1941-1944. От нуля до трех

(Раннее детство. Малынь)

Июль 1941 год. Москва

Родился я 6 июля 1941 года в Замоскворецком районе г. Москвы. Мама рассказывала, что вскоре начались ночные бомбежки, и нам часто приходилось ночевать в метро. А еще она рассказывала, что у ребенка женщины, которая ночевала рядом с нами, голодные крысы отгрызли нос…
Иногда бомбы разрывались по пути в метро, и тогда мама бросалась к стене здания, втискивала меня в угол между тротуаром и стеной и бессознательно накрывала меня своим телом, наивно полагая, что это может спасти меня от осколков бомб.
К счастью, смерть нас миновала, а мама вскоре умудрилась каким-то образом уехать из Москвы в Малынь (в 30 км к югу от Ясной Поляны) Тульской области – к своим родителям, вместе с которыми жили трое ее незамужних и еще жена брата с дочкой. Оба брата были старше сестер и находились на фронте.

Отец, Федоров Михаил Николаевич, оказался хитрожопым: он и от фронта увильнул, прикрываясь специальностью по телефонной связи, и надеялся, что война замаскирует его бегство от мамы и ему не придется расплачиваться за студенческую связь с уборщицей общежития. Так что до суда в 1946 году он из моей жизни напрочь выпал.

Сколько времени мы с мамой находились в Москве, теперь сказать точно не может никто. Предполагаю, что недели три, так как осенью 1941-го мама какое-то время участвовала в рытье окопов вблизи Малыни, которая была оккупирована немцами в начале декабря. (Из БСЭ я вычислил, что оккупация продолжалась около трех месяцев).

Мама рассказывала, что оккупация проходила как бы буднично. И в самом деле, малынские луга партизанской войне никак не благоприятствовали, да и утрата советского режима, разорившего некогда благополучный край, особого сочувствия местных жителей, надо полагать, не вызывала. Старостой был сосед по дому Петр Мухин (помню, как в 1946 г. гроб с его телом выносили из дому.)

Еще мама рассказывала, что как-то в наш дом зашли два немца за яйцами и один из них взял меня на руки. Мама обмерла: «Щас как ховякнет головой о печку!…» – вспоминала она о своем ужасе впоследствии. Но немец меня не «ховякнул», а подбросил к потолку и стал изъясняться наполовину словами, наполовину жествами: «Добрый пан будет! У меня два таких же!…» Так что все обошлось…

В первые месяцы жизни я переболел оспой. Мама рассказывала, что она пеленала меня столь туго, что я не мог чесаться. Эти пытки продолжались с месяц – до тех пор, пока все струпья не сошли. Но одна оспина где-то на лице осталась...


1942

Из ранних впечатлений в моей памяти всплывают три, о которых никто из взрослых никогда не рассказывал да и рассказать не смог бы из-за незначительности эпизодов, и потому я полагаюсь лишь на свою память.

По моим щепетильным расчетам, самое ранее событие, запечатлившееся в моей памяти, связано с войной. Помню, я был на руках у кого-то из теток; в дом вошли человек семь в серо-ржавых шинелях, и бабушка указывает им рукой на пол: ложитесь, мол, здесь, под окном. Помню грязные полы и печь полуголландку, которую вскоре разломали (двоюродная сестра Тася тоже помнит эту печку). По логике, было это при контрнаступлении Красной армии – по-видимому, в марте 1942 года. А было мне, значит, 6-7 месяцев от роду.

Другая картинка в памяти запечатлелась месяца два спустя. Тетя Настя (1924 г.р.) держит меня на руках. Помню залитую весенним солнцем крошечную спаленку с железной кроватью; за окном – зелень акации; напротив окна, в противоположном конце комнаты – высокие полати; под ними, за проволочной сеткой – зимний хлев для свиноматки с поросятами... Просто фотография. Для взрослых это не впечатление. Но для человека, шагнувшего в жизнь, это впечатление, да еще какое!

Третья картина запомнилась уже как созерцательно-радостная. ...Я только что проснулся в деревянном корыте, используемом обычно для замеса теста и в котором мне устроили дневную постель. Корыто стояло в огороде на земле за дырявым ивовым плетнем. И вот сквозь плетень я вижу в голубом небе одномоторный «косой» самолет, летящий над долиной речки Малыни на юг, и слышу характерный стрекот мотора (повзрослев, я увижу такие же «косые» самолеты на картинках, долго не понимая, почему они косые, похожие на букву Х, а не на крест +). (60% за то, что мне было год, 40% – что было два.) Вокруг ни души и, пока за мной не пришли, я упиваюсь благодатью…

Что еще наверняка запомнилось в возрасте одного-двух лет, так это лик луны, ибо сколько я себя помню, луна, как и месяц, всегда производила на меня сильнейшее впечатление. Чистая, холодная, недоступная и неагрессивная... Прислонясь к ней душой, я находил в ней достаточную поддержку в независимом поведении от людей. В луне я видел женское лицо, очень похожее на лицо моей любимой двоюродной сестры Таси. Правда, Тасино лицо было «теплым».


1943

Из воспоминаний, однозначно относящихся к этому времени, запомнилась богатая коллекция запахов на толстых, широких дубовых подоконниках небольшого деревенского окна: латунных резных шпингалетов, тонкой полоски грязи на стыке стекла и рамы и комнатной герани. Еще помню, как ходил под стол, не задевая столешницы. А что-то там будет впереди?...


1944

Когда мама вернулась в Москву, оставив меня у бабушки, не знаю. Но в 1944 году она как потенциальный враг (поскольку Малынь три месяца находилась под немецкой оккупацией) ради возможности зацепиться хотя бы за Подмосковье пошла на неравный брак с комендантом поселка Дзержинец Бабухиным Петром Денисовичем в подмосковном Пушкине. Сожитель был старше мамы на 30 лет...

Вечную память о раннем детстве оставил мне в 1944 году боевой бабушкин красный петух. Помню, как он налетел на меня и ударом клюва сделал мне большую рану ровно над переносицей. В доме поднялся переполох, но рана от этого не исчезла и на всю жизнь осталась «оспиной».

В октябре мама приехала в деревню за мной. Тогда мне было три года и три месяца.

...В черную, слякотную октябрьскую ночь, вернее – в четыре утра, мы вышли из Малыни. До Крапивны было семь километров непролазной черной грязи, а нужно было успеть к отходу крытой машины, идущей то ли до Щекино, то ли до Тулы (скорее последнее, поскольку в памяти осталась поездка на трамвае по проспекту, вдоль которого стояли разрушенные бомбежкой дома) . Меня на руках несла тетя Настя (старшая из младших сестер мамы). У мамы за спиной был мешок картошки. (Народный рюкзак изготавливался просто: в углу мешка отделялась одна картофелина в качестве головы, на «шею» которой крепилась удавка; другой конец веревки укреплялся на верху мешка.) Еще нас провожали бабушка с дедушкой и, кажется, тетя Люба, младшая из маминых сестер. Всю дорогу нас сопровождала маленькая, высоко стоящая чистая луна. Меня поражало, что она движется с той же скоростью, что и мы!..

Вскоре я, видимо, уснул. В Крапивне погрузились в крытую машину, которая уже была полна народу. Помню, как мама сначала передала кому-то в кузове меня, потом – мешок с картошкой. Люди потеснились…

На железнодорожном вокзале пахло махоркой, билетами и потом. У кассы – во внутреннем коридоре здания вокзала – толпились люди. Мама несколько раз пыталась купить билет, что, видимо, все-таки удалось, так как помню себя уже в переполненном плацкартном вагоне, шагах в пяти от входа. Весь проход был забит сидящими людьми и вещами. Одна голытьба. Люди на полу потеснились, мама положила мешок, села на него и взяла меня на колени. Раздался паровозный свисток, вагон вздрогнул, и поезд тронулся…

Уже основательно смерклось, когда вагон загудел: проводница с трудом продиралась в другой конец вагона, чтобы и там зажечь тусклый керосиноввый фонарь, подвешенный к потолку. Но постепенно вагон успокоился, и люди – в тесноте, да не в обиде – отошли ко сну…

На Каланчёвку мы приехали уже днем. Дорогу до Ярославского вокзала помню смутно (припоминаю лишь, что, немного не доходя до Ленинградского вокзала, я сел на землю и закапризничал: «Накамэ» (т.е. на-ко-мне – короче: хочу на руки). Пригородный загорский поезд (кстати, тоже на паровозной тяге) запомнился. Как и в междугородных поездах, в тамбур надо было подниматься по ступенькам (пневматических дверей еще не было). Мешок с картошкой и здесь сыграл функцию сиденья. По вагону, и без того полном, прося подаяние, бесконечной вереницей продирались инвалиды на костылях и тележках.

…Но вот и станция Пушкино. Впереди почти два километра пешего хода. А мне не тридцать лет, а три с небольшим года и через каждую сотню шагов я сажусь на землю и требую: «Накамэ!». И бедная мама подчиняется…

Наконец, пришли: дача №25. Впереди второе раннее детство в лесном Подмосковье и в круглосуточном московском детском саду недалеко от Красносельской…

(Четырехкратная перемена места жительства с контрастной переменой «декораций» – степная деревня, лесное Подмосковье и Москва – позволила мне с большой точностью датировать события.)


Рецензии