И всё тянется клин...
"Здесь, под небом чужим, я - как гость нежеланный..." -
журавлиную песню отец мой любил.
И всё длится полёт серых птиц над туманной,
над осенней журбой, над предзимьем могил.
Спят, давно уже спят под кладбищенской глиной
и архангел-отец, и послушница-мать.
И всё тянется клин над той былью единой,
где ни в грусти, ни в радости нас не разъять.
Что мне делать, когда "сердцу хочется плакать",
а сухи, - бертолетовой солью, - глаза?
Вновь лимонной листвой бредит чёрная слякоть,
вновь парят дерева, как святых образа.
Говори же, отец, из-под гиблого камня
всё, что ты мне при жизни сказать не успел.
Доживу ль, удержусь ли до мая, до травня
средь зимовий, средь жарких стожаберных тел?
Был чужим среди них, чужаком и останусь
здесь, под хмурым и давящим небом, отец.
Помню звук первозванный - стеклярус и парус,
время осени - жертвенность жёлтых овец.
И с журливым напевом летишь ты не даром,
ибо он - про тебя. А теперь - про меня.
Ибо осень опять по сократовым чарам
разливает цикуту студёного дня.
* * *
Муравейник у корня смородины.
А не трону я их, пусть живут -
муравьи, охранители родины,
чёрный труд, коммунальный уют.
Рву я с веток осенние яблоки.
Рано выстужен воздух хмельной.
Ветер по небу гонит кораблики,
лист несёт над тобой, надо мной...
Царским посохом старец швыряется,
простоокого сына казня.
И никак этот сглаз не кончается -
долгий сказ про тебя, про меня.
Кровь боярыни в каине-Павлике.
Вновь убитых в санях повезли.
Стыну я. Мы с тобою - лишь зяблики,
щёки в гари и очи в пыли...
Залегли мураши под смородину.
Подморожен, хрустит чернозём.
Стылым маревом мачеху-родину
покрывает отец-окоём.
Стынь в широкой предзимней обители.
Шельмы жители, а не соврут:
"Ой и вволю мы радости видели -
труд булыжный, соломенный суд..."
Обнимаю деревья осенние.
Жил бы лучше и я, если б мог...
Спит, под землю уйдя во спасение,
муравьиный натруженный бог.
Свидетельство о публикации №116092103097