Вспышка. Часть 4. Плюс моя история в 15 лет
Часть 4. (Ранее: 2 - III).
Спала Алёна не так много и проснулась в такое время, которое вполне ещё можно было назвать утром. Умылась, оделась, прошла в зал и увидела... Анатолия, который непринуждённо болтал с Тасей.
— Привет всем... А про тебя какие-то ужасы рассказывают...
— Алёна, проснулась? Мы уж хотели пока не будить. Привет.
— Доброе утро, — поздоровалась заодно и Тася, — выглядишь ты, вроде, нормально.
— Засекли, что я не спала? Ерунда. Недосыпа у меня здесь ещё не случилось, и в ближайшую неделю не обещают... Ну, так какими ты судьбами-то? — обратилась она к Толе.
— А что мне сделается? Следить за мной никто сейчас не будет, своих дел по горло. Особенно со вчерашнего дня. Не такая уж я птица. А на выходной право имею. Вот я и поехал на своё подобие дачи. Оттуда же и вернусь. А что в промежутке — моё дело. Да и никому это не интересно.
— Так что, весь тот наш разговор кто-то слышал?
— Ещё чего. Мы тоже представление о чём-то имеем. Если бы слышали всё — мне бы уже точно впаяли какое-нибудь неполное служебное соответствие. Не известно, за что больше, за то, чего наслушались бы, или за то, что сумели всё прослушать... Нет, — да и не надо тебе этого, — это наши дела.
— Вообще-то, меня всегда кто-то слышит, и я это знаю. Но не так, не в микрофон... Слушай, Толя, а Димка сказал, что будет полностью в курсе. Он что, здесь? Или слушает по мобильнику?..
— Алёна, ты ещё, наверное, не проснулась. Завтракать-то будешь? Или всё-таки ещё поспишь?
— Да нет, не хочу я спать. Пойду, что-нибудь съем, а главное, горячего попью.
— Помощь нужна? — спросила Тася.
— Не-е-ет. Разберусь.
На кухне Алёна, даже что-то мурлыкая себе под нос, налила большую керамическую кружку чаю, сделала какой-то сложный горячий бутерброд. От ночной тревоги не осталось и следа. Видя перед собой этих людей, она как-то не брала в голову ничего дурного. Тем более что неожиданное толькино появление как будто развеивало какие-то страхи. (Она не знала, что ранним утром, после её ночных бдений, это специально решалось. Дима, занятый сегодня чем-то другим под завязку, но неплохо её понимавший, подсуетился о внеплановом появлении перед ней «пропащего», дабы не оставлять у неё хотя бы этих открытых тем, поскольку ситуация, в которой она оказалась, на самом деле не была простой. Действительно, хотя она прошлой ночью о нём и не вспомнила, но теперь всё как будто бы становилось на места.)
Позавтракав и помыв посуду, она отправилась обратно в зал. Хотела взять чайник, но вспомнила, что для чая и кофе там было всё и так изначально предусмотрено стараниями Веры. Толя был уже один и что-то листал, сидя в кресле. Она сразу спросила:
— Слушай, вы что-то там шифровать собираетесь. Это что, история моей жизни?
— Алёна, ты — явно не жаворонок. Спать точно не хочешь? Ну да ладно. Конечно, шифровать историю твоей жизни с твоих слов было бы верхом глупости. Из твоей истории мы возьмём лишь то, что интересно с профессиональной точки зрения. Хотя, у тебя там всё интересно... Но мы предельно сжато систематизируем это с совершенно определённой целью, о которой Дима тебе обязательно скажет. Основной же текст при этом будет, к сожалению, в десятки раз объёмнее того, что имеет отношение к тебе лично. Но не беги впереди паровоза.
— Ладно.
— В том минимуме, который тебя затронет (как и во всём остальном), мы хотим предельной точности либо самой-самой сути, её причинно-следственных построений, если уж невозможно что-либо точно установить. Но чьей-либо частной жизни это касается меньше всего. Хотя... С просьбами к тебе, конечно, обратятся все, кому не лень...
— Так, Толя, опять начинается какая-то ахинея. Ты, пожалуйста, или объясняй, о чём говоришь, или не говори этого пока. А то я начинаю чувствовать себя очень... некомфортно.
— Извини. На чём вы с Димкой остановились в прошлый раз? А, помню, — на начале твоего четвёртого класса. Рассказывай, пожалуйста, всё, что считаешь нужным. Если что — я спрошу.
— Договорились. Только начну я опять раньше.
На этот раз Алёна рассказала ему о целом ряде «мелочей», которые помнила из детства и которые, как она считала в последние годы, свидетельствовали о неслучайности, неестественности тех или иных событий жизни и черт её характера, об изначальной непредоставленности её в этом доме самой себе и родителям. Анатолий слушал внимательно, своего мнения не высказывал, иногда что-то уточнял, явно на запись. Был ли он согласен с её трактовками, он понять не давал.
— Ну вот, а потом начался мой самый неприятный период, 11-12 лет.
— То есть, это ещё не десять?
— Нет, именно с пятого класса, как раз с одиннадцати. В десять акселерация, конечно, уже начиналась, но ещё не так бурно. А 11 лет — самый страшный год, и по этой причине тоже. Мне собственное развитие было противно донельзя, и кстати, я старалась не переодеваться около зеркала, — всё казалось, что я не одна и лучший способ «маскировки» — не видеть себя самой... В школе я на тот период, конечно, превратилась в изгоя. Хотя, бывшая и последующая подруга была ещё выше меня и тоже тогда не утончённым существом. Но со мной, как мне казалось, происходило нечто, выходившее за все рамки. Начала гипертрофироваться и портиться фигура. А это вообще отдельная тема. У меня тогда выросла какая-то дикая нижняя часть, у одной девочки, с которой мы потом общались — невообразимый бюст, ещё у одной — чрезмерно развитые икры. Хотя, последнее было не столь дискредитирующим моментом, но ей, наверное, тоже доставило много неприятностей. Та девочка была отличницей «от бога», страшно умной, и кстати, к моменту принятия в пионеры — как раз ближайшей подругой Лены Одинцовой. Но всё это, кажется, касалось только нашего класса, а не параллельного... Между прочим, гораздо позднее, ближе к двадцати, у маминой племянницы, тонкой-звонкой, тоже что-то случилось с ногами, хотя, конституция у нас с ней была несхожей абсолютно. А к моменту её замужества (оставившего ей двоих детей, но тоже уже закончившегося трагически, если никто не врёт) всё у неё вошло в норму. Видимо, поскольку он изначально был нездоров, наметилась новая тенденция её уничтожения, а предварительно — моего, на что они тогда рассчитывали, а значит, испорченную фигуру следовало «отменить» и сделать её опять посимпатичнее... Её историю я ещё расскажу вкратце, — сейчас речь о другом. Кстати, позднее все тем или иным способом привели себя в некоторый порядок, — видимо, включая оперативное вмешательство... Но основная масса, конечно, и тогда была в порядке. «Простые люди» такого не поймут совсем (у них, по Кара-Мурзе, как будто отключена способность видеть очевидное), но тебе скажу. Вспомни ещё вопиюще перепорченные фигуры сразу у нескольких популярных актёров-мужчин позднесоветского времени (такая тенденция была даже у Андрея Миронова)... Я в этом тоже вижу искусственный элемент воздействия, возможность влиять на физиологическое состояние для создания определённых общественных настроений. Ведь и делается-то всё по максимуму именно так, чтобы об этом неудобно становилось говорить, чтобы никто не решался заострять проблему на происходящем, чтобы никто не начинал бороться с такими воздействиями как с явлением. Если помнишь, в позднесоветское время стало считаться, что Россия вообще отличается плохими фигурами (но раньше ТАК не было, процесс не оказывался таким уж взрывным, и тем более, это никогда, вроде, ранее не касалось мужчин, особенно, так массово и наглядно). А вообще, один мальчик и из параллельного класса, тоже умный и перспективный, но не в тамошнем явно американском ключе, тоже позднее уподобился в этом смысле ряду актёров, о которых я говорила (упомяну его позднее, в связи всё с тем же вечером встречи на 20-летие выпуска), и судя по происходившему, не удивлюсь, если с ним уже полностью расправились... Ещё кое у кого я замечала нечто, начинавшееся в том же роде, совсем не из школы.
— Рассказывай.
Она рассказала. И продолжила:
— Хотя, люди переживали тогда и пытались принимать меры ничуть не меньше, чем впоследствии, — никому это не было безразлично. И вспомни, как девочки «нового общества», особенно в столицах, вдруг выросли теперь все точёными, как по заказу, без таких диссонансов... Главное, что всё это имеет тот же механизм, что и многие «неприятности» со здоровьем, тем более псевдоестественные убийства. Что хочешь — вырастет (опухоль, например), что хочешь нарушится, лишь бы это со стороны продолжало производить впечатление «естественных процессов»...
— Не смотри на меня так испытующе, — я слушаю тебя по-прежнему внимательно. Продолжай.
— Ну вот, а тот год был страшен для меня отнюдь не только такими проблемами. Именно тогда умер дедушка в день рождения мамы.
— То есть, её отец?
— Да, конечно. Она почти на всю жизнь осталась без дня рождения. Тема дней рождения — вообще отдельная. В раннем детстве у меня самой это было ещё не так, а потом — началось. Позднее был некоторый перерыв в «поздравлениях», а в последние годы — опять по полной. В 40 лет, когда я объявляла голодовку, меня однозначно хотели в течение всего дня довести до суицида. Кстати, ещё расскажу о появлении в Москве в тот вечер передо мной «псевдомужа», — они тогда лоханулись, — видимо, им кто-то подбросил ложную информацию, так что на отчима мужа тот тип был действительно страшно похож, только гораздо моложе и светлый, — я сначала даже ничего не поняла (при чём здесь его отчим и кто-то слишком на отчима похожий), не побежала к нему, хотя топтался он вокруг меня долго. Потом, по прошествии времени, мне стало ясно, что имелся в виду, наверное, именно муж, на которого я должна была по их представлениям среагировать и о котором они могли не знать, что ЭТОТ отец — не родной. Но тогда мне даже в голову не пришло никакой ассоциации с мужем, — я просто осталась в недоумении. Отчим был по-человечески не очень приятный, толстый тип, на восемь лет моложе жены, с которым я всё время оказывалась немного на ножах, что совпадало с отношением мужа, имевшего причины несколько обижаться за мать. Настоящую фамилию мужа, с которой он родился, и место его рождения я всегда знала, фотографии родного отца я видела, — тот был худощавым и очень интересным парнем. Умер рано, в 34 года, когда сыновья были ещё маленькие. Тоже странная история. На родного отца мой муж был страшно похож. А с отчимом — ничего общего, разве что, широкое лицо как факт, но абсолютно другое, и тоже не понятно, в кого (отец-то его широколицым как раз не был)... Главное — довольно характерная походка мужа, которую невозможно было не узнать. А тот тип, которого мне довольно долго пытались навязать в вечер сорокалетия, имел выраженную походку его отчима, так что мне, конечно, даже среагировать было не на кого, особенно издали, — я лишь позднее стала задумываться, что это была за чушь... Но речь — о днях рождения. В позднешкольные времена у меня с этим началась ерунда: большинство из приглашённых, как заколдованные, не приходили. Были дружеские и приятельские отношения, с которыми ничего не случалось ни до, ни после, а в день рождения — приходили трое из десяти-пятнадцати приглашенных... После школы, а особенно в период замужества, это изменилось (уже невозможно стало иначе), и потом — опять невесть что. В Музее Музеев, помнится, в один из таких праздников я специально никого не приглашала, хотела посидеть с родителями, так под конец «сам» катастрофически потёк сортир. (Тема сортира в Музее Музеев, в том кругу программистов, где я работала, оказывалась одной из основных.) И я уже, кажется, рассказывала (или вспоминала?), как в самом Музее меня как-то однажды от «поздравления» кто-то спас... Но что касается мамы, то в день её семидесятилетия я как раз должна была лечь в больницу. Я тогда приехала из первой Москвы, и у меня происходили нехорошие странности с глазами (отчего и пришлось вернуться в Петербург, — тогда я ещё этого не знала, но больше такое у меня не повторится не из-за каких глаз, — я скорее умру, с проклятием, разумеется, чем туда ещё когда-нибудь вернусь). Так вот, ни о каком аутоиммунном диагнозе я тогда ещё не знала, но офтальмолог направила меня ложиться в больницу немедленно. Я наотрез отказалась делать это в день маминого семидесятилетия, сказала, что приду назавтра. Поскольку с тем диагнозом всё было «не так», и судя по срокам, которые я прогуляла со своими симптомами, я уже могла бы временно ослепнуть (но не ослепла), то офтальмолог сказала: «Ну, если с вами за такое время ничего не случилось, то может быть, и один день ничего не решит. Но — под вашу ответственность. Я вам этого не говорила». Так день маминого семидесятилетия я отметила дома. Это — мама. У папы тоже творилось неизвестно что. В день его семидесятилетия, когда я ещё жила в первой Москве и приезжала к родителям на выходные и некоторые праздники, но у него уже начались странности с его родственниками (впоследствии зомбированными напрочь, настолько, что к ним уже немыслимо было относиться как к каким-либо людям), — в день семидесятилетия страшный скандал за столом устроили его одиозный брат и мамина племянница, ещё более одиозная всю жизнь. Больше в той ругани не участвовал тогда никто, но почти все сразу ушли, и семидесятилетие этой грёбанной парочкой было испорчено. Не поделили они тогда, кстати, темы православия... О восьмидесятилетии я говорила уже сто раз. В общем, начинаю обо всём этом рассказывать — меня, наверное, и понять трудно, — сама слышу, что сбиваюсь, перескакиваю...
— Алёна, слушай, а твой день рождения не приходится на эти полгода у нас? Жаль... Всё бы было не так...
— Толя, о чём ты говоришь?!! Всё, все поезда ушли. Больше этого не будет. Не допущу. Ведь не будет же нового Нюрнберга!.. А больше мне не надо ничего. С чем меня хотят поздравить? С тем, что вся жизнь украдена, а теперь я состарилась? Ну да, ещё как у них водится, могут решить под занавес в качестве утешительного приза сунуть мне в зубы какого-нибудь убогого хренка как высшую награду... А даже если и не убогого... И ещё не факт, что захоти я только этого — опять непременно разразится какая-нибудь дрянь. Только хотеть уже больше некого, живых людей не осталось. Нет уж, всё. Если мне ещё предстоит сколько-то дней рождения, буду поминать родителей, которые, оказывается, не были виноваты вообще ни в чём, и буду проклинать действительных виновных со всем их потомством. После всего, что было, раз уж не состоится нового и более адекватного Нюрнберга и значит, у власти навсегда останутся только фашисты, то ничего другого теперь не будет, и пускай своими утешительными призами они сами подавятся от горла до задницы.
— Я, вообще-то, забыл, что тебе до главного разговора следует ждать ещё неделю... Уже шесть дней... Подожди, пожалуйста. Всё должно быть вообще не так. Жди.
— Ладно. Теперь ты, пожалуйста, подожди, — я чаю крепкого выпью на кухне. Потом продолжим.
— Договорились.
Алёна ушла на кухню и отсутствовала минут пятнадцать. Никто её не трогал. Потом она вернулась в зал и продолжила.
— Вообще-то, со смертью деда было нечисто. Был он, конечно, старым и больным, но «ускорить процесс» могли запросто. В больницу его положили «в очередной раз». Тётка, мамина сестра, уехала тогда с маленькой дочерью в командировку именно в Москву. Она, конечно, знать этого ничего не могла (не такой, всё же, была человек, особенно в те времена.) Услали. И в больнице, где она работала, её не было. Дед сначала находился в палате, а потом, в отсутствие тётки, его выставили с койкой в коридор, «потому что храпел». В общем, не было это всё случайным именно в тот день... Хотя, прямого, откровенного криминала могло, как водится, и не произойти. Всё те же психотехнологические штучки... О чём я говорила в целом?..
— О периоде 11-12 лет.
— Да. В школу я тогда ходить расхотела, но прогуливать просто так ещё не давали. Я грела градусник на батарее, брала справки и оставалась дома. Валялась в кровати. Читать начала тогда запоем. Правда, больше всего в тот год, в 11 лет — по очереди «Как закалялась сталь» и «Три мушкетёра». Наизусть выучила. Вот тогда-то я и начала фантазировать очень бурно. В реальной жизни все возможности были перекрыты. Но надо же было чем-то жить!.. А умение фантазировать тогда усовершенствовалось до предела. Я научилась создавать свои миры и жить в них. Вообще-то, научилась не тогда: эта способность была, видимо, врождённой. Но теперь, когда я оказалась предоставлена себе, ей больше не мешало вообще ничто, кроме периодических родительских скандалов, слушать которые из своей комнаты было невозможно, но которые меня не касались вообще никак. Позднее, когда я уже очевидно почувствовала, что всё это забирает жизнь, я справилась с этой своей способностью самым деструктивным образом. Я узнала, что в православии мечтательность, оказывается, считается грехом. По скором и недолгом размышлении я поняла, почему. Всё по той же причине: это крадёт массу реального времени, не принося реальных плодов. Если бы такая способность могла уходить в художественные произведения — было бы другое дело. А у меня не могла, и это — отдельный разговор, — здесь есть, о чём рассказать. Но тогда я ещё, живя и думая под диктовку, во всём, конечно, послушно винила себя. Я просто запретила себе мечтать, фантазировать, и долгое время жила под таким запретом. Естественно, такая ломка натуры ни к чему хорошему привести не могла. Но всё это было позднее. А тогда, в 11 лет, я окончательно нашла, куда можно убежать от этого мира. (Жить-то я хотела, очень хотела именно в нём, но вот этого-то методично и последовательно никто и не давал делать.)
Насколько непростой и неестественной была ситуация у родителей, я окончательно поняла только в последний год жизни отца. Накануне кражи большей части отцовских фотографий один полуродственник вдруг принёс пачечку других, которые раньше хранились, видимо, в деревне. Тогда-то папа и перебрал их все, разложил по пачкам, как раз перед тем, как бОльшую их часть и украли. Видимо, намечалась какая-то фальсификация и с фотографиями. Но маленькую пачечку я видела впервые. Там была как раз фотография его возлюбленной, к которой он уходил от матери. Раньше я знала о существовании той женщины, даже говорила по телефону, было дело (и даже хулиганила в юности, дав её телефонный номер однокласснику и сказав, что говорить можно, что угодно, — он что-то там пошлил, а мы с подругой хохотали), но я никогда её раньше не видела. В общем, было как-то всё равно. А тут увидела впервые. И многое для меня сразу стало ясно. Я, конечно, никому ничего не докажу, — это чувство. Вернее, ряд чувств, знакомых до боли...
— Алёна, тебе не нужно никому ничего доказывать, даже если мы до сих пор чего-нибудь не знаем. Просто говори.
— Короче, эта тётка была, конечно, отцу подсунута, — что-то было там просчитано. Дело в том, что это был абсолютный типаж матери, как на той университетской фотографии, которую он впервые отправлял своим родителям, — только явно красивее, чем мама. (В то время как мама на его первую жену не была похожа абсолютно, то есть искать соответствия такого рода было не в манере отца.) И тогда мне стало до нутра понятно, что происходило тогда с матерью. Раньше я ведь ничего подобного и предположить не могла, а позднее на подобные сценарии этой фашистской деятельности насмотрелась до зубной боли. Они очень любят «чудеса», «совпадения». Так, например, последняя (из известных мне) масонская жена моего мужа (масонская именно в смысле принадлежности к секте, к ложе) была старше его на год день-в-день. И т.д., и т.д., и т.д. И вот, глядя на ту фотографию, мне вдруг стало ясно (просто очень знакомо), почему мама во время той истории так сходила с ума. Вообще-то, она ведь могла и отпустить, могла и плюнуть, а могла и просто взять себя в руки, заставить себя отойти. А тут — нет. Да просто она ЧУВСТВОВАЛА, что её судьбой распоряжаются извне, и отнюдь не отец, не их житейский треугольник, не их отношения. А такое ощущение невыносимо. Она, ничего, конечно не понимая, нутром чувствовала (как и кричала тогда), что здесь — не просто роман отца, никогда не бывшего таким уж правильным, а именно интрига ПРОТИВ НЕЁ. Вот она и встала тогда скалой... Даже про меня забывала, пока не случалось что-нибудь экстраординарное, которое я любила иногда им устроить (тогда уже хваталась за голову и бежала ко мне со всех ног)... Вот она и говорила иногда дикие полемические вещи — наоборот, назло... Когда ТА деятельница со сцены исчезла, и папа захотел вернуться в семью, мама довольно спокойно сказала ему: «Мне всё равно. Как хочешь». Я это помню и меня это тогда удивило. Он всё же вернулся, а вскоре общая жизнь и мои выходки очень их сплотили... В общем, для меня тогда с той фотографией (кстати, не украденной, а как раз сохранившейся) всё стало на свои места. Но это было уже в последние годы и для этого нужно было уже оказаться способной предположить существование вот таких искусственных житейских конструкций по чьей-то чужой человеческой воле, а именно, в целях ведения психологической войны на уничтожение... Хочу только сказать, что всё это включало, конечно, и прямые вторжения, когда родителей «вели» к наихудшим вариантам, и что такие выводы я делаю отнюдь не только из родительских отношений.
А тогда, переходя из пятого в шестой классы, я получила двойку в году по английскому... В целом-то я отучилась тогда нормально: способностей и минимума посещений для этого хватало. Но в иностранном языке, хоть тресни, требуется зубрёжка слов или хотя бы постоянное посещение уроков, где бы они сами запоминались. Абсолютно ничего не делая, язык не выучишь. В общем, англичанка сказала, что ей всё это надоело, и поставила мне в году «два» (пустую клетку в журнале). Между прочим, это был пример реакции моих родителей: они просто нашли мне репетиторшу на летний месяц. Занудства в доме по этому поводу было, конечно, много, и я, конечно, считала, что родители выговаривают мне всё не так, не по делу (возможно, я была и права: они и сами с собой не могли тогда разобраться), но этим всё и исчерпывалось. Я отзанималась с репетиторшей, исправила двойку, и больше таких проблем с английским не было никогда, — с тех пор у меня всегда была четвёрка. Это я говорю по поводу одной из следующих впереди тем: как могло случиться, что моим родителям столько времени в девятом классе ничего не сообщали о другом тогдашнем моём завале, доведя ситуацию до последнего предела? Я уже недавно подумала: ведь все более поздние проблемы назревали и существовали в обществе уже тогда (только МЫ об этом не знали), и не исключено, что уже тогда, в 82-м году, кто-нибудь «умный и авторитетный», как водится, пустил о моих родителях какую-нибудь пакостную сплетню, дискредитировав их в глазах школы так, что учителя БОЯЛИСЬ обратиться в семью, чтобы не наломать дров?.. Если всё это не было сознательным уничтожением меня по принципу «школы двух коридоров», то ничем другим, кроме чьей-то состоявшейся, целенаправленной, дискредитирующей лжи о родителях, я объяснить тогдашнее происшествие не могу... (Один-единственный раз в жизни я получила оплеуху от отца, но это было уже по окончании школы, в Политехе, куда меня устроили по блату, где я не хотела учиться и из которого я уходила. Раз уж заговорила, то придётся сказать потом и об этом, поскольку, немедленно уйдя из дома и договорившись в студенческом общежитии, я потащилась тогда к былой классной руководительнице, математичке, где и столкнулась с искавшей меня мамой, — папа тогда ждал дома и сразу же просил прощения. Но это я забегаю далеко вперёд...)
— Про 11-12 лет ты рассказала всё?
— Нет ещё. Это был очень важный год, именно тогда.
— Понимаю, — потому и спрашиваю. А на самом деле, он для тебя ещё важнее, чем ты думаешь. Но это — тоже потом.
— После моих занятий с репетиторшей мы с мамой тогда на свою голову умудрились отправиться в отцовскую деревню. Она наверняка хотела таким образом быть поближе к отцу и приблизить меня. Вернее, я-то ничего не решала, а ей этого делать не следовало. (Но она в тогдашнем содоме и вообразить не могла, что это плохо кончится.) Бабушка, отцовская мать, когда-то в молодости решила, что будет любить своих невесток и никогда не станет их обижать. В результате, всех невесток она всю жизнь ела поедом, благо, никто из них не жил постоянно вместе с ней. (А невестки-то все, как одна, были у неё с высшим образованием...) В общем, приглашали в гости они, бабушка и её дочери, отцовские сёстры, всегда очень ласково и многообещающе, а кончалось тем, что невестки, схватив детей в охапку, убегали оттуда гораздо раньше намеченного срока. То же было и в тот раз. Мама взяла меня и уехала очень быстро. Но сейчас в связи с этим главное другое. И мне опять придётся теперь забежать далеко вперёд, аж в первую Москву. Дело в том, что работая там в фирме недвижимости «начальником отдела» рекламы, я жила в офисе той же фирмы и очень много писала по электронной почте... Гошке Бардашкову в Америку. А была я тогда как раз недавно напроходившейся курсов у «фиолетовых» аж до звания «ультрафиолетовой», мозги были совершенно законопачены психологией, и помимо вечного желания просто писать (хотя бы письма, поскольку возможность иного творчества оказывалась перекрытой, но об этом — потом), у меня держалась ещё сильнейшая потребность докопаться до чего-то в области своей психологии, а внешних причин я ещё не видела так, как впоследствии. И вот, рассудив, что Бардашков живёт в Америке и писать ему так далеко — это как себе самой («никто никогда ничего не узнает»), я и изливала ему целые скатерти писем, — всё, что в голову придёт. Он читал и отвечал (хотя и по-английски), и это было всё, чего мне хотелось. Иногда мы с ним ещё и разговаривали по международному телефону. Заподозрить в нём уже состоявшегося предателя я тогда ещё не могла никак. В отличие, как оказалось, от органов МВД РФ (если не врёт). Предательство я имею в виду, конечно, не политическое (он просто сменил гражданство, открыто и абсолютно легально с обоюдного согласия обеих сторон), а человеческое. Молодые директора той фирмы, где я работала, на мой рассказ о нём и на сообщение о его будущем приезде в Россию реагировали как-то негативно и немного нервно (далеко не по каким-то личным причинам). Когда я приезжала в тот год одновременно с ним в СПб, и он уже проводил меня на обратный поезд в Москву, то, как он сам потом рассказывал, едва мой поезд тронулся (то есть, мне дали уехать), его с платформы забрали в милицию и, хотя он там устроил истерику со своим американским паспортом, продержали час, устанавливая и проверяя личность, — потом отпустили. Но времена былой дружбы на мне сказывались очень сильно, — я даже тогда ничего особенного не подумала.
— Что ты там говоришь о предательстве? В том смысле, что уехал в Америку?
— Да бог с тобой. Кто куда хочет, тот туда и едет. Предателем можно быть, и никуда не уезжая.
— Это точно.
— И того, что он не любит Россию, я не имею в виду. Кто что хочет, тот то и любит. Или не любит. Хотя, так уж открыто он не высказывался, — соображал, что к чему. Я говорю о том, чтобы гробить людей, с которыми вырос. Особенно за деньги. Кроме меня, там был ещё ряд неприятных историй. Хотя, многих деталей я не знаю. Могу в чём-то ошибаться. Но не думаю, что по сути. Другое дело, что с определённого момента он мог оказаться просто зомбированным, просто начавшим выполнять команды, и из-за связи с Америкой — более зомбированным, чем другие, здесь жившие. Ещё накануне отъезда в Штаты он, помню, «отвлечённо» разглагольствовал о том, что понятия «продаться» не существует, ведь все продают свою рабочую силу, и вопрос — лишь в том, за сколько. По причине «отвлечённости» рассуждений, большого значения я им не придала. Но в Америке он сразу устроился блестяще. Я тогда с такой точки зрения ещё ни на что не смотрела, хотя он делал очень странные вещи. На излёте той интенсивной переписки он даже откровенно подставил меня перед директорами по интернету. Я ещё считала, что он просто сделал глупость, и высказалась ему, но и только. Позднее, с 2006-го года, я, как ты знаешь, жила во второй Москве и уехала отсюда с болезнью и смертью мамы. В день сорокалетия он, говорят, пытался меня поздравлять, но я с ним не разговаривала, уже живя здесь (неужели не знал?!!) и общаться больше не хотела. Через несколько месяцев после маминой смерти он позвонил мне в СПб. Я попросила его больше сюда не звонить и повесила трубку. Но это — уже самая концовка. А тогда, в 2000-м, ещё до основного потока тех моих писем, он даже приезжал в СПб из Америки сам, и я тоже приезжала, мы с ним виделись, — когда его и прихватила милиция на платформе. (Появлялся в России он и позже, но я иметь к этому отношения уже не желала.) Во время той обоюдной поездки в СПб он, помнится, восхитился тем, как я выгляжу, и философски заметил, что многие здесь тонут, а меня, похоже, «пожевало-пожевало, да выплюнуло». Это тогда и оказалось началом моего конца. Но это — отдельная тема, к которой я ещё вернусь. Сейчас важно другое: что в письмах 2000 года, зачумлённая тогда «фиолетовыми», я описывала ему ту детскую поездку в деревню и тех родственников, бабушку с дочерьми, с сёстрами отца, считая, что из Америки он никогда ни с какими моими родственниками не пересечётся и не будет иметь ни к кому отношения, так что писать можно без ограничений...
Тогда я ещё интенсивно искала виноватых и по «фиолетовой» привычке старательно разбирала, что мои родители сделали не так. (На тренингах они открыто к этому не призывали, но на деле у многих, кто прошёл их курсы, всё сводилось туда же.) Каких-то «психологических» разборок я тогда понаписала, возможно, много, но опять же, я писала в Штаты, «на другой конец света», и совершенно не могла себе представить, что мне и кому-то ещё всё это может сильно аукнуться... В общем, я, увлекаясь, подробно писала ему о той поездке с мамой в деревню. И сказала потрясающую вещь, которой тогда ещё сама даже не поняла.
В той деревне тогда, в мои 12 лет, с определённого момента (после перехода «критической» точки нашего с мамой и других «гостей» пребывания там по времени), действительно начинало происходить что-то аномальное, — травля бабушкиных невесток и их детей начинала зашкаливать. Всё, конечно, на почве, выеденного яйца не стоившей (у нас с мамой — из-за семечек, которые я, абсолютно городской ребёнок, учившийся в английской школе, действительно не умела тогда «лУзгать»).
Параллельно в тех письмах я, конечно, пыталась разбирать и всё более аномальную ситуацию в московской фирме, где тогда работала. Какие-то перипетии холодной войны мне ещё, конечно, и в дурном сне тогда не снились. Но в фирме у меня, после «большой дружбы», определился однозначный враг, Рябочёв, один из начальников отделов, которому я, «независимая», не подчинялась вообще (распоряжались моей деятельностью только сами директора), но которому было очень уж небезразлично, как у меня складываются дела, как относится ко мне руководство (ему очень хотелось, чтобы плохо), и которого я, видя какие-то его чрезмерные возможности, подозревала «в связях с КГБ», а мне кто-то, как я не однажды говорила и писала, усиленно подыгрывал, чтобы я винила именно ФСБ. То есть, как передо мной («никем») почему-то очевидно подставляли любимого директора, а не только меня перед ним (я уже тогда это заметила и описывала), так же и эту организацию (ФСБ), видимо, продолжали подставлять перед всеми и вся. В общем, в том, что тогда творилось, чёрт ногу сломит, но интриги Рябочёв вёл по-настоящему и всерьёз, и делать это он умел профессионально, великолепно зная психологию и вертя, как хотел, подчинёнными девчонками, их настроением и отношением к кому угодно, что сказывалось не только на мне.
Ещё раз напомню, что для меня это были совсем другие времена, совсем другое мировоззрение, да ещё и постперестроечное, постгерманское, когда я, наслушавшись пропаганды, чувствовала себя вовсю «демократкой».
В общем, я обо всём этом думала в меру тогдашних возможностей, и написала Бардашкову: «Вспоминая ту деревню и уже не зная, что ещё подумать, я была почти готова решить, что и там наследил, насворачивал всем мозги Рябочёв, — настолько ОДИН И ТОТ ЖЕ ПОЧЕРК, ОДНА РУКА. Но только... мне тогда исполнилось 12 лет, а Рябочёв, как я вдруг вспомнила на половине тех соображений, был младше меня на год...» В общем, неосознанная прозорливость моя в том письме оказалась великолепной, но это-то и могло насторожить Бардашкова и кого там ещё, и окончательно что-то решить... Ещё раньше, в СПб, я писала ему в Америку от руки о каком-то музее, вся в эмоциях, а он по телефону или в письме отвечал: «Потрясающее письмо. Юмор такой, что я не разгибался. Но и "душа из яво капает"»... Нельзя было такого делать, нельзя было писать в Штаты таких писем, ни от руки, ни, тем более, впоследствии электронных. Чревато чем угодно, а уж о вероятных фальсификациях я и не говорю. Но разве тогда, при полной ещё неискушённости и будучи только что обученной «фиолетовыми», что все кругом желают тебе только добра, поэтому ко всем надо относиться с любовью, — разве возможно было предположить что-нибудь подобное!.. Вот, забежав ещё и вперёд, об 11-12 годах, о пятом классе школы я, вроде, закончила...
— И хорошо. Пойду, скажу нашим дамам, что можно уже скоро пообедать. Это мы все вместе и проделаем, как только будет готово. Торопиться, насколько я понимаю, никому не нужно.
Толя вернулся почти сразу с обеими бабушками, которые обе несли по небольшому подносу. Вера сказала:
— Мы решили, что обедать ещё рано. Анатолий немного проголодался, так мы устроим что-то типа ланча. Здесь бутерброды, зелень и фрукты. Но если ты уже хочешь обедать — сейчас что-нибудь придумаем.
— Нет-нет, как раз очень хорошо. Мне тоже обедать ещё рано, а Толя пусть поест пока, сколько хочет.
На том и порешили, и все уселись за стол. Тася поинтересовалась:
— Алёна, ты не возражаешь, если мы у тебя тоже что-нибудь спросим?
— О, господи, какие проблемы! Спрашивайте, конечно. Тут уже «такая пьянка», что если вы вдруг не займётесь сейчас психологией, то думаю, проблем не возникнет.
Все рассмеялись, а Вера ввернула:
— «"Далась ей эта психология!.." — проворчал следователь»...
— Ну, да... Так спрашивайте, что там.
Тася начала:
— Не беспокойся, с тобой сейчас психологией заниматься никто не будет. Нам ты и так нравишься.
Алёна изобразила шутливо-утрированный благодарственный кивок, а та продолжила:
— Скажи, пожалуйста, а кто-нибудь тебе прямо говорил, что ты сделала, в чём виновата, почему так попала, как кур в ощип?
— В том-то всё и дело, что нет. Думаю, здесь, как с несуществующим папиным сыном: всё откладывалось на «после смерти», чтобы парить потом меня и всех остальных. Ему просто невозможно было об этом сказать, потому что никакого сына не было, и он бы эти домыслы опроверг, — да он бы просто задохнулся от негодования... Так же и здесь: мне нельзя ничего предъявить, нельзя ничего вытащить на свет и открыто предать огласке, просто потому что в действительности ничего нет. Другое дело — после смерти, когда опровергнуть уже никто ничего не сможет и не испытает потребности, и по большому счёту всем будет всё безразлично, лишь бы сплетни пособирать, чтобы скучно не было. А там уже могут и «документы понаходиться», — я сама видела некоторые «посмертные бумажки» сомнительного происхождения. И никто уже ничего никогда не выяснит. А общественный психологический эффект произведён будет. Так, например, та женщина (мы с ней вместе работали в Горьковке перед поступлением в университет, только я тогда уже ушла из Политеха и была старше), — женщина, у которой примерно с её совершеннолетия мать всю остальную жизнь лежит больная, почти совсем обездвиженная, но в полном сознании, а дочь кормит её через воронку в живот тёртой, специально приготовленной пищей, потому что, кроме прочих органов, удалён и пищевод. Диагноз матери был поставлен на основе весьма сомнительных обследований (сейчас такое заболевание диагностируется иначе), но в любом случае, диагноз этот никак не предполагает удаления половины внутренних органов несмотря ни на какие сопутствующие заболевания. Что же с ней случилось — никто по-настоящему так и не знает, а домой к ним ходит какой-то «свой врач». Но речь сейчас не о матери, а об отце.
— Алёна, я знаю, что Полковнику ты об этом писала, — вмешался Толя, — а ещё кому-нибудь говорила?
— На каждом углу. Когда в СПб я подавала заявление в ГУВД по поводу странных компьютерных «взломов» и была приглашена в отдел «К», я там тоже к слову поминала женщину, давно лежащую без половины органов. На этих словах оперативник (правда, оперативник не по профилю) поднял брови, но уточнять ничего не стал. А ведь никому давно уже ничем не поможешь и здоровья, как и угробленную жизнь дочери, всё равно не вернёшь. Дочь когда-то сама предпочла остаться с матерью, не бросить её, и сделала всё, чтобы та жила хоть как-нибудь. Телевизор к ней поставила, телефонный аппарат, поскольку трубку держать и номер набрать она могла... А произошло всё в позднеперестроечные времена, когда у меня самой были родственники врачи (я, как и она, очень уважительно относилась к людям этой профессии), и тогда ещё всем казалось, что если врач сказал — значит, всё так и есть. В принципе, они могли и не быть виноваты, — я не случайно всё время настаиваю на возможности внушения и вторжений в сознание. Но речь в данном случае о её отце... Я вам, наверное, спокойно поесть не даю?
— Алёна, как говорится, поживи с наше, — ответила Вера, — Для нас это — обычные будни, и благо, что ты вообще сама всё говоришь. Продолжай. Кто хочет есть — наестся за милую душу. Это уж точно не твоя забота.
— Ну, так вот. История смерти её отца — совсем уж странная и явно связана с их квартирой, в которой тоже «нечисто». Дочь тогда как раз работала на домашнем телефоне в фирме недвижимости, занимаясь арендой, но договорилась и об обмене их квартиры.
Надо сказать, что отец её, бывший инженер, спился, и как-то вообще «плохо кончил» к тому времени, был зол на перестройку (изначально) и на всю ту ситуацию с матерью, что-то в ней подозревая не то. В общем, дочь захотела его отселить (он был «за»), нашла фантастический вариант. Возможно, потому и нашла, что это была изначальная липа, и кто-то заранее знал, что обмен не состоится, трёхкомнатная квартира останется целой. В общем, она «нашла» такой вариант обмена, что они с матерью должны были ехать в двухкомнатную квартиру там же, в СПб, а отец — кажется, в подмосковный Чехов в однокомнатную, в соседнем подъезде от того, где жил его двоюродный брат или тоже кто-то столь же близкий... В общем, вариант какой-то запредельно удачный. (А у самой той женщины, годами сидевшей дома и, кроме телефона, непосредственно общавшейся почти только с интернетом и со «знакомым врачом», мозги тоже уже очевидно были припорошены, — «нехорошая квартира» там тоже могла играть свою роль.) Все всерьёз ждали обмена. И вот, её отец отправился за пивом и по дороге сломал... обе шейки бедра. Домой вернулся, как она рассказывает, сам. Всё последующее было историей его угасания. Та женщина в трёхкомнатной квартире получила в двух комнатах по лежачему инвалиду: маму и папу. Лежачий остаток жизни отец её провёл, естественно, злым и агрессивным. Она зачем-то, возможно, ради пенсии, хотела поставить его на психиатрический учёт, но это оказалось невозможной морокой (так и не смогла). Её отговаривали изо всех сил. Наверное, ещё и лишние свидетели были не нужны, а тратить дополнительные деньги, чтобы заткнуть им рот, никому не хотелось. Когда я, например, разок к ней заходила (а живут они в СПб очень далеко, на приличном удалении от метро, и тратить на поездку надо день), с мамой я, как обычно, шла здороваться, а к отцовской комнате она меня и близко не подпустила, так что я его тогда не видела и большего не знаю.
В конце концов, отец умер от инсульта. Она говорит, что умер страшно тяжело. Так вот, к чему я это рассказываю. После смерти отца, после всех посещений, она делала генеральную уборку и нашла... свёрнутую в трубочку какую-то его психиатрическую справку. Как она сокрушалась, что ничего не знала об этом раньше!.. Но конечно, никто уже больше не проверял ни подлинность той справки, ни что вообще это было такое. Только дочь окончательно успокоилась, что смерть отца была, значит, «закономерной и необходимой»...
— Когда он умер?
— Не столь давно, уже во времена Музея. Я тогда как раз думала, что кто-то всем этим занялся, и теперь всё нормализуется. Звоню ей — и такие новости...
А в 1995-м, когда я приехала из Германии и уже рассталась с тогдашним здешним любимым, была вся в раздрае, — тогда повесился гражданский (второй) муж той самой школьной подруги. Она, по её словам, как раз хотела возвращаться к первому, законному, от которого дети. Он приехал в отпуск, работая тогда в основном в Сибири за приличные деньги, куда его, когда у них в доме начались потасовки, устроил его тесть, тогда ещё живой, — но приезжал он вообще относительно часто. Разборка, кого из них она любит, продолжалась очень долго, а она могла им назначать свидания в одно время и в одном месте, что кончалось дракой. Как только тот повесился, она в течение короткого времени поняла, что любила-то как раз того, повесившегося. (Через пару-тройку лет там всё устаканилось.) Я не думаю, что это — её собственная натура. Скорее всего, обработкой школьных и послешкольных времён в ней были сознательно активизированы какие-то тёмные инстинкты, — она уже тогда плохо соображала или соображала частично не своим умом. Всеми нами вовсю уже кукловодили, так что если посмотреть на те истории целиком за долгие-долгие годы, закономерности и сценарии проявляются однозначные. И вероятно, я, уже расставшаяся с бардашковским однокурсником, вся тогда в несчастной любви, должна была сообразить, что как только сама повешусь, меня тоже сразу полюбят... (Эти психотехнологи, как я не раз замечала, любят многофункциональность, то есть одним ударом достигать нескольких целей. Но тогда ещё ничего этого в голове у меня не было, — я с ней возилась, как дурная мамка, и помнится, ночью «не давала прыгать в окно». Вернее, наоборот, когда она «собиралась», раскрывала окно пошире и говорила: «Прыгай!» — она: «А у меня де-е-ети...» — «Тогда не тренди». Наверное, ей было действительно со мной интересно, — потому и не хотела отпускать...) Разговаривать с милицией, встречать дома вместе с ней из командировки её собственного отца, участвовать в похоронах и несколько дней откачивать «вдовушку» на даче мне тогда вместе с её первым мужем пришлось. (Было лето.)
Тот её второй гражданский муж был человеком своеобразным. Утончённым, в отличие от первого, работяги. Инженер-химик. Пописывал стихи. На нервах у него играть, видимо, было одно удовольствие. И тоже происходила разборка, едет у него крыша или не едет. Вообще-то, не ехала, — просто очень был восприимчивый и актёрствующий, иногда заигрывавшийся. (Тоже, наверное, под прицелом соответствующих кругов.) Когда я увидела его впервые, начитавшаяся в Германии писем той подруги, глаза его мне показались несколько безумными. Но неадекватным я его не видела ни разу. На работе в женском коллективе химиков, откуда она и сама ушла вместе с ним, он был всеобщим любимцем, — тётки соперничали. Хотя, речь о самоубийстве шла там часто. Тем более никто не думал, что он это сделает. Перед их знакомством он хотел даже завербоваться в Югославию, где шла война. Может, это было бы и лучше: мертвей, чем в результате, не стал бы, а мозги бы, глядишь, и проветрились… Если только дело было в его мозгах, а не в чём-то другом. С её слов, как-то раз она отбирала у него на кухне серную кислоту, которой он обычно травил металл и которую теперь якобы собрался пить, чтобы покончить с собой, и случайно плеснула её на себя, — огромный ожог на теле остался навсегда. В общем, творилось там чёрти что.
Так вот, после суицида и через несколько месяцев перемалывания «что и почему», всё продолжавшегося, она вдруг показала мне «его стихи», которые он в последний год жизни написал от руки разборчивым почерком и которые якобы лежали у неё всё это время. Это совершенно однозначно были стихи психически больного человека, не неряшливые, не рассеянные, не на первом подвернувшемся клочке, но аккуратные и такие, что всё это было всерьёз, клинически, так, что он забыл, что вообще писал и зачем, — любой психиатр приложил бы это к истории болезни. Тогда я уже возмутилась: «Да ты что, всё время об этом знала? И продолжала так себя вести, как ни в чём не бывало? Да это же просто убийство! Ты должна была принять совсем другие меры, и во всяком случае, не играть в треугольник! Почему ты мне показала это только сейчас, а не тогда, пока он был ещё жив? Почему не показала просто раньше, когда всё уже стряслось, но было ещё свежо и все думали, как это случилось и что произошло?» Не помню, что она ответила. Началось, наверное, какое-нибудь перемалывание из пустого в порожнее. Но поразителен сам факт: все жареные новости она всегда старалась выдавать немедленно, а это показала лишь через несколько месяцев после его гибели, и действительно, так себя тогда повела... Его ли это были стихи, его ли почерк? Или кто-нибудь одолжил ей чужие, стрельнув из диспансера, чтобы показать «публике»? Никто никогда не узнает. Но вопрос с суицидом для знакомых оказывался как бы решённым... Не исключено, что когда я после всего этого уже очевидно не повесилась следом, кто-то просто решил, что историю теперь надо психологически «закрыть».
— 1995-й год?
— Да, лето, где-нибудь начало августа. В общем, это — два примера посмертных «разоблачений», которые приходят в голову сразу. Но подобный «заговор» молчания — это технология, применяемая не только посмертно. Подождите, где моё эссе?..
Она опять порылась в сумке, всё время пока остававшейся в зале, и вытащила книжку.
— Вот, я писала ещё в 2009-м, упоминая статью Станислава Лекарева, историка спецслужб. Слово «завербованные» здесь взято в кавычки, поскольку имеются в виду не те люди, кого явно вербовали, а те, кто различными способами, более всего ложью, приобщён к тем или иным преследованиям других, причём, так, чтобы считать себя правыми и испытывать некоторый азарт. Мне самой это очень хорошо знакомо по тому, что делал когда-то вокруг себя Рябочёв. Вот моя же цитата:
«Если о человеке "обоснованно" (или даже совсем необоснованно, — именно к такому выводу пришёл когда-то Геббельс) поведать, что он грустен и подавлен, потому что совершил некое грязное преступление, избежал правосудия, но продолжает пребывать в страхе, то "завербованные" могут почувствовать себя "судиями" и травля будет тем более жестокой, — а сам объект травли даже знать не будет её причин: до него эти слухи не дойдут, ему никто ничего не скажет, предполагая, что поскольку он всё это, конечно, скрывает, то заведи подобный разговор, "начнёт только врать и оправдываться"».
Я-то всё время пытаюсь добиться открытого разговора, но это не делается ни в какую. Кому-то не выгодно. С другой стороны, какую ещё фальсификацию они могут устроить при таких возможностях — никогда не знаешь...
А вот ещё интересно, к той же теме. Эти цитаты взяты из последних записей, из книги Лисичкина и Шелепина «АнтиРоссия»:
«Один из эффективных методов — метод большой лжи, успешно применённый и обоснованный Гитлером, который писал: "Если уж врать, так врать нагло: в большую ложь охотнее верят, чем в малую... Люди сами иногда врут в мелочах, однако большой лжи они стесняются. Следовательно, им и в голову не придёт, что их так бессовестно обманывают..."»
Так что, никто мне, конечно, ничего не говорит, и уже давно. А со времён «СРусИнформ» я заставила себя перестать об этом беспокоиться в ходе повседневной жизни: пока ситуация не изменилась кардинально, это просто бесполезно. Тебе всё равно никто ничего не скажет и ты всё равно никогда ни в чём не оправдаешься, поскольку море лжи будет только увеличиваться и топить, а под следующую ложь тебя будут ещё и непосредственно подставлять. В насквозь прогнившей системе бессмысленно что-то ремонтировать.
Вот Бардашков, например, как со временем выяснилось, мечтал видеть меня клинической сумасшедшей, причём, он не просто чему-то там верил, а собирался СДЕЛАТЬ это, поспособствовать лично. Судя по ряду его неосторожных или просто наглых телефонных высказываний, он сознательно вёл интригу. Только он был не первым, и не с него это началось. Возможно, именно это и являлось частью общего сценария изначально. А Барбисовин, вероятно, рад бы обвинить меня в чём-нибудь в связи с московской фирмой недвижимости. Только сделать это открыто невозможно: не в чем. О других не скажу (конечно, там не так всё просто), но я сама как раз и была жертвой во всей той истории. Кроме факта начала компьютерного дизайна (если «фиолетовые» к этому не вели меня изначально, чтобы отвлечь) и не слишком высокой зарплаты, выгод я не получила никаких. А фирма существует поныне, с тем же руководящим составом... Кстати, я думаю, что и здесь могла крыться причина «исчезновения» письма, написанного Барбисовину в 2005 году, его последующей просьбы («Больше не пишите. Вообще ничего») и упорного его молчания по этому поводу: то письмо содержало слишком явное противоречие интриге, которую пытались плести вокруг меня именно в связи с той фирмой. Но я уже не буду забегать далеко вперёд. Ты, Тася, задала один вопрос, а я вот развела тебе ответ минут на сорок...
— Зато, исчерпывающе. Ну, что, забрать поднос, проживёте до обеда, или оставить пока?
— Ой, Тася, Вера, спасибо вам большое. Толя, ты как?
— Я так же.
Бабушки ушли, а Толя спросил:
— Ну что, последовательный рассказ ты закончила твоим пятым классом. Продолжишь?
— Естественно. Пережила я как-то эти 11-12 лет. В 13, между прочим, стала ездить верхом. Потихоньку взрослела, немножко хорошела, изживала кое-какие проблемы. В 11-12 мечтала стать следователем уголовного розыска. Как я позже догадалась, я имела в виду оперативника. Но насмотрелась «Знатоков», ничего не поняла, увидела, что Знаменский главнее, и решила, что буду следователем. Наверное, я чувствовала преступление, которым никто другой не занимался и не будет... А может, и не в этом дело, не знаю. Папа мне тогда говорил: «Нет, в милиции ты работать не будешь. Там грязи много», — я, наивно: «Так я ведь и собираюсь с этой грязью бороться!» — он: «Нет, я другую грязь имею в виду. Ты ещё маленькая и не понимаешь»...
— Молодец, папа.
— Ну, как бы ни было. Лет в 13 интересы у меня стали немного меняться. Снова появились стихи, но ещё мало. Выглядеть я стала гораздо лучше. Приближались те самые 15 лет, а им предшествовали, само собой разумеется, 14. С 11-ти включительно прошло лишь четыре года, но они казались эпохой, долгой-долгой, нескончаемой, в которой произошло и изменилось очень много всего... Шёл как раз 80-й год, середина. Лето, Олимпиада. Впечатление помню, — оно было довольно ярким и светлым. В предыдущую-то Олимпиаду мне только исполнилось десять, — этого я совсем не помню и ничем таким не интересовалась. Так что из осознанных это была, собственно, первая. Родители телевизор всегда смотрели, что-то из предшествующего в памяти осталось, но не так дифференцированно. Разве что, из зимних видов было позднее увлечение фигурным катанием, которое уже не имело ко мне отношения. Особенно я увлеклась, помню, Черкасовой и Шахраем. Ещё, конечно, был хоккей, Третьяк, победы над НХЛ. Впечатление тоже сохранилось. Но тут — «настоящая» Олимпиада, столько шума, весь мир — в Москве, молодость, начало жизни, музыка, олимпийская группа Стаса Намина (всякие «Smokie», «Bony M», «ABBA», «Машина Времени», «Аквариум» и прочие были уже известны)...
В спорте в моём кругу все болели, конечно, за наших. И вообще ощущение некоторого патриотизма оставалось однозначно, хотя оно и несколько изменилось. В целом же появлялось ощущение тяги ко всему западному, как мотылька к огню. Этим сменялась пионерская романтика, этим было пропитано уже многое. В школе у нас уже, кажется, поучились по полгода девочки-американки, дипломатические дочки, чуть младше нас. Из фильмов у меня появилось увлечение американскими «Каскадёрами», — в кино я смотрела его раз шесть. В подростковом кругу «заграничные вещи» стали цениться ощутимо, хотя основной темой разговоров они не были, и делать ради них что-то существенное не хотелось. Ещё помню, что от сколько-нибудь основательного общения с фарцовщиками (ничем подобным я сама не занималась, но пересекаться доводилось), — от этого мира меня мутило, как от какой-то жизненной бессмыслицы, а точнее говоря, как от тесной-тесной безвыходной узкой колеи. Слова такие в лексиконе ещё не употреблялись, но чувство — было. Так же я никогда в жизни не увлеклась торговлей, даже когда прежние рамки оказались сломанными и общественные приоритеты изменились. Заниматься этим впоследствии я могла, но тогда всё время усиливалась потребность, зарабатывая деньги (если это удавалось), что-то найти себе самой параллельно, чтобы этим заняться НА САМОМ ДЕЛЕ. А в принципе, зациклить меня на чём-то одном оказывалось трудно, — всё время хотелось какой-то универсальности, чтобы и то, и это, и всё вместе.
Можно вспомнить, что ещё в мои лет девять этажом выше поселилась семья, где было две дочери, младшей исполнилось, соответственно, лет восемь. Старшая вскоре поступила в Мухинское. Семья оказалась баптистской. Мы с той девочкой не то, чтобы очень дружили, но общались. Классе в 4-5-м она попыталась затянуть меня в баптизм, приобщить к вере. На какое-то время я поддалась, в основном испугавшись её рассказов, потом сказала ей, что больше в эти игры я играть не буду. Годам к 13 она опять ко мне приблизилась (а была она вся западная-перезападная, — потом обе сестры вышли замуж за финнов и уехали), я снова поддалась «на религиозную пропаганду» и поинтересовалась молодёжной общиной баптистской церкви. Но снова отошла от них почти сразу. В общем, что-то во мне всё время бродило, что-то я искала, и сама чувствовала, что мне не хватает внутреннего содержания, смысла, не хватает наполнения золотистому фантику.
Тот месяц, когда проходила Олимпиада, я провела как раз в городе. Микрорайон всегда был зелёным, с парками и лесопарками, можно было купаться, а также не возникало проблем, чтобы съездить за город. Кое-кто из наших тоже проводил часть летнего времени там, и совсем уж скучать не приходилось. Мама работала, ждала отпуска в августе. Папа тогда постоянно дома не жил, но случалось всякое. В общем, помню удивительное событие.
Родители иногда (что было почти само собой разумеющимся в те времена), слушали по радио «Голос Америки», насколько позволяли глушилки. Когда дед, мамин отец, был ещё жив, он тоже приходил к нам от второй дочери слушать по нашему приёмнику «БиБиСи». Но это не мешало ему слушать и программу «Время», и что-то ещё другое. Когда о нём вспоминали впоследствии, говорили, что у него всегда существовало своё собственное мнение обо всём, от соседнего гастронома до правительства Великобритании. То есть «БиБиСи» он слушал не как некую безоговорочно авторитетную инстанцию, не как руководство, а как дополнительный источник информации, который он проанализирует как-то по-своему. В принципе, подобным образом слушали «голоса» и родители — заодно поинтересоваться, что говорят ТАМ. Хотя, звук в радиоприёмнике сквозь глушилки чистым не бывал вообще никогда, но что-то они, как правило, умудрялись вылавливать. Из своей комнаты я иногда что-нибудь слышала, но сильного впечатления не помню.
В тот вечер папа был дома и приёмник, как ни странно, включил именно он. Кстати говоря, было тогда совершенно точно не 25-е июля и не 26-е, — после трагической даты прошло как минимум несколько дней (это я помнила из родительских разговоров, из их выяснений, когда же всё произошло). И ещё я запомнила удивительную вещь: звук в приёмнике, настроенном на «Голос Америки», в тот вечер был абсолютно чистым, безо всяких глушилок. Это в первую очередь и привлекло тогда моё внимание.
Впоследствии я сталкивалась с отвратительнейшими фальсификациями и с попытками психологического подавления (часто удачными) по телевидению и по радио, по «первой кнопке», прежде всего — в родительском доме. После маминой смерти «первую кнопку» я уже не включала больше вообще, чтобы не «отравиться» лишний раз. А приёмник к тому времени уже и так не включался много лет. Но вспоминая всю историю позднее, я предположила, что включив «Голос Америки», все мы услышали просто аудиозапись, транслировавшуюся откуда-то неподалёку ради осуществления заведомого сценария. В этот сценарий, скорее всего, уже входил ряд событий разного рода и в разных местах, произошедших и будущих («многофункциональность»).
Никакого интереса я к нему тогда ещё не испытывала просто потому, что ничего не знала, кроме, разве что, пары простеньких фильмов, которые в детстве не произвели никакого впечатления, одной маленькой пластинки «Мелодия», поставленной маминой сестрой и приговаривавшей: «Что-то в нём всё-таки есть тюремное», — да воплей в рекреации 11-12-летнего мальчишки-одноклассника: «Е-е-е-трали-вали», которые я, впрочем, ни с кем тогда ещё не ассоциировала, считая, что «сам дурак». Впрочем, даже впоследствии, даже после шума, поднятого на весь мир, я с удивлением встречала людей, которые ничего о нём не слышали...
В тот вечер или в ту ночь все в доме впервые узнали по приёмнику о его смерти. Имя, всё-таки, уже было на слуху, папа его где-то уже наслушался и собирался, если купим магнитофон, переписать (но руки так и не дошли), так что то сообщение произвело впечатление, особенно учитывая молодой возраст погибшего. Потом поставили знаменитую песню, и папа сделал погромче, что обычно в отношении «Голоса Америки» делать было бессмысленно из-за треска глушилок. На этот раз песня шла в чистой записи безо всяких радиопомех, от и до. В общем, по-настоящему я его слышала просто впервые. К тому времени я уже легла спать, а тут, потрясённая, в одной рубашке прокралась к родительской двери и, не заходя за косяк, прослушала до конца. Потом помню острую досаду: «Ну как же так! Почему я ЭТО слышу именно тогда, когда он умер!..»
Потом я стала интересоваться этими песнями, добилась, чтобы мне купили магнитофон и стала их собирать. Юношеская влюблённость оформилась, конечно, довольно быстро, потому что во что влюбиться — было, и более чем. Но в той любви не было абсолютно ничего страшного. Напротив, она оказалась жизнеутверждающей и очень продуктивной. Не говоря о собственных стихах, старт которым был дан, вообще-то, значительно раньше, у меня появился собственный круг интересов, я начала читать серьёзную литературу (испытывать к ней совсем другой уже интерес), кругозор расширился необычайно, просто потому, что я испытала такую потребность.
Мысленно играла я, конечно, во что угодно, и во всякие страшилки по поводу несчастной любви — тоже. Но при этом оставалась абсолютно открыта реальной жизни, и того, что у меня может не состояться ничего серьёзного и своего в реальности, мне не могло присниться и в дурном сне. Не однажды бывало такое, что я увлекалась, было, кем-то из окружающей жизни, и «самая главная любовь» немедленно уходила в тень, уступая место. Только всерьёз соперничать с ним ни по каким параметрам тогда ещё не удавалось никому, тем более, что я не собиралась допускать в школьном возрасте никаких запретных плодов. В конце концов, когда мне был на первом курсе подсунут бардашковский одноклассник в качестве первой любви (это целая история, но скучная), предыдущее виртуальное увлечение было немедленно забыто на несколько лет.
Абсолютно никакого замогильного оттенка та любовь не имела в отличие от того, что про меня, похоже, наплели. Более того, будь он жив, песнями бы я, конечно, увлеклась точно так же, но никакой влюблённости могло бы и не случиться, поскольку я видела бы его (по телевизору, например) настоящим, живым, и ощущала бы, что для меня, 14-17-летней, он элементарно стар. А так, смерть (несуществование в реальности) как бы уничтожила возрастные категории. Теперь ему было и 20, и 40 лет одновременно, — выбирай, что хочешь (и себе выдумывай любой возраст). Я всё это воспринимала в основном не как жизнь и смерть, а как несовпадение во времени («Ну почему, почему мои 15 лет не пришлись хотя бы на его 25?..») Единственное, чего действительно хотелось из заведомо неосуществимого, это «подправить» время жизни кого-то из нас, чтобы врменнЫе шкалы совпали или хотя бы совместились гораздо лучше. Всем, в конце концов, когда-нибудь бывает по 20 лет, и это у обоих могло бы не так разлететься во времени, а оказаться поближе...
То, что, скорее всего, ничего бы у нас всё равно не вышло («нашла бы коса на камень»), я осознала довольно рано. Но, поскольку к жизни это всё равно уже не имело отношения, то фантазировать, тем не менее, можно было продолжать сколько угодно. Кстати, говоря, эти фантазии были достаточно целомудренными (я как бы не позволяла себе лезть к человеку без спроса, в отличие от нынешних зарвавшихся психотехнологических уголовников из разных стран), так что если требовалось что-нибудь пофривольнее, то на это время просто выдумывался другой персонаж. Никакой «ментальной верности» я, естественно, не хранила.
Честно говоря, если бы очень серьёзные филологи наконец-то решились бы написать о нём научную работу, то скорее всего, таким образом он бы или проиграл, или оказался бы далеко не в первом литературном ряду. Это, вроде бы, «всем понятно» (если только эти «все» со временем сами не окажутся проигравшими), но вот, проходят годы, интерес к этой поэзии под гитару по-прежнему держится, а судя по количеству попыток дискредитировать и уничтожить его образ в памяти людей, он продолжает мешать каким-то распространителям человеческой гнильцы ничуть не меньше. Сколько бы они ни маскировали эту свою гнильцу призывами к «человеческой правильности» в отличие от ТАКИХ, как он, «неправильных», они всё не могут взять в толк, что такое ЖИВАЯ (вне времени) жизнь и ЖИВАЯ мысль, и почему они до сих пор не добились своего. Или — некоторые как раз могут взять это в толк, но настоящие цели у них такие, что их просто опасно раскрыть людям, — оттого и звереют...
Для меня он всегда приносил с собой потрясающую жизненную энергию, энергетику, иногда исчезая из души, иногда появляясь опять, когда давно уже перестал ассоциироваться с моей собственной потребностью в любви и вызывать какие-то девичьи чувства, являя собой совсем другой смысл. И даже когда во второй Москве у меня не было никаких записей, я пела все эти песни мысленно или иногда шёпотом, и они выносили из таких жизненных (смертных) передряг, что ценность их утвердило однозначно. А ещё суть его — как бы я сейчас сказала, консциентальная. Это мощнейший проводник НАШИХ ценностей и создатель нашей ментальности. (Прошу заметить, что уж к чему, к чему, а к какой-нибудь водке всё это не пристрастило меня ничуть, и «не понимать», что дело в другом, что он сам был здесь жертвой «вируса», а уж точно не источником — это или недостаток ума, или признак ведущийся МАНИПУЛЯЦИИ, которая (манипуляция, а не водка) уничтожила и его, и ещё многих.)
В общем, мне было 14-15 лет. Влюбляться в кого-нибудь было уже нужно, но реализация какой угодно любви в те времена относилась к разряду того, что в таком возрасте «нельзя», и это было не правилом, а чем-то таким, что в крови. Пробудить раннюю сексуальность, как я теперь поняла, во мне пытались изо всех сил, и в конечном счёте успешно, но поскольку это явление было искусственным, а не органическим, отнюдь не свойственным мне по природе, то и выливалось всё это невесть во что (совсем не туда, куда им хотелось). Так я нашла выход в том, что теперь называется «фанатеть». Даже по нынешним протезоустойчивым временам такое подростковое явление считается вполне обычным. Просто всё, происходящее лично со мной пытались и пытаются оболгать или хотя бы представить в каком-нибудь диком свете. Зато, в сегодняшние времена категорически «нельзя» быть полноценно творческим человеком, что тогда считалось вполне естественным. Сейчас даже не знают естественных и неизбежных психологических (прошу прощения за нецензурщину) проявлений творческой личности, в отличие от современных, «правильных», живущих на деньгах и на инстинктах, что усиленно вдалбливается в головы как жизненный идеал, делая тем самым людей абсолютно пригодными для страны — сырьевого придатка. Причём, всем им, конечно, внушается, что они уникальные, посвящённые, «не как все», и конечно, сыграть у многих на откровенно антироссийских настроениях не очень просто, так что все они — в основном за Россию: и крайние либералы (я не оговорилась), и крайние националисты, и пятые, и десятые, но все одинаковые, — лишь в одном иногда не сходятся: бить противников физически или потихоньку уничтожать их сознание... Способ же «послужить России» — универсальный: ещё кого-нибудь грохнуть, убрать, откровенным или скрытым способом (про кого хорошо объяснили, что «надо»). Причём, заметь: я-то, например, никому не мешаю жить, как хочет (если хочет чего-нибудь, кроме уничтожения других), а мне (именно мне) с рождения и особенно последние десять с лишним лет вообще не дают проходу, и все их «предложения» жить так или этак — мало того, что даром не нужны, но они полностью лживы, поскольку цель одна: любыми манёврами заставить меня («саму») умереть в Петербурге под контролем и по сценарию тамошней фашистской клоаки. Конечно, убийца, преступник, меркантильный человек, тиран им гораздо выгоднее, поскольку им можно манипулировать и ставить перед ним свои цели так, что он будет их выполнять. А тот, кто всего лишь хочет жить своей жизнью и предоставляет другим делать, что хотят, если сами никому не мешают, как раз невыгоден: с него нечего взять.
Ну вот, сейчас я оказалась в вашей структуре, и вроде не похоже, что вы ведёте к тому же, к Петербургу и «естественной» смерти. Уж не знаю, что там будет через полгода, но если вы меня отпустите, а потом меня вычислят, то ничего другого всё равно не состоится, ни через полгода, и никогда. А я этого сценария, насколько сумею, не допущу. У меня нет цели жить (в таком мире) и тем более нет цели жить хорошо. Не будет никакого Петербурга (любой ценой, — они никак понять не могут, что ЛЮБОЙ) и после всего, что было, я не окажусь НИ У КАКОГО убийцы-врача, любого пола, возраста и даже степени родства, не доставлю этого удовольствия — безнаказанно убить, поскольку, если вдруг попадётся другой по сути врач, то ему или ей всё равно быстро свернут мозги. Но всё можно сделать быстрее и проще, не развивая ценой собственной жизни чьи-то садистские поползновения. Я ещё до ФСБ, году в 2005-м (или ещё раньше) говорила, что единственное, что они могут со мной сделать — это убить. Дурацкое дело нехитрое. Но больше не смогут ничего.
— Алёна, я всё понял, я всё знаю. Пожалуйста, подожди, — тебе ещё ничего не сообщили. И очень тебя прошу, давай сейчас продолжим, а то так мы никогда не закончим. Ты говорила о возрасте в 14-15 лет.
— Ладно. В общем, в 14 лет, сообщив таким образом о смерти знаменитости, меня спровоцировали (хотя и вполне жизнеутверждающе, согласно собственной натуре) влюбиться, «зафанатеть», и с этим я ещё плодотворнее продолжала жить своей жизнью. Судя по тому, что произошло дальше, можно, конечно, предположить, что вообще всё было сделано специально и по сценарию. Но вероятно, что наоборот, моя сдержанная, хоть тресни, реакция была нарушением их планов и они искали способ «разобраться». На самом деле, не так это важно, — сути оно не меняет.
После восьмого класса экзаменационное сочинение на свободную тему о животных я написала в стихах, за что получила, естественно, «отлично». Но в жизни уже чувствовалась какая-то непрошибаемая стенка, а никакие скрытые внешние причины в голову ещё, естественно, не приходили.
Все эти деятели продолжающейся психологической войны пытались и пытаются, конечно, всё свалить на «естественные обстоятельства», только бы отвести подозрения от себя самих. У меня валят на родителей (котороые были, разумеется, тоже ни сном, ни духом), на «неправильную» любовь, на что угодно. Мне никогда в жизни этого не говорилось (уже со временем пришлось о чём-то догадываться в связи с невообразимой ахинеей и нестыковками), и мне в голову не приходило, чему нужно сопротивляться, где следует повести себя иначе. А вот, в параллельном классе внучка известного и уважаемого гуманитарного академика, очень яркая натура, под такой сценарий не попала, но жизнь прожила тоже далеко не такую, как должна была и могла, хотя, родила свою дочь. Пытаясь в этом разбираться, она, говорят, жаловалась, что «дед подавил авторитетом». Ага, я могу себе представить, кто и чем её подавил. Никакому деду, тем более умному и мирному, это оказалось бы не под силу (не тот у неё был характер), а психотехнологом он отродясь не был. Кстати, она рано лишилась матери, что общеизвестно. Её мать, дочь того академика, что тоже общеизвестно, погибла, между прочим, в автомобильной катастрофе, и это нанесло ему страшную рану, никогда не зажившую... (В одном из телеинтервью он говорил: «Когда рассказывают о стариках, обычно всё пытаются свести к некоему хэппи-энду. Но хэппи-энда не получилось: во-первых, погибла дочь...» Слухов об этом не было или до меня они не доходили, так что обстоятельств я не знаю. Кстати, та девочка, что любопытно и не так уж характерно, испытывала ко мне в старших классах какой-то открытый яростный негатив. Не исключено, что он искусственно подогревался, ведь не одна я выглядела «не так» и писала плохие с её точки зрения стихи... Но скрывать реальные чувства, чем бы ни вызванные, она, видимо, не могла, не умела и не находила смысла, сама не будучи посвящённой в цель тех многочисленных сценариев. Вспоминая кое-что из её дружб, я даже представляю себе, откуда это шло. (Кстати, она много дружила с Ланой Позенковой, речь о которой будет заходить ещё много, включая описание послешкольных времён. Но сделать из неё во всём виноватую фурию было бы наивно.) В общем, факт тот, что та девчонка, внучка академика, ИСКАЛА, кто её подавил. Значит, что-то чувствовала. И, как обычно, настоящей причины несостоявшейся жизни найти не могла.
В этой связи не могу не вспомнить гениальную девочку Нику Турбину, не имевшую к нам никакого отношения. Изучением её истории я отдельно не занималась, но есть ряд причин, по которым я убеждена, что девчонку уничтожили просто с малолетства. Я знала о её существовании, молодая видела её ранние стихи (а была она порядочно младше нас), немножко даже приревновала. Году где-то в 1998-м случайно увидела её телевизионное интервью. (Хотя, в последние годы в такие случайности я не очень верю, — включить телевизор, который я никогда не смотрю постоянно, могли «скомандовать».) Выглядела она плохо, была в каком-то халате, похожим на рабочий, синий. Говорила, что теперь обязательно вылечится (от зависимостей). Меня тогда эти слова пронзили, — была в них какая-то гибельность. На всю жизнь запомнилось, что мне тогда захотелось её найти, что-то сделать. В тех её «жизнеутверждающих» словах как будто сквозило: человек на грани. Честно горя, я, дурочка, появилась тогда у «фиолетовых» и мне ещё искренне казалось, что это может оказаться панацеей, что они «вытаскивали и не таких». (Тогда я ещё далека была от осознания, что убийц у неё и без «фиолетовых» было достаточно). Но во-первых, найти её и появиться вряд ли было возможно, во-вторых, как я подумала, ей кто-то серьёзно занимался, на телевидении снимал, так что пропасть не дадут. Через короткое время я узнала о её самоубийстве.
Не из какого-то даже особого интереса, а больше в силу жизненных обстоятельств я узнавала кое-что о её жизни. И вот, я была потрясена, когда оказалось, что детские стихи, поражавшие невесть откуда взявшимся взрослым трагическим мировоззрением и взрослыми познаниями, ей, оказывается... снились ночью во сне. Лет в пять она будила кого-то из родителей и просила записывать. После того, как я насмотрелась фальшивых снов, очевидно отличавшихся от настоящих, а также когда после моей письменной истерики по этому поводу в ФСБ мне их кто-то через некоторое время «закрыл» (не только фальшивые, а любые сны ночью, — не факт, что именно они это сделали, но снов я больше не вижу никаких в течение вот уже многих лет, чему несказанно рада), — после собственных фальшивых снов мне, кажется, что-то стало ясно о Нике. Методики наведения фальшивых снов я не знаю. Может быть, что-то внушается предварительно в состоянии бодрствования. Может, делается что-то другое. Это, наверное, лучше бы у Вячеслава Прокофьева спросить, или у Расторгуева. Но вероятно, эти снившиеся ей взрослые стихи в пять лет, которым все поражались и иногда поражались со страхом (православные, утверждая, что такого не может быть, кричали и писали о дьявольщине), — вероятно, эти стихи были не её, а просто действительно взрослые, чужие. Тогда начало её уничтожения может выглядеть так: была обнаружена действительно очень талантливая девочка, и одним ударом были достигнуты две цели. Ей стали «присылать» невероятные взрослые стихи просто во сне, тем самым приучив её к большой и лёгкой славе, и отучив от поэтической РАБОТЫ. Когда сновидения со стихами «иссякли», она, обретя уже определённые привычки, просто не знала, что ей делать.
Долгое время с ней общался Евтушенко. Потом, как он говорил, с ней началось что-то такое, с чем вообще никто не мог справиться. (Но если ей снились фальшивые сны, то больше тут уже ни о чём думать не надо. Причина совсем не обязательно была в её характере и психическом состоянии.) Она получила венецианского «Золотого льва», а потом в некоей последовательности её «увели» в какие-то хиппи и там укатали окончательно. Большой российский талант был уничтожен на корню, подтверждая тем самым, что «общество деградирует». Младше меня она была лет на десять, так что к моменту телеинтервью ей далеко ещё не исполнилось и тридцати...
И безо всякого геноцида Карл Поппер в своём знаменитом двухтомнике «Открытое общество и его враги» (а также некоторые его последователи, среди которых был, например, Джордж Сорос) призывал людей, в частности, оказаться вообще от всяких авторитетов — исторических, политических, литературных и прочих. От всех, кроме, видимо, одного — Карла Поппера. Так или иначе, и не сегодня, избавляться от них научились с их младенчества. Чем-то подобным занимаются саентологи, стараясь отслеживать таланты как можно раньше, вплоть до того, что с рождения, но лишь малую часть из них — для вербовки в ряды своих сторонников ради рекламы... Ты, Толя, реагируй хоть как-нибудь, а то я как будто в пустоту говорю...
— Не приставай. Дай ты мне в комплексах посидеть.
— Вот, язва!
— Да ладно, Алёна, я тебя внимательно слушаю. Продолжай, продолжай. В твоих рассказах ты перешла из восьмого в девятый класс.
— Ну, да. Той англичанки, которая поставила мне «пару» в пятом классе и вынудила тогда родителей мной заняться, в школе уже не было (случайно ли)? Она меня недолюбливала (или просто возмущалась происходящим), пыталась задевать меня и родителей, собиралась, вероятно, устроить сложности с переходом в девятый класс, что в те времена и в такой школе оказывалось серьёзной угрозой. (Кого-то из детей, говорят, милицией пугали, а у меня всё детство была своя страшилка: «в ПТУ пойдёшь».) Интересно, куда именно делась та англичанка. По слухам, она увела из семьи отца ученика, того самого Калешко (впоследствии Кашкалова), и вынуждена была уйти из школы. Так-то оно так, но я недавно подумала, что если в принципе слухи не лгут, то не известно, кто кого откуда увёл. В ту историю я особо не посвящена, что выросло из Калешко представляю, но судить о чём-то можно было бы, только зная, что там было дальше и где она сейчас, а я не знаю. Восьмой класс я закончила по оценкам нормально.
В те экзамены, в пятнадцать лет, я начала курить. Без компаний, без влияний. Просто однажды пошла, купила пачку сигарет и с тех пор курю. В школе у нас многие строили из себя голливудских звёзд и курили уже в девятом классе. Но я начала сама. Научила затягиваться меня уже в те же 11 лет взрослая девочка у тётки на даче, куда я иногда приезжала, но тогда, конечно, и речи не было ни о каком курении, я отдала ей купленную пачку и сказала, что курить не буду. А тут — выстрелило. (Если раньше не приучили потихоньку к этой мысли и потребности в тех же снах...) Перестала сгрызать концы ручек и карандашей, которые до этого грызла. (Не было ли и это как раз чьей-то неявной подготовкой?..) Осенью, в 15 лет, я пришла, конечно, в девятый класс.
С одной стороны, это было длившееся ощущение начинавшейся жизни, с другой — со мной происходило явно что-то «не то». Я в этом убеждена, но сейчас уже много говорить не буду (и так пока достаточно), главное — то, что мне тогда абсолютно всё начало сходить с рук. В школе я училась, но очень выборочно: у меня были интеллектуальные дела, «гораздо интереснее» школьной учёбы. Я собралась тогда именно в театральный, но играть пыталась мало, а больше читала. Актёры интересовали в основном наши, возможно более содержательные, преимущественно театральные, а не киношные. Делала я это как попало, непосредственно ни у кого ничему не учась. Соображение, в отличие от пятого класса, я уже имела, в школу ходила, по гуманитарным предметам оценки были очень хорошие, и множество пятёрок, но оказалось, что теперь можно было много прогуливать и посещать уроки почти по своему выбору. К математикам душа не лежала, хотя, если вдруг я начинала этим заниматься, то алгебру понимала неплохо. Просто часто не сходился ответ. Как я говорила, с математикой у меня всё хорошо, — плохо с арифметикой. Но заниматься этим было лень, а возможностей не заниматься оказывалось сколько угодно. За контрольные по алгебре я нахватывала двойку за двойкой (вместе с той самой школьной подругой), и когда их набралось по пять штук, учитель числил нас среди «кандидатов на медаль». Я, вообще-то, боялась затягивать ситуацию, но поскольку за это, кроме периодических и мягких словесных выговоров, ничего всё равно мне не было, то я каким-то образом всё время решала, что разберусь «потом», — а мои родители каким-то чудесным образом НИЧЕГО НЕ ЗНАЛИ. Как-то раз я увидела в нашем микрорайоне нашу новую классную руководительницу, Надежду Викторовну, Надьку, как мы называли её между собой, когда она шла домой к каким-то родителям с классным журналом под мышкой, — но не к моим. Поразительно, что в школе были все родительские телефоны, оба рабочих и домашний (а это была не сегодняшняя, это была советская школа, где и дело, по идее, было поставлено совсем по-другому, и отвечали за учеников ещё, вроде, иначе, в частности, перед РОНО), — у них были все телефоны, а родители продолжали получать обо мне информацию из моего вранья и из моего подмухлёвывания с дневником... Мама, при всей её правильности и обязательности, в школу ходить не любила (а мне верила), — видимо, кто-то старался, чтобы правды она не узнала, но и чтобы она чувствовала себя там очень уж неприятно. Меня ниоткуда не выгоняли, мне даже редко что-нибудь выговаривали, — мне просто почему-то предоставлялась возможность заниматься чем попало, «звездить» в гуманитарной области (к непонятному мне озлобленному раздражению внучки академика) и попросту игнорировать точные науки. Разумеется, в 15 лет я всё брала на себя, и на душе становилось всё хуже. Заканчивалась вторая четверть, полугодие, с оценками по математикам был завал, я готова была уже лопнуть, как перетянутая струна, но заниматься этим почему-то «не могла», а родители продолжали не знать вообще ничего.
Кстати, ещё в середине первого полугодия на математике (геометрии) произошёл забавный эпизод. Мы чертили пирамиды, а уж это-то я со своим пространственным воображением, что называется, щёлкала, как семечки (если бы я семечки тогда, опять же, щёлкала). Как-то раз математик объяснял очередную задачу, новую тему, начал рисовать условие на доске, ещё не закончил, стал прохаживаться по классу, что-то рассказывая, а я в это время вальяжно отвалилась от тетради. Он, продолжая рассказывать, подошёл, наклонился над партой и ошарашенно посмотрел на меня, приподняв рукой очки: условие задачи было не только логически додумано, но сама задача была уже решена. У него только вырвалось: «Ну, ты даёшь!.. А я уж думал, ты совсем ничего не соображаешь...» Однако, в геометрии сменилась тема, пошла тригонометрия, которая мне была «уже не интересна», и в остальном всё тогда осталось по-старому, ни изменений, ни выводов, ни родительской посвящённости. Я тогда, дурочка, считала, что меня просто настолько ценят как гуманитария и поэта, что не трогают в остальном. Но на самом деле, конечно, это была программа если не уничтожения, то сильнейшего первого удара. Что думали учителя, были ли они в это посвящены, не знаю. Уже приближалась, оказывается, «перестройка», мы встречали периодических американских гостей в нашей школе, хором «диссидентствовали», и мозги У ВСЕХ, по всей вероятности, были уже давно в обработке.
Как-то раз к нам «на урок по английскому» приезжала преподавательница частного американского колледжа, показывала слайды, мы обтекались слюной. Поразительно, что это было ещё при Брежневе, а то и при Андропове в самом начале его короткого правления. Каким образом такое происходило — не знаю. Надо сказать, что если не половина, то по крайней мере треть параллельного класса, видимо, тогда уже намыливалась в США, о чём если не они, то их родители наверняка знали. Впоследствии все они туда и уехали. А наш класс числился преимущественно в «недоделках», и всё это, кроме самОй их будущей эмиграции, было заметно, понятно уже в те времена.
Был ещё один, позднее осознанный приём моего, как и всей страны, уничтожения — отсутствие обратной связи. Я просто НЕ ЗНАЛА не только о том, что творилось по большому счёту, но и о своей собственной ситуации. (А мне исполнилось 15 лет...) Очень многое было наврано уже тогда, очень многое не говорилось. Так я искренне (возможно, с неосознанной посторонней помощью) объясняла себе бесчисленные поблажки в ничегонеделании своими «достижениями» в гуманитарной области, где меня по-прежнему никто ничему, кроме школьной программы, не учил (а замахивалась я гораздо на большее), и я оставалась не очень старательной самоучкой (зато, «не такой, как все»), просто НЕ ЗНАЯ, какова цена тех «достижений», как меня воспринимают посвящённые. Не зная и не имея возможности это понять, поскольку нашёптывались почти исключительно убаюкивающие присказки. Со мной даже в параллельном классе вполне общались, мы иногда вместе курили, но что могло быть за глаза — начинаю догадываться только теперь. В общем, я очень хорошо думала о себе и о своей ситуации (мне абсолютно предоставляли такую возможность), только внутренняя паника почему-то нарастала до критического состояния.
Ближе к Новому году произошло совсем уж странное событие. Человека три из класса заполняли индивидуальные ведомости по итогам полугодия (где за оценку по своему предмету должны были расписываться все учителя, каждый в отдельности, — этим заменили былые табели, где расписывался только классный руководитель), и в числе трёх человек (избранных, ответственных и доверенных, — а вообще, интересно, почему это делали ученики, а не учителя?..), — в числе трёх человек «по комсомольской линии» посадили... меня, с моим завалом по математике, с тем, что я только что устроила комедию из «ленинского зачёта». Бланки ведомостей были без печатей, неучтённые по количеству (просто пачкой), и я в своей панике прихватила, конечно, несколько штук. В общем, всё, что произошло дальше, кем-то готовилось заранее и очень тщательно. Не знаю, посвятили ли в это учителей, или у них, как почти у всего народа в ту «перестройку», было частично отключено сознание...
...Недавно в газете я читала высказывание одного из руководящих лиц государства (самого высокого, соответственно, уровня). Он говорил, противореча своим прежним высказываниям, что Россия — страна уникальная и требует, конечно, своих собственных методов управления и путей развития. Так-то оно так, но что он имел в виду? Ведь Россия не столько уникальна (в мире), сколько просто, наряду со многими другими, не относится к западной цивилизации, которая вовсе не универсальна. Но это — отдельный разговор. Но не являются ли этими заявленными уникальными путями для России — какие-нибудь лагеря и резервации?.. Если вдруг да, то совсем уж она не уникальная (как и любые другие неугодные народы и страны), и через такой же «путь развития» когда-то уже протащили, например, американских индейцев. (Этим восхищался Гитлер, — потом найду цитату.) Если, конечно, наше высказавшееся «руководящее лицо» имело в виду именно это. Во всяком случае, в той недавней статье ничего конкретнее сказано не было...
Но здесь — речь вовсе не о восточно-славянской цивилизации, которую отличают, уж конечно, не кокошники, даже не «гуманитарная направленность» (в космос-то кто первый полетел?..), а другая ментальность, другие (до недавнего времени) приоритеты, хотя, никто не отрицает взаимопроникновения и не исключает его. Речь здесь — как раз об агрессии западной цивилизации. Она очень бурно и успешно развивается, быстро заглатывая весь мир — именно как раковая опухоль, которая несёт с собой планете не жизнь, а смерть (сами же говорят о конце истории). Эта мысль не моя и тема — отдельная, так что не буду пока уходить в сторону.
А полугодие тогда закончилось. По обеим математикам в журнале у меня стояли пустые клетки (двойки). Бланки у меня с чьей-то услужливой подачи были уже заготовлены. Естественно, я, поставив себе в пустом бланке желаемые оценки, благополучно нарисовала все подписи учителей, дав его на подпись маме. Нарисовать в настоящей ведомости мамину подпись труда не составило, поскольку в этом я уже поднаторела, «заполняя» дневники. Родители такую ведомость «проглотили», — на связь с ними так никто и не вышел. (Все телефоны, ещё раз, в школе и в школьном журнале в наличии имелись, а времена тогда были далеко не нынешние, да и школа — высокого уровня, так что подобная последовательность событий выглядит более чем странной.)
«Срочная афера» тогда прокатила, по гуманитарным предметам у меня и так были в основном пятёрки, но на душе становилось всё хуже и тревожнее. Родителей боялась страшно, но именно морально. Может быть, они всё делали «не так», но в данном случае чувство собственной вины давило однозначно. Я чувствовала, что всё это неизбежно должно чем-то кончиться. Вот (вспоминала я), совсем недавно хотела быть следователем, а теперь сама — преступница... А «режим благоприятствования» чему угодно всё продолжался. Почему я (как и та школьная подруга, в журнале у которой было, насколько я знала, то же самое, и кто-то ещё) так и не смогла этим заняться — этого я сейчас не понимаю. Почему-то я впадала в какой-то ступор в отношении математики, совершенно не могла к учителю просто пойти, хотя, сидеть у него на уроках в состоянии была вполне спокойно. Позднее, например, перед контрольной по химии (а вот химичку я не могла просто видеть, одна из её коронных фраз на родительском собрании была, например, «у меня в заду сидят два очень умных мальчика», — к ней я старалась не ходить и впоследствии), — пред той контрольной я попросила позаниматься со мной другую одноклассницу, и мы с ней всё нагнали такими темпами, что получила я тогда СВОЮ твёрдую четвёрку (хотя, после контрольной и выкинув снова всё из головы). То есть, в принципе такое навёрстывание было вполне возможно. (Правда, у той одноклассницы, почти отличницы, после школы было не всё в порядке, и между прочим, оказалось, что детей не будет, — её тоже покидало... Как и ещё одну тогдашнюю подружку. Потом обе жили в Европе.) А упомянутая школьная подруга, вроде как завалившаяся вместе со мной, впоследствии с тем учителем всё-таки ЗАНИМАЛАСЬ, — но у неё, в отличие от меня, всё узнали родители. У меня же — так и не узнали, хотя, на выпускном экзамене я чуть не получила по алгебре пятёрку, — учитель даже признался (мне или кому-то другому, кто передал), что не будет ставить в итоге четыре, так что ради итоговой тройки снизил экзаменационную оценку до четырёх... Но он был однозначно прав: мы тогда подозрительно хорошо сдали экзамен, и на самом деле — действительно смухлевали, только все вместе, всем выпуском. Одному новенькому из параллельного класса, имевшему каких-то серьёзно-партийных родителей, из ГорОНО или откуда-то в этом роде за пару дней до экзамена скинули все возможные варианты контрольных работ. Какой вариант выпадет, во всех школах узнавали, только публично вскрывая конверт в начале экзамена. Возможно, на класс приходилось варианта три, не помню. В общем, всего их было много, но все они были известны нам заранее. И мы, перезваниваясь, все их прорешали. Запомнить их можно было, конечно, только хорошо поняв, но именно в тот раз я в течение двух дней этим занялась основательно, и в конечном счёте, написала экзаменационную контрольную идеально. Не знаю, что уж предпринял обалдевший математик, чтобы не поставить мне «пять», но он был прав, и я не осталась в претензии.
Перед тем, как рассказать про тогдашний кульминационный момент, который был наполнен совсем уж невообразимыми «чудесами», я хочу вспомнить ещё одно. В параллельном классе была такая девочка, уже упомянутая Лана Позенкова. Уникальная красавица. Та моя школьная подруга даже ревновала её и к такой заметной красоте, и ко мне, потому что я с ней как раз общалась, — иногда вместе покуривали перед уроками, бывала я и у неё дома. Относилась я к ней «душа нараспашку», и что-то «не то» заподозрила очень поздно, уже после Германии.
Ни в каких «заговорах» дети тогда участвовать, конечно, не могли, а что там со стороны тогдашних взрослых — не знаю, — я и сейчас-то не всегда понимаю, что с ними происходит... Но однажды, не помню точно, когда это было, ДО моего кульминационного события, произошедшего в третьей четверти девятого класса, в феврале, или ПОСЛЕ него, — но однажды мне домой позвонил её отец, весь в раздрае.
Был он сам, кажется, музыкантом, дома у Ланы я его тогда видела раз или два. (Все они, кстати, в семье выглядели очень породистыми, а вид у него был нормальным, без длинных волос и пр., но каким-то образом совершенно богемным). Тогда, позвонив мне единственный раз в жизни, он попросил сесть к нему в машину и поехать вместе с ним... к моему папе в ГАИ, поскольку вчера по пьянке влетел его коллега, который всегда возит в машине музыкальные инструменты, и у которого отобрали права. Права должны уже были отправляться в ГорГАИ, так что действовать нужно было срочно, сегодня. По поводу папиного ГАИ ко мне кто-либо обратился тогда впервые. Было как-то само собой разумеющимся, что к его работе я не прикасаюсь, никакое ГАИ не имею в голове вообще. Кто-то из учителей, насколько я знаю, к нему обращался, но связывались с ним сами и никто никогда меня в это не впутывал, — даже мысли такой не возникало. То, о чём просил меня ланин папа, было чем-то совершенно невозможным, — примерно тем же самым, что признаться отцу в подделанных ведомостях. Ведь просил меня об этом даже не отец той моей школьной подруги, которому мой папа был, собственно, и не нужен в силу куда более высокого положения, но которого я сама хорошо знала лично всю жизнь, которого не однажды мой папа видел сам и хорошо знал о его существовании, — звонил не кто-то из учителей или родственников, не даже сосед по дому, а человек, которого я к тому времени видела лишь разок-другой и которого папа не видел вообще никогда, ничего не зная о его существовании. И вот, он хотел, чтобы я СЕЛА К НЕМУ В МАШИНУ (за одно только это мой папа, образно выражаясь, меня, пятнадцати-шестнадцатилетнюю, убил бы), заявилась бы к нему, к моему отцу, начальнику ГАИ, прямо на работу, чтобы тот неведомый ланин отец просил за кого-то, у кого отобрали права в нетрезвом состоянии... Я чуть не плакала от бессилия, я готова была немедленно позвонить в ГАИ и подтвердить, что сейчас приедет именно папа Ланы, а не кто-то другой, я предлагала ему самому все телефоны, я предлагала даже с ним поехать, но только предварительно спросить разрешения у моего отца... Нет, он хотел, чтобы я просто поехала и явилась в ГАИ вместе с ним. Я объясняла ему, что папы может не оказаться на месте, что в любом случае, от такого появления будет только хуже, и тогда он, взбешённый, уже точно ничего не станет делать... Он спросил у меня в последний раз. Я, заикаясь, отказалась. Он наговорил каких-то гадостей, в чём-то меня обвинил и повесил трубку. Я осталась, что называется, обтекать, но я ни секунды не подумала, что могла поступить иначе: кроме всего прочего, я чувствовала в этом звонке что-то нехорошее.
Возможно, конечно, что ланин отец был просто совсем из другого круга, где по-другому общались с детьми. Но мне вообще никогда не приходило в голову просто приехать к отцу на работу по собственной инициативе, тем более с кем-то, тем более на чужой, неизвестной машине.
Да, однажды у отца в ГАИ я даже проходила практику по делопроизводству, машинописи (школьный УПК). Но на эту практику он меня устроил, чтобы я проходила её даже не у него (не мог он столько времени на работе на меня тратить), а у секретаря ГАИ, немолодой, очень хорошо разобравшейся в жизни женщины, да там ещё была и опытная сотрудница помоложе. Всё это было в течение недели-двух официально оформлено, а к отцу в кабинет я вообще заходила далеко не каждый день. Но и после практики, — не то, чтобы это было каким-то правилом, а просто даже в голову такое не приходило, — я ни разу не появилась в ГАИ сама, по каким-то своим соображениям. Я не могу себе представить, чтобы и школьная подруга взяла и, не договариваясь, появилась у своего отца на работе, тем более с кем-то. Более того, я уверена, что если бы к ланиному отцу кто-то обратился с личной просьбой, использовав его дочь-школьницу, то он и сам бы никого за это не похвалил.
Так что тогда я такого представить себе ещё не могла, только почувствовала нехорошее, а теперь думаю, что там готовилась именно какая-то подстава. Ведь если бы ланиного отца действительно в первую очередь так волновал его коллега, то он бы не швырял трубку, а согласился бы хоть на одно моё предложение о предварительном звонке, хотя бы попробовал... (А он ещё, кажется, ввернул что-то о том, что мне лень прокатиться на машине, а не сидеть дома. Я дар речи потеряла. Когда это мне было ЛЕНЬ не сидеть дома, а прокатиться на машине!.. Нет, он или перестал видеть очевидное, или всё как раз прекрасно понимал, но ему нужно было именно осознанно чем-то подставить меня и отца.)
Не знаю, я сама смутно понимаю, почему сейчас это вспомнила. Но непосредственно в той истории, которая впереди, Ланка мелькнула не один раз.
Вообще, здесь опять попахивает давно замеченной технологией подавления и массового сворачивания мозгов. Возможно, «там у них» уже считалось, что если я в состоянии вдруг сорваться с места и отправиться, «куда вздумается», то значит, я вообще не понимаю, что делаю, совсем уж не различаю жизненных ситуаций. А может, наоборот, они планировали сами развить во мне эту черту до идиотизма, заодно показав другим, на что «я способна». Эти деятели очень любят выбить человека из колеи, «испортить», например, его собственные привычки, а потом, ни о чём, естественно, не рассказав следующим деятелям, представить готовый испорченный «продукт» новой психотехнологической своре, которая начнёт теперь его доканывать или «исправлять».
Это замечено далеко не только на моём примере и давно. Но о себе рассказывать проще (больше знаешь). Так, например, была ты всегда человеком, любившим поплескаться в ванне, нормально и часто мывшимся. Потом к тебе начинают цепляться, и поди это кому-нибудь расскажи, особенно когда делается это таким способом, что начинаешь искать у себя микрофоны и камеры, в уверенности, что ты кому-то абсолютно и грязно подконтрольна. (Особенно этим прославился когда-то Музей Музеев с его программистами.) Но микрофонов и камер дома не находишь. Муж папиной дочки что-то однажды вворачивает в машине (когда по твоей и отцовской просьбе везёт тебя вместе с компьютером в петербургский отдел «К»), — он вворачивает: «Современные технологии таковы, что никто никогда ничего не докажет, и остаётся только подчиниться». В результате, поскольку ты действительно ничего больше пока не можешь, начинаешь мыться по меньшей мере «аккуратнее», чтобы в крайнем случае лишний раз никому ничего не демонстрировать, если каким-то образом наблюдают. Потом уходишь из Музея, устраиваешься «всем на зло» работать «младшим дворником». (Правда, удаётся устроиться только в элитный бизнес-центр, когда, отчаявшись, приходишь в клининговую фирму и попадаешь только в бизнес-центр). Так там однажды «старший дворник» за чаем вдруг рассказывает тебе, как ты подмываешься. Рассказывает как бы и не о тебе, а о чём-то постороннем, и не столь непристойно на первый взгляд, а так, что вопроса не задашь, претензий не предъявишь и морду не набьёшь, — но рассказывает предельно точно, чтобы сомнений «в слежке» у тебя не оставалось, поскольку подмываешься ты действительно давно уже «нестандартно». Целый ряд явных применений психотехнологий и последняя история с неразбитой иномаркой, о которой я и рассказывала, и писала не однажды, окончательно убеждают тебя и в наличии «контроля» (т.е. подлой слежки какими-то, естественно, предельно морально грязными личностями). А рассказать толком никому ничего нельзя, особенно когда тебя уже объявляли сумасшедшей. Потом приезжаешь во вторую Москву, в Подмосковье, там тебя дразнят туалетной бумагой, история с которой примерно такая же. А потом (после всего!) в какой-нибудь общаге новая психотехнологическая свора определяет: «О, она не моется. Надо приучить». Интересно, что, по-твоему, будет дальше с человеком, с «человеческими отношениями», и зачем В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ всё это делается, в отличие от того, что объяснили этим придуркам?!
— Это понятно. Надеюсь, нам ты таких претензий предъявить не можешь?
— Нет пока. Я внимание обращала, — пока ничего подобного не заметила. Иначе бы я уже... Ладно. Но я хочу договорить.
— Естественно. И какого рассказа я жду особенно — понимаешь. Но я не вмешиваюсь, — продолжай.
— Продолжаю. Но ты, думаю, представляешь себе, как «стал» агрессивным и как «превратился» в алкоголика, например, Владислав Галкин, даже если у него это не связано непосредственно ни с какой, скажем, ванной, а с чем-то другим, но по аналогичной технологии!..
— Да всё я на самом деле представляю. Продолжай.
— Я вот в связи с чем об этом подумала. Что-то, возможно, и Полковник пытался (по заказу) сделать с моими заявлениями в инстанции и с посещением приёмных, чтобы впредь я «расхотела» принимать подобные меры. (Когда-то я действительно отличалась тем, что чувствуя какую-то жизненную непрошибаемую стенку, могла начинать действовать, узнавать адреса, правда, не такие официальные, и появляться в неожиданных местах. Но ведь, например, в шестнадцать лет я умудрилась разыскать адреса и попыталась сунуться к известным московским поэтам не на пустом месте, а начитавшись Вознесенского о том, как сам он в молодости явился к Пастернаку и тот принял его, начал заниматься с ним... Потребовался небольшой опыт, чтобы понять, что истории эти, моя и его — РАЗНЫЕ в силу МНОГИХ причин... Так что здесь была не внезапная глупость, а отсутствие определённого опыта. И т.д. Но часто человек вдруг принимает странные решения, совершает непонятные для других поступки не в силу стечения жизненных обстоятельств, не известных другим, а именно в силу манипулирования его сознанием.) Думаю, относительно этих «отучить-приучить», дело в том же, о чём я говорю вообще. А именно, дело в заведомом сценарии уничтожения, реализуя который тебя вынуждают прожить никчёмную жизнь, выбросив бешеную энергию в пустоту, дело в заведомой дискредитации твоей личности и поступков и дело в отсутствии у тебя обратной связи. С папой, например, обратная связь у меня была, даже если она не всегда нравилась, — так я и знала, что стоит делать, а что не стоит, и что чем может кончиться. А в школьной и во многих других ситуациях у меня её не было (где-то что-то умалчивали, где-то врали и пускали пыль в глаза). Вот и Полковник, за исключением последнего времени, вёл себя совсем не так, чтобы я туда больше не приходила, — разве что, мурыжил иногда в приёмной, пока сможет пригласить. Но появляться он часто призывал сам. Возможно, в целях безопасности оно какое-то время действительно имело смысл, я за это и держалась. Вот, когда во второй Москве ФСБ со мной «поссорилось», я долго оставалась один на один со всем происходившим и в какой-то момент, уже отчаявшись, пыталась обратиться куда-то ещё, тогда в приёмной МВД меня просто мягко послали. Тот офицер положил моё заявление на стол и прихлопнул сверху ладонью, явно тем самым поставив точку на нём (что-то вроде «обратной связи»), но вообще-то, к дальнейшему устному разговору был как бы подготовлен, поскольку знал, конечно, обо мне и ожидал разглагольствований, объяснений, желания приходить снова, и не знаю, чего там ещё. А я тогда просто резко забрала своё заявление, встала и молча ушла, больше там не появляясь. В приёмной ФСБ от меня, очевидно, нужно было что-то другое, вот я по-другому себя и вела. Я-то бежала во все эти инстанции в панике, в ужасе, к как к последней надежде, — но если я, оказывается, вдруг прибегала в результате как раз к тем, из кого и сделали идиотов, кого и научили подобным «всеобщим» «методам управления», то им, конечно, было гораздо легче сказать человеку, что ему (в мягком варианте) «всё показалось» и отфутболить его, нежели признавать отвратительную правду о себе самих... В общем, ничего про этого Полковника не знаю, — ведь когда-то он говорил совсем не то, что начал говорить в последнее время... Или надеялся, что я к нему «привыкну» и с лёгкостью начну принимать от него прямо противоположное тому, что сама же недавно думала и говорила, — что просто всё забуду?.. Всё, что он устроил, было так откровенно нелепо, что мне иногда и казалось: не специально ли он всё это сделал, ведя действительно двойную игру, и вовсе не против меня, поскольку отвёл не однажды от края пропасти (хотя, возможности полноценно жить всё равно не предоставил) и САМ вынудил МЕНЯ в определённый момент всё прекратить, чтобы не оказаться вынужденным добивать меня, как от него требовали?.. Но в последнее время воспоминания, правда, всё больше говорят об обратном... Ладно, хрен с ним.
— Действительно.
— Но всё это — день сегодняшний. А тогда шло начало 1982 года. Позенкова иногда меня привечала, а я иногда с ней откровенничала, вернее, говорила ей то, о чём не сообщала многим другим. И с ней, такой красавицей, конечно, хотелось играть (искренне) в какую-нибудь любовь, которая, тем более, действительно была. Вот я от всей души и входила в образ. Помню, как-то раз я к ней заходила. Проводили они с её матерью меня уже в дверях. Дали мне на прощание какое-то невероятное по тем временам (где только взяли, — я такое видела тогда впервые) огромное и красное яблоко. Сладкое, спелое. По дороге домой я его как раз доела. И пока доедала... расхотела жить. (Всё бы ничего, но ситуация с теми школьными оценками была такой завальной, что это давило круглосуточно). Придя домой я решила что-то с собой сделать и уселась писать пространную прощальную записку. Но я с ней тогда зашилась, а тут пришла с работы мама и я протрезвела. С облегчением выкинула всё из головы. (Но подделанную ведомость-то было не выкинуть...)
И вот, заканчивалась ТРЕТЬЯ ЧЕТВЕРТЬ. Родители так ничего и не знали. Я как раз «окончательно собралась садиться исправлять двойки», хотя, объём того, что нужно было освоить, казался в глубине души неподъёмным. В огромной школьной столовой, превращавшейся в актовый зал, в тот день проводилось общешкольное комсомольское собрание. Когда оно закончилось, ко мне подошла Надька (Надежда Викторовна, наша классная руководительница в девятом и десятом классах, тоже англичанка, которую мы совсем уж не любили, в отличие от предыдущей, математички) и... велела моим родителям завтра прийти в школу. Я сразу тогда решила, что это конец. Что бы про меня потом ни говорили, но окончательное решение я приняла именно тогда, после того комсомольского собрания и короткого разговора с Надькой. И сию секунду взялась осуществлять.
Дальше начались сплошные «чудеса». Надо заметить, что мамина сестра лежала в больнице и мама жила пока с её дочерью. Мне, как и её дочери, никто тогда не сказал, что у неё был рак и тяжёлая операция, — я узнала об этом лишь годы спустя. За мной присматривал папа и ночевать приходил, конечно, каждый день. Раньше девяти вечера никто из моих родителей, как правило, с работы не появлялся.
Никому, разумеется, не сказав ни слова, я запланировала добраться до дома, наесться таблеток и лечь в кровать. К девяти часам уже бы всё было кончено. (Таблетки, и те, и другие, хранились дома. Одно название я знала, второе, помнится, как-то уточняла из любопытства, звонила другой двоюродной сестре, мама у которой тоже имела отношение к медицине. Это было сильное успокоительное. Целая упаковка, баночка. Позднее какая-то врач пыталась выяснять, откуда таблетки. Никто в доме их не покупал. Мне бы такие не продали. Мама предположила, что они остались от деда. В общем, однозначного ответа не нашлось. Но об их существовании я знала.) Я отправилась домой и... не нашла в портфеле ключа. Позднее стало ясно, что ключ из портфеля вытащили, а потом подкинули, значит, кто-то уже заранее всё знал. Но мне такое в голову не приходило, поэтому я спустилась на пол этажа к окну и стала искать. Связка ключей была тяжёлая и звонкая, — просто не заметить её было невозможно. Я совершенно спокойно вытащила из портфеля на подоконник всё, что там было, и потрясла портфель, — ключа не оказалось нигде. Тогда я пошла звонить к каким-то соседям. Тёткина дочь, у которой хранился дубликат, по телефону не отвечала. У мамы на работе сказали, что она сейчас отсутствует. Папа в ГАИ просто не брал трубку. Что-то невероятное.
По логике вещей соседи должны были предложить подождать у них. Не помню. У меня были свои планы. Я отправилась на квартиру к тётке. Видимо, доехала на транспорте, хотя, можно было за час-полтора дойти вдоль лесопарка, если бы я не торопилась. Но у меня уходило время, и тогда всё теряло смысл. Дверь тёткиной квартиры никто не открыл, собака лаяла. Я болталась ещё какое-то время, надеясь дождаться тёткину дочь. Она училась со мной в одной школе (я подходила по микрорайону, а её как-то устроили через знакомую), но туда я уже не поехала. Периодически звонила из автомата по всем номерам с тем же результатом. Возможно, в ГАИ трубку уже брали, но папы не было. Проболтавшись неизвестно сколько, поняв, что время ушло, я решила дождаться папу и втихаря всё сделать ночью. Другого выхода, кроме таблеток, я так и не увидела, поскольку позор, если узнают про ведомость, был бы непереносимым. (Да я ещё я представляла себе, что уже никогда не поступлю в институт, ни в театральный и ни в какой, и останусь на всю жизнь с клеймом этих подделок, а сказать на это мне будет нечего. Фантазировать о том знаменитом возлюбленном больше права иметь не буду.)
Не помню уже, как я дождалась отца. Но я была спокойная, деловая, и он ничего не заподозрил. Мама позвонила ему от своей племянницы, и он сказал, что всё в порядке. Как я объяснилась по поводу ключа — не запомнила. Возможно, я просто сидела у соседей, и всё обошлось. Никакого возбуждённого состояния, никакой истерики или заметной подавленности у меня не было, — я просто делала дело, и в голову ему ничего не пришло. Не знаю, насколько осознанно я действовала в то время, а насколько моё спокойствие было результатом возможного внушения.
Поужинали, и я стала готовиться в своей комнате к предстоящему. Запасла молочные бутылки с водой, чтобы запивать таблетки. Посчитала, сколько их было.
— И сколько?
Алёна назвала два вида таблеток и две цифры.
— Да, широкая натура...
— Правда, потом мне рассказывали, что какие-то из них просыпались, когда я их ела горстями. Но это — потом. Знаешь, когда-то в детстве я смотрела эпопею «Освобождение», кажется, и не могла понять, что это Гитлер не может выпить яд, если уж принял решение. Теперь я пила эти таблетки точно так же, как там было показано: не с первого раза и совершая над собой какое-то бешеное усилие. Видимо, включался инстинкт самосохранения, мощнейший. Однако, я выпила. Но это было позднее.
Тогда я написала дикую записку: «В моей смерти прошу никого не винить» с припиской: «Ланка, никому ничего не говори. Пусть разберутся сами». Приготовила таблетки. После этого приготовила фотографии любимой знаменитости, попрощалась с ним, положила их у подушки. Потом выключила свет и просто посидела, дожидаясь более позднего времени. Помню острую мысль, которая, собственно, и явилась главной причиной суицидной попытки: «Какая там знаменитость, кто бы на меня посмотрел, кем бы я работала, что бы я вообще смогла, если я даже уроки сделать не в состоянии! В жизни всё равно ничего не будет. Вообще ничего».
Ещё я умудрилась помолиться. Получилось это у меня примерно такими словами: «Господи, как хочешь. Спаси или забери меня. Если заберёшь — отдай мою жизнь, мои силы кому-нибудь, у кого с этого выйдет больше толка. Присмотри, пожалуйста, за родителями».
Тогда нащупала таблетки, воду и начала, насколько хватало сил, глотать их и запивать. Отключилась довольно быстро, не успев как следует испугаться.
Один раз я ещё очнулась и собралась в туалет. Ноги уже не держали. Я добралась, держась руками за стенки. Там пришла в голову мысль разбудить папу и попросить вызвать скорую. Но я тут же сказала себе, что это малодушие, и добралась обратно до кровати. Вообще-то, все таблетки, которых я наелась, были успокоительными...
Потом, неизвестно когда, приоткрыла глаза — свет горел. Надо мной сидел врач в белом колпаке и очень грубо (а может, просто резко, чтобы на секунду очнулась и ответила на вопрос) спрашивал: «Что ты пила»? Я ответила заплетающимся языком и немедленно отключилась. Следующий эпизод был по логике на больничной койке. Папин голос спрашивал: «Ты маму видишь»? — и надо мной наклонилось мамино лицо. Я ответила: «Да...» Прошло ещё сколько-то времени.
И только потом я проснулась. Как оказалось, через двое-трое суток реанимации.
Выяснилось, что мой организм отреагировал очень редким для такой дозы образом, а именно, я начала без сознания бродить по квартире и разбудила тем самым отца. Сначала он ничего не понял и стал звонить маме, выяснять, не была ли я лунатиком. Потом они дозвонились до кого-то из знакомых врачей и та им сказала, что надо вызывать скорую, что бы это ни было. И только потом папа потащил меня в мою комнату и увидел там упаковки из-под таблеток, — всё стало ясно.
О ведомости родители так ничего и не узнали: в школе ни про какие оценки им не говорили. Я рассказала им это уже только совсем в последние годы. Моя бедная мама, говорят, спорила с физиком: «У неё по физике четыре», — «Ну, как же четыре, когда я ставил ей три»! — «Да нет, вы забыли, а я точно знаю, что у неё четыре»! — физик не стал спорить и закончил разговор... В конечном счёте к моменту выпуска по физике у меня действительно стояла четвёрка, потому что физика, всё же, «поинтереснее».
Причиной суицида я назвала несчастную любовь. Я не увидела в этом ничего особенного, начитавшись о творческих личностях. По поводу ответной реакции решила, что меня просто не поняли. Об оценках никому не заикнулась.
Маму у племянницы уже кто-то подменил, и она, конечно, жила дома. Я им сразу же призналась, что потеряла ключ, а они мне удивлённо ответили: «Нет, он лежит у тебя в портфеле...» В тот же вечер, когда я вернулась, между родителями проскочила разборка: папа ругался, что мама ленится закрывать дверь ключом, а только захлопывает, а она оправдывалась, что закрывает ключом всегда. Он отвечал ей, что как же, он приходил, а дверь только захлопнута. Она спорила, что такого не может быть. Всё это вместе взятое по поводу ключа запомнилось, как ахинея (но запомнилось), и лишь впоследствии стало понятно: поскольку один замок захлопывался, то значит, ключ был действительно украден в школе, потом этим же ключом кто-то открыл дверь, подбросил его в портфель, и уходя, просто захлопнул её на тот единственный замок, который удавалось захлопнуть. Произошло всё, видимо, строго по сценарию: меня хотели вовсе не убить, а только необратимо ославить. Тогда что-то вырисовывается и с происхождением таблеток в доме, которые никто не покупал...
Любопытно, что произошло всё именно тогда (не раньше, ни позже), когда тётка лежала в больнице, мама жила у племянницы, а дома со мной был папа... Ещё раз уточню, что дату выбрала (в кавычках или без), пропустив все нормальные и мыслимые сроки не я, а тогдашняя классная руководительница Надежда Викторовна. Уж она-то хорошо знала, в какой именно день всё случилось... А это, оказывается, перечеркнуло почти всю мою последующую жизнь. Хотя, конечно, не только тот эпизод: вся эта действующая фашистская система, оказывается, не так элементарна и проста.
Учиться с тех пор я стала внимательнее, хотя, не намного: мне всё опять сошло с рук. Но всё же, таких острых ситуаций больше не допускалось. А с любовью до окончания школы не изменилось вообще ничего, поскольку дело было тогда абсолютно не в ней. Жизнь тогда продолжилась, но мне следовало ожидать дальнейших нехороших сюрпризов. Был и такой, где мне подсунули на площади Искусств настоящего взрослого молодого американца, но «у них» с этим не вышло просто вообще ничего. Вспоминать ту историю весело.
В этот момент в комнату заглянула Вера, Анатолий к ней подошёл, они переговорили. Тогда он сообщил Алёне, что ещё немножко, и будет обед, только они все решили дать ей спокойно поесть, чтобы не говорила беспрерывно, — в общем, поест она одна. Возражений не было. Тогда Алёна пока продолжила:
— В десятом классе я, как уже сказала, собиралась в театральный. Но сообщить об этом родителям казалось лишним, чтобы не было длинных и долгих попыток отговорить. По-первости, я для родителей (а также в качестве запасного варианта) собралась на филфак, на русское отделение. Мама тут же нашла репетиторшу, поскольку школа школой, а поступление в университет — это нечто гораздо серьёзнее. Несколько раз я к ней сходила, изошлась зевотой и сообщила маме, что на филфак поступать не буду. Дело в том, что атмосфера мне всегда значительно больше нравилась у физиков. Эти люди казались понятнее, ближе, ярче. Тем более, видимо, что физиков я всегда видела довольно высокого уровня, а филологов — школьного. Заниматься литературой мне нравилось, но тогда — в основном самой (читая), а к точным наукам как таковым душа не лежала совсем. Ну в общем, «я-то знала», что поступать всё равно буду в театральный (я тогда, конечно, и представить себе не могла, что мне этого просто не дадут сделать, эта история впереди), поэтому, «чтобы родители не приставали», я сказала маме, что пойду на физфак. Как бы не так, — мама тут же наняла репетитора по физике. Потом был ещё математик, который вообще не понял, что со мной делать: это был репетитор не для отстающих, а для продвинутых, не для тех, кто ничего не делает, а для тех, кто уже заведомо знает больше школьной программы. Он, как и тот репетитор-физик, пытался разговаривать со мной УЖЕ не на школьном, а на университетском уровне, — тем было хуже. Но вообще-то, учитывая вообще всё, что происходило, я теперь предполагаю, что и это могло быть не просто так: мне могли просто подкидывать таких «учителей», чтобы я заведомо не могла ничего понять и не могла ничем этим заниматься. Ведь в школе то, что говорили физик и математик, казалось мне вполне понятным (доступными для понимания), только слишком уж велик был объём того, чем заниматься «не хотелось». Кроме того, я помню и те занятия по химии с неназванной одноклассницей-«пятёрочницей» (а химия ничем не лучше), когда мы слёту повторили и проштудировали почти всю школьную программу с прекрасным результатом. А ещё я помню пару подобных (хотя и не столь основательных), гораздо более поздних эпизодов, связанных с университетской физикой и математикой. Сейчас я об этом расскажу, но в целом теперь не исключаю, что все мои индивидуальные занятия такого рода (независимо от психологической посвящённости-непросвещённости преподавателей) заведомо были построены так, чтобы ни к чему не вести.
В первом случае я уже «училась» в Политехе на РФФ, куда меня заткнули по блату, «чтобы не пропадал год», и где сама я оставаться не собиралась, чувствуя бессмысленность такой учёбы, когда есть вещи, которые действительно интересуют и способности к которым у меня были очевидны и признаны. (Папа, как оказалось через два с половиной года, просто не знал, что на филфаке, например, нет никакой математики (кроме матлингвистики, о которой можно было не думать и на которую был свой отдельный конкурс), — что никакой математики там нет и в помине так же, как у него в институте не было никакой литературы, старославянского и латыни.) В общем, тогда я ещё торчала в Политехе, пропуская занятия напропалую, зашивалась, и пришла позаниматься с дочерью маминой коллеги, закончившей матмех университета и уже, кажется, где-то преподававшей. Занятия эти, насколько я помню, результата не давали. Но в тот раз она куда-то ушла, а кроме самой маминой коллеги дома был муж её дочери, тоже закончивший матмех. Он, совершенно «левый» для меня человек, «просто так» согласился поговорить со мной, посмотреть задачи. И он так мне всё объяснил, что в голове просто рассеялся какой-то туман, всё вдруг стало ясно с той завальной темой контрольной... Моя мама даже в самое последнее время вспоминала, как я тогда хвалила зятя её коллеги и как сокрушалась, что он — не наш преподаватель.
Ещё один эпизод запомнился из тех уже времён, когда я давно училась в университете на филфаке на заочном и жила замужем в Германии. Я тогда попросила у мамы немецкие адреса каких-нибудь физиков, работавших там же (таких оказывалось в те времена уже немало), она дала мне, договорившись, два адреса, и мы с мужем ездили — просто пообщаться с нормальными русскими, а заодно прокатиться по Германии по интересным местам. Один из них был «гений и сын гения».
Алёна назвала фамилию.
— Нормальные у тебя были компании.
— Да нет, компании там как раз не было, просто съездили один раз, и для меня при этом не очень удачно. Парень был как раз отвергнут той самой дочерью маминой коллеги ради того её мужа, с которым я однажды занималась и которого потом нахваливала. Не знаю, повлияло ли тогда именно это знакомство, но «гений» принял нас не очень приветливо, и общения как такового, тем более интересного, тогда не состоялось. А может быть, кстати, его тогда как раз «гасили», и он был заморочен чем-то своим. Я ничего не могу об этом сказать, ничего не знаю. Просто мы очевидно оказались для него неожиданной обузой, он вежливо «отстрелялся», хотя, мы тогда втроём даже погуляли по старому немецкому парку, и он даже пытался рассказать что-нибудь о физике в художественных образах (и неплохо, но особого впечатления это как-то не произвело), — мы уехали. А вот в другой раз... Слушай, а ведь второй адрес дала мне не мама, — я нашла его сама, поскольку раньше немного поучилась и поработала в Политехе и давно знала того парня лично... Он был преподавателем и научным сотрудником на РФФ. В Политехе мы немного общались на кафедре во время посиделок, на которых всё было довольно весело и по-человечески свободно (как я всегда и представляла себе физиков), а в Германии он был вполне рад русским гостям, несмотря на то, что дружб между нами никаких не было. По телефону он пригласил нас свободно, дружелюбно, без напряжения и подтекстов. Моего мужа он тоже встретил приветливо, без каких-то заведомых восприятий. Был он в то время женат первым браком, его жены я раньше не знала, а русская компания у него собиралась часто, как и в тот раз. Я тогда как раз, начитавшись Александра Меня, Тейяра де Шардена и прочих, интересовалась философским содержанием формулы E = mc2 и близкими темами, и попросила кое-что мне объяснить «на пальцах, для идиотов», что он немедленно и сделал, и даже очень увлечённо, — я опять всё поняла с потрясающей ясностью. К студентам-то он привык к каким угодно... Это тоже запомнилось (не сами объяснения из области физики, а больше факт, впечатление). О той поездке я потом тоже рассказывала часто. Но он вскоре, через несколько лет, неожиданно для меня женился во второй раз на одной из моих относительно дальних знакомых, одновременно филологической и политеховской, причём, брак лично мне казался странным, неожиданным. За границей он не жил, а периодически работал, куда к нему позднее приезжала и вторая семья. Кого-то он ещё родил, до какой-то степени вырастил, но потом сам стал каким-то очень странным и в конечном счёте, говорят, совсем спился. Страшно жаль. Преподаватель был от бога.
Но всё это происходило позднее, а тогда, весной, в десятом выпускном классе я довольно безрезультатно занималась с репетитором по физике «для поступления на физфак». Каждый раз после тех занятий нужно было по дороге домой пересаживаться с автобуса на метро на Невском, и я заходила посидеть на скамейке, покурить на площади Искусств, благо, вовсю наступала уже тёплая весна.
Однажды ко мне подсел и заговорил американец, самый настоящий. Не говоря о чистейшем американском английском, у него был характернейший дурацкий вид, какого здесь не бывает. Как бы это сказать... Взгляд — в духе Пола Маккартни, только всё будто утрированно. Высокий, совсем тощий, в светлых штанах и каком-то свитере. Сказал, что ему 29 лет. Я заканчивала английскую школу, так что язык знала очень прилично, к тому же, у меня самой не было психологического языкового барьера, — я начинала свободно общаться хоть на пальцах, лишь бы это был не урок, а свободное общение.
Впоследствии я много думала, что это было вообще за знакомство. В том, что оно не могло быть случайным, сомнения уже не возникало. Кончилось всё хорошо, никаких напрягающих моментов не произошло, воспоминания о тех двух днях прогулки по Ленинграду (мы с ним встретились ещё назавтра после школы) долго оставались очень светлыми. И всё же, что-то было не так. Додумалась я значительно позднее: дело в том, что у них тогда просто ничего не вышло. Но это надо рассказывать. Вообще-то, я уже об этом писала, — будешь слушать? Или времени мало?..
— Времени мало, но слушать буду. Даже жалко, что я уже всё знаю, что не появится неожиданностей... Но ты — рассказывай, рассказывай, как будто впервые. Ты выдаёшь иногда сюрпризы... Да-да, бывает... Но в любом случае, это интересно. Давай.
— В общем, мы разговорились, прогулялись по Невскому и договорились на завтра, — я назначила ему встречу там же после уроков. Для меня это казалось чем-то потрясающим: не в школе под присмотром учителей, а вот так, свободно!.. ПРОСТО американец, «СВОЙ» американец. Год это был 1983-й, первый год Андропова. В принципе, то знакомство для меня оказывалось чем-то вроде школьного клуба интернациональной дружбы, только без какого-либо контроля. Но я отдавала себе отчёт в том, что некоторая осторожность необходима: могут, чего доброго, не так понять.
Вёл он себя совершенно нормально, по-дружески. Я рассказала, что собираюсь в театральный, а он попытался мне объяснить, что такое «менеджер», — но тогда я бы этого даже по-русски не поняла. Его интерес и готовность к общению я объясняла себе своим достаточным знанием языка. В общем, мы договорились на завтра и распрощались. В Ленинграде он собирался пробыть как раз ещё один день, завтрашний (из трёх), а потом уезжал на несколько дней в Тбилиси (sic!), и я, конечно, в 16 лет ни разу не задалась вопросом, почему он, турист, из нескольких коротких дней два совершенно спокойно тратит на меня. (Никакого мужского интереса он не демонстрировал совсем, иначе бы я сама не согласилась общаться с ним так свободно. Но опасность, о которой я тогда почти не подумала, исходила, действительно, совершенно с другой стороны.)
По дороге домой я почувствовала себя перед дилеммой. С одной стороны, я наслаждалась теми прогулками по городу как необычайным приключением, так что никто третий мне был там совершенно не нужен. С другой стороны, я понимала, что просто так мне никто не поверит (а похвастаться в классе хотелось ужасно), значит, нужен был кто-нибудь в качестве свидетеля. Долго обдумывая этот момент, я всё-таки решила пригласить подругу, но попозже, чтобы и наговориться по-английски спокойно успеть, и обеспечить себе свидетельницу такого знакомства. (Того, что он, договорившись, может просто не появиться, в голову не пришло ни разу.)
Назавтра я рассказала всё школьной подруге и мы с ней договорились встретиться в определённое время у выхода с эскалатора в метро на Невском. Если бы она не согласилась пойти, я могла бы позвать другую подружку или кого-нибудь ещё. Кстати, ещё раз подчеркну, что никаких родительских должностей мы ввиду не имели (у нас почти все были «не просто так»), даже в голове не держали, и у второй подружки, которая тогда могла бы пойти вместо первой, родители были «никто». Лишь спустя десятилетия я поняла, КАКУЮ на самом деле это сыграло роль. Со второй подружкой мы просто могли бы засЫпаться вместе и нажить таких неприятностей, что «ни в сказке сказать». Но тогда — глаза были голубые, «деревья большие», подруга согласилась, так что нужно было только дождаться конца уроков. ...Увы, меня назначили убирать класс и выкрутиться не получилось.
Я опоздала к нему больше, чем на час. Я, правда, уже и не летела, смирившись с мыслью, что он уйдёт. Но он... ждал. Ждал на той же скамейке БОЛЬШЕ ЧАСА. Тогда я просто очень рада была, что дождался. Мне даже и в голову не пришло задаться каким-либо вопросом. Это уже позже, когда мне было 20 лет, я познакомилась с будущим мужем, ВОСТОЧНЫМ немцем, мы как-то раз поначалу договорились о встрече, я опоздала на 20 минут и его там не было. Я тогда обиделась, а он, говорят, сокрушался: «Ну почему, почему она не пришла!..» — ужасно расстроился, но даже не подумал, что можно так опаздывать. Это потом ему, бедняге, пришлось представить себе, что такое и 20 минут, и побольше... А тут — почти незнакомый американец, три дня в городе, никакой большой и малой любви не возникало ни на секунду, и ждёт больше часа... На самом деле, вероятно, ему сообщили, что хоть я и опаздываю, но еду. Однако, кому бы такое могло прийти в голову в то время и в 16 лет!..
Того, что я притащу подругу, не мог вообразить, видимо, никто. (Тогдашние психотехнологи, как и нынешние, в своём амёбном примитиве вообще, наверное, забыли, что человек существует и выше пояса, что человеческие проявления в десятки раз шире сексуальных, даже у кого последние изрядно развиты. Правда, чтобы убить — амёбного примитивизма достаточно абсолютно.) Но мне вот с такой точки зрения он элементарно не нравился. Мне ужасно нравилось говорить по-английски не ради оценки, а ради общения, мне нравилось свободно общаться с человеком из другой, далёкой страны, тем более из Америки... Но гораздо важнее, чем что-либо другое, мне было притащить свидетельницу знакомства, чтобы потом свободно рассказывать об этом в классе.
Он спросил у меня про родителей и удивился: «Учёный и полицейский?.. Это странно, очень странно...» — «Почему?» — «Тебе так не кажется?» — «Ну... Ну, да... Наверное, странно...»
Дважды он спрашивал у меня, не хочу ли я есть. Я, во-первых, не хотела, во вторых, вот тут-то я хорошо понимала, что в кафе или ресторане с западным иностранцем оказаться никак нельзя, — этот вопрос был закрыт для меня безоговорочно. (Жила-то я, как-никак, в этой стране, и некоторые вещи сидели в крови.) Мы нагулялись, наговорились, и тогда только я сказала ему, что нужно идти к станции метро «Невский проспект», потому что сейчас приедет подруга. Ошарашенности он особо не выдал, но в метро сразу спросил меня, какими монетами здесь нужно звонить, и отлучился.
Подруга приехала, а он отсутствовал довольно долго. Позднее я поняла, что они там лихорадочно что-то решали. Она уже хотела уехать, но мне было неудобно: он столько ждал, а мы не дождёмся... В конце концов он появился и сказал, что сегодня вечером ему нужно на концерт в консерваторию. Консерватория, как известно, в шаговой доступности от метро «Невский проспект» никогда не была. Видимо, посовещавшись, они решили отменить «операцию», и он просто пытался отвязаться. Но не тут-то было. Времени у нас оставалось навалом, а в голове ничего дурного как раз не возникало, так что мы никак не могли отпустить гостя, не проводив. Дальше вспоминать уже только смешно, поскольку дальше (как мне позже стало понятно, когда высветился смысл его появления на моём горизонте), — дальше он уже пытался вежливо отвязаться, но мы всё-таки завезли его в эту консерваторию (к чёрту на рога), а он только разевал рот от того, как мы снесли все препятствия на пути. Тогда мы с подругой всё принимали за чистую монету, смешным ничего не казалось, а только было ужасно интересно и необычно. Гостеприимство мы оказали ему такое, что в эту консерваторию, абсолютно ему не нужную, мы его, несмотря ни на что, запихнули «с запасом времени». Интересно, как он потом оттуда выбирался?.. В общем, последний день в Ленинграде он наверняка запомнил.
Общался он в основном со мной. И потому, видимо, что "операция" была изначально рассчитана только на меня, и потому, что у подруги как раз существовал языковой барьер: ей, наверное, было легче общаться на оценку с русской учительницей, которая в крайнем случае её поймёт, чем с настоящим иностранцем, который если уж не поймёт, так совсем.
Сначала я объяснила ему, что пешком дойти невозможно (по крайней мере, очень далеко). Он ответил, что он не может тратить деньги на автобус. Я от всей души выгребла из кармана горсть мелочи и предложила бедному американскому менеджеру пятачки, туда, обратно и про запас. Он отказался. В общем, получалось, что пешком ему идти далеко (а от нас он никак не мог принять такой жертвы, чтобы мы провожали его туда пешком, — одному же ему идти, как я считала, нельзя: долго и заблудится), брать мелочь на автобус он не хотел (а свою тратить по каким-то там американским привычкам рука не поднималась), оставалось... Оставалось такси.
Как назло, ни одной свободной машины нигде не было (в советское время, «в Ленинграде-городе»). Стоянок вокруг не наблюдалось или они оказывались пусты, а ждать — означало бы сказать ему, что мы собрались предпринять. Он нам, конечно, «не оказывал открытого сопротивления», сохранял лицо, и даже очень приветливое — тем больше мы старались. Осторожно и с улыбкой он спрашивал у нас, что мы задумали, — я отмахивалась. В поисках стоянки, поскольку времени оставалось ещё много, мы вернулись в сторону площади Искусств, и там я увидела, что какой-то водитель такси копается в моторе. Я кинулась к нему, объяснила ситуацию и он согласился везти. Перед иностранцем распахнулась дверца и он, ничего не понимая, сел. Видимо, не мог себе представить, что это — за деньги (кто его, этот Советский Союз, разберёт), — я ведь о чём-то договаривалась... В машине всё допытывался: «Что ты ему сказала?» — «Я сказала, что с нами — американский гость, которому очень нужно в консерваторию». Таксист, пришедший в приподнятое настроение, тоже всё просил по дороге что-то перевести и спросить.
Ехали мы не долго (пробок тогда не возникало), и на счётчике выскочило 70 копеек (бешеные деньги). Американец разинул было рот, но когда я дала таксисту рубль и барски отмахнулась от сдачи, то он просто уже смотрел на всё это квадратными глазами. Но мы приехали и нужно было выйти. Запас времени оказался огромным, а консерватория — вот она, так что мы зашли внутрь показать ему двери и входы внутри, чтобы потом не блудил. Служители сию секунду молча зажгли в фойе свет. (Западных иностранцев, туристов, хотя и не так свободно болтающихся, в то время в центре города встречалось гораздо больше, чем теперь, а уж по «нашему подопечному» тем более всё было видно за километр. Когда мы ещё гуляли по Невскому, его пытались дёргать сзади за зонтик под мышкой, кто-то несколько раз порывался остановить и худо-бедно заговорить...) Потом мы пошли напоследок гулять вокруг консерватории, на какой-то скамейке ещё посидели.
Накануне я уже спрашивала у него о безработице, — он ответил, что это не так страшно, как думают здесь. Теперь подруга наморщила лоб, долго вспоминая, и выдала всё-таки слово «unemployment». Он уже просто расхохотался, ответил, что об этом его спрашивают все до единого. (В голову не приходило, что ответ на этот вопрос мы очень скоро получим исчерпывающий...) Он спрашивал у нас об Афганистане, и мы наперебой убеждали его, что введение войск — это просто братская помощь афганскому народу, — никто никого не убивает. Он спорил. Мы продолжали убеждать. В конце концов, спросили его: «Ты нам веришь?» — он, коротко задумавшись, ответил: «Вам — верю». (С ударением и кивком в нужном месте: «I believe YOU».) И потом он говорил безо всякого пафоса, а наоборот, задумчиво и, ОБРАЗНО ВЫРАЖАЯСЬ, держась руками за голову, — он очень тепло говорил о том, что Земля — одна, одинаковое солнце, одинаковые комары (он был из Бостона), и простые люди, не имеющие отношения к политике, живут одинаковой человеческой жизнью, — этой светлой встречи он никогда не забудет. Он был искренен.
Вскоре мы распрощались, — он остался «ждать концерта», а мы, как пьяные, пошли к метро уже действительно пешком в избытке чувств. По дороге подруга после некоторого молчания периодически делала над собой усилие и что-то начинала говорить мне по-английски, потом кто-нибудь из нас опоминался, и мы смеялись, весело и от души.
Он даже оставил мне адрес, и я даже дважды писала: из России, когда началась перестройка, и из Германии после падения Берлинской стены. Никто не отвечал.
Конечно, тот «случайный» знакомый был ЦРУ-шником, — в этом теперь нет сомнений, особенно, судя по чудовищной разветвлённости, как выяснилось, этой организации. И даже если он тогда расчувствовался, то его эмоциональный настрой потом, скорее всего, быстро «поправили», — теперь я давно представляю себе, как это делается. Но не решил ли он в тот момент действительно «всё прекратить» — этого я просто не знаю... Помня те события, кажется, что, по крайней мере, он должен был отойти от этого сам. Может быть, он был в той истории просто «посторонним» ЦРУ-шником, которого попросили ЗАОДНО «сделать дело», — дело сорвалось, и он не пожалел об этом... С другой стороны, вспоминаются и сюжеты, в которых западники, наобщавшись с милыми и добрыми русскими, делали всё же конечный вывод, что помогать или просто давать им жить не надо, пусть загибаются... Но это всё уже — из области гаданий. А в моей жизни просто ничего тогда не изменилось. Злоключения были впереди. Хотя, вероятно, что и такой промежуточный результат оказывался положительным, поскольку иначе резко измениться в худшую сторону всё как раз должно было и могло, «если бы не...»
Чуть менее десяти лет назад, припоминая тот случай снова, я уже чувствовала, что подоплёка здесь должна быть, но всё же, относительно долго я не могла понять, в чём она. Всё стало на свои места, когда я вспомнила, как классе в четвёртом мы исключали из пионеров одного мальчика (о втором из них я даже не помню), который якобы выпрашивал жевачки у иностранцев. («Жвачка» — это у коров, а наша резинка — это «жЕвачка», жЕвательная резинка.) Парни оба были, вообще-то, не из тех, кто мог бы всерьёз этим увлекаться, но если вдруг выпрашивали — то скорее просто из детского хулиганства. Но сигнал пришёл тогда из милиции, которая якобы их двоих поймала. Не говоря о том, какая это ерунда (единственное — что такие делали себя дурачками перед иностранцами), это могло быть и просто подставой. (Могло, поскольку обоих этих мальчишек (умнейших, технического склада ума) «притопили» потом по полной.) Позднее нам сообщили, что в школу якобы пришёл милиционер и сказал, что всё оказалось ошибкой, — так что в пионерах их потом восстановили. Но процесс исключения был.
В общем, когда я вспомнила то исключение из пионеров одноклассника, у меня в мыслях как-то сразу всё «срослось» и о «своём» американце. Конечно, всё было просто, а американец как раз и нужен был самый настоящий. Если бы я «захотела есть», то в любом заведении (а деньги бы сразу нашлись) к нам бы быстро подошёл какой-нибудь милиционер (или КГБ-шник, или дежурный «комсомольский бог»), и было бы не отмазаться: больше не видать бы мне никакого института (после исключения из комсомола), а с работы бы сразу полетел ещё и отец, — и ещё не известно, что было бы с матерью с её третьей степенью секретности. Однако заходить куда-либо я отказалась именно ввиду последнего, о чём имела представление. Тогда нас могли бы, конечно, прихватить и на улице (хотя, это уже казалось бы слишком демонстративно: вид-то у меня тогда был совершенно обычный, советский, — нас и не трогали) или придумали бы ещё что-нибудь. Но я приволокла подругу, да не абы какую. Если это было связано со школой, то пока американец «звонил», очень быстро выяснилось, с кем я пришла. «Завалить» же в те времена отца подруги — это не какого-то там начальника РайГАИ. Дома у нас бы в этом случае получилось у каждой по разборке, и объясняться пришлось бы долго, но и только. Однако, как-либо связываться с её отцом и привлекать внимание, чтобы американец был отправлен домой безо всякого Тбилиси, в то время не хотели. Вот и дали отбой. Остальное я рассказала...
Кстати, тот мальчик, которого исключали из пионеров и о котором я это запомнила, был ярко выраженным евреем, — это я к тому, что дело здесь вообще не в национальностях. Разумеется, межнациональную рознь как сеяли, так и сеют, и бьют всегда по больному, — если больное в национальном вопросе, то бьют сюда. У нас, и не только в школе, разделались очень со многими русскими, и могло бы сложиться впечатление, что в «квартале еврейской бедноты» уничтожали нас. Но и это не верно. У евреев вполне могло сложиться впечатление, что удар наносится по ним. (А моя былая яркая университетская подружка, узбекская татарка, болезненно считала, что современный фашизм — это явление чуть ли ни исключительно со стороны славян против «чёрных».) Тот парень, которого исключали из пионеров, потом эмигрировал в Израиль, но жизнь у него всё равно не сложилась, таланты пропали, и судя по доносившимся слухам, затёрли его основательно и там. О втором, «белобрысом», речь ещё пойдёт. Кстати, та моя детсадовская одногруппница, которая умерла в родах (или беременная) вместе с ребёнком, тоже была еврейкой с более чем колоритной фамилией. Там история про женскую консультацию вообще выглядела насквозь детективной, и врач, кстати, была матерью одного ученика из параллельного класса (не нашего! — по определённым причинам это существенно, — я тоже как-то раз оказалось у неё на приёме перед замужеством, и она поставила мне диагноз несуществующей болячки, не слишком, правда, серьёзный, но и не подтверждённый больше ни одним врачом, ни в Германии, ни здесь)... Таким образом, у меня есть причины считать, что хотя всё это периодически и выглядит тем или иным национальным фашизмом, но в действительности досталось тут всем. Современный фашизм в самом своём источнике не может быть национальным, поскольку Америка — страна, не имеющая коренной, доминирующей нации, но стремится к мировому господству на других основах, — тем более наднациональны какая-нибудь «трёхсторонняя комиссия» или Бельведерский клуб...
Более того, я уверена в искусственно создаваемом впечатлении межнациональных причин различных проблем и трагедий. Кстати, тот же Барбисовин... Он был абсолютно уверен, что причины его прессинга до 1991 года кроются исключительно в антисемитизме. Проблема антисемитизма действительно существовала, сказывалась на многих она очень серьёзно, но её ещё и очевидно подогревали. По крайней мере, в связи с моим нервным срывом, желая настроить меня самостоятельно справиться со «своей» проблемой, Барбисовин рассказывал, что сам дошёл когда-то буквально до мании преследования, «с которой справился сам». У него «мания преследования», по крайней мере, как он обо всём это говорил, развивалась именно на почве антисемитизма. В университет по национальным причинам его не взяли, пришлось закончить филфак в педагогическом. Пока он работал в маленьких музеях, он часто шёл на работу и не знал, что ему ещё сегодня устроят, какую ещё неприятность. Мне, однако, русской, «русее некуда», такое было очень и очень знакомо. Хотя, не столько в связи с работой в маленьких музеях, — но не важно. В общем, это знакомо, это коснулось, но совсем по другим видимым причинам. Потом он делился со мной, как эту «манию» он «сам преодолел». Он рассказал при этом о ТАКОМ балагане, что мне потом оставалось только поразиться, как это он с таким интеллектом не разглядел там очевидной режиссуры... А именно, когда он как раз «преодолевал манию», на улице к нему подошёл работяга-амбал, с другой стороны — поляк (которые, по его же словам, как раз нередко отличаются антисемитизмом) и кто-то ещё. Барбисовин подумал, что «вот и начинается». Но амбал сказал ему что-то тёплое и дружеское, поляк обнял за плечи, и что-то ещё в том же роде третий. «Мания преследования» была исчерпана, а Барбисовин, как раз примерно к 1991-му году, когда он «перестал быть рабом», окончательно превратился в «пламенного борца за демократию», для чего, как я считаю, вся история, от начала и до конца, и была нужна. Конечно, я догадываюсь, во что такое непонимание очевидного может упираться у того же Барбисовина: в то, что эти люди вряд ли могли быть кем-то наняты (возможно, что и не были, и что никто с ними даже просто не договаривался), — да и «кому он нужен!..» — и уж в любом случае, никто не мог знать, о чём он тогда думал (его мысли-то ему не цитировали)... Ответ на вопрос, «кому он нужен», очень прост: нужен в основном не он сам, а страна, земля с ресурсами, условия для приобретения которой подготавливаются заранее, в частности, при помощи социальной инженерии, и здесь Барбисовин с его интеллектом и авторитетом в определённых кругах очень интересен для дальнейшей обработки сознания окружающих индивидов. А то, что никто не мог знать, о чём он думал... Если смотреть с такой точки зрения и не допускать возможности прямых вторжений в сознание тем или иным способом, то действительно не понятно, откуда вдруг берутся такие «наймиты» или «доброжелатели», отыгравшие представление по преодолению «мании», сколько ни говори о неуловимой «пятой колонне». А также — откуда эти толпы дур в шалях и отливающих мужиков, и откуда взялся Горбачёв, предавший и продавший вообще всё, и сам до сих пор толком не понимающий, что сделал...
Я обращала внимание на эпизод о Рейкьявике у Широнина, в книге «КГБ - ЦРУ; секретные пружины перестройки», а недавно почитала книгу Рэма Красильникова, «ЦРУ и "перестройка"», где вскользь говорится о более раннем влиянии на Горбачёва Маргарет Тэтчер и, в конечном счёте, Раисы Максимовны (что есть вещи вполне известные), и поняла, что всё произошло, видимо, гораздо раньше Рейкьявика и Тэтчер. Действуют-то в основном через тёток, которые более зависимы, восприимчивы и внушаемы... Ну, в общем, тем или иным способом, раньше или позже, но Горбачёв, скорее всего, был заранее «выращен», — это тот же ЦРУ-шный психологический гомункул, какого сделали из Евсюкова, психологически «натренировав» его заранее и задолго, какого пытались сделать и из меня, тем более — из моего возможного ребёнка, которого я бы уже не контролировала... (Вот почему, вероятно, нужны были манипуляции со всей нашей семьёй, с фотографиями и пр.) Горбачёв был заранее заготовлен, выпестован с нужными психологическими и интеллектуальными характеристиками, а Рейган получил благословение папы Римского на «крестовый поход против СССР» именно тогда, когда ему сообщили, что будущий лидер, которому предназначено угробить страну, «практически готов». (А может, ему этого прямо и не сообщали, а подали какой-то другой сигнал, ведь насколько мне известно, ни в «трёхсторонней комиссии», ни в Бельведерском клубе Рейган допущенным и посвящённым не являлся)... Короче, пока ФСБ не примет как факт возможность тем или иным способом прямо вторгаться в сознание ключевых и второстепенных фигур, оно уж точно будет проигрывать психологическую войну (или индивидуально «выигрывать», если кому-то платят за это деньги)... Только мне кажется, в ФСБ об этом давно знают, и всё обстоит ещё хуже: вовсе это уже не война, а ВСЕ государства пытаются теперь делать из нас (своих граждан) безмозглых и довольных рабов... Война — это, конечно, плохо, но если моё предположение верно, то такое положение вещей — не совместимо с жизнью, и тогда уж точно лучше или война (пусть информационная, но ВОЙНА), или всё, чего заслуживает этот бессмысленный, ненужный мир... Правда, ещё до моего появления у вас на объекте у меня по некоторым причинам оставалась надежда, что мои худшие предположения не вполне верны...
Подожди, подожди, я ещё кое-что хочу сказать, раз уж затронула еврейскую тему. Секунду, сейчас найду. Вот. У Лисичкина и Шелепина в книге «Третья мировая (информационно-психологическая) война»... У них там, вообще-то, немало сказано о педалировании еврейской темы в СССР в ходе такой войны, о подогревании антисемитских настроений в обществе и желания евреев выехать за рубеж, но тогда я увидела во всём этом некоторую натяжку (что-то не понравилось) и подробно не конспектировала, хотя в основном их мысль вполне принимала. Но в связи с планированием ядерных бомбардировок Советского Союза вот о чём они пишут на с. 146-147: «<Готовя ядерные удары,> США фактически готовились к <автоматическому> уничтожению еврейского населения СССР <...>. И любой еврейский националист должен был бы препятствовать массовой гибели евреев. Джулиус и Этель Розенберги, посаженные в то время в США на электрический стул, были евреями-великомучениками, отдавшими свою жизнь на алтарь спасения еврейского народа — евреев в СССР от уничтожения Соединёнными Штатами. Они осуществляли свою деятельность, зная, что она может оттянуть срок атомного удара < что было особенно актуально до появления атомной бомбы в СССР>, что они ценой своей жизни могут внести свой вклад в предотвращение нового, вслед за Гитлером, массового уничтожения евреев». Вот, возможно, одна из причин, по которой антисемитизм и массовое стремление еврейского населения к эмиграции усиленно педалировались извне. Если в России резко уменьшится количество проживающих в ней евреев, то уменьшится и вероятный международный протест против уничтожения этой страны.
Конечно, это не дело, чтобы один народ оказывался заложником сохранения какого-либо другого. Но причина, вызвавшая массовую эмиграцию евреев из России (и поломавшая немало судеб) была, похоже, вызвана посторонними силами. И вот, например, Хлобустов в книге «Доктрина Даллеса в действии» на с. 78-79, упоминая шестидневную войну Египта с Израилем 1967 года, называет «скоропалительным решением» последовавший разрыв дипломатических отношений СССР с Израилем, которые были восстановлены только в октябре 1991 года. Как знать, возможно, такое «скоропалительное решение» тоже было тем или иным способом «подброшено» для осложнения еврейской проблемы... Всё это — так, к слову, раз уж затронула эти моменты в рассказе о неслучайном знакомстве с американцем весной 1983 года. Но я ушла далеко от темы.
— Что ж, высокая блондинка в жёлтом ботинке, давай теперь обедать. Здесь у нас «комсомольские боги» попадаются только из прошлого, а американцы просто не заглядывают сюда по неведению...
— Ну, давай обедать...
— Только вот что я хотел тебе ещё сказать. Если впредь ещё когда-нибудь пересечёшься, а тем более, если у тебя будут приключения, о которых тебе ещё ничего не сказали и ради которых ты сейчас находишься здесь, то держись-ка ты подальше от этой вашей математички.
— От какой?
— От вашей классной руководительницы с четвёртого по восьмой.
— Лидии Гавриловны?
— Ага. Делать тебе ничего уже больше не надо (не твоя это теперь забота), но просто старайся больше не лезть туда совсем. Наверное, относительно скоро тебе придётся, особенно первое время, все решения принимать самой, а потом прикрывать других от соответствующих неприятностей будешь уже не ты, а профессионалы. Если, конечно, сумеют и успеют. В общем, в любом случае, туда ты уже больше не суйся.
— Ну, честно говоря, относительно математички, это для меня — не такая уже и новость. За последнее время столько всего передумано... Кстати, мама моя очень нервничала, когда я порывалась дружить с Лидией после школы. Но дело не только в мамином мнении, а в том, что я вообще навспоминала, одно к одному. Даже странно, что я не видела этого сразу. Восприятие и система приоритетов у меня были, видимо, всё-таки частично нарушены. Искусственно, конечно. Вот так же, наверное, после школы и с любовями теми паршивыми, на которые жизнь украдена. Я же замечала, что что-то не так, пыталась же сопротивляться «собственным чувствам», отметала их, в конце концов... Из-за всех жизненных «нестыковок» вместе взятых я и к «фиолетовым» тогда побежала радостно... И чужой сценарий по большому счёту я НЕ отыграла, завалила, поскольку он и был липовым, — таким, который мне не органичен... У меня сыграла свою роль очень сильная собственная природа, оказавшаяся, в конце концов, сильнее внушений и воздействий. Только слишком поздно, когда жизнь прошла. В общем, о Лидии я уже успела подумать много, — там есть, о чём. Но только дело всё равно не в ней.
— Да-да, всё правильно. Но тему сейчас лучше сменить. Кстати, ты же говорила, что если где-нибудь отдавало общиной, ты неслась оттуда очертя голову. Как же ты задержалась у «фиолетовых»?
— Но они и не имели никаких признаков общины. Вместе не жили уж точно, лицензию от министерства образования получили, а кроме самих курсов, которые долгое время воспринимались просто как обучение, учёба (собственно тренинг), и которые можно было посещать или не посещать, общение выглядело сугубо индивидуальным и добровольным...
— Ну, ладно. Теперь я предлагаю тебе, пока обедаешь, прикинуть вот что. Было бы здорово, если бы ты об этом ещё сказала. Понимаешь, ненавистью и проклятиями жить, конечно, можно, — это очень сильные эмоции. Но ЖИВЁШЬ-то ты не ими... По тебе просто ВИДНО, что живёшь ты чем-то другим. Вот ЧТО это? Что конкретно даёт тебе силы так фантастически выживать и жить? Или, если тебе так легче, то скажи, в каком именно мире ты хотела бы оказаться? Почему так безоговорочно отметаешь этот и что бы предпочла взамен?
— Ну, только не жди от меня, что я сейчас нарисую тебе картину мира, идеального или вообще своего...
— Что ты, такой примитивной тебя здесь никто не воспринимает. Но что-нибудь ты ведь можешь об этом сказать?
— Могу, конечно, и даже сию секунду.
— Нет-нет, не нужно. Сейчас пора обедать. Отдохни, и пойдём к нашим женщинам.
На этот раз, как и собирались, Алёну оставили одну. Сначала они с Толей помогли Вере разнести обеды, пока Тася ещё хозяйничала на кухне, и затем Алёна закрыла за собой дверь в «конференц-зал», — остальные разместились за столом в общем зале, где был побольше свободный стол.
Думать ей ни о чём не пришлось: всё сразу было настолько ясно, что она тут же и хотела ответить, да Анатолий не дал. Единственное, что она решила сделать — в двух словах изложить вначале свой взгляд на мир, сформировавшийся с тех пор, как она отошла от религии. Это нужно было сделать, поскольку отсюда казалось легче объяснить остальное. Ничего уникального в своём мировоззрении она не видела, но в сегодняшней вакханалии взглядов и информации стоило очертить свои границы. Думать об этом заранее тоже не требовалось, чётко формулировать что-либо сейчас не хотелось, и Алёна начала почти безмысленно уплетать потрясающе вкусный обед. Других здесь, в общем-то, и не бывало... «Что это я в спортзал не хожу? — подумала она, Растолстею ещё до безобразия... Но в принципе, получается, что и времени действительно нет. Как только освобожусь — наведаюсь». Ей казалось, что на объекте она находится целую вечность, а это был всего лишь её третий день в сознании, после того, как она в парке взялась ладонью за ствол и отключилась... «Вообще бы никуда отсюда не уходила», — мелькнуло у неё, и ей пришлось тут же себя одёрнуть, поскольку не знала она ещё ни цели, ни чего-либо другого, о чём ей обещали сказать позднее. Но всё же, по этому поводу ей как-то не переживалось. Её, хоть тресни, устраивали люди, и она даже не испытывала потребности что-либо в этом себе объяснять. Все они были как бы не из сегодняшнего мира, а из той, далёкой жизни... Или она сама хотела их такими видеть? Она остановила эти мысли, встряхнулась и с аппетитом принялась за фруктовый десерт.
Она доела, перебралась обратно в общий зал, рассмотрев предварительно какую-то не очень понятную аппаратуру, и уселась обратно, где уже привыкла сидеть — на удобный, катающийся рабочий стул с регулируемыми параметрами, у небольшого стола, выполнявшего функции и журнального, и рабочего.
— Ну что, отдохнула от нас? Что-нибудь сообразила?
— А чего там соображать, — всё и так понятно.
— Ну, тогда давай, ответь что-нибудь на мой вопрос.
— Я хочу начать от обратного: почему я, как ты выразился, так безоговорочно отметаю этот мир. А что, его можно принять? Чем-то здесь заниматься, чего-то хотеть? И не то, чтобы лично мне, а вообще всем, имеющим представление хоть о чём-то другом (вот сейчас методично и выбивают, уже почти выбили, всех, кто такое представление имел). Я не имею в виду тебя, ещё каких-то оставшихся или даже умудрившихся ещё вырасти людей, до которых я всё равно не допущена, — их очень мало и они, как и все мы, прости, не вечны. А целенаправленная и технологичная обработка сознания ориентирована именно на то, чтобы их не осталось совсем, кроме, разве что, международной так называемой элиты. Но дело в том, что им даже ничего не объяснишь, особенно молодому поколению, которое не видело ничего другого и не может разобраться в потоке вранья. Для них вот это — норма, и больше они себе ничего просто не могут представить. Я не умею объяснять слепорождённым, чем зелёный отличается от красного. Тем более что сознание старшего поколения обрабатывалось постепенно, долгие годы, менялись они и сами не так резко, и вошли уже плавненько совсем в другую систему координат. Я думаю, что в этом мире уже просто действительно всё кончено, как у Замятина в фантастической антиутопии «Мы»: вселенная «проинтегрирована», и больше ничего уже не будет никогда, потому что выжжены почти все живые ростки, дотаптываются последние семена, и вырасти живой жизни уже будет не из чего.
— Ну, вообще-то, если уж ты хочешь природных аналогий, то живая природа растёт, чёрт её знает, откуда... Правда, конечно, в основном чертополох, а не розы и не окультуренная пшеница. А сознание (не просто разум, рассудок, а во всей подлинной совокупности) — это действительно нечто другое, так что если уж среди выжившего биологического вида оно и прорастёт опять, то пройти должно будет такое необозримое время, что нас, наших современников и ближайших потомков это действительно не коснётся ни в каком виде и никоем образом. Вообще, ты ещё ничего не сказала конкретнее, не определила, но я уже немножко чувствую твою мысль и могу, к несчастью, только подтвердить её со своей точки зрения: да, кроме биологической возможности продолжения вида, даже разумного, но и не более того, здесь уже действительно всё кончено, развитию происходить не от чего. Но именно поэтому все мы здесь находимся и привезли сюда тебя. Оказывается, ты способна будешь единственная прорваться через эту «мёртвую петлю» (да, «мёртвую петлю») времени и попытаться что-то сделать, чтобы мир не мог становиться таким, как сегодня есть. Если, конечно, что-нибудь получится. Нужно, чтобы он не пошёл больше по пути этой «мёртвой петли», только уже не по «петле», а прямо, как положено и действительно навсегда. К сожалению, что-то уточнять сию секунду я не уполномочен. До серьёзного разговора на эту тему тебе осталось не так уж много. Но я тут навыражался слишком образно, а на деле получится всё куда прозаичнее и даже более трудоёмко, — не физически как раз, а интеллектуально. Кстати, «мёртвая петля» времени — это тоже всего лишь образ, и не очень точный.
— Но эмоционально хорошо выражающий суть явления?
— Да, да, да. Лишь бы не получилось совсем не так, как показывают расчёты.
— И мне придётся куда-то прорываться?
— Нет. От нас ни от кого это не будет зависеть, ни от каких усилий. Всё произойдёт само и помимо нашего желания. Но ты, хоть и вынуждена будешь повторить то же, что все... Впрочем, меня теперь ещё и Димка убьёт за эти разговоры раньше времени. Забудь пока. До объяснений осталось немного. Ты говорила о том, что здесь всё кончено.
— Ну да, даже в очень простых вещах. Когда-то, когда ещё было, с кем поговорить, я пыталась что-то о ком-то объяснить Светлане, одной из двоюродных сестёр, старшей (не помню даже, как я там оказалась, но раз в несколько лет такое бывало), — что-то о разнице между какими-то конкретными людьми. А она мне в ответ: «Да, вот так думаешь о человеке, что хороший, положительный, а он тебе такую козью морду состроит!..» То есть, для неё не существовало других категорий, кроме «хорошо-плохо», она даже вообще не понимала, о чём речь. Но с неё-то и взять было нечего, кроме анализов, а сменить при желании собеседника тогда ещё проблемы не возникало. Теперь же к подобной возможности и способности оценивать явления и людей приближается просто всё общество. То же — с категорией «умный-глупый», как будто бы не существует целой палитры нюансов, очень многое определяющих помимо ума как такового, способности соображать. И так далее.
Помню, в одном из общежитий одна довольно молодая девушка собиралась назавтра увидеться с весьма симпатичным ей парнем, и она задумчиво поделилась с одной из тёток: «Я никак не могу выработать алгоритм завтрашней встречи». Но такая встреча — зачем она нужна вообще, какая в ней радость, какой интерес? Если только, конечно, это не была издёвка лично надо мной... Но вроде, все они были вполне серьёзны и на меня не очень-то даже смотрели...
— Нет, я не думаю, что это было издёвкой, — многие люди сейчас действительно так и живут.
— Вот-вот, об этом я и говорю. И кстати, не только у нас, в бывшей России. Лучшие, самые человеческие французские комедии были сняты примерно в 70-е годы. На Западе ещё вовсю существовали глубокие писатели-интеллектуалы, хотя, творчество их куда-то потихоньку уже катилось. И кстати, в США в 1957-м, по-моему, году, тоже попадались очень живые люди: одни могли снять фильм «Римские каникулы», другие — посмотреть и понять (почувствовать!), о чём он вообще. Но недавно я уже слышала в анонсе: «приключения принцессы и журналиста». А я ещё помню те времена, когда человек, сказавший такое всерьёз, был бы вынужден сгореть со стыда.
— Теперь не сгорел?
— Не-а...
— Кажется, я начинаю тебя понимать, а то я уж боялся, что ты начнёшь заумничать и не сумеешь (или не захочешь) объясниться доходчиво... Но — продолжай, — теперь уже совсем интересно.
— В общем, главное — что за всем этим стоят вовсе не какие-то естественные жизненные процессы, не тенденции общества, а трезвый расчёт тех международных элит, которые имеют власть над сегодняшним миром, — расчёт с совершенно определённой практической целью. Людям, особенно молодым, очень умело внушается, что они, в отличие от остальных, крайне современны, находятся в русле самых передовых течений и не заморачиваются устаревшим хламом, а на самом деле за такой вывеской скрывается направляемая тенденция к элементарной деградации, примитивизации, к тому, что я назвала целенаправленным оскотиниванием человека, его сущности. Из остающегося населения земли готовят банальных и низкоразвитых рабов, лишённых настоящих творческих способностей, но при этом не восстающих, а вполне довольных.
Действительно, ни одному хозяину не нужно стадо мыслящих, философствующих, творящих коров, но хочется, чтобы они были просто дойными и послушными, и такое поголовье желательно сохранить. В тех, конечно, рамках, которые не потребуют от хозяев чрезмерного напряжения сил. Очень прилично о таких вещах пишет Ваджра. Ну как, разве можно такой мир не «отметать так безоговорочно»? Всё идёт семимильными шагами просто к частично наднациональному фашизму и к новому рабовладельческому строю, такому, чтобы на серьёзное противостояние у рабов нового типа просто не хватало мозгов, да и в голову бы не приходило чему-то противостоять, потому что, как ёрнически говорила одна соседка, «тепло, сухо и в корыте плещется, — что ещё нужно?..».
Этот мир проворонили, и ничего другого в нём уже не выйдет. Разве что, как ты сказал, в необозримо далёком будущем, когда человечество, если сумеет сохраниться, проснётся и начнёт всё с начала, с того же освободительного движения...
— Отлично. Но ты ведь скажешь что-то ещё?
— Скажу, но подожди, — это пока не всё. Уже какое-то время назад я перестала праздновать день Победы и больше не планирую, поскольку до действительной победы над фашизмом, если вдруг она когда-нибудь состоится, мне не дожить уж точно. Кстати, насколько мне известно, в сталинские, то есть именно послевоенные времена этот праздник не отмечали, кроме самогО того дня, того периода, когда победа непосредственно была одержана, — разве что, просто вспоминали о годовщине. Да и вообще, какой был день Победы, когда в США уже существовала атомная бомба и сразу планировались ядерные бомбардировки СССР, а здесь её ещё не создали, и противопоставить ей было нечего — что можно было праздновать? До того ли? Это было бы просто даже в некотором роде неуважение к фронтовикам. Во всяком случае, не проводилось ежегодных парадов, и парадом ограничились тогда одним, тем самым. Возможно, они были правы, — так было достойнее, — хотя, не знаю. Но теперь я сама как ПРАЗДНИК этот день больше не отмечаю и не буду, хотя, когда-то он казался священным. Можно вспомнить о тех, кто эту победу тогда одержал, и обо всём, что и как тогда происходило. Но, по меньшей мере, не этично праздновать победу над фашизмом в полностью завоёванной, разгромленной, наголову разбитой фашизмом стране (да и мире). День победы над фашизмом в абсолютно, почти стопроцентно фашистской стране — это нелепо. Даже и если власти «этого не хотели», — «так получилось». Если этот день будет праздником, то пусть уж гитлер-югенд скачет с георгиевскими ленточками на всех потребных и непотребных местах, — измываться надо всем и вся (особенно надо всеми) их научили отменно, а думать — очень мало кого.
Но только знаешь, я бы сейчас хотела построить разговор несколько иначе: сначала расскажу одну историю, о чём уже упоминала вскользь, потом отвечу до конца на твой вопрос, а потом — ещё две темы, касающиеся только меня, чтобы уже закончить со школой. Не возражаешь?
— Давай.
— Я имею в виду того мальчика, которого тоже «поймали» на выпрашивании жевачек и о котором я сказала «белобрысый». Он действительно всегда был светлым, — Ник Савицкий (так его у нас называли, сокращая имя Николай). Для детей-первоклассников перед поступлением в школу у нас проводилось что-то вроде собеседования, чтобы определить, выдержит ли ученик повышенную нагрузку. Так вот, Ник перед первым классом знал что-то около сотни-другой японских иероглифов. В общем, «головастик». Был он левша, и в начальной школе, как водилось в те времена, его жёстко переучили на правую руку. Я знаю, что мама его бегала ругаться, но ничего не добилась. Но это уж просто времена были такие. Ничего не знаю о его жизни, ничего не могу сказать, но хотя он всегда оставался умным, учился очень прилично, но вырос каким-то скисшим, странноватым. А парень-то был, видимо, хороший, — плохого я с его стороны не запомнила ничего. Жил он как-то немножко «в сторонке», дружил с тем мальчиком, с которым и «попался» на жевачках, но от него, честно говоря, многие молчаливо ждали, что из «тихого омута» поднимется какой-нибудь лауреат, если не Нобелевской, то, скажем, Государственной премии. Впрочем, у нас ничего не поднялось, кажется, ни из кого, — разве что, некоторые живут в материальном достатке, в частности, в Америке и в Европе.
Закончился десятый класс, начинались выпускные экзамены, первым было сочинение. Писали мы, оба класса, кажется, в столовой, где убрали столы и поставили парты, по одной на человека, чтобы не сидели рядом и не списывали, не общались. В столовой или в спортзале, — это почти одно и то же. Всем было ни до кого, и никто, по-моему, не заметил, что Ник не пришёл. (Друг его не мог не заметить, но, вероятно, знал, в чём дело, как и учителя, и промолчал.)
Теперь я уже давно хорошо знаю, что когда человека уничтожают «современным способом», то если ему в отношении чего-то очень больно, стараются сделать ещё больнее, ударить именно сюда. Например, когда я укладывала папу в предпоследнюю больницу, из которой он уже не должен был выйти, но я его тогда забрала под свою ответственность, что позволило ему прожить ещё год, — так вот, тогда он мог ещё сам спуститься к «скорой», что и сделал со мной под руку, — а вокруг нарезАл круги неизвестно откуда взявшийся старый дед с ярко-красной коляской, которую он ещё и безостановочно тряс. (Папа очень переживал, что ему не довелось понянчить внуков — моих детей.) Тогда я всё это уже понимала, особенно после дикой истории с маленькой девочкой на лестнице в ярко-красном, — но сейчас не буду отвлекаться. А когда мы заканчивали школу, я таких вещей, конечно, ещё не замечала, не отследила. Ник, уж конечно, тоже. В голову никому не могла прийти такая дичь.
Так вот, сели мы все писать, в какой-то момент двери распахнулись и в зал заехали ресторанные тележки, которые катили несколько фотомодельных мамаш из родительского комитета. Пока мы писали, нам всем с понтом развозили чай или кофе и бутерброды. Ни до, ни после ничего такого больше не бывало. (Мамаши эти вполне могли и не знать подоплёки, — утверждать ничего не могу.) У Ника мать, кстати, тоже была очень стройной и со вкусом.
И в какой-то момент Ник вдруг появился с огромным опозданием. Совершенно никакой, а если и что-то читалось на лице, то — «надо же, какая невероятная ахинея!..» К нему быстренько подошла какая-то учительница, отвела в сторонку, усадила, и что-то он там написал. Большинству было не до него. Наверное, учителя договорились с отцом, чтобы Ник явился в любом случае, — выпускной экзамен был делом не шуточным.
Дня через три «испорченный телефон» сообщил, что накануне выпускного экзамена у Ника покончила с собой мать, перерезав вены в ванной, где утром её и нашли. Причин самоубийства так и не выяснилось. То есть, как-то это, конечно, объяснили, в основном, разумеется, её собственной неадекватностью (которой никто никогда и не видел).
Не знаю, пытался ли он поступать куда-то ещё или уже не стал, но закончил он в результате «Лесопилку», то есть, высшее образование получил и в результате работал по специальности, но никакого взлёта не случилось. Планировал ли он что-нибудь, стремился ли к чему-то — я не в курсе.
Всё на том же двадцатилетии выпуска он снова сидел никакой: говорили, что не очень давно жена его умерла от рака, оставив двоих детей.
— Так, теперь, пожалуйста (будь добра), про какую-то маленькую девочку в красном, — что-то у тебя такое мелькнуло.
— Ну, хорошо... Только ведь Полковнику я, кажется, писала и это...
— И всё же.
— Ладно... Только это — из гораздо более поздних времён, из Музея Музеев. По-моему, 2005-й год или 2004-й, начало лета. История была вроде деда с красной коляской, только цель там преследовалась немного другая: не просто подавление психологической болью, а уничтожение как таковое. Опять это касалось папы, но через меня. Он был ещё здоров, носился вовсю, но что-то, наверное, готовил, а мама, конечно, ушла уже на работу. (Сама пошла, что случалось уже редко, или он её, как обычно, проводил — не суть.) Я уходила поздно, но не помню уже, на работу в Музей или куда-нибудь в выходной день. В то время меня как раз интенсивно доводили красным цветом, и вообще, усиленно пытались устроить ещё один нервный срыв, — Барбисовин всё не мог понять, почему этого не происходит. Я, конечно, была постоянно на взводе, но уже внутренне «поднакачалась» (как мне всё время казалось, не без чьей-то помощи, и я всё упорно и тихо («тс-с-с!..») надеялась на Барбисовина), так что справляться со всем этим мне удавалось уже прилично. Тем не менее, в тот период невротизировали и доводили с особенной силой. Может быть, какая-то особенная дрянь мелькнула по телевизору (я об этом ещё толком не рассказывала), но из квартиры я выходила совсем уже «закипающей», стараясь только не напугать папу. Он, как стал это обычно делать после Германии, выходил провожать кого-либо на лестницу, за дверь, и ждал, пока человек не уедет на лифте. В точечных девятиэтажках (здесь такие дома называют башнями) квартиры расположены по три на этаже и по две между, на лестничный марш выше основного этажа, как и наша, так что к лифту от квартиры нужно спуститься или подняться, — мы, конечно, всегда спускались.
Так вот, кто-то из нас распахнул дверь квартиры и оба мы увидели около неё маленькую девочку лет трёх в ярко-красном платьице и каким-то ободком со столь же красным бантом на голове. Девочка стояла на краю лестницы около нашей квартиры, одна на всём этаже. Она казалась страшно напуганной, растерянной, не знала, что ей делать, — видимо, её только что сюда поставили и исчезли. Взобраться по этой лестнице, ступеньки которой были ей выше колена, она не могла никак, тем более что стояла там такой напуганной, и очевидно, что напуганной именно неожиданностью для неё такого положения. Но и моё тогдашнее состояние надо себе представить, — меня предварительно довели опять почти до предела, а такого рода измывательства, как сейчас, когда открылась дверь, происходили регулярно, особенно с детьми и особенно в красном, только ни разу ещё не случалось, чтобы ребёнок в подобной ситуации был оставлен совсем один. Мой папа отличался тем редким для мужчин качеством, что очень любил маленьких детей, именно маленьких, и он прямо весь задрожал: «Возьми, возьми её!» — но я представляла себе, что происходит, понимала, что кто-то здесь ещё есть на стрёме, да рядом, всё же, стоял ещё и папа, поэтому я просто обошла эту девочку, буквально вжавшись в стенку, как можно дальше от неё, опасаясь её резких движений (чьей-то провокации, которая не известно, чем могла бы кончиться), сбежала к лифту и вызвала его. Папа сам стоял растерянный. И тут из квартиры напротив лифта, то есть из нижней, вышла «мамаша», поднялась к девочке на лестничный марш, приговаривая фальшивым голосом: «Ну что же ты, глупая, сюда убежала! — здесь тоже (видишь?) дяди и тёти живут», — и забрала ребёнка. Эта «мамаша» была незнакомой, видимо, она снимала квартиру (неполное лето), больше я ничего об этом не знала, но убедилась, что наша квартира и оттуда находилась под наблюдением (очень точно был выбран момент перед нашим выходом), и, вспоминая это, я утверждала, что это была не мать. Не могла родная мать оставить дочку на лестнице перед тем, как дверь откроет человек, которого прямо сейчас пытаются довести до неадекватного состояния. Я-то знала, что я бы ничего не сделала, — но поскольку меня именно тогда усиленно доводили, то больше (кроме меня) этого не мог знать никто. Никаких мер принимать и ничего выяснять я тогда не могла, поскольку после нервного срыва постоянно чувствовала себя под угрозой психиатрической расправы. Той квартиры больше не существует: она объединена теперь с соседской в единую трёхкомнатную (2+1), с двумя кухнями и санузлами.
— Алёна, от твоих других двух историй такая же оторопь берёт, или это попроще? Если попроще, то давай сначала их, а то потом ничего хорошего уже не сможет прозвучать совсем...
— А оно и так уже не прозвучит, ведь речь пойдёт не о каких-то возможных выходах из тупиков, а о том, что было в этом мире и теперь уже уничтожено навсегда. Если и можно чем-то жить, несмотря ни на что, то только своей принадлежностью к тому, ради чего когда-то на Земле возник человек, — принадлежностью хотя бы в собственных глазах, в собственном понимании. Знаешь, я начинала читать книжку о страшных, но ещё не последних временах, — так и не дочитала, но кое-что у меня записано. Вот, Терещенко А. С. (бывший сотрудник СМЕРШа), «Чистилище СМЕРШа; Сталинские "волкодавы"». Вот что он пишет:
«Гитлер в одной из бесед с Германом Раушнингом, состоящим в ближайшем окружении фюрера, президентом Данцигского сената, так прокомментировал цель этой политики: " Мы должны развить технику обезлюживания. Если вы спросите меня, что я понимаю под обезлюживанием, я скажу, что имею в виду устранение целых расовых единиц. И это то, что я намерен осуществить, это, грубо говоря, моя задача... Одна из главных задач немецкой государственной деятельности на все времена — предупредить всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами дальнейшее увеличение славянской расы".
Кстати, Раушнинг вскоре разочаровался в нацизме и сбежал в Великобританию, где написал и опубликовал несколько книг антигитлеровской направленности...»
Ничего нового в этом, конечно, нет, но эта цитата очень яркая.
Вот, а современные международные фашистские лидеры, хотя они так себя и не называют, а наоборот, всячески это маскируют, стремятся по существу к тому же: к сокращению численности населения Земли, к «устранению целых расовых единиц» и — к уничтожению того единственного, ради чего имеет смысл жить, — стремятся к «мёртвому сезону», к созданию «человека-функции» у себя в подчинении.
Да, дела любовные и стремление к продолжению рода были и будут всегда, пока существует вид. Но особенно с тех пор, как человечество вырвалось из магического плена и до самого недавнего времени, которое я ещё застала, у людей была ещё радость творчества и радость познания. Была! — даже если об этом не думали и не произносили такие слова. Имеется в виду, конечно, не обязательно художественное творчество или наука, но это было ощущение, которое пронизывало всю жизнь, это оказывался, если хочешь, вектор. Отдельно взятые люди всегда были, конечно, очень разными, — не все вообще испытывали такую потребность — творить и познавать, но существовали другие устремления, ожидания (или разочарование в них) и другое настроение в обществе в целом. А когда у нас, по крайней мере, начали всё ломать и загонять в определённые («западные») стереотипы, то просто радость познания обозначили гаденьким словом «образованщина» и отбили к этому охоту, если ты не зарабатываешь чем-то подобным бешеных денег. Причём, самое страшное, что человеку отнюдь не предоставили возможности выбирать, хочет он этого или нет (как, в общем-то, и было почти всегда), но общество (в виде совокупности отдельных людей) целенаправленно приводится к соответствующему состоянию. Если тебя не устраивает предложенное положение вещей, то тебе не предлагается даже самому искать выходы и пути, но тебя насильственно загоняют в обозначенную кем-то колею. Вот это и было действительным кошмаром всей моей жизни: все мои желания, все попытки, потуги — вникуда, как в вату, — я билась о какие-то стенки и не могла их пробить, а когда что-то находила и немедленно начинала расти в этом СВОЁМ (я ещё расскажу), то «кирзовым сапогом» кто-то загонял обратно, и даже не физически (что тоже противно, но «так жизнь устроена»), а подлее всего — психологически, исподволь и почти непреодолимо. Это была очень мучительная, почти невыносимая жизнь. Отсюда, по сути, и суицидная попытка, и радостная «беготня» к «фиолетовым», — пока всё не прояснилось, не стало понятным и не переросло, от безвыходности, почти уже только в противостояние. Поскольку жить, как хочешь и можешь, как требует твоё врождённое естество «не разрешают», а без этого и по-другому — не можешь (один волчий вой). И всё это только потому, что самое позднее со второй половины ХХ века международные фашистские лидеры (хозяева мира, даже если они маскируются и называют себя иначе) устанавливают новый мировой порядок — новый рабовладельческий строй, где каждый раб должен теперь стать довольным жизнью «человеком-функцией». Между прочим, «новый порядок» — это термин Гитлера на оккупированных территориях… Хоть ты-то понимаешь, о чём я говорю?
— Думаю, что да. Но я всё же более или менее занимался своим делом, я из тех счастливчиков, кто, по крайней мере, успел свободно начать жить. Продолжай.
— Мне кажется, что совсем искоренить в человеке творческие способности невозможно. (Или он уж совсем перестанет быть человеком.) Но теперь их по плану Даллеса просто перенаправляют и именно в садизм. Что такое садизм по сути? Стремление к власти как таковой, удовольствие от власти над живым существом. В клиническом проявлении это физическое насилие вплоть до убийства, в иных — житейская, психологическая, но именно власть как таковая, само чувство, ощущение, которое приводит к наслаждению и — как с алкоголизмом, когда без этого уже невозможно. Так вот, теперь творческие потребности и способности стали всё больше выражаться в психологических навыках (с целью манипуляции, если они вообще бывают с другой целью). Правда, это умудряются прикрывать благородными намерениями — не только совершенствования мира, но и «желания добра» тем, кого в действительности мучают всё больше и больше или, наоборот, негласно «делают счастливыми», но счастливыми скотски. Вот эти сугубо садистские проявления и наклонности прививаются, культивируются, захватывают человека целиком и становятся единственным выражением его творческой сущности. Я уже не знаю, можно ли это как-нибудь отнять, заменить у тех, кто, как алкоголик, как наркоман, вкусил этого и попал под эту зависимость, — для него такое ОЩУЩЕНИЕ власти над другим живым существом — высшая радость, высшее наслаждение, весь смысл жизни, особенно когда это искренне объясняется себе благородными побуждениями. Я не знаю, можно ли всерьёз что-то сделать с этим в виде уже массовой эпидемии. Потому и говорю, что человек перестал быть человеком (не в смысле хорошим и добрым, но просто потерял свой развитый и гибкий рассудок, своё сугубо человеческое чутьё), а значит, живые семена дотаптываются, и больше чему-либо уже неоткуда будет прорасти.
— Давай-ка прервёмся на пять минут, а потом дорасскажешь две свои истории.
— Да, а ещё я хотела рассказать, КАК вообще вижу мир...
— Обязательно. Но сейчас прервёмся. Если чего-нибудь не успеем — время в запасе ещё немножко есть в том смысле, что счёт на дни ещё не пошёл. Отдыхай. Я сейчас приду.
— Ну, ладно.
Анатолий вышел, Алёна откинулась на спинку удобного стула и прикрыла глаза.
Он тем временем постучался в комнату женщин, подошёл к Вере и попросил её отправить сигнал неэкстренной связи Дмитрию. Тот не стал присылать сообщения и сам отзвонился почти сразу.
— Слушай, старик, от таких разговорчиков надо отдыхать хоть несколько минут, менять обстановку. Завтра будешь слушать — сам поймёшь. Но ты знаешь, она БУДЕТ работать — как мы все, как Вера, как Тася, — она сделает вообще всё, что надо, я уже больше не сомневаюсь.
О чём-то они ещё поговорили, Дмитрий немного отвлёк коллегу и объяснил, как ему нужно разговором отвлечь Алёну, дать ей эмоциональную передышку. Ещё немного они «потрепались ни о чём», Анатолий передал для дальнейшего разговора трубку бабушкам, зашёл на кухню, взял каких-то фруктов и вернулся в зал, старательно вспоминая несколько анекдотов, чтобы разрядить обстановку. Но когда он пришёл в зал, Алёна очень быстро встала, взяв, правда, сочную грушу, — повеселиться она согласилась совсем чуть-чуть и без особого настроения, и сообщила, что пока думала тут одна, захотела сказать кое-что ещё.
Всё-таки, Толя ещё немножко её отвлёк, рассказав историю о том, как во второй половине восьмидесятых провалилась одна крупная операция. Несколько россиян на Западе были высланы домой или даже арестованы. Одна сотрудница находилась в это время на Ближнем Востоке под видом командировки американского квалифицированного специалиста, (а квалифицированным специалистом, живя по заданию в Штатах, она являлась в действительности). Обстоятельства тогда сложились так, что в момент и после общего провала ей лучше всего было уйти в Союз нелегально через границу с Азербайджаном. И вот, она, уже далеко не юная, привыкшая к очень цивилизованной жизни, уходила с проводником под видом арабского мальчика через горы. Роста она была небольшого, формы имела совсем не роскошные, так что фигура в костюме выглядела вполне подходяще, но уже не такое молодое лицо совсем не походило на мальчишечье, её знания восточных языков для такой роли не годились, да и голос никак не мог соответствовать выбранному персонажу. Мальчика приходилось изображать глухонемым и нездоровым, сторонившимся людей. Проводник выручал, как мог. Опасное и тоскливое путешествие заняло около трёх месяцев. А когда она, уже одна, перешла границу и оказалась на советской территории, её личность установили быстро, но в провале всей операции обвинили сначала именно её. В конечном счёте, ей повезло, поскольку подлинный виновник выявился довольно скоро, тем более, что в период экстренной эвакуации почти всех провалившихся сотрудников он практически сразу оказался перебежчиком на Западе. Так что все обвинения с неё были сняты. Но всё это приключение стало и концом её работы, учитывая уже и возраст, и переменившуюся политическую ситуацию в стране. Это была Тася…
— Только ты, пожалуйста, больше ни о чём сейчас не спрашивай, и с ней самой разговоров об этом не заводи: это — больная тема… — закончил Толя свой рассказ.
Алёна осталась под сильным впечатлением. Она уже, конечно, не стала интересоваться про Веру: во-первых, Толя попросил её ни о чём не спрашивать, во-вторых, всё и так становилось уже более или менее понятным. И насколько она успела разглядеть этих бабушек, вот именно что-нибудь в таком роде и было похоже на правду. Теперь она уже тем более не пожалела, что не стала приставать с расспросами раньше.
Неожиданно дверь приоткрылась, и кто-то позвал Анатолия. Он выскочил, какое-то время отсутствовал, потом зашёл, сел обратно на прежнее место и сказал Алёне, что сегодняшние планы немножко переменились, вероятно, даже в лучшую сторону. Но сейчас им можно спокойно продолжать прерванный ранее разговор.
— Ты хотела, после того, как оставалась одна, ещё о чём-то мне сказать. Я готов выслушать, если ты не передумала и не забыла, а то всё бывает…
— Нет, не передумала и не забыла, потому что это всё равно важно. Вы объявили меня без вести пропавшей, держите меня в неведении, так что я даже совсем не знаю, что мне предстоит, и не очень понимаю, что от чего зависит. Но вы все говорите, что если что-то там не состоится, то я останусь жить под чужим именем, практически на нелегальном положении уже навсегда, но вот тогда-то якобы и будет всё хорошо. То есть, под какой-то другой личиной, которой мне совершенно не хочется, вы выпустите меня опять вот в этот мир, да ещё теперь и нельзя будет совсем уже никак о себе заявить… При этом здесь вы меня, конечно, уже не оставите (я вижу, что это довольно дорого, и всё происходит под какой-то определённый, как теперь говорят, «проект», который должен ещё состояться, но может и не состояться), — и если некий «проект» не состоится, то нужна я не буду точно уже никому…
— Подожди, подожди. Ты опять забегаешь вперёд, и теперь уже не хочешь подождать совсем чуть-чуть…
— Нет, Толя. Я имею в виду вовсе не сам «проект», как это теперь называется, а ту вероятность, если, как вы говорите, ничего не состоится, и я должна буду снова уйти «в мир», «откуда пришла», но больше никогда не оставаться собой, даже если вы обещаете обеспечить меня спокойным жильём, новыми документами и фальшивой легендой. То есть, я буду не как Тася, о которой ты только что рассказал, жившая под чужим именем и под чужой личиной в чужой стране, когда это была её работа, а имя и настоящая сущность всё равно оставались известными, принадлежавшими ей и восстанавливались после выхода её из игры. А я, по сути, должна буду просто исчезнуть навсегда в качестве себя самой, и вы лишь обещаете мне позаботиться о моём физическом существовании. Но действительной жизни — как у меня не было никогда, так теперь даже намёка на неё больше не появится уже стопроцентно… Только не предложи мне, пожалуйста, смирившись с окончательной потерей собственного имени и собственной личности, выйти за кого-нибудь замуж и этим успокоиться.
— Алёна, у меня сносная память, и я учитываю всё, сказанное тобой на тему замужества. Хотя, если ты завела такой разговор, то, собственно, почему бы и нет?
— Да по кочану!!! Ты что, не знаешь, КУДА вы меня в этом случае собираетесь вернуть, даже если все поверят в моё исчезновение и меня действительно никто не станет разыскивать специально! Хотя, я уж не представляю, где я должна буду оказаться, в случае реализации вашего «проекта»…
— Вот именно. Давай, пожалуйста, рассказывай, что у тебя там ещё осталось из окончания школьных времён. Остальное — потом. В конце концов, позвонил Димка, сейчас он всё бросит и будет здесь, так что долгожданный разговор решено перенести на сегодняшний вечер, когда он немножко послушает содержание сегодняшних наших бесед. А может, и не будет пока — по большому счёту это всё равно ничего уже не изменит в наших общих планах. Не будем терять время: оно, хотя ещё и не поджимает, но уже дорого. Пожалуйста, говори.
— Но рассказывать дальше в какой-то мере не имеет смысла, если того, что я собиралась, я не скажу прямо сейчас. То и другое связано между собой напрямую. Ведь всё это, в конечном счёте, сводится к конструированию липовой жизни липовой личности, в чём и заключается весь смертный ужас — и прошлого моего положения во всей моей предыдущей жизни, и того, во что меня, кажется, снова собираются окунуть.
— Ну, тогда, действительно, продолжай и об этом.
— Так вот, я же нахожусь под тотальным контролем! — какие могут быть замужества, любови, дружбы с тех пор, как я это поняла! Любить в аквариуме при полном зрительном зале?! Правда, никто из нынешних тайных фашистских деятелей никакой жизни для меня и не планирует. Всё делается исключительно ради смерти по определённому сценарию после заведомо сконструированной соответствующей «жизни». Всё, в чём я могла бы проявиться, самореализоваться, последовательно перекрывается, а все проигрышные, дискредитирующие моменты педалируются, подчёркиваются, провоцируются искусственно. Но это — огромная тема, к которой, собственно, и сводится весь этот многодневный разговор. Что же касается любовей и замужеств, то уже слишком очевидно, что до меня не допустят человека, который ничего не знал бы обо мне заранее, не занимался бы психологической обработкой совершенно определённой направленности. Да и вообще, если уж мне находят способ рассказывать, пардон, про туалетную бумагу, то какие тут могут быть личные, интимные отношения, о которых некие фашистские силы будут знать исчерпывающе и досконально! — это уже опыт многих лет. Опять же, в сегодняшнем мире я не одна такая, кого держат под тотальным контролем. Но поскольку речь идёт именно о физическом, в конечном счёте, уничтожении (путём неявного «доведения до смерти»), то мне этот тотальный контроль продемонстрирован со всей очевидностью в тех же целях — сделать жизнь невыносимой ради быстрой гибели.
— Но ведь тебе именно и предлагается: в случае, если не состоится, как ты выразилась, «проект», навсегда исчезнуть и «возродиться» другой личностью...
— И что, ты хочешь сказать, что я никак не проявлюсь, что меня не вычислят под другим именем и под другой даже личиной, или что этой «другой» личностью в скорейшем времени не займутся точно так же? Или что отслеживают в сегодняшнем мире не всех?..
— Но твой «сценарий» относится именно к тебе, а не к другому человеку, которым тебе придётся стать… Хотя, конечно, для другой твоей ипостаси, если ты опять обратишь на себя внимание, «сценарий» могут запланировать новый… Нет, я спорить с тобой здесь не буду… Но поверь, вероятность того, что генеральный «проект», как ты его обозвала, через полгода не состоится, крайне мала, и речь сейчас надо вести не об этом. Ладно уж, раз Димка переносит разговор на сегодня, то я не буду заранее выкладывать его содержание, но на ту тему, которую ты затронула сейчас, я тебе скажу больше. Ты ещё и не поверишь в его сообщение, но с этим подождём. А вообще, то, что должно произойти через полгода, может оказаться и просто самым настоящим концом света, и тогда сейчас не имеет смысла уже ничто. Но если случиться именно то, что должно по расчётам, то это — насколько привлекательно, во всяком случае, для нас, находящихся здесь и нам подобных (мы это называем «вариант максимум», хотя, по сути можно говорить просто о нормальном прогнозируемом исходе), настолько же это и страшно до жути. От нас исход не зависит никоем образом, ни от кого. Но всё, что нам сейчас имеет смысл делать — работать на результат в случае «варианта максимум». Подожди, теперь уже всего лишь до вечера. Однако пока ты в разговоре затрагиваешь именно ту малую вероятность, что какого-либо радикального события так и не состоится. Так вот, милая моя, открою тебе секрет: в этом случае вообще всё плохо и безысходно. Не только для тебя, но и для всех нас. Мир продолжится таким, какой он есть на сегодняшний день, а об этом ты и сама знаешь почти столько же, сколько и мы. Мы все здесь, видимо, окажемся обречёнными, каковыми и являемся сейчас, и это ещё не самое страшное, поскольку мы-то все уже не молоды. Остальные же, особенно в тех странах, где землю с ресурсами планируют освободить от коренного населения, а вообще-то, если не бОльшая, то очень значительная часть человечества, — если бы они знали, что происходит в действительности, должны были бы думать только о том, как им самим прожить эту свою жизнь, да об одном-двух, максимум трёх поколениях вперёд, и всё. Не попросишь же ты меня прочитать сейчас лекцию ещё и об этом!..
— Попрошу, но, так и быть, не сейчас.
— Давай вообще отложим её до тех времён, когда уже станет очевидным, что ничего не произошло (если вдруг так случится), и мы как раз об этом и начнём думать все вместе. Поверь, что тогда мы для тебя постараемся сделать всё, что в наших силах, мы все ради компенсации отдадим тебе даже собственные сбережения…
«Вот тогда-то, если замаячит подобная перспективка, вы меня точно грохнете. Надо будет сказать вам, что мне ничего не нужно», — мелькнуло у Алёны, а Толя продолжил:
— …но давай же думать и говорить об этом не сейчас, когда вся работа должна быть направлена на вероятность осуществления «варианта максимум». Вернее, мы-то можем задуматься об остальном и пораньше, поскольку основную работу придётся выполнять именно тебе, а нам останется в основном ждать, — но и мы отвлечёмся на прочие вероятности только тогда, когда ты уже займёшься делом, и станет ясно, что оно продвигается именно так, как нужно… Давай, Алёна, заканчивай, пожалуйста, со школьными временами.
— Уговорил, хотя, рассказать я собиралась как раз не непосредственно о школе. А Димка скоро придёт?
— Скоро.
— Подожди, я чайник включу. Горячего чаю захотелось.
— Валяй.
— Ну, так вот… И всё же — нет. Я вспомнила очень важный момент, который обязательно надо затронуть, чтобы остальное было понятным. Теперь ты подожди. Где конспекты?.. Вот. Слушай. Это из книги Кара-Мурзы и соавторов «Экспорт революции. Ющенко, Саакашвили...»:
«Произошедшие недавно на наших глазах «цветные» революции просто не могут быть истолкованы в привычной логике разрешения социальных противоречий. Политологи с удивлением пишут: «Ни одна из победивших революций не дала ответа на вопрос о коренных объективных причинах случившегося. А главное, о смысле и содержании ознаменованной этими революциями новой эпохи. После революций-то что? Ни от свергнутых и воцарившихся властей, ни со стороны уличных мятежников, которые явно заявили о себе как об активной оппозиционной политической силе, до сих пор ничего вразумительного на этот счёт не прозвучало». Эти революции и являются интересующим нас предметом.
Двадцатый век был переломным в деле манипуляции общественным сознанием. Сложилась наука, которая занималась этой проблемой, — социальная психология, один из краеугольных камней которой заложил Гюстав Лебон в своём учении о толпе.
Возникли и теоретические концепции — учение о культурной гегемонии, учение о подсознательном. Параллельно развивалась новаторская и жёсткая практика «толпообразования», превращения больших масс людей в толпу и манипуляции ею.
Возникли новые технологические средства, позволяющие охватить интенсивной пропагандой миллионы людей одновременно. Возникли и организации, способные ставить невероятные ранее по масштабам политические спектакли — и в виде массовых действ и зрелищ, и в виде кровавых провокаций. Появились странные виды искусства, сильно действующие на психику (например, перформанс, превращение куска обыденной реальности в спектакль).
Особенностью политической жизни конца ХХ века стало освоение политиками и даже учёными уголовного мышления в его крайнем выражении «беспредела» — мышления с полным нарушением и смешением всех норм. Всего за несколько последних лет мы видели в разных частях мира заговоры и интриги немыслимой конфигурации, многослойные и «отрицающие» друг друга. Мы видим резкое ослабление национального государства, одного из важнейших творений эпохи Просвещения. Едва ли не главным признаком этого ослабления является приватизация насилия — использование и морального, и физического насилия негосударственными структурами и коллективами (политическими и преступными). Зачастую уже государство втягивается как один из актёров в политические спектакли с применением насилия, поставленные теневыми режиссёрами (как в случае терроризма).
Все это вместе означало переход в новую эру — постмодерн, с совершенно новыми, непривычными этическими и эстетическими нормами. Один из философов постмодернизма сказал: “Эпоха постмодерна представляет собой время, которое остаётся людям, чтобы стать достойными гибели”. Это само по себе — постмодернистская метафора. Здесь для нас важно отметить, что постмодернизм — это радикальный отказ от норм Просвещения, от классической логики, от рационализма и понятия рациональности вообще. Это стиль, в котором “все дозволено”, “апофеоз беспочвенности”. Здесь нет понятия истины, а есть лишь суждения, конструирующие любое множество реальностей.
Этот переход накладывается на более широкий фон антимодерна — отрицания норм рационального сознания, норм Просвещения. Что это означает в политической тактике? Прежде всего, постоянные разрывы непрерывности. Действия с огромным «перебором», которых никак не ожидаешь. Человек не может воспринимать их как реальность и потому не может на них действенно реагировать — он парализован. Можно вспомнить танковый расстрел Дома Советов в 1993 г. — тогда и подумать не могли, что устроят такое в Москве.
Это — пример большого спектакля, сильно бьющего по чувствам. Вот случаи поменьше и поспокойнее. Например, Гаити, где неожиданно устроили показательное избиение генералов, отличников боевой и политической подготовки академий США, которые всю жизнь точно выполняли то, что им приказывали начальники. Вдруг и к ним пришла перестройка — морская пехота США приехала устанавливать демократию и послала ту же уголовную толпу, что раньше забивала палками либеральных демократов, теми же палками забивать родню генералов.
Но буквально с трагической нотой это проявилось в ЮАР. В начале 90-х годов мировой мозговой центр решил, что ЮАР нужно передать, хотя бы номинально, чернокожей элите, т.к. с нею будет можно договориться, а белые у власти всё равно не удержатся. Поскольку вести идеологическую подготовку времени не было, «своих» подвергли психологическому шоку, который устранил всякую возможность не только сопротивления, но даже дебатов. Вот маленький инцидент. Перед выборами белые расисты съехались на митинг в пригороде столицы. Митинг был вялый, ничего противозаконного в нем не было. Полиция приказала разъехаться, и законопослушные бюргеры подчинились. Неожиданно и без всякого повода полицейские обстреляли одну из машин. Когда из неё выползли потрясённые раненые пассажиры — респектабельные буржуа, — белый офицер подошёл и хладнокровно расстрелял их в упор, хотя они умоляли не убивать их. И почему-то тут же была масса репортёров. Снимки публиковались в газетах, и всё было показано по западному ТВ. Всему миру был представлен великолепный спектакль.
Расстрел белых расистов в ЮАР и избиение, по указке консула США, членов военной хунты на Гаити открыли новую страницу в истории политических технологий. Новые методы манипуляции сознанием обеспечивают столь надёжный контроль за поведением масс, что с помощью толпы можно провести революцию, а через короткое время с помощью той же самой толпы — контрреволюцию.
В известном смысле постмодерн стирает саму грань между революцией и реакцией.
Постмодернистский характер политических технологий, применяемых при «демократизации» государств переходного типа, проявляется в разных признаках архаизации общественных процессов. Одним из таких проявлений стал политический луддизм, который был применён в ходе «оранжевой» революции на Украине и, видимо, немало удивил наблюдателей. «В ходе событий в Тбилиси, Киеве и Бишкеке появились первые признаки того, что на политической повестке дня оказались уже не вопросы борьбы за власть, а борьбы с властью». Ранее он был присущ «слаборазвитым» странам, и трудно было ожидать, что он так органично впишется в политические технологии страны с все ещё высокообразованным населением.
Речь идёт о том, что политическая сила, которая представляет себя как оппозицию существующей власти, демонстративно препятствует работе власти вообще — борется не против конкретной политики власти, а отвергает её как институт, образно говоря, разрушает машину государства. По свидетельству наблюдателей, для выборов в Южной Азии (Шри-Ланка, Индия, Бангладеш) характерно, «что протестующие толпы людей нападают на правительственные здания и уничтожают их и государственное имущество, парализуя общественные учреждения и службы, то есть тот самый общественный капитал и инфраструктуру, которые созданы якобы для их обслуживания» .
Как ни странно, именно эта сторона «оранжевой» революции вдохновила некоторых российских политтехнологов-постмодернистов. Они увидели в этом многообещающую форму политического действия. Суть её в «организационном оформлении широкого народного движения нового типа, которое будет видеть смысл и цель своего существования не в борьбе за власть, а в борьбе с властью. Отсюда, от этого полюса, будет постоянно исходить импульс атаки на любую власть, какой бы она ни была по персонально-качественному составу или идейно-политической ориентации. В случае возникновения и организационного оформления этого полюса в России может возникнуть инструмент эффективного, не отягощённого конформизмом посредников воздействия на власть».
Западные философы, изучающие современность, говорят о возникновении общества спектакля. Мы, простые люди, стали как бы зрителями, затаив дыхание наблюдающими за сложными поворотами захватывающего спектакля. А сцена — весь мир, и невидимый режиссёр и нас втягивает в массовки, а артисты спускаются со сцены в зал. И мы уже теряем ощущение реальности, перестаём понимать, где игра актёров, а где реальная жизнь. Здесь возникает диалектическое взаимодействие с процессом превращения людей в толпу. Лебон сказал о толпе, что «нереальное действует на неё почти так же, как и реальное, и она имеет явную склонность не отличать их друг от друга».
Речь идёт о важном сдвиге в культуре, о сознательном стирании грани между жизнью и спектаклем, о придании самой жизни черт карнавала, условности и зыбкости. Это происходило, как показал М. Бахтин, при ломке традиционного общества в средневековой Европе. Сегодня эти культурологические открытия делают политической технологией.
Использование технологий политического спектакля стало общим приёмом перехвата власти. В каждом случае проводится предварительное исследование культуры того общества, в котором организуется свержение власти. На основании этого подбираются «художественные средства», пишется сценарий и готовится режиссура спектакля. Если перехват власти проводится в момент выборов, эффективным приёмом является создание обстановки максимально «грязных» выборов — с тем, чтобы возникло общее ощущение их фальсификации. При этом возникает обширная зона неопределённости, что даёт повод для большого спектакля «на площади». Последнее время дало нам два классических примера — «революцию роз» и «оранжевую революцию».
Разработка и применение этих технологий стали предметом профессиональной деятельности больших междисциплинарных групп специалистов, которые выполняют заказы государственных служб и политических партий. Эти разработки ведутся на высоком творческом уровне, сопровождаются оригинальными находками и в настоящее время стали важным проявлением высокого научно-технического потенциала Запада. В самые последние годы для постановки кровавых спектаклей привлекаются (неважно, прямо или косвенно) организации террористов.
<…>
Какой момент является ключевым для революции? Тот, когда правила, навязанные и отстаиваемые властью (легальная процедура, её силовое обеспечение, система норм и ограничений), подменяются логикой игры. Тогда реальность карнавала торжествует над обыденностью, и происходит переворот — короли меняются местами: «майский» оказывается реальным правителем, а «настоящий» самодержец — шутом с базарной площади. Приняв навязанные ему правила игры, он в логике симметричных действий пытается делать то же самое, что делал только что его оппонент (сторонники Януковича тоже надевали ленточки, ставили палатки и мобилизовали актив) — и этот последний акт фиксирует его окончательное поражение. Занавес». <…>
Структурный анализ использования воображения в целях превращения людей в толпу (вообще господства) дал французский философ Ги Дебор в известной книге «Общество спектакля» (1967) 42 . Он показал, что современные технологии манипуляции сознанием способны разрушить в человеке знание, полученное от реального исторического опыта, заменить его знанием, искусственно сконструированным «режиссёрами». В человеке складывается убеждение, что главное в жизни — видимость, да и сама его общественная жизнь — видимость, спектакль. И оторваться от него нельзя, так как перед глазами человека проходят образы, гораздо более яркие, чем он видит в своей обычной реальной жизни в обычное историческое время. «Конкретная жизнь деградирует до спекулятивного пространства» (как видно из самого слова, спектакль и есть нечто спекулятивное).
Человек, погруженный в спектакль, утрачивает способность к критическому анализу и выходит из режима диалога, он оказывается в социальной изоляции. Такое состояние поддерживается искусственно, возник даже особый жанр и особая способность — непрерывное говорение. Человек, слушая его, просто не имеет возможности даже мысленно вступать с получаемыми сообщениями в диалог. На радио и телевидении, на митингах и массовых собраниях появились настоящие виртуозы этого жанра. <…>
М. Эдельман в книге «Конструирование политического спектакля» пишет об этом превращении политиков в символические маски актёров: «Политические лидеры стали символами компетентности, зла, национализма, обещания будущего и других добродетелей и пороков и таким образом помогают придавать смысл беспорядочному миру политики. Наделяя образы лидеров смыслом, зрители определяют собственные политические позиции. В то же время, вера в лидерство является катализатором конформизма и повиновения. Термин, который возбуждает воображение большого числа людей и в то же время помогает организовать и дисциплинировать их, является эффективным политическим инструментом, хотя и неопределённым в последствиях его применения».
Ги Дебор отмечает и другое важное качество «общества спектакля» — «Обман без ответа; результатом его повторения становится исчезновение общественного мнения. Сначала оно оказывается неспособным заставить себя услышать, а затем, очень скоро, оказывается неспособным сформироваться». Из кого же состоит общество, не способное выработать своего мнения? Сегодня это общество из людей «мозаичной» культуры, людей постмодерна. Когда истины нет в принципе, а есть только интерпретации разных кусочков мозаики — как же можно выработать общее мнение? <…>
Государства «переходного типа», такие как недавно освободившиеся от колониальной зависимости или перенёсшие катастрофический слом прежней государственности (постсоветские), имеют систему институтов и норм в крайне неравновесном состоянии. По структуре эта система напоминает постмодернистский текст, в котором смешаны архаика и современность с их несовместимыми стилями. В качестве примера один автор приводит для РФ «феноменальную госсимволику (в частности, систему государственных наград, в которой орден Красной Звезды существует вместе с орденом Андрея Первозванного), отсутствие общих воззрений на собственное прошлое. Яркий пример — недавнее открытие в Иркутске памятника Колчаку под звуки советского гимна. Вместо государства в России возник комплекс случайных политических институтов, лишённых фундамента и собранных всухую, без раствора».
В таких государствах ряд черт, присущих демократической системе, проявляется не в форме выработанных на Западе условных театрализованных ритуалов, а в жёсткой, иногда абсурдной форме. К числу таких черт относится предусмотренное сценарием демократических выборов открытое выражение взаимной враждебности кандидатов и партий. В государствах «переходного типа» сцены этой враждебности играются с применением реального или очень жёсткого условного (как это было на Украине) насилия.
«Бархатных» революций, уничтожающих стабильное жизнеустройство с большим потенциалом развития, не могло бы произойти, если бы образованный слой стран «реального социализма» не воспринял бы мыслительных норм постмодерна. Вот культурологические описания и общества, и человека восточноевропейских стран времени «бархатных» революций: «В молодой восточноевропейской интеллигенции реализовалась специфика „неэкономического“ типа цивилизационного развития. Восточноевропейское общество первым дало миру образец „человека постмодерна“, опередив Запад, который двигался к той же цели иным путём… Оппозицию коммунистическому режиму в Польше, как впоследствии и в других странах региона, составляли не конкретные социальные силы и не интересы отдельных групп общества, а эмоционально окрашенные идеалы и ценности. <…>
В Польше «Солидарность», втянув большую часть общества в большой и длительный спектакль, превратила массы людей в зрителей, которые оторвались от почвы социальной реальности и были очарованы зрелищем войны призраков. Вот к каким выводам, согласно Н.Коровицыной, приходят теперь социологи, изучавшие ту революцию: «Мало кто, наверное, в то время серьёзно задумывался о реальных экономических последствиях происходившего. Вся общественная жизнь была пронизана мифологизмом, а массовые протесты имели характер преимущественно символический. Причем изначально существовало явное противоречие между декларативным принятием идеи общественной трансформации и отсутствием реальной, деятельной поддержки её реализации. Преобладало мнение, что рано или поздно ситуация исправится автоматически как „естественное вознаграждение за принесённые народом жертвы“. Сам протест выражался языком „морального сюрреализма“. Для общественных конфликтов в Восточной Европе в целом характерна театральная, ритуальная атмосфера. Особенно это относится к Польше, где наиболее сильны традиции политического символизма». <…>
Особое внимание философов привлекла совершенно невероятным сценарием Тимишоара — спектакль, поставленный для свержения и убийства Чаушеску в ходе «полубархатной» революции в Румынии в 1989 г. Изучающий «общество спектакля» итальянский культуролог Дж. Агамбен так пишет о глобализации спектакля, т.е. объединении политических элит Запада и бывшего соцлагеря в серии «бархатных» революций того времени: «Тимишоара представляет кульминацию этого процесса, до такой степени, что её имя следовало бы присвоить всему новому курсу мировой политики. Потому что там секретная полиция, организовавшая заговор против себя самой, чтобы свергнуть старый режим, и телевидение, показавшее без ложного стыда и фиговых листков реальную политическую функцию СМИ, смогли осуществить то, что нацизм даже не осмеливался вообразить: совместить в одной акции чудовищный Аушвиц и поджог рейхстага.
Впервые в истории человечества похороненные недавно трупы были спешно выкопаны, а другие собраны по моргам, а затем изуродованы, чтобы имитировать перед телекамерами геноцид, который должен был бы легитимировать новый режим. То, что весь мир видел в прямом эфире на телеэкранах как истинную правду, было абсолютной неправдой. И, несмотря на то, что временами фальсификация была очевидной, это было узаконено мировой системой СМИ как истина — чтобы всем стало ясно, что истинное отныне есть не более чем один из моментов в необходимом движении ложного. Таким образом, правда и ложь становятся неразличимыми, и спектакль легитимируется исключительно через спектакль. В этом смысле Тимишоара есть Аушвиц эпохи спектакля, и так же, как после Аушвица стало невозможно писать и думать, как раньше, после Тимишоары стало невозможно смотреть на телеэкран так же, как раньше».
В телерепортажах из Тимишоары было видно, что перед камерами выкапывают не тела «расстрелянных секуритате» людей, а трупы, привезённые из моргов — со швами, наложенными после вскрытия. Люди видели эти швы, но верили комментариям дикторов. Этот опыт показал, что при бьющей на эмоции картинке ложь можно не скрывать, люди все равно поверят манипулятору. В самые последние годы для постановки кровавых спектаклей привлекаются (неважно, прямо или косвенно) организации террористов. Сам современный терроризм остаётся плохо изученным, и контролировать его наличными средствами государственные службы пока не могут.
Тимишоара — крайний случай, в последних версиях «бархатных» революций — «оранжевых» — режиссёры ставят спектакли радостные, толпу соединяют чувством восторга. В одной редакционной статье о событиях на Майдане в Киеве сказано: «Апельсиновые гуманитарные технологи показали, как можно эффективно использовать революционную романтику, столь милую сердцам интеллектуалов и молодёжи». <…>
Московский культуролог В. Осипов очарован режиссурой «оранжевой революции» на Украине: «Оранжевая революция» осуществлялась мотивированным и хорошо тренированным активом, в подготовку которого были инвестированы немалые средства. Кроме того, она имела постоянное музыкальное сопровождение. Практически все популярные украинские рок-команды непрерывно выступали на Майдане, задавая всему происходящему возбуждающую, восторженную атмосферу, поддерживая дух праздника… Меня поразило, что организаторам удалось несколько недель сохранять в людях состояние энтузиазма и восторга. С активом палаточного городка всё было проще — они жили на Майдане постоянно, получали деньги; но держать в заведённом состоянии толпы киевлян и приезжих, ежедневно приходивших на площадь — сложная и важная гуманитарно-технологическая задача. «Оранжевые» решили её на «хорошо». Им удалось мобилизовать массовое народное движение. В том числе — у тысяч людей, ставших инструментом производства этой иллюзии».
Вот — свойство хорошо поставленного спектакля эпохи постмодерна — сами зрители становятся «инструментом производства иллюзии». Достаточно сравнительно небольших начальных инвестиций, чтобы запустить двигатель спектакля, а затем он работает на энергии эмоций, самовоспроизводящихся в собранную на площади толпу. Объект манипуляции сам становится топливом, горючим материалом — идёт цепная реакция в искусно созданном человеческом «реакторе». <…>
Важным результатом этих революций-спектаклей становится не только изменение власти (а затем также и других важных в цивилизационном отношении институтов общества), но и порождение, пусть на короткий срок, нового народа. Возникает масса людей, в сознании которых как будто стёрты исторически сложившиеся ценности культуры их общества, и в них закладывается, как дискета в компьютер, пластинка с иными ценностями, записанными где-то вне данной культуры.
Р. Шайхутдинов пишет о том, что происходило на Майдане, и на что с остолбенением смотрела и старая власть, и здравомыслящая (не подпавшая под очарование спектакля) масса украинцев: «Этот новый народ (народ новой власти) ориентирован на иной тип ценностей и стиль жизни. Он наделён образом будущего, который действующей власти отнюдь не присущ. Но действующая власть не видит, что она имеет дело уже с другим — не признающим её — народом!»
Создание «нового народа» (или даже новой нации) в ходе подобных революций — один из ключевых постулатов их доктрины. Так при разрушении государственности всего СССР в массовое сознание было запущено понятие-символ «новые русские». Вот как объясняли появление этого «нового народа» идеологи, которые готовили большую «бархатную» революцию 1991 г. в Москве. <…>
В ряде случаев сдвиг к рациональности постмодерна провоцирует нежелательную этнизацию и архаизацию обществ, как это происходит, например, в развивающихся странах, переживающих новый всплеск трайбализма, усиления родоплеменного сознания и организации. Не менее сложные проблемы обещает неожиданный возврат, казалось бы, навсегда ушедшего в прошлое этнического сознания в странах Запада. Но чаще всего агрессивное этническое сознание разжигается в государствах переходного типа в политических или преступных целях. <…>
Не будем здесь углубляться в этот вопрос, но отметим лишь, что антисоветские революции в СССР и в Европе, сходная по типу операция против Югославии в огромной степени и с большой эффективностью опирались на искусственное разжигание агрессивной этничности. Технологии, испытанные в этой большой программе, в настоящее время столь же эффективно применяются против постсоветских государств и всяких попыток постсоветской интеграции. Видимо, в недалёком будущем с крупномасштабным применением этого оружия придётся столкнуться и Российской Федерации.
Отсюда видно, что эффективно проведённая «оранжевая революция» означает фундаментальное событие в судьбе общества — разрыв непрерывности. Часть населения, подчинившись гипнозу спектакля, выпадает из традиций и привычных норм рациональности предыдущего общества — «перепрыгивает в постмодерн». Но при этом она разрывает и свою связь с реальностью страны, её новые ценности и «стиль жизни» не опираются на прочную материальную и социальную базу. Будет ли эта реальность меняться так, чтобы прийти в соответствие с новыми ценностями — или всей этой «оранжевой» молодёжи придётся пройти через период тяжёлой фрустрации и вернуться на грешную землю в потрёпанном виде? Проблема в том, что сама «рациональность постмодерна» исключает сами эти вопросы и возможность предвидения — один спектакль сменяется другим, и человек не замечает, как становится зрителем-«бомжем», без традиций и без почвы. <…>
Важнейшим средством (и признаком) манипуляции сознанием в политике является замалчивание проекта. Проект заменяется политическим мифом. Поэтому общее правило манипуляции при обращении к толпе — уклончивость в изложении позиции, использование туманных слов и метафор. Ясное обнаружение намерений и интересов, которые отстаивает «отправитель сообщения», сразу включает психологическую защиту тех, кто не разделяет этой позиции, а главное, побуждает к мысленному диалогу, а он резко затрудняет манипуляцию.
Иными словами, политик, собирающий под свои знамёна граждан, тщательно избегает говорить о цели своего «проекта», о том, что ждёт граждан и страну в том случае, если он с помощью их голосов (или действий) придёт к власти. Вся его явная пропаганда сводится к обличению противника, причём к обличению главным образом его «общечеловеческих» дефектов: попирает свободу, поощряет несправедливость, врёт народу, служит вражеским силам и т.д. Из всех этих обличений вытекает, что при новом режиме всех этих гадостей не будет, а воцарится свобода, справедливость, нравственность, трезвость и т.д.
Все «бархатные» революции, включая ядро этой системы переворотов, — перестройку Горбачёва — отличаются тем, что временное сплочение общества для разрушения прежней государственности достигалось исключительно путём мифологизации прошлого. Не допускалось никакого диалога относительно будущего жизнеустройства, единственной и главной целью было разрушение прошлого, ибо так жить нельзя! Пресекались всякие попытки даже задать вопрос о проекте. Горбачёву даже пришлось прямо высказаться по этому поводу: «Нередко приходится сталкиваться с вопросом: а чего же мы хотим достигнуть в результате перестройки, к чему прийти? На этот вопрос вряд ли можно дать детальный, педантичный ответ».
Это обман, никто и не просил педантичного ответа, спрашивали об общей цели. Когда писатель Ю. Бондарев задал предельно общий вопрос («Вы подняли самолёт в воздух, куда садиться будете?»), его представили чуть ли не фашистом. Риторика этих революций была несовместима с нормами рациональности и просто со здравым смыслом, в заявлениях политиков не было ни логики, ни разумной меры. <…>».
— Да, Алёна, это так исчерпывающе и понятно, что даже уже и не спросишь, причём тут опять цветные революции. Как ты только умудряешься всё это отыскивать?
— На нюх. Больше уже давно ничего не осталось. Тут вот есть ещё одна интересная сентенция:
«Очень может быть, что ощущение всесилия новых политических технологий есть лишь психологический эффект от успеха ряда однотипных «блиц-революций» — ведь столь же непобедимой казалась армия фашистской Германии в её блиц-войне в Европе и летом 1941 г. в СССР».
Только это может оказаться лишь самоуспокоением. Ведь силы, необходимые для возможного сопротивления, как раз и уничтожаются заранее — последовательно и методично…
— Увы.
— Но вот ещё.
«В гл. 1 уже говорилось о том, что опыт ХХ века заставил отказаться от свойственного историческому материализму представления о том, что революция, которая опирается на реальное социальное противоречие, неизбежно носит прогрессивный характер, то есть, направлена на такое разрешение этого противоречия, которое открывает путь для прогрессивного развития общества. «Оранжевые» революции организуются так, чтобы использовать накопившееся недовольство масс и едва народившуюся революционную энергию для достижения политических целей, никак не связанных с разрешением социальных противоречий в интересах этих самых масс.
Давно сказано: «революция — праздник угнетённых». В гл. 1 было предложено рассматривать как революции не только радикальные способы разрешения фундаментальных социальных («классовых») противоречий, но и вообще все виды свержения власти, ведущие к глубоким изменениям общественного строя и судьбы страны. О характере революции многое можно сказать исходя из того, какие угнетённые воспринимают её как праздник. Они и являются движущей силой революции.
«Оранжевая» революция на Украине (как раньше в Сербии и Грузии) явно была праздником молодёжи. Молодёжь была и основным источником кадров революционного актива, и основным контингентом активных уличных действий. Она заполняла площади Киева, стояла в пикетах и населяла палаточные городки. Именно она своим настроением придавала «оранжевой» революции облик праздничного карнавала.
А. Чадаев пишет о «революционном классе или, говоря более современным языком, социальной страте», сыгравшей роль массовой силы событий на Украине: «Самое важное здесь — свойства этой страты, „собирательный образ“ её представителя. В первую очередь — более высокий уровень солидарности, чем в среднем по обществу… В „оранжевой революции“ эту роль сыграли студенчество, городские клерки (местный „средний класс“) и селяне Западной Украины».
Этот потенциал молодёжи хорошо понимали и использовали западные политтехнологи и следующие их советам сотрудники Ющенко, но плохо понимали сотрудники Януковича и их московские советники. В то время как толпы молодёжи «праздновали» на площадях Киева, собрания в Донецке принимали резолюции, требующие привлечь Ющенко и Тимошенко к уголовной ответственности «за подготовку и использование в уличных беспорядках агрессивных националистических молодёжных формирований типа „Пора“; за наём и использование в уличных беспорядках несформировавшихся в качестве личностей школьников и студентов».
Спектакль «оранжевой» революции изначально ставился режиссёрами как молодёжный карнавал. Одна газета писала: «Мюзикл революции со всеми обязательными для него ингредиентами — героями-протагонистами, злодеями-антагонистами, с концертными номерами, с сольными партиями, с впечатляющей массовкой, с лирикой и романтикой единения — это действительно самое эффективное средство новейшей выборной политтехнологии». Нельзя только согласиться с последней фразой — речь идёт вовсе не о выборной политтехнологии, а о большой целостной операции, в которой выборы играют очень частную и скорее маскирующую роль.
Газета «Известия» выделяет важные признаки «оранжевой» молодёжной толпы: «Для молодёжи деньги не главное, хотя многие студенты не стеснялись подрабатывать на Майдане. Для неё главное романтика. Поэтому для молодых нужен красивый лозунг. Такой как — борьба с коррупцией, все равны, национальное возрождение… и другие. Лозунги должны быть короткие и понятные. Если есть деньги и хороший лозунг, то можно рассчитывать на успех. Важной особенностью нынешней оранжевой революции на Украине является широкое использование карнавальных технологий. Все, буквально все элементы и моменты карнавала нашли своё место в киевских событиях. Вплоть до имитации сражения Света с Тьмой, во всех возможных для украинской сцены вариантах. На площади Независимости в Киеве широко применялась технология аниматоров или массовиков-затейников. Аниматоры — это такие люди, которые должны поддерживать на территории дома отдыха или курорта чувство праздника. Заводить публику на дискотеке, общаться с отдыхающими во время ужина, доставлять все радости жизни, кроме интима.
Вот стоит молодой парень, увешенный «морковками», который подхватывает льющийся из динамиков гимн предвыборной кампании Ющенко: «Разом нас багато! Нас не подолаты!» Типичный аниматор. Вон, через сто метров ещё один такой же. У аниматора всегда деловой взгляд. А если он чему-то радуется, то в этой радости — оттенок иронии над собой. Они грамотно расставлены по площади и работают по всем законам профессии: например, каждый день именно эти ребята привносят в оранжевую моду какой-то новый элемент. Сначала это были просто оранжевые ленточки на рукаве, потом апельсины в руках. Каждый день должно быть ощущение обновления обстановки — это главный принцип аниматорского искусства».
Московский наблюдатель С. Вальцев отмечает высокую способность молодёжи к консолидации на аполитичной («культурной») основе: «Политтехнологами из штаба Ющенко умело используется потребность молодёжи принадлежать к определённой группе. Место на площади Независимости в Киеве превратилось в молодёжную тусовку, а оранжевая повязка — пропуск на неё. Молодёжь особо не волнуют Ющенко и его программа, им интересно „тусоваться“ и слушать „халявную“ музыку. Показателен в этом отношении тот факт, что более 90% из тех, кто страстно доказывает правоту Ющенко, не могут даже назвать его отчество, не говоря уже ни о чём другом. Управляемый протест, разбавленный дискотекой и подогретый выпивкой, очень хорошо направляется в определённое русло и служит для выполнения задач, о которых молодёжь даже не догадывается».
Революция, ударной силой которой является молодёжная толпа, неминуемо несёт в себе сильный привкус «революции гунна». С. Вальцев пишет: «Молодёжи дали почувствовать собственную значимость: можно жечь костры на Крещатике, не боясь милиционеров, спокойно пить водку в центре Киева. Характерный эпизод — парень лет 17-ти, абсолютно пьяный, в оранжевой шапке с наушниками управлял движением на Крещатике. Вся комичность эпизода заключается в том, что „управлял“ движением он на обычном повороте около киевского ЦУМа, и в чем суть его размахивания руками — непонятно, так как двигаться автомобили могут только в одном направлении. Это продолжалось до тех пор, пока его чуть не задавил джип. А сколько это могло бы продолжаться, будь в Киеве другая ситуация? Его просто отвезли бы в отделение милиции…
Естественно, Ющенко бессовестно эксплуатировал эти настроения и всем обещал, что никто из тех, кто жил в палаточном городке, забыт не будет».
Что мог бы противопоставить этому избирательный штаб Януковича? Очевидно, что конкурировать с Ющенко и стоящими за его спиной западными политтехнологами в постановке постмодернистского спектакля-карнавала он не мог. Дело даже не в деньгах, организации и технике, а в совершенно разных культурных основаниях самих программ этих двух кандидатов. Значит, Янукович должен был действовать совсем в иной плоскости, нежели Ющенко. Янукович мог победить в «битве за молодёжь» только в том случае, если бы ему удалось втянуть её в диалог, затрагивающий фундаментальные проблемы жизни Украины и её молодёжи, но в диалог, ведущийся на понятном молодёжи языке. Для этого он должен был бы располагать «своим» молодёжным активом, способным говорить о фундаментальных проблемах на новом языке. Решить такую задачу штаб Януковича, видимо, был не готов», — закончила Алёна чтение и взволнованно заговорила:
— Я-то речь веду, конечно, не об «оранжевых» революциях как таковых, а главным образом об «обществе спектакля», целью которого вне всяких сомнений, является построение глобального рабовладельческого общества нового типа. И вот, наверное, самое важное, прежде чем перейти к дальнейшему рассказу о себе самой:
«Сейчас кажется даже странным, что в «правящем слое» — от Горбачёва до Путина — вообще не встал вопрос: над кем он властвует? Странно это потому, что те, кто шёл к реальной власти уже в конце 80-х годов, а теперь готовится к второму раунду битвы за свою власть уже в форме «оранжевых» революций, эту проблему довольно ясно представляли себе уже при Горбачёве. Сейчас это видно по многим вскользь сделанным замечаниям в текстах тех лет. Тогда антисоветская элита видела в этих замечаниях лишь поддержку в своем проекте разрушения советского государства, а «просоветская» часть общества этими замечаниями возмущалась как абсурдными и аморальными. На деле речь шла о создании идеологической базы уже для «оранжевых» революций.
Суть проблемы сводилась к тому, что же такое демос, который теперь и должен получить всю власть. Ведь демократия — это власть демоса! Да, по-русски «демос» означает народ. А правильно ли нам перевели это слово, не скрыли от нас какую-то важную деталь? Да, скрыли, и даже ввели в заблуждение. Само слово народ имеет совершенно разный смысл в традиционном и в гражданском западном обществах.
В царской и советской России существовало устойчивое понятие народа. Оно вытекало из священных понятий Родина-мать и Отечество. Народ — надличностная и «вечная» общность всех тех, что считал себя детьми Родины-матери и Отца-государства (власть персонифицировалась в лице «царя-батюшки» или другого «отца народа», в том числе коллективного «царя» — Советов). Как в христианстве «все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божии» (и к тому же «Мы — дети Божии… а если дети, то и наследники»), так и на земле все, «водимые духом Отечества», суть его дети и наследники. Все они и есть народ — суверен и источник власти.
Таков был русский миф о народе, многое взявший из Православия и из космологии крестьянской общины. Мы никогда не соотносили его с иными представлениями. А ведь уже даже на ближнем от нас феодальном Западе их государственность строилась на совсем других толкованиях. <…>
<Прежнее> понимание народа было кардинально отвергнуто в ходе великих буржуазных революций, из которых и вышло гражданское общество. Было сказано, что приверженцы Старого порядка — всего лишь подданные государства («монарха»). Народом, демосом, становятся лишь те, кто стали гражданами и совершили революцию, обезглавив монарха. Именно этот, новый народ и получает власть, а также становится наследником собственности. И этот народ должен вести непрерывную войну против всех тех, кто не вошёл в его состав («быдла»).
В фундаментальной многотомной «Истории идеологии», по которой учатся в западных университетах, читаем: «Демократическое государство — исчерпывающая формула для народа собственников, постоянно охваченного страхом перед экспроприацией… Гражданская война является условием существования либеральной демократии. Через войну утверждается власть государства так же, как „народ“ утверждается через революцию, а политическое право — собственностью… Таким образом, эта демократия есть ничто иное как холодная гражданская война, ведущаяся государством».
В понятиях политической философии Запада индивиды соединяются в народ через гражданское общество. Те, кто вне его — не народ. C точки зрения западных исследователей России, в ней даже в середине XIX века не существовало народа, так как не было гражданского общества. Путешественник маркиз де Кюстин писал в своей известной книге о России (1839 г.): «Повторяю вам постоянно — здесь следовало бы все разрушить для того, чтобы создать народ». Это требование почти буквально и стало выполняться полтора века спустя российскими демократами. Они, впрочем, преуспели пока что только в разрушении, а выращиваемый в пробирке реформ новый народ не прибавляет в весе. <…>
В СССР этот процесс происходил исподволь. Мысль, что население СССР (а затем РФ) вовсе не является народом, а народом является лишь скрытое до поры до времени в этом населении особое меньшинство, развивалась нашими демократами уже начиная с середины 80-х годов. Тогда эти рассуждения поражали своей недемократичностью, но подавляющее большинство просто не понимало их смысла. Не поняло оно и смысла созданного и распространённого в конце 80-х годов понятия «новые русские». Оно было воспринято как обозначение обогатившегося меньшинства, хотя уже первоначально разрабатывалось как обозначение тех, кто отверг именно «дух Отечества» (как было сказано при первом введении самого термина «новые русские», отверг «русский Космос, который пострашнее Хаоса»). <…>
В 1991 г. самосознание «новых русских» как народа, рождённого революцией, вполне созрело. Их лозунги, которые большинству казались абсурдно антидемократическими, на деле были именно демократическими — но в понимании западного гражданского общества. Потому что только причастные к этому меньшинству были демосом, народом, а остальные остались быдлом, «совками». Г. Павловский с некоторой иронией писал в июле 1991 г.: «То, что называют „народом России“ — то же самое, что прежде носило гордое имя „актива“ — публика, на которую возлагают расчёт. Политические „свои“…».
Это самосознание нового «народа России» пришло так быстро, что удивило многих из их собственного стана — им было странно, что это меньшинство, боровшееся против лозунга «Вся власть — Советам!» исходя из идеалов демократии, теперь «беззастенчиво начертало на своих знамёнах: „Вся власть — нам!“. Ничего удивительного, вся власть — им, потому что только они и есть народ. Отношение к тем, кто их власть признавать не желал, было крайне агрессивным. <…>
Замечательно, что эйфория нового народа от его грядущей победы вовсе не обманула его проницательных идеологов. Они видели, что власть этого демоса эфемерна, слишком уж он невелик. Поэтому публикации тех лет были наполнены жалобами на то, что нет у нас социальной базы для демократии — вокруг один охлос , люмпены. Весной 1991 г. в типичной антисоветской статье «Рынок и государственная идея» даётся типичная формула: «Демократия требует наличия демоса — просвещённого, зажиточного, достаточно широкого „среднего слоя“, способного при волеизъявлении руководствоваться не инстинктами, а взвешенными интересами. Если же такого слоя нет, а есть масса, где впритирку колышутся люди на грани нищеты и люди с большими… накоплениями, масса, одурманенная смесью советских идеологем с инстинктивными страхами и вспышками агрессивности, — говорить надо не о демосе, а о толпе, охлосе… Надо сдерживать охлос, не позволять ему раздавить тонкий слой демоса, и вместе с тем из охлоса посредством разумной экономической и культурной политики воспитывать демос».
Уже в самом начале реформы была поставлена задача изменить тип государства — так, чтобы оно изжило свой патерналистский характер и перестало считать все население народом (и потому собственником и наследником достояния страны). Теперь утверждалось, что настоящей властью может быть только такая, которая защищает настоящий народ, то есть «республику собственников».
Д. Драгунский объясняет: «Мы веками проникались уникальной философией единой отеческой власти. Эта философия тем более жизнеспособна, что она является не только официальной государственной доктриной, но и внутренним состоянием большинства. Эта философия отвечает наиболее простым, ясным, безо всякой интеллектуальной натуги воспринимаемым представлениям — семейным. Наше государственно-правовое сознание пронизано семейными метафорами — от «царя-батюшки» до «братской семьи советских народов»… Только появление суверенного, власть имущего класса свободных собственников устранит противоречие между «законной» и «настоящей» властью. Законная власть будет наконец реализована, а реальная — узаконена. Впоследствии на этой основе выработается новая философия власти, которая изживёт традицию отеческого управления».
Говоря об этом разделении идеологи перестройки в разных выражениях давали характеристику того большинства (охлоса), которое не включалось в народ и должно было быть отодвинуто от власти и собственности. Это те, кто жил и хотел жить в «русском Космосе». Г. Померанц пишет: «Добрая половина россиян — вчера из деревни, привыкла жить по-соседски, как люди живут… Найти новые формы полноценной человеческой жизни они не умеют. Их тянет назад… Слаборазвитость личности — часть общей слаборазвитости страны. Несложившаяся личность не держится на собственных ногах, ей непременно нужно чувство локтя… Только приоритет личности делает главным не место, где проведена граница, а лёгкость пересечения границы — свободу передвижения».
Здесь — отказ уже не только от культурного Космоса, но и от места, от Родины-матери, тяготение этого нового народа к тому, чтобы включиться в глобальную расу «новых кочевников». Здесь же и прообраз будущей «оранжевой» антироссийской риторики — Померанц уже в 1991 г. утверждает, что под давлением «слаборазвитости» охлоса «Москва сеет в Евразии зубы дракона».
В требованиях срочно изменить тип государственности идеологи народа собственников особое внимание обращали на армию — задача создать наёмную армию карательного типа была поставлена сразу же. Д. Драгунский пишет: «Поначалу в реформированном мире, в оазисе рыночной экономики будет жить явное меньшинство наших сограждан [„может быть, только одна десятая населения“]… Надо отметить, что у жителей этого светлого круга будет намного больше даже конкретных юридических прав, чем у жителей кромешной (то есть внешней, окольной) тьмы: плацдарм победивших реформ окажется не только экономическим или социальным — он будет ещё и правовым… Но для того, чтобы реформы были осуществлены хотя бы в этом, весьма жестоком виде, особую роль призвана сыграть армия… Армия в эпоху реформ должна сменить свои ценностные ориентации. До сих пор в ней силен дух РККА, рабоче-крестьянской армии, защитницы сирых и обездоленных от эксплуататоров, толстосумов и прочих международных и внутренних буржуинов… Армия в эпоху реформы должна обеспечивать порядок. Что означает реально охранять границы первых оазисов рыночной экономики. Грубо говоря, защищать предпринимателей от бунтующих люмпенов. Еще грубее — защищать богатых от бедных, а не наоборот, как у нас принято уже семьдесят четыре года. Грубо? Жестоко? А что поделаешь…» 228 .
Здесь изложена доктрина реформ 90-х годов в интересующем нас аспекте. На первом этапе реформ будут созданы лишь «оазисы» рыночной экономики, в которых и будет жить демос (10% населения). В демократическом (в понятиях данной доктрины) государстве именно этому демосу и будет принадлежать власть и богатство. Защищать это просвещенное зажиточное меньшинство от бедных (от бунтующих люмпенов ) станет реформированная армия с новыми ценностными ориентациями. Колышущаяся на грани нищеты масса (90% населения) — охлос , лишённый и собственности, и участия во власти. Его надо «сдерживать» и, по мере возможности, рекрутировать из него и воспитывать пополнение демоса (по своей фразеологии это — типичная программа ассимиляции национального меньшинства).
Каков же результат осуществления этой программы за пятнадцать лет? Все это время в стране шла холодная гражданская война нового народа (демоса) со старым (советским) народом. Новый народ был все это время или непосредственно у рычагов власти, или около них. Против большинства населения (старого народа) применялись прежде всего средства информационно-психологической и экономической войны, а также и прямые репрессии с помощью реформированных силовых структур.
Экономическая война против советского народа внешне выразилась в лишении его общественной собственности («приватизация» земли и промышленности), а также личных сбережений в результате гиперинфляции. Это привело к глубокому кризису народного хозяйства и утрате социального статуса огромными массами рабочих, технического персонала и квалифицированных работников сельского хозяйства. Резкое обеднение большинства населения привело к кардинальному изменению всего образа жизни (типа потребления, профиля потребностей, доступа к образованию и здравоохранению, характеру жизненных планов).
Изменение образа жизни при соответствующем идеологическом воздействии означает глубокое изменение в материальной культуре народа и ра зрушает мировоззренческое ядро цивилизации. Изменения в жизнеустройстве такого масштаба уже не подпадают под категорию реформ , речь идёт именно о революции, когда по выражению Шекспира, «развал в стране и всё в разъединенье». По словам П. А. Сорокина, реформа «не может попирать человеческую природу и противоречить её базовым инстинктам». Человеческая природа каждого народа — это укоренённые в подсознании фундаментальные ценности, которые уже не требуется осознавать, поскольку они стали «естественными». Изменения в жизнеустройстве советского народа в РФ именно попирали эту «природу» и противоречили «базовым инстинктам» подавляющего большинства населения.
Крайне жёсткое, во многих отношениях преступное, воздействие на массовое сознание (информационно-психологическая война) имело целью непосредственное разрушение культурного ядра советского народа. В частности, был произведён демонтаж исторической памяти, причём на очень большую глубину. Историческая память — одна из важнейших духовных сфер личности, скрепляющая людей в народ. <…>»
— Алёна, это всё очень интересно. Действительно. Но пожалуйста, переходи в своём рассказе ближе к твоей собственной истории.
— Да-да. Хотя, всё это и есть моя история и история моей семьи. Без этого ничего не понять. Но вот ещё. В недавнее время, в связи с решением Сердюкова о возобновлении создания психофизического оружия, в прессе появился ряд статей. Одна из них — в газете «Мир Новостей», № 19 (958) 28 апреля 2012 г., «Кто на мушке психотронной пушки?» Екатерины Люльчак. Вот пара выдержек. «Нейробиолог Василий Ключарев подробно описал возможности психофизического оружия. Представьте себе, на вас наводят спецаппаратуру и используют как дистанционно управляемого биоробота. Оператор пульта управления может видеть на своём экране и слышать в наушниках то, что видите и слышите в этот момент вы. Нейролингвистические модули позволяют оператору подключаться к речевому центру вашего мозга, отдавая приказы и программируя нужные действия. Похожими возможностями обладает и модуль сканирования памяти: направленное оборудование вызывает у жертвы нужные воспоминания и считывает всю информацию: психотронные модули используются для провоцирования сильных ощущений — фобий, панических атак, галлюцинаций, припадков, которые легко доводят человека до самоубийства. В результате он превращается в зомби, который внешне ведёт себя как обычный человек и не подозревает. что запрограммирован. В нужный момент он среагирует на ключевую команду тайного руководства и будет действовать в его интересах. <…> Поймать за руку охотников, вооружённых психофизическим или генетическим оружием, крайне сложно. Если человек покончил с собой, умер от обычной простуды или сошёл с ума, то легче всего спихнуть это на плохое здоровье или неустойчивую психику. Однако косвенные доказательства того, что новые виды оружия массового поражения всё-таки применяются, есть…» Вот, это то, что знакомо мне всю жизнь, то, что у меня её украло и чего я в первую очередь не прощу никогда, ни живая не мёртвая, и не сниму проклятий с тех, кто это применял, с них и с их потомства. Но главное, что я хочу сказать в связи со всем этим и со мной самой — то, что суть «общества спектакля» — отнюдь не только в «грандиозных массовых постановках».
Да-да. "Общество спектакля" реализуется не только на каких-то грандиозных или глобальных сценариях и постановках, но и через «молекулярную агрессию» в культурное и социальное ядро общества, о чём я рассказывала на основе книги С. Кара-Мурзы «Манипуляция сознанием», где он целую главу посвятил теории Антонио Грамши. То есть, через «точечные воздействия» в общественной среде, через маленькие вторжения в частную жизнь, посредством чего и производятся незаметные на первый взгляд, но существенные изменения в обществе, в отдельной стране, в настроении человечества как такового…
— Ты говоришь, тебе это знакомо всю жизнь?..
— Да, да, да. Об этом очень трудно говорить, потому что чувствуешь себя как на льду, где то ли вот-вот поскользнёшься, то ли вообще провалишься. Меня же никто не посвятил в историю технотронных изобретений, я понятия не имею, что и с какого времени применяется — широко или в частном экспериментальном порядке. Может быть, вот она — ваша нынешняя Украина. Но для того, чтобы свободно управлять такими массами, нужно было изначально подготовить и «удобрить» почву, но сколько времени это могло потребовать? Годы? Десятилетия? Столетие? И вряд ли всё начиналось с применения технотроники. Как давно западные университеты интенсивно изучают вековые методики воздействий в разных странах, культурах, религиозных и магических сообществах? В конце концов, пресловутое НЛП, такая его значимая часть, как эриксонианский гипноз без введения в гипнотический сон, была разработана, как методика, путём современного исследования вековых методик воздействий цыганок и карманных воров, а использовалось это уже в самое последнее время и в пресловутом уличном лохотроне, и в технологиях политических выборов… Тем более, что в последнее время разработка термоядерного оружия не требует таких астрономических затрат, и все освободившиеся финансовые, научные и прочие возможности брошены на разработку куда более эффективных и приемлемых со стадной точки зрения способов «управления»…
— Алёна, сегодня ты уже не хочешь продолжать разговор о твоей частной истории?
— Да ну тебя, Толя! Я именно сейчас как раз подошла к тому, чтобы начать рассказывать!
— Прости, я, и правда, чудовищно невнимателен. Ты как раз что-то сказала о маленьких вторжениях в частную жизнь. Всё, я молчу.
(Продолжение следует.)
...
Свидетельство о публикации №116072506489