, что кровь, кирпичей –
это память сражений на Волге, на Пьяне с Мамаем.

Это вечная песнь всех эпох, тектонических плит!
У столетних дубов корни так велики, а шиповник
раздирает ладонь. И всё детство моё здесь бежит
в неуёмных кроссовках, и землю никак не уронит.

Здесь училась прощать. Все обиды, что камни, на дно –
разноцветные, в иле и глине, на воду бросая,
вот и я пристрастилась плести кружева и рядно
и, расставив ладони, стоять у обрыва, у края.

Ты всех глубже глубин, ты всех выше высот, не тая
ни единых секретов – ни в солнечный день и не в сырость.
Видно, здорово бабки молились мои за меня,
точно также, как я за детей за своих помолилась!


***
О, княже, наш Игорь, опять собираться в поход!
Скупа Византия, хитра аки змей и коварна.
И дыбятся чащи лесные, из зыбистых вод
одна лишь звезда оплывает свечою полярно.

Вот-вот христианство жена твоя примет, её
прошедшую сквозь злую месть у древлян и коварство,
вся русская память и летопись вся воспоёт.
А как вы хотели ещё возглавлять государство?

В соборах Волынских да Псковских её помянут.
И я преклоняюсь пред нею, о, Игорь, наш княже!
А в годы лишений, бесчинств, перемены и смут
к нам ангелы в древней одежде нисходят варяжьей…

Особая логика там, где был Искоростень,
особое право у русских князей именинных!
И наша земля – это пир, и вино, и постель,
и наша земля – это муки рождения сына!

Дубы – крепкорукие, словно бы фразы, встают,
и всё-то сердца они мают в извечной тревоге!
Последний рубеж. Из таких наше время – минут!
О, сколько дружин полегло на равнинной дороге?

И наши дороги повязаны жарким узлом,
и наши пути позастелены вязью лебяжьей.
Нам так не хватает былинной отваги, былой,
очнусь, погляжу, твоей силушки, батюшка-княже!


***
Дожидаются Ольгу древляне. Во граде – покой.
А иначе зачем непокорные земли послов высылали?
Вековые дубы разветвились над поймой, рекой,
с этих диких холмов ястребиные щерятся дали.

И такое вокруг! Ниспадающий Искоростень!
Если люду древлянскому тело и душу угодно.
Лишь разорванный крик – он витает, как будто бы тень –
убиенного Игоря, где распростёрлись угодья.

И вся отдана дань. О, как любо им злато и шелк!
Серебро да куницы и мех дорогой горностая!
Дожидаются Ольгу. А сердце кровавое рвёт
предвкушенье добычи, и жажда втройне нарастает.

Только русскому духу да в горнице не усидеть!
Только русскому духу тесны эти башни и стены!
То-то будете знать, как ей жить – этой гордой вдове.
То-то будет ведать – да аж до седьмого колена!

От костра до костра – пальцы выпрями – так горячо!
Год в засаде сидеть. И взять хитростью город упорный.
Все закаты упали на Ольгино княжье плечо
и сползли по спине, по косе алой лентой узорной.

Есть такая огромная власть у трагедий земных!
Так и тянут к себе, так и просят живого рассказа!
Велика дюже страсть тех монет, что у княжьей казны,
и безмерна победа Крещенья, кто Богом помазан!

Так и хочется зреть! Проникать под покров высоты!
Так и хочется этой коснуться безмерной мне тайны!
И как после древлянских пришли с Византии сваты.
И ответила Ольга: «Ящё у меня постоите в Почайне!»


***
Ещё помнят снега все следы мои, что тебе в след,
им, растопленным, в радость в ручьи собираться и бредить!
Хлеба, зрелищ хочу! Ты и зрелище мне, ты и хлеб!
Твоё сердце хрустально, что кубок безмерный победы.
Весь бы ассортимент чаш, столешниц, кружков, солониц
придержать бы в руках и нести на сияющих гранях!
А когда захочу, то разбить их «на счастье», всех птиц
тех, что блещут и жгут, и осколками рвут, сердце ранят!
А ещё я хочу эту нежность, что космос, мою
словно бабочку всю на булавки пришпилить на призме.
Говорила тебе, что до смерти тебя я люблю.
Оказалось, люблю я тебя, дорогой, больше жизни!


Рецензии