Послание евреям
"ПОСЛАНИЕ ЕВРЕЯМ"
Будучи подростком я тянулась к Библии. У отца в шкафу было издание в формате книг по живописи, с крупным шрифтом, чтобы легче читать, и я с наслаждением погружалась в образный язык Псалмов, в Песнь Песней Соломона, нисколько не беспокоясь о понимании самого текста. Я читала Библию, как и любую другую книгу не для того, чтобы понять что-то, а чтобы забыться. Больше всего я любила Ветхий Завет. Новый Завет, за исключением возвышенно гипнотического языка Откровения, мне никогда не нравился. Новый Завет казался мне слишком деловитым, чтобы мечтать, все его истории были словно обременены сообщениями, адресованными лично мне, да так, что требовалось принимать какое-то решение и при том - немедленно. Родители мои были не религиозны и вопроса об их или моей идентификации как евреев никогда не возникало. Отец посещал синагогу только по большим праздникам.
Мать, насколько я помню, туда не ходила никогда. Когда мне исполнилось десять лет, я начала требовать, чтобы меня отдали в воскресную школу, которая была при Реформированной конгрегации 'Шаар Тефила' на 81-й улице, между Колумб и Амстердам авеню. Мне привлекал тогда не столько Бог, сколько семья Герби, тоже посещавшая эту синагогу: их дочери ходили в эту же школу. Семья Герби была для меня важной частью того, что я считала еврейством: доктор Герби бежал из фашистской Италии и заканчивал свое медицинское образование уже в Соединенных Штатах.
Все в их жизни, особенно тяжелый серебряный семисвечник и церемониальные кубки, которые стояли круглый год на столике в углу их столовой, напоминало мне о евреях, которые остались там, в Европе. Духовный аспект иудаизма был менее важен и доступен для меня чем то чувство, что миллионы убитых взывают непосредственно к моей памяти. Мой иудаизм, как и я сама, был продуктом определенного времени и места - Северо-западного Манхэттена 1950-х годов, - чуть менее десяти лет после Холокоста. Я родилась в 1945, в Америке, и росла, понимая, что родись я на год раньше и в другом месте, ни я ни мои сестры ни родители не выжили бы, потому что мы евреи.
Только время и место моего рождения спасли мне жизнь и уберегли от мученичества. Идентификация с иудаизмом казалась мне необходимым актом лояльности.
Поэтому я считала своей обязанностью посещать воскресную школу, а также синагогу в пятницу вечером и в субботу утром. Оттуда же было родом мое сопротивление Новому Завету и очевидности присутствия христиан вокруг меня. Моя начальная школа номер 75 находилась на Уэстэнд авеню; я ездила туда на автобусе по 96-й улице. Много раз, намного больше, чем я могу сосчитать, пересекая Амстердам авеню, напротив величественного, с колоннами Дайм Банка, куда наш класс заставляли вносить свои еженедельные гривенники, чтобы приучить нас к бережливости, глазела я на францисканскую церковь Святого Имени Христа. Перед церковью стояла огромная каменная статуя Иисуса или Марии, приветственно протягивающая руки, в скульптурной робе до земли и в монашеском капюшоне. (Я не имела понятия, кто это был. Невежественная провинциалка, я впервые услышала историю Непорочного зачатия в средней школе, от своей подруги, ходившей в епископальную церковь.) Двери церкви Святого Имени были часто открыты настежь я полагаю потому, что время, в которое я проезжала мимо, совпадало с мессой. И не было ни разу, чтобы, заглянув внутрь этих распахнутых дверей, я не испытала страха. Проходя мимо, я старалась отвернуться и не заглядывать туда, словно ощущая, что случайный взгляд на статуи, на украшенный резьбой алтарь, на ряды скамей в освещенной свечами темноте может засосать внутрь и изменить меня навсегда. Моей единственной точкой соприкосновения с католической церковью были фильмы с Патом О'Брайеном и Бингом Кросби по телевидению. В этом католицизме не было никакой мистики, только надоедливая слащавость да туманное обрамление вокруг черно-белого изображения. Моя реакция на эти кинофильмы озадачивала меня. Меня отталкивала их сентиментальность и выставляемая напоказ непоколебимая вера, которая в конце вознаграждалась самым примитивным образом. Эмоциональный тембр киношного католицизма синхронизировался в моем сознании с голосом сенатора Маккарти по радио, во время слушаний в Комитете по антиамериканским действиям и с песней Франка Синатры "Дом, в котором я живу" из учебного ролика о достоинствах смешения рас в США. Это был мой мир, и он не был им. Я была ему подвержена, но не являлась его частью. Идеальным был для меня Иисус Христос Нагорной проповеди; я восхищалась ею и, казалось мне, он не имел ничего общего с церквями, обвинявшими евреев в его смерти, поощряя таким образом антисемитизм. Независимо от того, что мне говорили об иудаизме в воскресной школе, которую я посещала в течение пяти лет и после того тринадцатилетнего возраста, в котором я пережила смерть моей матери, я сумела сохранить собственную версию иудаизма, свою демистифицированную преданность еврейству, которая не требовала веры в Бога или в небеса, но только этического чувства справедливости и милосердия, уже одному которому было достаточно нелегко оставаться преданной. Хотя я и произнесла Каддиш над телом моей матери, но мне не верилось, что теперь она обитает на небесах и что я когда-нибудь увижу ее снова. Правда состояла в том, что я никогда больше ее не увижу, и неопровержимость этого факта подтверждалась ста различными способами ежедневно. После того, как мать умерла, я находила утешение в школьных занятиях, в посещении синагоги, но не потому, что эти действия являлись продолжением моей повседневности и не потому, что они помогали мне уверовать в то, что мама теперь счастлива на небесах или что мы встретимся с ней снова. Моя занятость была способом отдалиться, хоть на время, от дома, где находились отец и сестры, переживавшие смерть матери наравне со мной. Недавно, перечитывая Послание апостола Павла к евреям, я почувствовала знакомое негодование и отстраненность, но изменившиеся обстоятельства моей жизни бросили вызов мне, женщине сорока девяти лет, давно не ребенку, замужем за человеком, взращенным и воспитанным в католической вере. Сегодня я больше не могу позволить себе роскошь читать и реагировать на Новый Завет прежним способом. Отправная точка аргументации Павла проста: Иисус Христос это правая рука Бога, Его избранный Сын, который превыше ангелов (Евреям 1:4). Хотя еврейские первосвященники ежегодно приносят в жертву козлов и быков, жертвенная смерть Христа на кресте произошла один раз и навсегда, на все времена. Его кровь, пролитая за все человечество, превосходит кровь всех жертвенных козлов или быков (Евреям 9:12-14): "Поскольку кровь быков и козлов была не в состоянии искупить наши грехи." (Евреям 10:4). Эта довольно странно аргументированная экономия в религиозной практике и это количественно-качественное умаление иудаизма в Послании вызвало во мне бурю иррационального негодования; сколько я живу, я ни разу не видела раввина, приносящим в жертву козла. Я поймала себя на этом самом месте. Почему я возмущаюсь этими словами больше, чем, скажем, татуированием всего тела в Западной Африке или теми запасами продовольствия и сокровищами, которые древние египтяне клали в гробницы своим покойникам? Ответ такой: я не живу среди западноафриканских анимистов или египтян времен фараонов. Я живу в преимущественно христианской стране, и половина моей семьи, в которой растет мой сын, христианине. Перечитывая Послание к евреям, я поняла то, что мне так не хотелось понимать: в моем настойчивом представлении о себе как о еврейке есть элемент враждебности к христианству; в нем также присутствует недопонимание. Покинув то место, в котором я провела свое детство, я вступила в мир христиан.
Теперь не только многие из моих лучших друзей исповедуют христианскую веру, но и я сама уже совсем не тот, прежний человек. Я теперь далеко не так, как в детстве, уверена в о том, что другие обязаны вести себя только таким образом, который я считаю правильным. И я не могу больше жить, не пытаясь понять других, - будь то любимые мной или совершенно незнакомые люди. Читая Послание дальше, я нахожу в нем нечто большее, чем простое увещевание к обращению в христианство. Это взволнованное провозглашение веры, восхищение жертвенным даром Христа и настойчивое свидетельство верующего, который просто не в состоянии понять, почему другие не верят. В Послании присутствуют сразу и агрессивность и изумление сопротивлением возлюбленной аудитории к тому "кто открыл нам путь новый и живой через завесу, то есть плоть Свою" (Евреям 10:20); это весьма похоже на агрессивность и изумление родителей, которые никак не могут понять, почему их дитя так противится хорошему совету. Такие родители могут ошибаться, но они ни в коем случае не злонамеренны. Возможно наиболее волнующим из всего написанного в Послании, и одновременно наиболее удивительным, является восхищение Павла вечным чудом подарком человечеству от Бога, поместившего собственного Сына в смертную плоть, чтобы Он стал обычным человеком и пострадал от несправедливости. Вера Павла подобна скале, поэтому большая часть Послания непривлекательно заземлена, и все же он сумел найти нужные слова, чтобы выразить наиболее эфемерное для нас понятие - что это значит "иметь веру". Так, завершая Послание, Павел пишет, "Вера является сущностью того, на что мы надеемся, свидетельством вещей невидимых". Вера это парадокс, удерживающий вместе самые несовместимые противоположности. Я была заинтригована формулировкой Павла; она заставила меня искать веру, но, правда, не в Иисусе, а в чем угодно еще. Однако я была еще неспособна понять то, что имел в виду Павел до тех пор, пока полтора года позднее не произошел целый ряд событий; и первым событием в этом ряду стали похороны. Как-то, сентябрьским вечером, я пошла в церковь на похороны человека, которого даже не знала лично. Это был капитан дальнего плавания, женившийся на женщине, которая зарабатывала на жизнь тем, что помогала другим в организации бизнеса и самой их жизни. Капитан был ирландцем по происхождению, большим романтиком, в то время как жена его, Линн, была типичным продуктом анархической атмосферы трейлерного городка в Калифорнии. Вдвоем они всегда смотрелись как одна из наиболее удачных пар нашего поколения, но тут Майкл внезапно заболел во время длинного перелета с Востока на новое местожительство в Остине и скоропостижно скончался от возникшего после операции острого аппендицита тромба в сердце. До того, как Линн вышла замуж за своего ирландца, она жила с мужчиной, который работал вместе с моим мужем в одном офисе. Мы не раз ездили вместе с ними в Галвестон на выходные, чтобы отдохнуть в снятом напрокат домике у самого пляжа. Утром, по воскресеньям, лишь Линн и я просыпались с рассветом. Линн всегда выглядела безупречно свежей и опрятной, а когда она рассказала мне о своем беспорядочном детстве, я её немедленно зауважала. Тогда я не имела понятия, что Линн была глубоко верующей католичкой. Я даже не имела представления, была ли она верующей вообще. Мой муж и многие из наших друзей выросли в католической среде, но их отношения с церковью остались на том же уровне, что и мои, с моим реформированным иудаизмом: раздраженно-отдаленные, но все еще не окончательно разорванные. Похороны проходили в церкви, что напротив университета, где я преподаю в Остине. Я уже бывала ранее в этой церкви на двух свадьбах. Жених с одной свадьбы и невеста с другой поделились с моим мужем кое-какими вещами, напоминающими им о Папе Римском: открытками с его фото, папским мылом на веревочке, газетными вырезками о спринклерах, изготовленных в память о посещении Его Святейшеством Сан-Антонио, о фигурке Папы, разбрызгивающей воду на газоне и одновременно благословляющая все вокруг. Да, времена изменились. На одной из свадеб, я, еврейка, была приглашена прочесть из Бытия 2:18-24, и, гордясь тем, что невеста и жених выбрали именно меня для этого чтения, изрядно нервничала перед выступлением. Прочла я эти библейские стихи со старинной кафедры, высоко вознесшейся над нефом, украшенным пунктирным изображением Креста. Гости и члены семейства заполняли почти все скамьи в святилище. Позади меня располагался алтарь и большое деревянное распятие с фигурой Христа, устремленной вперед. Я читала: "...и сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему ... И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа своего ... Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут оба как одна плоть." Мой голос звенел громко и ясно, а слова звучали так уверенно и отвратительно-примитивно, что я почувствовала себя посланцем из того прошлого, которое было мне самой неизвестно. Когда я вернулась на свое место и сердце мое перестало учащенно биться, я прислушалась к чтению других. Они читали намного тише, не так категорично и поэтому их чтение показалось мне намного более убедительным. И тут мне пришло в голову, что я, еврейка, читала из Ветхого Завета компании христиан, компании людей Нового Завета. Нет, я не почувствовала себя изгоем, а просто одинокой. Мой муж перестал верить в Бога еще в ранней юности, но продолжал ходить в католическую школу и получил приличное образование в сравнительной религии, а еще лучшее - по истории церкви. Вероятно, он не сможет перечислить всех римских пап по памяти, но вполне профессионально разъяснит вам любые тонкости церковных догм и традиций. Вера и посещение церкви занимают центральное место в жизни всего семейства Барна, свадьбы или похороны в этой семье происходят только в католической церкви. Когда моя свекровь посещает нас в конце недели, она почти всегда идет в церковь, на мессу, и только время от времени применяет к себе правило, гласящее "Во время путешествия нам позволительно не присутствовать на служении." Когда она сказала это в первый раз, я никак не могла сообразить, кого она имела в виду под этим "нам", и кто дал такое разрешение. Я живу среди христиан, скорее протестантов, и уже привыкла к протестантскому образу жизни, в котором все запреты и разрешения носят скорее внутренне-индивидуальный характер, что весьма сходно с реформированным иудаизмом, в котором я выросла. На первых порах мне было трудно ходить в церковь с семейством Барна. До замужества я считала, что отношусь к людям вполне терпимо, как и положено человеку с гуманитарным образованием, что я способна смотреть на обычаи других с интересом и уважением, не боясь религиозных или культурных различий и уж конечно не подвержена никаким религиозным предрассудкам. Однако в церкви мне всегда было неуютно, особенно в такой, в которой не было заслуживающих внимания произведений искусства или которая сама по себе не была произведением искусства (в подобных случаях мое присутствие там оправдывалось бы моим гуманитарными интересами). Их церковь была обычной церковью рабочего предместья, довольно бесхитростно украшенным пространством, призванным служить конгрегации в ее ежедневных религиозных нуждах, как-то: рождение, женитьба, смерть. В церкви семейства Барна не чувствовалось никакой интеллектуальной силы, на которую стоило бы обратить внимание, никакого раввинистического глубокомыслия, никакого грэмгриновской единоборства с верой. На одной из свадеб пожилой, беловолосый священник почему-то яростно ополчился на газету "Нью-Йорк Таймс". На похоронах моего шурина он провел всю мессу очень рутинно, не сказав ничего запоминающегося, имеющего хоть какое-то отношение к Крису и к его досрочной смерти. Литургия же всегда оставляла меня равнодушной. Я не знала на память ни одного из их гимнов и молитв, и всегда путала, что следовало за чем по ходу службы. Все ритуалы и самое мое присутствие в церкви не вызывали во мне никаких чувств. Я приходила в церковь по необходимости, из уважения к родственникам и ко всему остальному семейству Барна. Во время службы я часто вспоминала об отце одной подруги, который ездит в довольно дальнюю от дома церковь только потому, что в ней самая короткая месса в городе. Тем не менее, ездит он туда регулярно. Отпевание Майкла проходило по католическому обряду, но было одно изменение: службу вел не обычный седовласый священник, сидевший в этот раз среди прихожан по просьбе Линн, а темноволосая женщина лет тридцати, с несколько театральными манерами, уверенная в том, что все мы собрались здесь для того, чтобы исцелиться, и в том, что поделившись воспоминаниями о покойном, и даже самим своим присутствием, мы обязательно поможем Линн. Казалось, что и своими телодвижениями и интонациями своего голоса, она пыталась нас в чем-то убедить. Она предлагала каждому из нас духовную терапию, душевный покой; она как бы подразумевала, что если мы последуем за ней, за ее чувствами и словами, то может произойти нечто хорошее. Она пересказала нам истории, которые уже были на языках в округе со дня смерти Майкла, очень личные истории об их любви, взаимных чувствах и об их детальных планах на будущее. Отпевание была полно добрых чувств и намерений, много говорилось о личности покойника. Все выступавшие были близкими друзьями Майкла и Линн, самое их поведение свидетельствовало о горе и об утрате. По мере продвижения богослужения мне становилось все грустнее от того, что я так и не успела познакомиться с Майклом лично, и все более было жаль Линн. Одновременно меня раздражали мелодраматические манеры ведущей. Несмотря на печаль, я ощутила весь дискомфорт от ее поведения, такой же дискомфорт, как и от любого другого навязываемого нам решения - психологического или религиозного.
В ее обращении к нам было некое допущение: мол, мы все друзья, все мы чувствуем сейчас одно и то же, мы все одинаково поражены горем, и, более того, мы все одинаково представляем то, что происходит с человеком после смерти. Я хотела, и одновременно понимала, что это желание чисто ребяческое, заявить вслух, что я-то считаю совсем иначе: я знаю Линн, но никогда не знала Майкла, я еврейка, а не христианка, и я не верю в загробную жизнь на небесах. И тут мне захотелось понять, не является ли мое внутреннее акцентирование на моем отличии от всех причиной моего нежелания благодарить Бога за то, что я еще пока не вдова, как Линн, а за этим неотвратимо последовала мысль о том, что в этой жизни вполне возможно все, и даже самые ужасные вещи. Тем временем, ведущая от воскресения из мертвых плавно разворачивала мысли присутствующих назад, к жизни земной: Майкл теперь на небесах; но здесь пока ещё жива его вдова, остальное семейство и все их друзья, опечаленные его внезапной смертью и уходом навеки. Когда семейство Барна отмечало какое-нибудь событие в церкви, то в его поведении всегда отсутствовала всякая показная театральность или попытки привлечь симпатии конгрегации. Как бы предполагалось, что каждый прихожанин знает, что ему нужно делать и сделает это безо всякой суеты, даже не выставляя на показ свои эмоции. О воскрешении из мертвых говорилось в семье без пафоса, как о чем-то принятом на веру раз и навсегда и поэтому не подлежащем сомнению, как о следующей остановке поезда, я даже никогда не имела повода серьезно задуматься об этой концепции. Но на похоронах Майкла, возможно из-за возвышенного стиля ведущей и моего сопротивления ему, я была поражена той мыслью, что мои друзья по церкви действительно верят не метафорически, а буквально, в жизнь после смерти; они действительно считают, что Майкл ушел, как и они уйдут в свое время, в лучшее место на вечный отдых.
Клише смерти приобретало новый смысл. Я отнюдь не полагала, что вера в нечто подобное действительно возможна. Я просто предположила, что хотя слова и молитвы об этом были когдато произнесены и запомнены, именно повторение этих слов и молитв приносят успокоение человеческой душе, потому что фактически поверить в это просто невозможно. Я попыталась рационализировать и понять это верование: где бы ни была мертвая душа, она больше не с нами, а значит "на небесах", если только небеса эти - освобождение от земной человеческой жизни. Это был единственный возможный путь для меня отнестись всерьез к этому верованию, но одновременно такой подход, несомненно, был искажением христианской веры, искажением неадекватным и увечным. Пожилой священник встал, чтобы исполнить таинство причащения, всегда наиболее спорный для меня обряд. Немного кряжистый и сгобленный, он, вероятно, был тем же самым священником, который женил мою племянницу и похоронил моего шурина. Он был представителем иного времени, иной церкви. Я вслушалась в слова Евангелия: "...приимите, ядите: сие есть Тело Мое. И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, ибо сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов...". Козлы и быки, кровь Христа: древнейшее действо, самое основание веры разыгрывалось сейчас передо мной. В то время как большинство верующих подошло, чтобы причаститься, я наблюдала за ними со стороны. В те времена, когда семейство Барна отмечало то или иное из своих событий в церкви, я чувствовала себя особенно отчужденной. Если я не видела ничего мистического во всех церковных обрядах, то еще более странным было наблюдать как близкие мне люди, становятся в очередь за крошечным кусочком хлеба, попробовать который у меня никогда не возникало даже соблазна, и отпивают из чаши, которую держат чужие руки. Неужели вино действительно превращается при этом в кровь Христа? Если кусочек хлеба действительно становится плотью Христа, то зачем же ее есть? Разыгрывался павлов парадокс веры, который был для меня совершенно непонятен. После окончания церемонии я еще долго оставалась в церкви. Я беседовала с Линн, с родственниками Майкла, которые приехали на похороны из Ирландии, и покинула собрание только после того, как все уже перешли в зал для общения. Мне было сорок пять минут езды до дома и всю дорогу я ломала голову над загадкой небес и причастия, как никогда озадаченная недостатком понимания того, что стоит за обеими этими концепциями. Придя домой, я спросила мужа, во что католики действительно верят, не только образованные или либерально настроенные католики, но все из них. Как может нормальный человек верить в небеса, ядение плоти или питье крови? Он попытался объяснить древнее происхождение ритуального приема бога в пищу, самопожертвования короля, но это не было тем, что я хотела узнать. То, что озадачило меня - и страстность моей реакции на похороны удивила меня - это была индивидуальная вера каждого. Мой муж не смог ответить на мой вопрос, потому что он сам не был верующим, а я постеснялась спросить об этом моих друзей-католиков, вернувшихся позднее со службы домой. Вопрос: "Как вы можете верить во все это?" - вполне может остаться без ответа, и не только в области вина, хлеба и причастия. Такая вера, подобно любви между женатыми людьми, может быть не только необъяснима, но даже неоспорима в пределах дружественных отношений.
* * *
Летом, после похорон Майкла, мой муж, наш сын и я поехали отдохнуть с друзьями в принадлежащем семейству моей подруги домике, незатейливом кирпичном домишке на утесе над заливом Копано, набитом старой мебелью, книгами, фотографиями, и подарками, как будто так и должно быть вечно. Фактически, большинство мебели досталось в наследство от продавшего домик семейства, проживавшего в городке неподалеку. Сам домик был куплен тетей моей подруги, вместе со всем содержимым и мебелью, но использовался от случая к случаю, по редким уикэндам и во время отпусков. Зимой крикливые журавли поселяются на лужайке перед домом и, как я подозреваю, никто их в это время ещё не наблюдал. Сын подруги был примерно одного возраста с нашим. Оба два мальчика были непослушными и необычайно активными - как внутри дома, так и снаружи. Они без конца гонялись друг за другом по зеленой лужайке, которая внезапно переходила в крутой обрыв над заливом. Пока дети игрались, мы, взрослые, становились все неподвижнее и неподвижнее, размякая от жары, влажности и общей вялости плоского ландшафта южного Техаса. Однажды вечером, на ужин, мы съели всю кукурузу из гигантского горшка, в котором она была приготовлена, кучу сосисок, омара и гору креветок, которых сварили в той же воде из-под омара. После такого пиршества взрослые затихли в окончательном бездействии, а мальчики, наоборот, стали еще неугомонее – в последнем взрыве энергии перед сном. Наш сын схватил тяжелую трость из корзины с зонтами и пляжными зонтиками, стоявшей рядом со столом, и начал играться с ней. "Осторожно! Это ведь трость самого прадеда Уилла," сказала моя подруга, настолько резко и энергично, что все мы посмотрели на ничем не замечательную трость так, как будто это был сам прадед Уилл. Как только мой сын положил трость на место, моя подруга начала рассказывать о том, как она любила дедушку, об всех трудностях, которые семье пришлось испытать после его смерти, и как сильно сын её тоже любил прадеда. Мы убрали со стола посуду в моечную машину, уложили сыновей спать, а затем стали беседовать о птицах, о маленьких детях и об архитектуре - до тех, пока не начали зевать столь часто, что даже симулировать подобие беседы стало невозможным. Проснулась я ночью, часа в три, и долго блуждала с книгой в руках по гостиной, надеясь, что таким образом ко мне опять вернется сон. Но сон не шел. Тогда я уселась в мягкое кресло так, чтобы видеть восход солнца, который должен был начаться через пару часов.
Я начала думать о трости и том мгновении накануне вечером, когда мертвец, неизвестный половине людей, находившихся в комнате, был вызван из небытия, возвращен к жизни, и в течение нескольких минут - прежде, чем суета настоящего опять овладела нами, был снова всеми любим. Рассказывая о нем, моя подруга воскресила свои чувства к нему - как к живому человеку. Где был он в тот момент, спросила я самое себя, и впервые поняла, что происшедшее очень похоже на веру в небеса. Он мертв; Майкл, муж Линн, мертв тоже. Так почему бы нам не считать, что они живут на небесах? Вера в небеса подразумевает, что судьба, кажущаяся столь несправедливой и прихотливой, как в случае с Майклом, может не только состояться, но и быть достойно принятой нами. Если данное размышление и было не совсем похоже на павлов парадокс о надежде, то, во всяком случае, оно было весьма близким к нему. Я подумала о младшем Уилле, который вероятно уже начинает забывать, как он сам был маленьким, если уже не забыл, и как сильно он любил своего прадеда. Хотя он, конечно же, помнит то, что рассказывала о прадедушке мать, и конечно же, будет он помнить всю жизнь любовное отношение к этому мертвецу у всех в семье. Затем я подумала о нашей семье, о той, которую я и мой муж пытаемся создать вместе с нашим сыном, о любви в нашем семействе, которая, подобно всякой любви, есть надежда, которая становится реальностью каждый день, благодаря нашим поступкам. В церкви, где состоялось отпевание Майкла, многие были шокированы тем фактом, что этот, сравнительно молодой человек умер так внезапно. Тут, впервые в жизни я поняла то, что означает на самом деле ритуал причащения для тех, кто горюет об утрате близкого человека. Это акт добровольного превращения вина в кровь, акт превращения кусочка хлеба в плоть, при котором великодушный и всепрощающий Христос становится частью тебя самого. Принятие Бога в пищу означает объединение в вере, а "...вера есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом." Неверующему причастие напоминает насвистывание приятной мелодии, но для верующего это акт преобразования страха и неопределенности в веру. При отсутствии веры не только веры религиозной, но и любой другой, жизнь человека состоит только из страха перед завтрашним днем и из мрачныго, неподвластного нашему влиянию, сегодня. На южном побережье Техаса не бывает никакого тонкого, тихого перехода от рассвета ко дню; как только солнце восходит, оно светит так же ярко и горячо, как и пополудни. Вот и проснулись все остальные в доме, вот и начался новый день. То, что я поняла до рассвета, было отнюдь не совершенное представление о символизме причастия или о Письме Павла евреям, письме, которое я буду перечитывать, подобно остальным, более личным письмам, которые я также перечитываю время от времени, но это было все, что мне нужно было понять в ту ночь. Теперь я способна вообразить то, что мои друзья и семейство испытывают, когда они принимают причастие, и эта работа, проделанная моим воображением, и является моим причастием с ними.
Свидетельство о публикации №116061208378