Автобиография

…вся моя жизнь – не что иное, как цепочка или, лучше сказать,
последовательность локальных явлений, безрезультатных.
Сэмюэль Беккет. «Мэлон умирает»

Жизнь А. – одна из таких незначительных жизней, но и она – Океан,
Океан, и к тому же в движении, а куда лежит его путь?
И его «я» – загадка.
Анри Мишо. «Портрет А.»



Единственное, что могло бы соединить фрагменты «Абигайль» в целое, превратить их в рассказ – это катастрофа «боинга». Но катастрофы не произошло.
Если она и произошла, то в тексте, точнее, с текстом: его фрагменты напоминают обломки рухнувшего самолета.
Это относится и ко всем остальным рассказам, повестям, циклам, помещенным здесь, за исключением, я надеюсь, вот этого последнего.
Поначалу я хотел, чтобы в слове «Автобиография» буква «я» печаталась перевернутой – вроде латинской R. Таким способом можно было бы противопоставить, или соотнести, «А» и «Я», показывая, или подсказывая, что все персонажи этой книги являются лишь «масками», «лицами» автора.
Правильнее говорить о «лицах», потому что «маска» предполагает того, кто прячется за ней. Моя же идея состоит в том, что никакого собственного «я» у автора нет. Я имею в виду самого себя, автора этой книги. У авторов других книг такое «я», судя по всему, есть, как и у остальных людей, не-авторов. Подробнее на эту тему я собираюсь поговорить позже. Кстати, употребление местоимения «я» нисколько не противоречит сказанному.
 В соответствии с этой идеей, я сделал персонажи «текучими», «расплывающимися» – до такой степени неопределенными, что сказанное о них на предыдущей странице может противоречить тому, что сказано на следующей.
Хотя, возможно, исходная идея была иной. Ведь я назвал получившийся результат «катастрофой». А это значит, что я собирался написать роман, похожий на все другие романы. Я уже с трудом вспоминаю, с чего все началось. Свидетельства автора о своей работе ненадежны, как и любые воспоминания.
Скорее всего, замысел основывался на идее «воображаемых путешествий». О таких  «путешествиях в уме» говорила Андреа Дежо в 2010 году на презентации своих работ в Галерее Райса:
«…у нас не было паспортов, и мы не могли никуда поехать в Коммунистической Румынии. Путешествовать можно было только мысленно. Позднее меня увлекла идея о том, что невозможность отправиться куда-то физически открывает возможность эпической одиссеи в уме – мы можем заполнить пустоту воображаемыми мирами и переселиться в них».
Именно такими воображаемыми путешествиями я и занимался, пока жил в Советской России. А прожил я в ней приблизительно тридцать лет. Я был самым обыкновенным гражданином, без творческих заслуг, важного поста, влиятельных родственников. Поэтому я был уверен, что никогда не смогу побывать в другой стране, за исключением стран Варшавского договора, которые меня не интересовали.
Я отказывался от туристических поездок, организуемых для студентов, а под конец отказался и от аспирантуры в Праге. К тому времени я уже полностью переселился в свои воображаемые миры. США и страны Западной Европы представлялись мне мифическими, легендарными землями. Чем-то вроде платоновской Атлантиды или пифеевской Фулы. Я читал статьи и книги, опубликованные на Западе, но это не добавляло Западу реальности. В университетском ресторане я иногда сидел за столом и разговаривал с молодыми профессорами из США и Европы. Но это ничего не меняло – страны, откуда они приехали, казались мне такими же недоступными, как планета Радуга из романа Стругацких. Все они были далеки, так же далеки, как эта далекая Радуга.
Как и большинство моих соотечественников, я был заперт на одной шестой части суши. Вроде бы, не так уж мало – шестая часть. Но все это пространство было крайне однообразным. От Москвы и до самых окраин стояли те же памятники, висели те же плакаты, произносились те же речи, транслировались те же передачи, демонстрировались те же фильмы. Культурный ландшафт походил на географический ландшафт Восточно-европейской равнины.
Я всегда чувствовал себя уайльдовским star-child, заброшенным на эту Восточно-европейскую равнину из какой-то звездной (или надзвездной) сферы. Обстоятельства жизни – семья, город, страна – всегда казались мне случайными. Я не мог полностью слиться с человеком по имени Артем Аверин, родившимся в 1955 году в российском городе, славившемся своим революционным прошлым и трудовым настоящим.
Я не собирался воевать с действительностью, как-то воздействовать на нее, изменять. Мое диссидентство было эскапистским. Я удалился в свою «пустыню», эмигрировал во Внутреннюю Монголию. Правда, в седьмом или восьмом классе, я отказался вступать в комсомол. Я уже тогда понимал, что в этой организации нет ничего «подлинного», «правдивого», что все в ней построено на лжи и притворстве. Разговор с родителями меня не переубедил, но, выбрав путь наименьшего сопротивления, я все-таки написал заявление. Были и другие случае мелкого саботажа. Один раз на меня чуть не завели дело. А может быть, и завели, потому что моя переписка просматривалась. Об этом меня предупредил мой друг, у которого были знакомые в КГБ.
Однако к активным противникам режима меня, конечно, отнести нельзя. Единственное, на что я был способен, – это сбежать во Внутреннюю Монголию (точнее, во Внутреннюю Европу). И это, конечно, имело для моего духовного развития решающие последствия.
Те, кто выступал против режима, могли иметь собственное лицо: Сахаров, Солженицын и все остальные. Но «страннику по вымышленным мирам» обрести такое лицо было трудно. Отсюда и эта пролиферация, это множество персонажей, чьи имена начинаются на букву А. Пролиферация  – не совсем точно. Как я понимаю, профилируют какие-то определенные клетки. Но в моем случае не было ничего исходно-определенного. Не было никакого лица, которое бы себя умножало, трансформировало.
Имена почти всех моих персонажей начинаются на А. И все вместе они составляют А. А. – лицо человека, написавшего эту книгу. Составляют не полностью. Только бесконечный ряд таких А может составить лицо А. А. Так, по крайней мере, мне представляется.
Но вопреки этому представлению, я все же попытаюсь написать что-то вроде автобиографии. Без нее все эти тексты не образуют чего-то цельного, что можно было бы назвать «романом». Пусть эта «автобиография» будет тем исходным клеточным материалом, который умножает и трансформирует себя во всех других текстах.
Если воспользоваться метафорой авиакатастрофы, можно сказать, что я собираю обломки рухнувшего самолета и складываю их вместе, чтобы получить полную картину произошедшего.
Мне всегда хотелось написать роман, всегда хотелось обрести свое собственное, уникальное лицо. «Автобиография» и будет описанием таких попыток.

*

Я родился в Иванове, бывшем Иваново-Вознесенске. Триста с чем-то километров от Москвы. Плохие дороги. Медленный и неудобный по расписанию поезд. Добираться до столицы очень непросто. Вдобавок город расположен в стороне от железнодорожных магистралей, на отшибе, не то что Нижний Новгород, бывший Горький, бывший Нижний Новгород. Если отсчитывать от Москвы, все российские города стояли и стоят на отшибе. Но это их не уравнивает.
Нельзя назвать Иваново захолустьем: триста с чем-то тысяч населения, несколько институтов, промышленные предприятия, оперетта. Музыкальное училище. Футбольная команда второй лиги. Три или четыре стадиона. Художественный музей (там можно было увидеть «Лунную ночь в Неаполе» Щедрина). Здание цирка оригинальной конструкции (снесено).
Во время Первой мировой в Иваново-Вознесенск эвакуировали Рижский политехнический институт. На его основе были созданы ивановские институты. Книжное собрание РПИ стало исходным фондом областной научной библиотеки. Году так в восемьдесят девятом я переписывал в этой библиотеке работы Ницше – мне выдавали их из спецхранилища. В том же хранилище можно было взять на дом, по конфиденциальной договоренности, книги на немецком – например, «Философию бессознательного» Эдуарда фон Гартмана со штампом Императорского Рижского Политехнического Института.
В городе было чуть ли не десять кинотеатров. Походы в кинотеатры можно сравнить с «вымышленными путешествиями». Некоторые фильмы я смотрел по десять-пятнадцать раз. Выбрать из афиши в газете фильм. Добраться до кинотеатра. Отстоять очередь в кассу. Купить билет. Провести полчаса в фойе, разглядывая афиши и фото, с мороженым в руке, прислушиваясь к звукам из зала, где еще не закончился предыдущий сеанс. Потом занять свое место. Гаснет свет. И начинаются «Новости дня». Скучные новости. Или «Фитиль». Или «Иностранная хроника». То и другое – бонус к фильму.
Кинотеатры были как бы порталами в иные миры. Памятники братьям Люмьер должны стоять в каждом городе. Как и памятники Эдисону и Берлинеру. Граммофон и пластинки – еще один портал в иномирье. «Ария варяжского гостя» и «Куплеты тореадора» – наставления к мужеству. Ребенок, заброшенный в Иваново из надзвездных сфер, должен быть очень мужественным, чтобы приспособиться к этой жизни. Так ему казалось. Хотя на самом деле детство его было безоблачным. Оно и вправду было счастливым. Если под счастьем поднимать благоприятные обстоятельства.
Первым из этих обстоятельств была полная семья. У ребенка по имени Артем Аверин были отец и мать. И они жили вместе. Без ссор и взаимных упреков. У ребенка Артема Аверина было множество близких и дальних родственников, проживавших в том же городе. Самым близким родственником в ряду тетушек, дядюшек, двоюродных братьев и сестер была бабушка по материнской линии. Ее звали Антонина Алексеевна. Я думаю, это имя не имеет никакой связи с именами моих персонажей. Но может быть, я ошибаюсь.
Среди моих дальних родственников – воронежский поэт Иван Никитин. Его лицо на почтовых марках 1949-го года напоминает лицо Авраама Линкольна. И еще – лицо кого-то из героев Жюля Верна, может быть, Сайреса Смита.
У жильцов из другого подъезда имелось серовато-голубое собрание Жюль Верна в двенадцати томах. И я повадился ходить к ним и брать какой-нибудь том. Обычно я брал их по порядку – прочитывал все тома с первого по двенадцатый, а потом возвращал двенадцатый и менял его на первый. Я выучил наизусть содержание всех томов.
Собрание было выпущено тиражом в четыреста тысяч. Этого хватило бы, чтобы каждому жителю Иванова, включая слепых и младенцев, досталось по такому собранию. Но у меня его не было. В конце концов соседям надоели визиты неутомимого книгочея, и они предложили моим родителям купить все двенадцать томов со скидкой. Я получил их на день рождения. Лучший подарок, какой я когда-нибудь получал.
Книги тоже были лазейками на свободу. Тогда я еще не понимал, что живу за железным занавесом. Все, что я ощущал, – это скука. Примерно то, о чем говорит Олдингтон в одном из своих стихотворений.
Так же часто, как романы Жюль Верна, я перечитывал эпопею о мушкетерах Дюма. Эти книги я брал у других соседей, – они жили на той же площадке, что и наша семья.
Похоже, у всех жильцов нашего дома были библиотечки. Неужели в этом доме жили одни лишь интеллигенты? Да. Не считая дворника и офицера.
Дом построили для преподавателей института – одного из четырех, образованных в 1930-м году из факультетов бывшего Императорского Рижского Политехнического. Пара квартир была отдана людям «со стороны». Хотя дворника нельзя было назвать «посторонним». Он был самым заметным, самым важным жильцом – для детей. Во владении дворника был весь дом вместе со двором, подвалом, чердаком и крышей. И еще в его владении были чудесные инструменты – метлы, скребки, лопаты, поливочный шланг. Дворник курил самокрутки и от него пахло табаком.
Если бы РПИ эвакуировали не в Иваново-Вознесенск, а в какой-то другой город, например, Кострому, мои родители, закончив после Второй мировой Ленинградский университет, эвакуированный к тому времени в Саратов, перебрались бы, может быть, в Кострому, и я вырос бы на левом берегу Волги. Может быть, я стал бы моряком – капитаном одного из пассажирских пароходов, которые плавали по этой реке, или рулевым баржи.
А если бы не было никаких войн, по крайней мере, Второй, я родился бы в глухой деревушке где-то под Саратовом. Вряд ли я доучился бы до десятого класса. Я стал бы, наверное, пастухом. Или трактористом. Носил бы чуб на лбу и гармонь на плече. Разрешите представится: первый парень на деревне. Играю, пою, пляшу. Могу прокатить на тракторе.
Непостижимо, как люди могут верить в свое «я», полагать, что у них есть «воля», «характер», «лицо», если все в их жизни случайно. Даже соглашаясь со случайностью рождения, они думают, что впоследствии обретают некое самотождественное «я», которое, изменяясь с годами, остается тем же самым.
На самом деле человек – это тысячеликий герой без лица .
В доме было всего шестнадцать квартир – по восемь в каждом подъезде. И в каждой второй квартире стояло пианино. Нет, инструментов было больше – одиннадцать. Но среди жильцов – ни одного профессионального музыканта. Детей обучала приходящая учительница – старушка-еврейка по имени Рахиль Абрамовна. Первой ее заботой было научить ученика держать кисть «домиком». Моя вторая учительница обнаружила, что я слишком зажимаю кисть, и требовала, чтобы я «расслабился». Рахиль Абрамовна была седой и строгой. Я занимался с ней один год.

*

Чуть ли не треть двора занимали трава и деревья. Зелень эта появилась на голой земле благодаря усилиям самих жильцов. К тому времени, когда мне исполнилось десять, посадки эти уже сильно разрослись. Березы, вербы, рябины, кусты сирени и жасмина, и другие кусты, названия которых я не знал, – настоящее зеленое царство. В нем было множество уголков, местечек, каждое со своими особенностями: красивые и некрасивые, уютные и неуютные, светлые и темные, прохладные и теплые, влажные и сухие.
Чердак походил на преисподнюю, хотя и располагался наверху. Там было тихо и мрачно, и пол был покрыт каким-то шлаком. Жильцы использовали его прозаически – развешивали между столбами выстиранное белье.
Под домом, в подвале находилась котельная. Огнем и жаром подвал, вроде бы, больше походил на преисподнюю, чем чердак. Но там правил не Сатана, а добрый дядя Паша, дворник и по совместительству истопник.
Через забор можно было попасть на школьный двор. И я выбирал этот путь, когда опаздывал на уроки. Школа тоже была небольшой. И в ней не было драчунов. За все годы, что я там провел, я не видел ни одной настоящей драки и сам никогда не дрался.
Гораздо позднее мне встретились на темной улице два парня и, угрожая ножом, отобрали какую-то мелочь. А еще спустя много лет, когда я был в Латвии, во времена Народного фронта и борьбы за независимость, какой-то парень оглушительно прокричал мне в ухо лозунг националистический лозунг. При этом он резко вскинул руку, но не собираясь ударить, а, скорее, в виде победного жеста. Хотя голова у меня рефлекторно дернулась, я не испугался. Освобождение в Латвии происходило мирно, не считая стрельбы возле городского канала.
Вот и все случаи насилия, с которыми я столкнулся. По крайней мере, те, которые я могу припомнить. Нужно еще добавить, что ни во дворе, ни в классе никто не ругался матом.
Сейчас я понимаю, что если я и был заброшен на землю из каких-то небесных сфер, то угодил не на дикое поле, а в ухоженный сад или оранжерею. В этом смысле мне повезло больше, чем многим известным людям. Может быть, такая оранжерейная юность и лишила меня «лица», сделав странникам по вымышленным мирам. Но я бы не хотел обменять ее на «лицо». Потому что настоящего лица нет ни у кого. И вообще, в жизни нет ничего настоящего. Все – мираж, иллюзия, псевдоподобия, или, пользуясь словарем Бодрийяра, симулякры третьей и четвертой степени.
Если эти фрагменты и сложатся в историю, то это будет история заведомо обреченных попыток обрести «лицо», свое «я». Теперь-то я знаю, что можно было и не пытаться. Но тогда, в юности, «обрести себя» казалось мне главной задачей.
Если задача неисполнима, то и неудачу нельзя, в общем-то, считать неудачей. Так что я рассказываю не историю краха, а просто историю. «Мир состоит из романов» – прочел я в какой-то книжке. Это была цитата. Не помню, кто это сказал и кто процитировал. Но мир как раз не состоит из романов. На самом деле, он не состоит даже из историй. Ни «лиц», ни «сюжетов». Вера в то и другое – самообман.

*

Мир не состоит из историй. Но литература складывается из историй. И я сейчас пытаюсь превратить в историю то, что я написал раньше. Все эти обломки, обрывки, фрагменты. Я выбираю традиционный способ – приписать их все одному человеку. Можно сказать, что это будет история человека, а не литературная история. Однако чем же является история человека, любого человека, автора и не-автора, если не литературной историей? Других историй не существует. Моя логика кажется мне убедительной. Хотя, возможно, она убеждает только меня самого. Но я и рассказываю эту историю самому себе. Я всегда хотел превратить свою жизнь в историю. Найти в ней какой-то сюжет. А потом понял, что жизнь сама по себе не имеет никакого сюжета. Всякий сюжет навязывается ей извне. И вот этим я сейчас занимаюсь – вкладываю в свою жизнь сюжет. Рисую, вырезаю, леплю свое собственное лицо. Позвольте представиться: Артем Аверин. Мои инициалы: А. А. Если точнее, А. А. А. Как вам это? Похоже на маркировку батареек. Элемент ААА. Википедия сообщает, что в разговорной речи такие батарейки называют «минипальчиковые» или «безымянниньковые». Последнее кажется мне сомнительным. Слово, отвратительное на слух, и к тому же труднопроизносимое. Но очень верное по смыслу. Иметь инициалы ААА – все равно что быть безымянным. Вот почему я всегда чувствовал, что у меня нет своего лица. Все дело – в неправильном выборе имени. Отчество и фамилия – тут уж ничего не поделаешь. Но имя я мог получить другое. И жизнь моя пошла бы иначе.
Я пытался писать под вымышленным именем «Алексей Рощин», но это ни к чему не привело. Мой двойник оказался не в состоянии написать ничего цельного, законченного – и, что важнее, оригинального. Если бы это был не псевдоним, если бы я был этим Алексеем Рощиным на самом деле, тогда, возможно, написанное выглядело бы иначе – цельным, оригинальным и вместе с тем понятным широкому читателю. Я не случайно взял именно такой псевдоним. По сути, это гетероним, то есть имя реального существующего человека. Людей с таким именем сотни. В Сети можно даже отыскать писателей с таким именем. Я уверен, что они пишут замечательные истории – сюжетные и близкие к жизни. В том смысле, что, прочитав их, начинаешь думать, что и реальная жизнь может иметь сюжет. Я надеялся, что вымышленный Алексей Рощин сумеет сочинить что-то в таком же духе. Но уловка не удалась. Поэтому я пишу от собственного лица, которого у меня нет.

*

 Итак, в одиннадцати из шестнадцати квартир стояло пианино. Ни одного рояля, потому что квартиры были небольшими. По мере того, как я взрослел, квартиры и весь дом делались все меньше и меньше. Но уже и тогда все было настолько маленьким, что не могло вместить в себя даже кабинетный рояль.
В соседнем доме находился магазин «Техническая книга». Там продавали книги по математике, естественным наукам, инженерному и строительному делу. Мне нравилось заходить в этот магазин и рассматривать корешки книг. Все, что говорилось в этих книгах, было правдиво и серьезно. В журналах «Техника – молодежи» и «Знание – сила», которые выписывали родители, тоже все было правдиво и серьезно. Я любил читать фантастические рассказы. Как ни странно, они тоже представлялись мне правдивыми и серьезными. Из всех книжных лазеек эта была самой широкой. Через нее без труда можно было пробираться в иные миры.
В магазине «Техническая книга» продавалась и художественная литература. С какого-то года, не помню точно, там появились сборники научной фантастики. Я покупал все новинки. Со временем НФ заняла длинную полку в книжном шкафу. Карманные деньги мне выдавались щедро. Я покупал на них мороженое, билеты в кино, пластинки и книги.
Так постепенно в квартире появлялись вещи, принадлежавшие лично мне, вещи, которые я купил сам, – пластинки и книги. Пластинки с записями классической музыки никто, кроме меня не слушал. И научную фантастику, никто, кроме меня не читал. Я имею в виду родителей и сестер. В доме жил еще один мальчик, который тоже увлекался фантастикой. И еще одна девочка, у которой были ежегодники «Фантастика» издательства «Молодая гвардия». Я завидовал ее собранию сочинений Уэллса. Позднее для зависти появилась новая причина: она получала по подписке «Библиотеку современной фантастики», а я пропустил эту подписку, рассчитывая, что подписаться можно будет в соседнем почтовом отделении – так же, как на собрание Конан Дойля, выходившее приложением к журналу «Огонек». Но «Библиотека» не была приложением к этому журналу, и подписка принималась в специализированном магазине «Подписные издания», о котором я тогда ничего не знал. Он располагался на другом конце города.
Сейчас у меня есть электронный вариант этой «Библиотеки» – с отличными сканами обложек и титульных листов. Но мое разочарование не угасло. Я до сих пор жалею, что не приобрел тогда это издание. Хотя, возможно, меня терзает только воспоминание о разочаровании, которое я тогда испытал. Воспоминания о неприятностях могут быть неприятнее самих неприятностей. Я знаю это по опыту.
Неподалеку, через пару кварталов, на первом этаже жилого дома, помещался магазин «Искра», где продавались книги по философии. Еще один портал в странные и завораживающие миры. Я купил и прочел десятки книг советских философов, а также том Маркса-Энгельса и несколько томов стенографических отчетов с первых съездов РСДРП.


Во и н о в (к порядку). Предлагаю закрыть прения.
М и х а й л о в [Постоловский]. Прошу продолжать прения.
Жа р к о в . Отсрочим прения до прибытия документов.
Лядов просит продолжать прения.
Голосуется. За прекращение — 14, против — 10.
Голосуется резолюция комиссии по проверке мандатов: 18 — за, 4 —
против, 4 — воздержались .


Музыка, наука, фантастика и философия – такими были мои увлечения в детстве, отрочестве и юности. Сюда нужно еще добавить шахматы.
В шахматы меня научил играть отец и очень рано. Однако я не помню, чтобы мы с ним играли позже, когда я начал ходить в школу. И он не проявлял никакого интереса к моим шахматным занятиям. Зато мать отвела меня в шахматную секцию Дворца пионеров. Она поощряла все, что способствовало моему «умственному и физическому развитию». Но до известной степени. Когда я учился в восьмом классе меня вызвали на республиканские соревнования юношей. Это случилось летом, во время каникул, когда я проводил время с отцом в деревне. Не помню, почему мать осталась в городе. Но, получив письмо с приглашением на турнир, она не известила меня. Она решила, что отдохнуть для школьника, только что сдавшего экзамены за восьмой класс, важнее, чем поехать на соревнования. Такие случаи – и не только в связи с шахматами – повторялись не раз. Поэтому я перестал доверять матери. Наши мнения о том, что важно и не важно, очевидно, не совпадали.

*

Я вроде бы жил в «надежном» мире. В том смысле «надежном», в котором употребляет это слово Стравинский, когда рассказывает о своем детстве. Меня окружали вещи, которые я любил. И я занимался тем, что мне нравилось. Разница в том, что Стравинский говорит о людях – няне, кухарке, швейцаре, одноклассниках, преподавателе-священнике, дядях. Они были его «островками безопасности». А для меня такими островками, материками были книги, музыка и шахматы. Ни одного человека, на которого можно было бы положиться, которого бы я искренно любил. Не знаю, может быть, дело во мне. Однако я помню, что до какого-то возраста доверял всем, любил всех. А потом что-то случилось. Скорее всего не сразу, а постепенно. И я оказался в безлюдной пустыне. Вся моя любовь сосредоточилась на книгах, музыке и шахматах.
Исключение – девочки и девушки, в которых я влюблялся. Но и это, скорее, была любовь к идеальному образу, чем к реальному человеку. И закончилось все тем, что к женщинам я стал относиться даже с большим недоверием, чем к мужчинам.
Возможно, все это было проявлением нарциссизма. Возможно, как и уайльдовский мальчик, я любил только самого себя. И чем дальше, тем больше. Возможно, я чувствовал себя принцем, которому обещано великое царство. Или царство, которое он сделает великим. Не случайно ведь я уже в детстве начал мечтать о «великом деле». Правда, при этом я не воображал себе никаких почестей. Великое дело интересовало меня само по себе. Мне казалось, что достойным уважения человеком можно стать, только сделав что-то великое. Каждый человек должен стремиться к великому. И я не понимал тех, кто думал только о заурядном – достатке, здоровье, семье, работе, развлечениях. В число таких попадали и взрослые, и мои сверстники. Вообще говоря, людей, похожих на меня, я не встречал. Может быть, они молчали о своих планах, как это делал я сам. Но, скорее всего, планы у них были совсем другие.
Я, конечно, хотел бы стать пианистом. Но считал, что исполнительских способностей у меня нет. Так оно и было. Мои первые учительницы, обучавшие меня на дому, пользовались, кажется, неправильной методикой. А может быть, в моем случае любая методика оказалась бы неэффективной. Так или иначе, техника у меня хромала. Быстрые темпы мне не давались. Я не мог сыграть длинную трель. Октавное тремоло правой руки в «Патетической» представляло для меня большую трудность.
Кроме того, я не мог определить интервалы по слуху. Диктанты я писал на «три» и «четыре». Удивительно, что я все же сдал экзамены в музыкальное училище. По-видимому, требования были не слишком строгими.
Иногда меня охватывал энтузиазм, вернее, меня подхватывал порыв воли, и я обещал себе заниматься все свободное время, настойчивостью и терпением преодолевать трудности, компенсировать недостаток способностей прилежанием. Прочитав рассказ Уэллса «Необыкновенный случай с мистером Фодерингеем», я уверился, что можно совершить любое чудо. Нужно только сильно захотеть, сосредоточиться, сконцентрировать свою волю. Я даже тренировался в телекинезе. Из этих попыток ничего не вышло. И тогда я сосредоточился на шахматах.
В Иванове было два действующих мастера и несколько сильных кандидатов. Не хватало хорошего тренера. В Дворце пионеров шахматную секцию вел Алексей Иванович, ветеран войны. Пальцы на правой руке у него были всегда согнуты – последствие ранения. Играл он хорошо если в силу первого разряда. Никаких теоретических занятий. Каждый занимался самообразованием. Алексей Иванович только отмечал приходящих, следил за порядком и проставлял в турнирную таблицу результаты. Здесь можно было получить второй разряд. Для того, чтобы получить первый, нужно было играть в других турнирах, со взрослыми.
В семнадцать лет я выполнил норму кандидата в мастера. Слишком поздно для настоящей шахматной карьеры. Несколько раз я ездил на республиканские соревнования. Но так и не сумел попасть в турнир с мастерской нормой.
Я делил время между шахматами и музыкой и не добивался успехов ни там, ни тут. Если бы я сосредоточился на чем-то одном, результат, я думаю, был бы тем же самым. Потому что настоящей сосредоточенности у меня не было. В действительности, ни исполнительское искусство, ни шахматы не захватывали меня полностью. Я мог часами слушать музыку. Она помогала мне переносить жизнь. Но не это делает человека музыкантом. Мне нравилось разбирать шахматные партии гроссмейстеров. И я знал наизусть многие партии чемпионов мира. Но не это делает человека шахматистом. Я был по натуре слушателем и зрителем, а не музыкантом или игроком.
Год проходил за годом, и внешне я жил так же, как все остальные, кто не стремится к «великому». Своим делом я мог считать только «великое дело». А великим было, конечно такое дело, в котором я мог бы добиться чего-то великого. Это стремление, вероятно, рождалось из страха смерти. Но, возможно, была и еще какая-то темная причина. Возможно, я хотел таким способом завоевать любовь. Или обрести чувство собственного достоинства. Почему-то мне казалось, что, не совершив «великого», я буду отвергнут (кем?), буду недостоин любви (чьей?) .
 
*

После окончания музыкального училища мне предложили стать директором музыкальной школы. Школы еще не было. Было лишь постановлении о ее создании. И я был тем человеком, которому поручили исполнить это постановление.
Такому распределению можно было только радоваться. Но я воспринял это как наказание. Теперь мне предстояло заниматься хозяйственными и административными делами: подыскивать помещение, подбирать кадры, закупать инструменты, организовывать набор и так далее.
У меня появились деньги, хотя и небольшие. Я тратил их на одежду, пластинки и книги. В это время я увлекся философией. Моя философская библиотека стремительно расширялась. Я скупал все тома из серии «Философское наследие» и выписал журнал «Вопросы философии». Убедившись, что шахматиста и пианиста из меня не выйдет, я решил стать философом. Вообще-то я предпочел бы стать физиком. В те годы много издавалось биографий ученых. И много книг по теории относительности. Я скупал все научно-популярную литературу такого рода. И книги посерьезнее. В книжном шкафу стояли толстые тома из серии «Классики науки», в том числе и «Собрание научных трудов» Эйнштейна. Знаменитый физик казался мне мудрецом – ему были ведомы тайны Вселенной, вдобавок он обладал большим чувством юмора. А еще он играл на скрипке и любил детей.
С физикой, однако, в школе у меня не ладилось. Поэтому о том, чтобы стать физиком, я и не мечтал. Но с увлечением читал книги о философских проблемах физики. Философские проблемы физики были мне понятнее, чем физические проблемы. Конечно, это была иллюзия. И возникала она, по-видимому, оттого, что книги по философии физики обходились минимумом значков и формул. Они были не сложнее научно-популярных книг.
Гораздо труднее было осилить «Критику чистого разума». И я ее не осилил. Но проникся глубочайшим уважениям к философам, которые писали и комментировали подобные труды.
В результате этих штудий я решил стать философом. Через два года, кое-как наладив обучение в школе, я попросил в отделе культуры рекомендацию для поступления в Московский университет. Всю весну я готовился к экзаменам: читал книги на английском и учебники по русской истории, заучивал наизусть цитаты из русских классиков. Экзамены я сдал успешно. Помогло и то, что у меня был трудовой стаж, к тому же на руководящей должности. Из недавних школьников поступить могли только медалисты.
Так я вырвался из Иванова и семейного круга. Началась новая жизнь. Несмотря на то, что условия в общежитии были, можно сказать, унижающими достоинство (пять человек в одной комнате, один спал на раскладушке), я был совершенно счастлив.
Пять лет, что я провел в Москве, были самыми счастливыми в моей жизни. Но в основе этого счастья лежала опять же иллюзия.
Я быстро узнал, где находятся все главные книжные магазины и антикварные лавки. Примерно раз в неделю я обходил их по двум-трем маршрутам. В то время интересные книги появлялись редко. И достать их было непросто. Существовал черный рынок книг. Однажды в университете я купил у такого «черного торговца» (студента или аспиранта) «Нравственные письма» Сенеки за двадцать рублей – большая сумма по тем временам. Все деньги, которые мне присылали родители, я тратил на книги, концерты и (очень умеренно) на еду.
Я мог бы покупать пластинки и отвозить их домой. Но мне это не приходило в голову. Я думал, что уже никогда не вернусь в Иваново. Проигрывателя в общежитии у меня не было. Музыку я слушал в Большом зале Консерватории. Это было мое любимое место в Москве. Вторым таким местом стала Библиотека иностранной литературы. Мое время делилось между общежитием, университетом, книжными магазинами, залом Консерватории и ВГБИЛ.
Не считая курсов вроде истории русской философии, мое счастье отравляли две вещи: необходимость участвовать в работе «народной дружины» и военная подготовка по средам. Были еще «субботники» и осенние «сельхозработы». Комсомольские и профсоюзные собрания. Иногда студентов и преподавателей выводили на Ленинский проспект для встречи высокопоставленного гостя. И все же это были мелочи, по сравнению с открывшимися горизонтами.

*

Это было замечательно – вырваться из дома. «Пьянящее чувство свободы» – точное выражение. Все время чувствуешь бодрость и часто – радость. Самостоятельность, свобода – к этому стремится и самое маленькое человеческое существо. А мне было уже двадцать три.
Ни теснота в общежитии, ни «притеснения идеологии» не убивали этого чувства свободы. Потерявшийся в лесу выходит к реке и радуется, хотя он по-прежнему один, и, может быть, на десятки километров вокруг нет ни одного человеческого существа.
Свободу я использовал не для кутежей и приключений, как некоторые студенты, а для приобщения к высокой культуре. Главное здание университета с огромным шпилем как бы символизировало эту высоту. Нет смысла его описывать, потому что оно уже описано много раз. В Сети можно найти и фото, и описания.
 К тому времени я, конечно, сознавал фальшь общественной жизни. Но еще не понимал, насколько было вытоптано, скошено, выжжено поле культуры. Я усердно читал работы классиков, полагая, что классики – это одно, а партия – это другое.
Все курсы были пропитаны «партийностью». Незатронутым идеологией оставался только курс логики. Вскоре я настолько увлекся семантикой и формальными системами, что забросил почти все остальные предметы. Мне нравились логические знаки и построение выводов. В магазинах я скупал все книги по логике, какие мне попадались, – от антикварных изданий девятнадцатого века до новейших учебников математической логики. Оказалось, что при должном терпении я могу понять в этих книгах все.
Наконец-то (так мне казалось) я нашел свое дело, то есть дело, в котором я превосходил остальных. Меня радовали похвалы преподавателей. Решение задач и само по себе доставляло удовольствие. Ни в шахматах, ни в музыке я не добивался таких успехов. Я всегда хотел быть лучшим. Сознание, что я «нашел себя», делало меня счастливым. Переживание счастья, по-видимому, всегда связано с каким-то недавним успехом и уверенностью, что в будущем тебя ожидают успехи еще более значительные.
Со временем, однако, я убедился, что открывшиеся горизонты не так широки, как мне представлялось. Да, можно было свободно заниматься логической семантикой, строить формальные системы, анализировать естественные рассуждения. Занимавшимся диалектической логикой в том время приходилось труднее, чем «формальным логикам». Но свобода эта была относительна. Она ограничивалась не столько идеологически и административно, сколько полным, или почти полным, отсутствием контактов с зарубежными коллегами.
Железный занавес был не театральной мишурой, а прочной железобетонной (стальной) конструкцией: невозможно выехать за границу, невозможно выписать иностранный журнал (даже если скопишь для этого деньги), ни одного специализированного отечественного журнала, никаких приглашенных лекторов, никаких международных конференций.
Выписывать иностранные журналы могли только профессора. Им, кажется, для этого выделялась даже какая-то сумма в валюте. Можно было, конечно, читать журналы в библиотеке. Но визиты в библиотеку утомляли – долгая поездка, плохое кафе, ограничение на ксерокопирование – то ли десять, то ли двадцать страниц с одного издания за день. Родители присылали достаточно денег, чтобы я мог ксерокопировать целые книги. Но на это уходили недели и месяцы. И все же я занимался этим несколько лет, начиная с третьего курса.
К тому времени я определился с темой, которой рассчитывал заниматься всю жизнь. Мне всегда хотелось упростить свою жизнь, свести ее к чему-то одному, какому-то «большому делу». Случайно получилось так, что этим делом стала индуктивная логика. Хотя, если подумать, такой выбор согласовывался с моим увлечением теорией познания. Последней же я занимался потому, что не мог заниматься ни физикой, ни математикой.
Индуктивная логика – область еще более эзотерическая, чем обычная, дедуктивная логика. Если коротко, она пытается дать правила для расширения нашего знания, то есть для перехода от суждений типа «некоторые» к суждениям типа «все». Научные законы, статистические обобщения и так далее имеют общий характер («все»), но выведены они из наблюдений, из конечного числа фактов («некоторые»). Как возможен такой вывод? И какие могут правила для такого перехода?
Кто-то из знаменитых философов назвал проблему индукции «скандалом в философии». Дело в том, что попытки ответить на вопрос, как возможна индукция, то есть, откуда берется знание, не зафиксированное в опыте, – все такие попытки терпели неудачу. Этот вопрос был камень преткновения для эмпиризма.
Само собой, узнав о «загадке индукции», я исполнился энтузиазма. Это было то самое «большое дело», которое я искал. Так я стал специализироваться в области индуктивной логики. То, что на кафедре и вообще в стране не было специалистов, разбиравшихся в этом вопросе, меня не пугало. Я был уверен, что во всем разберусь самостоятельно. Вернее, я полагал, что выбирая дело, нужно учитывать лишь его важность, а условия, в которых придется этим делом заниматься, в счет не идут. Радикальное заблуждение. И однако оно делало меня счастливым.

*

 Отсутствие живого наставника я пытался возместить чтением. Я копировал в библиотеке статьи и книги и отдавал копии в переплетную мастерскую. Пополнение этого собрания стало моей новой страстью. Библиография в любой работе иностранного философа насчитывала десятки других работ. И мне хотелось иметь их все. Я заказывал копии и переплетал их, не читая, откладывая чтение «на потом».
Знакомясь с этой литературой, я все лучше сознавал, насколько интенсивнее философская жизнь на Западе и насколько западные философы компетентнее и свободнее отечественных. Последние часто лишь имитировали работу мысли. Среди логиков таких имитаторов было меньше. Но они работали разобщенно, каждый в одиночку над своей темой. Мало кто ездил на международные конференции, никто не участвовал в актуальных дискуссиях, их статьи не переводились и не печатались за рубежом.
 Показательным было и то, как выглядела продукция зарубежных издательств. Книги американских и европейских философов печатались на плотной бумаге, с большими полями, крупным шрифтом. Так же хорошо издавались и многочисленные журналы. Единственный отечественный журнал, «Вопросы философии», с его унылой синей мягкой обложкой, плохой бумагой, отсутствием полей, мелким шрифтом, уже своим видом показывал, в каком положении находится советская философия. Заниматься философией в Союзе не имело смысла. И я все чаще жалел, что у меня нет способностей к математике.
Вдобавок оказалось, что современная индуктивная логика – это «вероятностная логика». Для того, чтобы работать в этой области, необходимо было владеть теорией вероятностей, математическим анализом, статистикой. Эти разделы математики давались мне гораздо труднее, чем алгебра или теория множеств.
Постепенно я убедился, что снова ошибся в выборе «большого дела». Для меня речь всегда шла о «большом деле» и никогда – о работе, карьере. Перспектива же заключалась в том, что по окончании университета я получу распределение в провинциальный вуз и буду там преподавать марксизм-ленинизм. Прощай, столица. Прощайте, библиотеки, концертные залы. Может быть, мне даже придется, как идеологическому работнику, вступить в партию.
Я думал, что, получив диплом, сразу отправлюсь на работу в какой-то город, вроде Иванова. Но благодаря моему научному руководителю я получил целевую аспирантуру из института, название и местоположение которого уже не помню. Экзамены нужно было сдавать осенью. По разрешению коменданта (женщины, заведовавшей этажом в общежитии) летом я остался в Главном здании. Родители исправно высылали мне деньги. Они гордились тем, что их сын вот-вот станет аспирантом МГУ. Меня же это будущее не особенно радовало. Я снова оказался в тупике, без «большого дела». Покидать столицу, мне, естественно, не хотелось, поэтому я решил протянуть кое-как эти три года, написать диссертацию, а там видно будет. Вообще-то я не надеялся увидеть через три года что-то такое, чего не видел сейчас. Но получилось, что увидел, и очень скоро.

*

Я нахожу это очень трудным – рассказывать о себе. Мне не хватает чувства идентичности. Я не ощущаю себя какой-то законченной личностью. И даже незаконченной. Я, кажется, вообще перестал понимать, что имеют в виду, когда говорят «я». Для меня «я» теперь просто слово, местоимение, определяющее один из возможных способов речи. Я пытаюсь рассказать о своей жизни так, как будто она была чем-то определенным, привязанным к местам и датам. Впрочем, я не привожу дат. Но тем не менее, я рассказываю свою жизнь так, как это делают авторы биографий и воспоминаний. Однако я чувствую, что даже если я завершу свой рассказ, это ничуть не поможет мне ни связать предшествующие истории, сделав их частями единого замысла, ни собрать воедино самого себя. И все-таки я продолжаю.

*

Экзамены я сдал без проблем. Я попросил, чтобы меня зачислили в аспирантуру как можно позже, то есть зимой. Сроки можно было выбирать. Я выбрал самый поздний, чтобы продлить свое пребывание в Москве хотя бы на несколько месяцев.
Официально я еще не был аспирантом, но мне все же дали место в новом общежитии в районе Ясенево. Это было чертовски далеко от центра. До метро – полчаса пешком. Автобусы всегда переполнены. Сам район представлял собой белые громады многоэтажных домов на пока еще не обустроенной территории. Какой контраст с Главным зданием на горах! Я чувствовал себя вытолкнутым в «долину». Занятий не было. Я мог вообще не появляться на факультете. Но иногда все же заходил повидать преподавателей или посидеть на лекции.
В комнате со мной жили еще двое парней. Один биолог и один физик. Но общение у нас как-то не заладилось. Я уезжал утром и возвращался вечером. Такой распорядок дня очень утомлял. Заниматься чем-то серьезным было трудно.
Вместо Карнапа и Поппера я читал в библиотеке романы и стихи на английском. Читал я также и переводы. Из прозаиков мне особенно нравился Хемингуэй, а из поэтов – Верхарн в переводе Шенгели.
Все пять лет обучения я, что называется, держал себя в ежовых рукавицах: не интересовался ничем, кроме философии и математики. Мои развлечения состояли в посещении концертных залов. Летом, на каникулах, я обычно читал какой-нибудь роман или сборник рассказов. Но делал это с чувством вины, потому что «рассеивался», занимался «не тем, чем надо».
Теперь все изменилось. Романы и стихи я читал усерднее, чем статьи по логике. И при этом – без упреков самому себе. Мне еще раньше приходила в голову мысль бросить логику и заняться литературой – не только читать, но и писать самому. Как я уже говорил, я ничего больше не ждал от своих занятий философией. И мне нужно было какое-то новое «большое дело». Но я не чувствовал в себе никаких способностей к литературе. Мысль о литераторстве оставалась просто мечтой, ей было далеко до жизненного проекта.
 Летом я пытался написать фантастический рассказ. Сделал несколько набросков, но ни один не довел до конца. Мое воображение, засушенное математическими формулами, отвлеченными рассуждениями, отказывалось представлять что-то конкретное. Слова подбирались с трудом. И все же я чувствовал себя странником, возвращающимся на родину. Чтение было моим любимым занятием в детстве и юности. И если бы не стремление к «большому делу», я выбрал бы жизнь книгочея: устроился бы на какую-то нетрудную работу и весь досуг проводил бы за чтением книг.
 До этого лета я не пробовал сочинять. «Большое дело» никак не связывалось у меня с литературой. Мне казалось, что легче научиться играть в шахматы или на рояле, чем сочинять повести и романы. То же можно сказать и о философии: у меня не было естественного влечения к абстрактным рассуждениям. Занятия логикой и математикой были жестоким насилием над собой. Я как бы умерщвлял свое «я», которое тогда чувствовал очень отчетливо. Искушением для меня была жизнь меломана и книгочея. Я мог бы обойтись чтением и слушанием, если бы не жажда «большого дела». Это было именно искушением – прожить тихую жизнь среди книг и пластинок. Но тут вмешивалась мысль о смерти. «Большое дело» представлялось мне своего рода памятником. Умереть, не оставив памятника, – ужасная участь. Меня пугало такое будущее. Я был готов на все, лишь бы сотворить что-то «большое», «прочнее меди». Да, теперь я понимаю это совершенно ясно: мотором, динамо моей жизни с детских лет был страх перед смертью, – страх не столько смерти, сколько забвения. Жизнь, которая после своего завершения, полностью стирается из памяти людей и вселенной, казалась мне лишенной всякого смысла; она не стоила того, чтобы ее прожить.
Вообще говоря, такая точка зрения была распространена в античности. Желание посмертной славы считалось тогда естественным и похвальным. На эту тему можно привести множество цитат. И что еще может предложить детскому сознанию современная атеистическая культура? Чем ребенок может защититься от страха забвения? Только надеждой на то, что он станет героем – Суперменом, Гарри Поттером, Эйнштейном, Джоковичем.

*

К зиме я уже твердо решил попробовать себя в литературе. «Попробовать» – неточное слово. То, что я задумал, представлялось мне тогда не попыткой, а новым «большим делом», которым я буду заниматься всю жизнь.
Не дождавшись начала аспирантского срока, я подал заявление об отчислении. Я хотел освободить свой ум для слов и образов. Совмещать логику и литературу казалось мне невозможным. Я всегда старался сосредоточиться на одном. Цельная жизнь, как мне представлялось, это такая жизнь, в которой все – каждый час, каждая минута – подчинено одной задаче.
В то время нетрудно было найти какую-то простую работу, например, дворника. Жить я собирался вместе с родителями. Конечно, предстоял нелегкий разговор. Все пять лет они оплачивали мое обучение, гордились моими успехами. А теперь я возвращаюсь и устраиваюсь работать дворником. Для них это будет выглядеть катастрофой. Однако я так был захвачен новым планом, перспективой «большого дела», что не боялся семейного конфликта. Я готов был преодолеть любые трудности, как путешественники, вроде Колумба, Скотта или капитана Гаттераса.
Все получилось так, как я и предполагал. Родители в конце концов смирились с тем, что их сын подметает улицы и стучит на машинке. Я снова был рядом с ними, и это их утешало. Они не очень-то ладили между собой. Жить вдвоем, наедине друг с другом, им было нелегко.
Перед отъездом из Москвы я распродал свою библиотеку. На несколько особенно ценных книг я выменял другие редкие книги – Кафку и том «Поэзия ХХ века» из «Библиотеки всемирной литературы. Мне удалось найти в антиквариате и том Верхарна 1935-го года. Кроме того, я увозил с собой книги на английском – бейкеровскую биографию Хемингуэя, «Вино из одуванчиков» Брэдбери, «Шум и ярость» Фолкнера. И еще два превосходных альбома – Босха и Дали. Эти сокровища должны были помочь мне в освоении «художественных просторов» и просто – остаться на плаву в стоячей воде провинции.

*

Так начался мой последний проект «большого дела». До полудня я работал дворником. А все остальное время, до полуночи, принадлежал себе. Не нужно было больше читать умные книги, доказывать теоремы, ломать голову над философскими проблемами. Никаких сроков, никаких задач. Какое облегчение! Я был так же счастлив, как на первых курсах университета.
Писал я мало и больше готовился к тому, чтобы начать писать. Я задумал большой роман. Само собой, «большое литературное дело» не могло быть ничем иным, как «большим романом».
То, что я писал, было, скорее «Дневником романа» – выписками, заметками, фрагментами. И папок с такими материалами становилось все больше.
Фрагменты я неустанно шлифовал, перепечатывая всю страницу из-за одного исправленного слова. Я стремился к совершенству.
Моей неосознанной мечтой было долгие годы писать один большой роман, который своим совершенством оправдает, «спасет» мою несовершенную жизнь. Он и станет моей настоящей жизнью. Поэтому я и не спешил с черновиком. Жизнь моя закончилась бы вместе с романом. У меня не осталось бы никакой цели. Я всегда думал, что у жизни должна быть только одна цель. Жизнь – стрела, пущенная к цели. И когда цель поражена, жизнь заканчивается.
Но, возможно, это выдуманная причина. Я согласился бы на что угодно, даже на то, чтобы оставить этот мир, лишь бы достигнуть цели, написать роман. Промедление вызывалось моей нерешительностью. А еще точнее – моей скованностью. В словах и мыслях я был так же скован, как и за роялем. Я «конструировал» сюжет, «выдумывал» слова вместо того, чтобы прислушаться к внутренней речи. Там, внутри, не прерывается речевой поток. Там безостановочно пишется «большой роман». Там вершится «большое дело». И нужно только открыть свое внутреннее ухо, услышать эту внутреннюю речь, это бормотание, и записать услышанные слова.
Но тогда я этого не понимал. Это невозможно понять, пока не пробудится твой внутренний слух. Так же, как невозможно понять, что такое «бирюза», пока не увидишь этот цвет на небе, пока кто-то не укажет тебе на него.

*

Шли годы, и в моей жизни ничего не менялось. Жизнь в семье замерла. Замерла жизнь и в городе, и, по-видимому, в стране, а, может быть, и во всем мире. Я не читал газет, не смотрел телевизор, поэтому ничего не знал о том, что происходит в мире. Но я видел, что город не меняется. Ничего не строилось. Но ничего, как будто, и не разрушалось. Меня это вполне устраивало. Я жил внутренней жизнью. И в этой жизни происходило множество мелких и крупных событий. Прочитанная книга, новая мысль, новый фрагмент – мне казалось, что я возвожу высокую башню, медленно, но верно. Уверенность, что я ее возведу, делала меня счастливым. Счастье – в спокойном ожидании чего-то хорошего, очень хорошего, – в ощущении, что твоя жизнь напоминает полет стрелы, и попадание гарантировано.
Потом что-то вокруг начало меняться. Родители – сначала отец, потом мать – вышли на пенсию. Они старели, но мне это было безразлично. Советский Союз распался. Мне это было безразлично. Я жил в самом себе, будто водолаз в водолазном колоколе.
Внешние изменение затрагивали мою жизнь только там, где дело касалось книг. Цензура исчезла. Появилось много новых издательств. Я иногда подрабатывал, чтобы иметь возможность пополнять библиотеку. Но я не думал о том, что теперь мне будет легче опубликовать свой роман. Я считал, что совершенная книга пишется долго. Хорошо бы написать книгу к 2000-му году, думал я, и издать ее в 2001-ом. Эти цифры добавили бы «совершенства» моему труду. Завершено в конце 20-го века и опубликовано в начале 21-го. Книга, открывающая новую эпоху. Времени до конца столетия оставалось много, и я не спешил.
Получалось, что к сорока годам я не добился ничего из того, к чему стремятся взрослые люди, но исполнил свою детскую мечту – запереться в комнате, полной книг, и читать их одну за другой. «Писательство» только добавило к радуге мечты новый цвет. Оно обострило мою «литературную чувствительность». Я стал лучше понимать прочитанное.
 
*

Вернувшись в Иваново, я не возобновил старые знакомства. Я ни с кем не общался – ни с музыкантами, ни с шахматистами. И на улице мне не попадались знакомые. Довольно странно, учитывая, что Иваново не такой уж большой город. Но тогда я этому не удивлялся. Я вообще редко ходил по улицам. Работы «подметальщиком» было достаточно, чтобы поддерживать себя в хорошей форме. Все остальное время я проводил на диване или за пишущей машинкой.
Однажды я встретил на улице одноклассника, которого не сразу узнал. Его звали Алексей Рощин. Это был тот самый человек, у которого я позаимствовал имя для псевдонима.
В школе мы полгода сидели за одним столом. Тогда еще были столы на двоих. Потом у меня появился новый друг, увлекавшийся фантастикой. Алексей тоже много читал. Но он предпочитал классику. Его мать преподавала литературу в другой школе. Поэтому он знал такие имена и книги, о которых я и не слыхивал: Франц Кафка, Дитер Ноль, Ивлин Во, Макс Фриш, Уильям Голдинг. В его семье выписывали журнал «Иностранная литература».
Отец его был доктором химических наук. Жили они в большом одноэтажном особняке. Позади дома был большой сад с яблонями и кустами сирени.
Когда я учился на музыканта, то часто навещал А. У него собиралась карточная компания. Там я научился играть в покер и преферанс. В преферанс я играл лучше, чем в покер. Мне вообще не везло в азартные игры.
Наше общение закончилось, когда я уехал в Москву. Я уже тогда решил жить одним «большим делом». Алексей написал мне несколько писем, но я не ответил.
На улице он узнал меня первым. Поблизости не было ни одного кафе, поэтому он пошел со мной. Ему хотелось поговорить. Я видел, что он радуется нашей встрече.
Поначалу я слушал его с интересом. Но потом заметил, что он как-то чересчур многословен. Он говорил без остановки. И часто перескакивал с одной темы на другую. Без всякой связи. Что-то с ним было не в порядке. Наконец он признался, что «сошел с ума». По его словам, он надышался какой-то «дрянью» в химической лаборатории. И теперь «теряет рассудок». Звучало это – в том, что касается причины, – неправдоподобно. Но следствие было налицо. Я поспешил распрощаться с А. Больше мы не встречались.

*

Позже у меня возникла идея другого романа – о человеке, который постепенно сходит с ума. Я даже начал работать над этим замыслом. Идея, наверное, была не такой уж новой. Мне вспоминались какие-то вещи Гоголя и «Цветы для Элджернона» Кизи. Последняя книга очень тронула, взволновала меня в юности. Я жалел того парня, над которым проводили эксперимент по увеличению интеллекта. Я переживал за него так же, как в детстве – за умирающего дядю Тома.
Мне хотелось написать трогательный роман. В моем характере вообще было много сентиментальности. Сейчас это уже не так. Но тогда я готов был жалеть не только уличных котов, но и пивную банку на пустыре. Что-то похожее (о банке) я читал, кажется, у Набокова, – хотя трудно представить Набокова, жалеющего пивную банку; наверное, это был кто-то из его героев.
Я придумал ловкий ход (так мне казалось) – дать герою этого романа свое имя, а себя, автора, именовать Алексеем Рощиным. Странная задумка, как я теперь понимаю: описать свое сумасшествие, притворяясь человеком, который действительно сошел с ума.
Дело застопорилось на первых двух главах, и я вернулся к начальному замыслу. Но идея псевдонима показалась мне удачной. Я чувствовал, что мне гораздо легче писать от имени кого-то другого. Этот другой представлялся мне человеком цельным, состоявшимся. У него было «я», которого мне не хватало.

*

Политические события девяностых-нулевых в моей жизни почти ничего не изменили. Но произошло, конечно, и кое-что другое, из-за чего сейчас я живу не так, как жил тогда, в восьмидесятые.
Главное даже не в том, что я постарел. Этого я почти не замечаю. Но старели мои родители. Отец умер от рака. Мать постепенно теряла рассудок. Уже восемь лет, как я ухаживаю за больной, которая не узнает меня. Мне приходится самому кормить ее и выполнять все гигиенические процедуры.
В следующем году я выйду на пенсию. Благодаря хорошему здоровью и хорошим отношениям с чиновницами из домоуправления, я проработал на одном месте больше тридцати лет. Пока мать жива, проблем не будет – у нее большая пенсия. А потом мне придется жить на пенсию дворника. Раньше я думал, что в старости буду потихоньку распродавать библиотеку. Но оказалось, что книги уже не пользуются таким спросом, как раньше. Букинистические отделы в магазинах закрываются. И за коллекцию пластинок много не выручишь.
За эти годы я не изменился. Можно ли так сказать? Чтобы не меняться, надо что-то иметь внутри, что-то прочное, определенное. Но, вглядываясь в себя, я не нахожу ничего прочного, определенного. Ничего там нет, кроме привычек, желаний, предпочтений. Это и есть «я»?
Когда я начинал писать эти заметки, мне казалось, что рассказав о себе, я определю свое «я», сделаю его видимым, плотным, ощутимым. Прочитаю написанное – и пожму себе руку: «Привет! Вот ты какой!» Но сейчас я вижу, что ничего личного в этих заметках нет, ничего, кроме фактов биографии. Но разве факты могут быть личными? Тот, с кем все это случилось, человек, переживший все это, заинтересованно или безразлично, этот человек и есть «я», А. А., собственной персоной? Разве персона – это то самое, с чем приключается то-то и то-то? Разве то, что я жил, учился, работал там-то и там-то, строил такие-то планы, добивался того-то, не добился ничего, разве все это как-то определяет, очерчивает мою «персону»?
И если бы я все-таки чего-то добился, например, выиграл конкурс Чайковского, завершил и опубликовал роман, – этого было бы достаточно, чтобы обрести чувство «я», стать прочным, «плотным», определенным?
Когда-то я считал, что личностью может быть только тот, кто нашел «большое дело» и добился в этом деле успеха. Сейчас мне такая мысль кажется наивной. Может быть, потому, что я не добился успеха. Я хотел слишком многого и не приобрел ничего. Я – вроде того старика у разбитого корыта, а точнее – пожилой человек при больной старухе.
Высшей точкой в моей жизни были годы, когда я только начинал обдумывать свой роман. Лучше, прекраснее тех лет не было ничего и, конечно, уже не будет. Кажется, я рассказал о них не так подробно, как следовало бы. Но теперь уже поздно.

*

Вообще-то я лукавлю. Я пишу все это не для того, чтобы встретиться с самим собой. Меня вполне устраивает моя невесомость, невидимость, неопределенность. Я не хочу сделаться плотным и ощутимым. Это была бы смерть. И более окончательная, чем смерть физическая. Я не хочу проходить путь от А к Я, не хочу учить алфавит жизни. Стать чем-то определенным, каким-то «я», значит умереть ужасной смертью. Так мне это сейчас представляется. И представлялось всегда, несмотря на все мои попытки «что-то сделать». На самом деле, бессознательно, я не хотел становиться профессионалом ни в каком деле. Меня пугало само слово «профессия». Приобрести профессию, реализовать какую-то возможность – значит потерять все остальные возможности. Заниматься усердно каким-то делом – значит потерять из виду все другие дела. Мне нравилось мечтать о том о сем, о том и об этом. Профессия – это смерть мечты. И в реальности никогда не получаешь больше того, что получаешь в мечтах. Наоборот, получаешь гораздо меньше. По сравнению с мечтой, реальность – это ничто. Поэтому я предпочитаю оставаться непоименованным, безымянным. Я называю себя: Артем Аверин. Но это имя вымышлено. Мои инициалы, А. А., – лишь символ неограниченных возможностей, которые в реальности с каждым выбором ограничиваются все больше и больше.
Что такое «Ааааа!»? Крик ужаса при виде того, что делает с нами время. И крик радости, когда понимаешь, как можно его обмануть.

16 сентября – 19 октября 2014


Рецензии