1947-1949. Мой рай. 2
Весна 1947 года
Мама вернулась в Пушкино почти сразу же, и я оказался наполовину предоставленным родственникам, но большей частью – себе (ибо, как известно, у семи нянек дитя без присмотра, что и сделало мою жизнь счастливой аж до Седьмого неба!).
Дом был полон народу: семья дяди Сережи с женой тетей Шурой и тремя детьми – Тасей (1937), Ниной (1943) и годовалым Витей (1946, тоже Сорокиным); бабушка с дедушкой; три тети – Настя, Шура и Люба; и иногда – две дочери, Зина и Катя, старшего дяди Алексея, якобы пропавшего в войну без вести (но на самом деле сгинувшего в Муромском концлагере). Ума не приложу, как вся эта орава устраивалась на ночлег в сорокаметровой комнате с русской печью?!.
Половодье
По вечерам на краю железной крыши стали образовываться сосульки, но часам к десяти утра они начинали таять и капель пробивала в снегу глубокие отверстия. Это одно из самых сильных эмоциональных впечатлений в моей жизни: запах весны, врывающейся в будни, запах набухающего снега, солнца и благодати. С юго-юго-востока, с Чероковского бугра, вместе с ветром доносилось дыхание весны, ненасытно встречаемое петухами.
И вот зажурчали ручьи – сначала со двора, затем по беспорядочным известняковым булыжникам через дорогу, а там – по канавке вдоль тропы, круто спускающейся к речке Малынке. В какой-то момент вся деревня просыпалась в ином измерении – началось половодье, сносившее мельничную плотину на Холохольне, впадающей в Плаву в начале деревни. Каждый год половодье на две-три недели отрезало деревню от районного центра. А речка Малынка, двухметровой ширины в узком месте и лишь на двух перекатах достигавшая метров десяти, преодолевала трехметровую высоту низкого противоположного берега и разливалась метров на двести по лугам, полям и огородам, оставляя в центре S-образной долины холмик с пасекой и исчезающими остатками трех фундаментов древних домов. Непонятно откуда появлялись большие льдины и покрывали чуть ли не половину зеркала широкого, степенного потока.
Возбужденный дедушка юркнул «во двор» (так назывался длинный Г-образный хлев для скота, служивший, за отсутствием туалета, также и отхожим местом; внутренний дворик хлева примыкал к общей с соседями известняковой стене, вдоль которой до самого верха возвышалась накопившаяся за зиму гора навоза) и достал из-под самой крыши наметку (треугольная сеть с пятиметровым шестом для ловли рыбы). Потом он спустился к реке и стал то как бы вычерпывать наметкой что-то из воды, то, метая ее, накрывать ею рыбу, оказавшуюся близко к берегу. На боку у него висела темно-зеленая парусиновая сумка (очень похожая на сумки для противогазов, которых было несколько десятков в сарае отчима в Пушкине) на таком же парусиновом ремне, предназначенная для добычи. Я пошел за ним.
И добыча не заставила себя долго ждать: сначала несколько плотвиц, а затем – здоровенная – в длину корыта – щука! (Это непостижимо: тонкий запах речной рыбы – свой для каждого вида – на всю жизнь сохранится в моей памяти; даже когда курение попортило мое обоняние, я вспоминал эти запахи как прекрасную музыку.)
С нашим появлением в доме началась суматошная подготовка к праздничному ужину.
С момента поимки щуки прошло уже часа два, и казалось, что в корыте без воды она уже давно заснула. И я смело сунул в пасть щуке свой пальчик: а что будет? А щука – тяп! Ну, до свадьбы все, конечно, зажило…
Вкус той печеной в молоке щуки и сейчас стоит у меня во рту – тем более, что я подавился косточкой (которую, к счастью, быстро вытащили)...
Перед обедом по давнему обычаю все становились напротив образа Николая Угодника и читали какую-то молитву. Научился креститься и я. Пищу ели из одной миски. Однажды за едой я сделал что-то не так – то ли первым полез в огромную миску, то ли взял ложку в левую, «окаянную», руку. А сидел я по левую руку от дедушки, прямо под образами. И тут он врезал мне деревянной ложкой в лоб. Я расплакался и выскочил из-за стола. Приголубила и утешила меня бабушка. Но с тех пор никто меня в доме больше не трогал.
В моей деревенской жизни было две русских печи, и с каждой связаны свои воспоминания. Сначала, до отделения семьи дяди Сережи от дедушки с бабушкой (уже после моего переезда в Пушкино), печь стояла довольно далеко, метрах в трех, от первого (при входе в дом) окна. Именно в этом месте проходил предобеденный молельный обряд, и всем хватало места. На окно смотрела правая боковая часть печи, загороженная сверху двумя горизонтальными досками с просветом над ними. (Задняя часть печного пространства была забита досками наглухо – там была маленькая спаленка.) С печи было видно, что творится в доме и перед окном. В доски упирались головы спящих на печи. А залезать на печь надо было с левой ее стороны в довольно темном углу «кухни». Между печью и левой стеной дома был микрохлев, куда помещали новорожденных поросят с маткой. А над хлевом было два слоя нар, верхние на уровне печи. Кажется, на нижних тоже кто-то спал. Понятно было не до гигиены. Но зато как было уютно на печи, где периной служили старые облысевшие тулупы да половики!
Хорошо запоминаются какие-то оригинальные мелочи, пусть и глупые. Вот одна из них. На печи я, младшая (трехлетняя) из двоюродных сестер и две ее подружки. Играли во врачей (весьма распространенная детская игра). Сестра раздвинула ножки и положила на причинное место... копеечку! Ну как пятилетний мальчик может такое не запомнить?!
Ночью маяком в доме служила лампадка, которую бабушка зажигала перед тем, как погасить керосиновую лампу. Заправляли лампадку конопляным маслом.
***
…Был конец апреля. Я сидел на глубоком подоконнике у открытого окна. Сквозь легкие тучи иногда пробивалось солнце. У Мухиных, соседей из левой половины дома, было много народу. Я видел, как из дверей вынесли открытый гроб, в котором лежал седой старик. Это был глава семейства Петр Мухин. Никто не плакал. Гроб поставили на скамейку. Попрощавшись с покойником, толпа вышла со двора. (Через много лет мама рассказывала, что при немцах он был старостой деревни. Но ничего ужасного за три месяца немецкой оккупации в деревне как будто не произошло, никаких претензий к бывшему старосте никто не предъявлял, а главное – он сам остался жив и здоров.)
Как работали и зарабатывали взрослые, меня интересовать не могло, а потому совершенно ничего не помню и не знаю об этой стороне колхозной жизни. Помню лишь, что едва ли не каждый вечер заходил бригадир и давал указания кому что делать в колхозе на следующий день, при этом всегда шли какие-то разговоры о «палочках» в тетради. Какие-то дневные работы оценивались в одну палочку, какие-то – в полторы. По осени палочки суммировались и остаток от общего урожая, после безвозмездной сдачи основной части государству, делился на жителей деревни согласно числу этих самых палочек.
Однажды в дом привезли несколько мешков ржи и гречки, предназначенных для посадки на колхозных полях. Их нужно было очистить от сорных семян. Работой занималась бабушка, а я и двоюродные сестренки усердно помогали. Зерно рассыпалось на домотканых половиках то в доме, то, в хорошую погоду, на улице. Не помню, чтобы до окончания сортировки зерна мы, дети, уходили «с работы» – для нас она, хотя и без какого-либо принуждения, была настоящей работой.
Продолжение следует.
=================
На фото: Род Сорокиных десять лет спустя (1956 год, справа налево): во втором ряду – дедушка Николай Николаевич, бабушка Александра Игнатьевна(?) в девичестве Мичурина, дядя Сергей Николаевич, его жена тетя Шура, их дочь Тася, дочь дяди Алексея Николаевича Зина; в первом ряду – дети дяди Сережи Витя и Нина.
Свидетельство о публикации №116081600005