Но воды Эльбы кротки...

Из книги "Вербное воскресенье" -
(на русском  и немецком языках)




III.


Гармония Германии строга…







Реформация


Ульриху Габберту


Брат-дикобраз, разящий отовсюду
отточенными стрелами словес, – 
се Аквинат, се обличитель блуду,
брюхатое предгрозие небес...
И всё же климат мягок. Но на север – 
подобны башням Эльбы берега,
и, словно луговой неяркий клевер,
гармония Германии строга.
Здесь, северней, вздымает голос Лютер,
и крепкий ветер рвётся в затхлый храм.
У алтаря скупые слёзы муттер
роняет по нордическим сынам.
Сюда, в обитель мощного органа,
в холодное жилище высоты,

приносит честный немец покаянно
румяные крестьянские цветы.
И я вхожу в их стрельчатые храмы,
чтоб средь суровых стен и витражей
понять вернее их триумф и драму,
гортанность речи, прямизну ножей.
Германия. Ухоженные астры
и ларь дубовый, нажитый трудом.
И пастор, ясноглазый и лобастый,
напоминает мне в беседе частной,
что храм тевтона носит имя Дом.
Воинственны готические крыши,
но воды Эльбы кротки. Берег тих,
там, где в соборе Магдебурга, в нише,
светлеет лик Марии, и всё ближе
к бездонной тишине – прощенья стих.




 Кведлинбург


Там скупо, пасмурно-тепло
апрель восходит осторожный,
и тучный коршун тяжело
взлетает с груши придорожной.
И чтя воскресный перекур
медноголосием обедни,
всплывает город Кведлинбург,
нетронуто тысячелетний.
Под крапом, охрой черепиц
дубоворёбрые фахверки – 
плеяды угловатых птиц,
всегда готовые к поверке, – 
укрыли в жилистой душе
седого долга разуменье

о несогбенном палаше,
о грузной Лютеровой тени...
Там, как музейный арбалет,
с прицелом в око иностранца,
строга премудрость, трудность лет
под серой чешуёю сланца.
И замок-бург с крутой горы,
когда-то лютый и богатый,
на смену в правилах игры
глядит теперь подслеповато...
Но солнце, пристальный хирург,
в бельмо вонзает луч летучий. – 
И отвечает Кведлинбург:
«Яволь, герр доктор! –  Легче, лучше...»





*  *  * 


Звёздное небо над нами
и нравственный закон внутри нас...
                И.Кант


Есть две строки во многотомном Канте.
Я деспотию почвы пережил.
Знать, нечто знал о стайерском таланте,
о напряженье мозга, нервов, жил.

Господь не упрекнёт меня за чёрствость,
ведь внутренние слёзы столь теплы,
что дым наружных слов, – зачем-то, чёрт весть,
на кончике пера, хвоста, метлы

взвихряясь, – даже искры не прибавит
к полученной в наследство теплоте...
Кто призван, тот Отца без крика славит,
а горло на подмостках рвут не те,

не те, кто сопричастен жизни Духа.
Ещё я знаю то, что вопреки
скуденью зренья и провалам слуха
пребудут вечера свежи, крепки. –

Под чёрным небом в белой лечь сорочке
на землю, но вдоль Млечного пути.
И заново прочесть в себе две строчки
о том, как это поле перейти...





Шверин



В платанах Шверинского замка
дробится апрельская трель.
О, дрозд, вдохновитель мой, danke,
пернатый агат, менестрель!
Озёрные серые воды
прильнули к узорам торцов,
и грумы под пышные своды
крутых увели жеребцов.
Хрустит под подошвою гравий,
лекала дорожек чисты.
Никто уклоняться не в праве
от строгости и простоты.
Никто отрекаться не волен
от каменной славы дворца

от сталеплавилен и штолен
и от орденов мертвеца.
Курфюрстовой вольности высверк
за стенами замка уснёт,
зане несгибаемый Бисмарк
в Берлине историю гнёт.
Традиция давящей воли,
железо тевтонских забрал...
Но пахнет апрель лакфиолью,
и плавен озёрный овал.
Но над белокорым платаном,
над лепкою рыцарских звёзд,
умытый шверинским туманом,
о Гретхен, об умнике странном
поёт мефистофельский дрозд...





Плющ Померании


Вот плющ германский, отстранивший ересь, – 
работник с родословной благородной.
В фундамент кирхи крепко корни въелись,
чтоб стебель сжился с кладкою холодной.
Вот лист тройчатый – жилистый характер
костисто-долговязого тевтона.
Дождь моросит, и в кирху входит патер – 
торжественно, как Дух в предверье лона.
Промокший зимний плащ скудельно-зелен.
Атлантики солёные туманы

предсеверным гранитноглазым землям
целят по-свойски рыцарские раны.
Вот зелья соль, тройное заклинанье:
терпенье, труд, прямой хребет до гроба.
На Хайди ли, язычнице, на Ханне – 
плащ из плюща, нордическая роба.
И я, –  с помором, с Померанской чайкой,
с зарывшейся в песок бродяжьей баржей, – 
опять вплываю, вестью неслучайной,
в зрачок сестры прохладной – Эдды Старшей.




* * *



Не забыть, как серёжки черешен и пригоршни песен
на июльской ладони мне жадина-жизнь подносила.
И когда прогрызёт мне кадык тупиковая плесень,
оживёт в переулке-струне молодильная сила.
Не сказать, как вишнёвых деревьев пунцовые кроны
над забором-горбом ни за грош, по любви, вызревали!
И когда упаду я обломком лепнины с фронтона,
карнавалы красавиц и дружных стрижей фестивали

мне качнутся вослед, догоняя, рифмуя, прощая...
Снова синь грозовая чернильною станет и чёрной.
Над простыми предметами и непростыми вещами
головою качну я в ответ, понапрасну учёной.
А проснусь ли живым – подпою! Ибо вечные звуки,
махи пчёл, махаонов, стрекоз, темперируют воздух –
Словно Бах, Иоганн Себастьяныч, берёт на поруки
Фредди Меркури шалого – в тающих утренних звёздах...





* * *


Просторней, солнечней, смуглее
мои наследные края,
но в странном зазеркалье Клее,
скользит меж клевера змея.
От града Нюрнберга до Кёльна
цветна туманов полоса.
Довольно, Грета, о довольно! – 
Вино и яд – твои глаза.

Горчит и жжётся, Маргарита,
тобой надпитая судьба.
Реторта и купель разбиты,
и не спасает ворожба.
У острокровельного дома
тропа не в силах повернуть...
Могло случится по-другому,
но в тигле не вскипела ртуть.

Но рыхлый философский камень,
скупой алхимии завет
взметнули только сизый пламень,
не алый, нет. – И чуда нет.
И ты – вдали, ты – чужедушна,
надменные твои уста
нежны сегодня и послушны,
а нет на них любви креста...

И нет крыла на нашей встрече.
Герани Альбрехта красны.
Молись, строптивый человече,
у алтаря чужой страны.
Вдыхай прощальней и смелее
и дождь, и солнце бытия.
Но там, где скошен клевер Клее,
насквозь промокла тень твоя...





Пересадка в Хофе



Медвежий заснеженный угол,
Баварская Тмутаракань.
Гранёный – сквозь прозелень – купол,
понтифика медная дань –
чуть слышному веянью Духа
в ничуть не хвастливых краях...
Сочельник – огней заваруха,
нерусской гульбы полувзмах.

Тевтон по надежде и вере
пирует. Что Рейн, а что Майн –
везде карусельные звери
и паром цветущий глювайн.
Везде – окольцованность долгом,
завет-аксиома о том,
что счастье пути будет долгим
над велосипедным седлом!

И я в пересадочном Хофе,
где поезд вот-вот подадут,
под ёлкою выхлебав кофе,
негромко подумаю: «Гут!» –
про этот старательный угол,
что вынянчил в твёрдом труде:
искрящейся патины купол
и Святок малиновый уголь,
трескучий – навстречу Звезде...




Магдебургская песня


В осеннем ясном воздухе холодном
стучит трудолюбивый молоток,
германский совершенствуя чертог.
А нам – суконным, ватным, старомодным –
путь затруднён в калашный, здешний ряд…
«Калашников»-алкаш, царь-автомат,
изделие сорок седьмого года –
вот песнь смертолюбивого народа!
Вот стих на все пространства-времена!
Опять в тевтонском воздухе слышна
мелодия старательного скерцо –
не молкнет фрица честный молоток...
О, брат мой! Разве стал бы я жесток,
когда б не этот, в клочья, образок,
когда б не пуля – издали, под сердце?





Квартал Сан-Паули



Порядком в кухне, свежею едой,
речной прохладой веет ветер Ганзы,
И дни мои нестройной чередой
Уходят – поперек дороги Ганса.
Германским буком мне едва ли быть, –
Мой нрав попорчен ропотом осины.
И не постичь мне ни тевтона прыть,
Ни плавное коварство мандарина.

Сан-Паули полночная свеча
Цветёт над блудом уличного бала,
Где черными синкопами рыча,
Лиловой пастью влажен зазывала,
Где муравьиной цепкостью вкраплен
В янтарь своей харчевни китаёза...
И нагл, и простодушен Вавилон,
И полон разноцветного наркоза.

Гуляет Гамбург, город городов.
Резвится оборотистая Ганза
И каждому от праведных трудов
Дарит шансон или обмылок шанса.
На Реппербане рдеют фонари.
Во тьме, под иероглифами ночи, –
В заботах от заката до зари
Прельстительниц искательные очи.

Почти не жаль срамной их красоты,
Их юности, пошедшей на продажу, –
Без трепета лилейные цветы
Несут на лицах синих мух поклажу.
Почти не грустно и на этот раз
Смиряться с перевернутостью мира.
Почем ночное солнце этих глаз?
О, не дороже ль венского клавира?..

Хмелеет Гамбург. Темною водой
Пахнёт свежо от гавани соседней, –
И дни мои нестройной чередой,
С обедом разминувшись и с обедней,
Отчалят от ганзейских берегов,
Чтоб никогда сюда не воротиться,
Где фанза Чанга и Мими альков
Дробят звериный лик больших веков
В неразличимо-крохотные лица…






* * *



Мёдом не будь, ибо слижут в два счёта тебя,
ядом не стань – будешь наземь извергнут блевотой.
По горько-сладким сусекам с утра поскребя,
полнись высотной и полновоздушной заботой.
Век технологий гарцует, грызя удила.
Что ни опричник – в клешне золотая мобила.
Чудны, Отец, и чудны Твоей глины дела –
к хорде Адама цепляется Голема жила.
Синее, с каплею кобальта, светит стекло.
Марс ли искрит или Веспер на сколе флакона?

Чистому разуму на сто пудов повезло –
Гуссерля гусли гудят отголоском Сиона.
К Ясперсу в Гайдельберг на семинар ли спешишь –
дышит в глаза осевое, несущее время.
Воду и хлеб, и реки философской камыш
сердце вбирает, и чакрами чувствует темя.
Тихо мерцает во тьме гигабайтами сеть,
дивны, Отец, фолиантов шрифты и закладки.
Жить в очарованном мире и в нём умереть,
не уронив высоты на прокисшую твердь,
не разлюбив ни одной сокровенной загадки...





Апрель в Брауншвайге



Весенний, белый и лиловый, дым,
цветенья дым, ласкает млеком веки.
Здесь благостно. И потому чужим
ты будешь здесь – и ныне, и вовеки.
Здесь тихо. И апрель у древних стен
цветёт ещё нежней, ещё моложе.
И воспалённой жаждой перемен
не режет глаз он и не ранит кожи.

Здесь в воздухе сполна растворены
приметы благодатности усилий.
И патиной – лазурью седины –
мерцает медь церковных крыш и шпилей.
Старинный город – охраняем львом
из бронзы золотисто-кудреватой.
Внимай ему. Но всё, что о своём
припомнишь, – будет слов напрасной тратой...




*  *  * 


Фолькеру Ульбрихту


Холодная весна идёт,
и продают на Пасху вербу,
понеже обновляет веру
евангелический народ.
Забудем ли, саксонец мой,
как были юны мы когда-то,
когда звенели брат на брата
гранёной склянкой гулевой?

Увы, то выпито давно,
но мы единства не избыли,
хоть и ушло из нашей были
легкотекущее вино.
Форзиция в цвету нежна,
в апрельском дрезденском тумане.
Как правильно, – без упованья –
свой трезвый возраст пить до дна!

Твой, трижды интегральный, круг
и мой чертёж – не очень схожи.
Но разность нашу не итожу, –
Она обманчива, мой друг...
Желты форзиции кусты –
свежи, золотопенны ветки!
Саксонского упорства предки
глядят с дворцовой высоты.

И в угловатости забрал,
в суровых рыцарях из камня
порука твёрдая дана мне
в том, что ещё не кончен бал,
что в сумрачном апреле есть
пасхальных благовестов звуки
и, стоящая всей науки,
раз в год о верном сердце весть...








*  *  * 


Пламенистый параллелограмм...
                В.Набоков


Здесь облик Баха тучен в тёмной раме,
а там – деревья снежны за окном.
И в пламенистом параллелограмме
сквозь иней стёкол весть влетает в дом.
О том, что в белых ветках – пенье взмаха,
что ноты вертикалей так чисты!
Нет в музыке прижизненного страха,
а есть морозный воздух высоты.

Бездушны зеркала, мертвы портреты,
и нет в нас звонкой лёгкости детей.
Но ромб огнистый, лёгкий сколок света, –
летучее предчувствие вестей:
о небе Иоганна Себастьяна,
о вздохе неразгаданной души,
с том, что жизнь цветна, а смерть обманна,
что до и после – всё лучисто-странно
и в кирхе Баха звонки витражи...







Книжный развал



Дант и Мазох, Мисима, Каббала
и дюжина других запойных книжек.
Коран един, яко един Алла,
но сердцу мил зернистых слов излишек.
Запью глоток багряного вина
глотком осенним солнечного ветра.
Средь книг и жён – не хуже ни одна,
ведь равно ждут и Федра, и Деметра.

Сентябрьский город летом обуян,
зной щедро-золотист, как Илиада.
И я, от долгой молодости пьян,
спать не смогу без новой капли яда.
Ладонь твою в свою ладонь беру
у алтаря – у книжного развала.
Хочу, чтобы в скудеющем миру
одной зелёной буквой больше стало.

И мне опять глаза твои нужны,
чтоб нечто знать о будущем сегодня,
чтоб невесомый голос тишины
спасти от тяготенья преисподней...
Две мои страсти сращены в одну:
зов женщины, чьё эхо – детский гомон.
И лепет фолианта, где в плену
у тела гнома – небожитель Гофман...





* * *


Die Sonne scheint hell* – вспоминается через полвека.
Над мятым учебником полдень тевтона сияет.
И солнцеслужение над головой человека,
над жизнью поспешной размеренно циклы считает.
Das Wetter ist sch;n** – небеса разгораются ясно,
синеют, искрятся школярского счастья сугробы.
Не веришь – а жизнь промелькнула, напрасна, прекрасна,
и мчится сквозь сон твой – челнок с очертаньями гроба…

Но с тем, что осталось, да будем тверды, как тевтонцы,
крестовые рыцари-псы в ослепительных латах!
Die Sonne scheint hell – всё упорствует зимнее солнце,
и ель, словно кирха, встаёт на молитвенных лапах.
Парит танненбаум германского чёрного леса,
закатный багрец января – всё тревожней, всё ниже.
И школьный мой дойч переводит мне Лютера мессу
и ропот глухой расставания Вагнера с Ницше.


*ярко сияет солнце (немецк.)

**погода прекрасна (немецк.)





*  *  *


Я думаю, не умер Бог.
Тевтонской спесью порчен Ницше –
летучий аспидов клубок
и он же – лунь простёртый ниц же.

Но Бог, как минимум, устал.
Устал не менее, чем люди.
Ведь фарисеи правят бал,
мусолит ростовщик кристалл,
и нет раскаянья в Иуде.

Заплачь, коль можешь.
Сам суди!
И сам к секире подходи
для воздаянья... Ибо в нём –
просвет меж злом и полным злом.






Вдоль Лабы



Это Дрезден, это Прага,
островерхие кремли –
там, где брага и отвага
в лоне камня расцвели.
Замки, панцирь-оболочка.
А из окон – злата ток,
словно бы под сердцем квочка
нежит в извести желток.
Спит Флоренция на Эльбе,
воды зимние черны.
Гуще бы в сочельник ель бы!
Вьюги, колкой свежины!

А коль глянет Цахес криво
вдоль саксонского моста –
рядом чешский город-диво,
речи сестрины уста.
О, вдоль Лабы ездки эти
меж заснеженных столиц! –
В обгоняемой карете
экивоки тонких лиц!
Словно кисти и клавиры,
и смычок волосяной
дружат в этой части мира
с разлюбезной стариной.

В чёрный Дрезден, в злату Прагу
мчится пара снежных крыл –
вьюги белую бумагу
Рильке голубем сложил.
И летит вдоль Лабы птица,
вдоль чудес известняка.
В этот лётный путь влюбиться –
право, легче пустяка.
Вот и я, хоть и хирею,
а вовсю гляжу на свет. –
За пургу, за сверхидею
любит жизни ахинею
хореический поэт!





Записка из Трира


То Крым мелькнёт, то Ромул-душегуб,
братоубивец волчьего разлива...
Прохлада склянки чуть коснётся губ
отрадой винограда, сластью сливы,
смородиной, кровинушкой родной,
анисовой душицей алкоголя,
и вновь плывёшь с невнятною виной –
по волнам-гребешкам, барашкам воли,

по весям, тарабарским городам,
по сломам, тектоническим и смутным,
полкрошки, полглотка то здесь, то там
подхватывая в пиршестве попутном...
Но трезвый привкус въелся в камни стен
на мозельвайне вздыбленного Трира.
Как прежде, Рим и Крым, цари измен,
очерчивают сердце карты мира,

но здесь, на римском Мозеле, встаёт
громада верноподданного счастья.
Две тыщи лет гудит собора рот
о высях и глубинах папской власти.
И тот же тон плывёт от хвойных уст,
от ельника летит, от краснолесья. –
Узорчатый неопалимый куст,
стратегий и смирений равновесье,

звучит – кому о чём, тебе ж – о том,
как сляпан ты случайно, спешно-поздно,
каким продажным вышвырнут судом –
хромать на Харьков, на Ростов, на Грозный...
Кому о чём сей гул, а нам – о днях
без патриарха, без отца, без брата,
где правда вора вязнет на зубах,
где зло с утра и до упора – свято...







Из песен о Многобукве



Цукерторт говорит: «Хорошо!»,
но юлит Цубербиллер: «Возможно…»
И тому, кто в пике не ушёл,
снова – эдак и так – будет тошно.
«От винта!» – верещит Цукерторт,
«Херу хер!» – Цубербиллер картавит.
Ты – не то, чтоб горбат или горд,
но тебя лишь полоний исправит.

Так останься на празднике букв,
и твой родственник Серхи де Седа,
под навесом разлапистых клюкв
проведёт с тобой время обеда.
Между целью и мухой це-це
чертит резкий зигзаг герр Цузаммен.
И колышется птенчик в яйце,
с непреклонностью в жидком лице
в космонавты сдающий экзамен.





Роща



Тот август – наш, где молодость и ветер
смеются, обнимаясь на бегу,
где дремлет академик Кёппен Петер
под камнем на высоком берегу.
Скорей! – Уже над рощей кипарисной
стремительно темнеют небеса,
и светляково, ласково-капризно,
сияют и зовут твои глаза.

Скорей! – Пока полмесяца не встало
из-за турецкой пристальной воды,
укроем встречи тайное начало
от синей мусульманской бороды.
И над щербатой ветхою плитою,
над тем, кто эту рощу посадил,
кто побережье Рейна золотое
на терпкий караимский Крым сменил,

над прахом, обрусевшим и сановным, –
опять родимся и умрём опять!
И возвратим себя друг другу снова,
пока луне – не время засиять...
Скорей! – Средь кипарисной укоризны,
средь колкой хвои, – смелость смуглых тел.
А чинный дух... Да вспомнит он о жизни,
когда с тоски на Рейн не улетел.




* * *



То Паганини, в позвоночник нож,
то блеск и гниль каналов, Казанова…
Сменяешь шиш на кукиш, грош пропьёшь –
а только в звуке и очнёшься снова.
«Когда бы не врождённый к речи слух,
ты и не жил бы, неслух абсолютный…»
Бетховен, три десятилетья глух,
века озвучит «Одой» многолюдной.

О радости взметнётся боль пропеть
и будет жить в отваге полнозвучий,
какую бы жестокую комедь
не жаловал творцу рожденья случай.
Звук зреет, и взлохмаченной главой
подобен туче грозовой Бетховен.
Распахнут чернозёмный пласт живой,
и дышит гумус, грешен и верховен!





Сны Гутенберга




1. Первопечатник



Мой Гутенберг средь инкунабул –
Восстал, юпитероподобен...
Апрель с когтистых кровель капал,
И воздух влажен был и сдобен.

Лучи, колокола, валторны
В дрожащие сплетались сети,
И львы из бронзы злато-черной
Зевали сладко, словно дети.

Я вновь ступал на землю готта, –
Нет, не чужую для России, –
Кивая патриарху Отто
И юной предпасхальной сини.

Я вспоминал, что Пасхи праздник
Зовется «Остерн» у германца,
И добрый от вина лабазник
Мне путь подсказывал до Майнца,

Где жил мудрец с главой медвежьей,
С лесною хвойной бородою... –
О, как весною веет свежей
Над книжностью его седою!

Ивану Гутенбергу, герру,
Спою на Пасху «Аллилуйю».
За человеческую веру,
Как в церкви, руку поцелую.





2.


* * *


Там, где Китеж в стеклярус оправлен,
за пространством, за оптикой рам,
делит дым с воробьём Чичибабин,
сыплет семя щеглу Мандельштам.
Где в окно деревянною буквой –
«Гутен морген!» – стучит Гутенберг,
там ты рос и босотой, и букой,
но гремучих кровей не отверг.
На шершавых задворках бессонниц
нахватавшись репьёв, аки пёс,
от щедрот хулиганских околиц
ты бодрящую дерзость унёс.
Оттого и кивал тебе старый,
что в массовке над чёрной водой,
как винчестером, выхвачен фарой,
до сих пор ты плывёшь молодой!

Из блокбастера вытурен напрочь,
из бестселлера выдут харчком,
сладишь звук – не кривой и не навзничь – 
нефальшивым подпишешь крючком.
Умягчишь его именем женским,
детским дискантом кликнешь с собой
и Рождественским, Преображенским
синим дымом над рыжей трубой – 
полетишь
над мазутной водою,
над острогом – Холодным бугром – 
над сестрою, бедой-лебедою,
семижильной травою седою...
Снег с черёмухи, с тополя гром.






Памяти
Вольфганга Казака


Сильная и замечательно духовно ищущая
вещь С.Шелкового «Сон». Он узнал, что нельзя
выступить против смерти. Мы должны включить
смерть в нашу жизнь! Но эта задача огромна.

В.Казак


Теперь, когда уже из Кёльна
не жду я от тебя депеш,
ты в выси околопрестольной,
по-прежнему, – надеюсь, – свеж
и крепок в дружеском прочтенье
тех, нам с тобою внятных, строк,
где в некой вспышке озаренья
итог – всего лишь вновь исток:

«Был миг, как вечность: очи сузив,
я ввысь воздел Дамокла меч
и Гордиев рассёк я узел,
и груз Сизифа сбросил с плеч.
Разнёс в щепу Прокруста ложе,
смыл напрочь Авгиеву грязь...
Над смертью меч вознёс! И всё же
рассвет ожёг ознобом кожу,
беззвучно надо мной смеясь...»


2016





Стереометрия



Петли вьёт в пространстве Лета,
холод крепнет у затылка.
Рвётся Мёбиуса лента,
бьётся Кляйнова бутылка.
В их движенье ниоткуда, –
без конца и без истока, –
очевидность и причуда
закольцованы без срока.

Только, сколь бы по спирали
ни ткалась бы паутина,
в седине паучьей шали
жив зрачок аквамарина.
Что-то, смявшись, остаётся,
несмотря на передряги,
выпрямляется, смеётся. –
И для губ есть капля влаги.

Совпаденья редкий случай
брызжет квантом перемены,
и румянец, свет живучий
моет щёки Ойкумены.
Шёпот-шорох, – без крещендо, –
выдыхает: «Жив курилка!»
Вьётся Мёбиуса лента,
и, как песня из Сорренто,
пьётся Кляйнова бутылка!




На улице Пушкинской



1.Хронология



Над улицей Пушкинской три с половиной десятка
несгинувших лет продолжают свеченье, витая.
И «Белым» фугас веселей, чем эфирная ватка,
дурманит мозги и толкает к закуске «Минтая».
Вдоль улицы Пушкина прожито жизни две трети,
увы, небезгрешных, но всё-таки неповторимых.
И дети друзей повзрослели, и новые дети
смекают навскидку о числах – реальных и мнимых.

С яичного купола и кирпичей синагоги
она начинается, с бицепсов «Южгипрошахта».
А далее скорбно молчат лютеранские боги
над щебнем Хруща богохульного. С бухты-барахты
порушена-взорвана кирха на штрассе Немецкой,
и дом кагэбэшный, в дизайне коробки для спичек,
склепал на руинах обком – со всей дурью советской,
со всем прилежаньем сержантских малиновых лычек.

Но дальше, но больше – весь бодрый «бродвей» опуская,
все лавки, витрины и все заведенья с «Мартини»,
все шпалы на выброс, все рельсы «пятёрки»-трамвая,
ведёт моя улица к неоскуденью светлыни.
Всех ульев и лестниц метро – во спасение мало.
Седмицам и троицам брезжит просвет, но не тыщам –
здесь храм Усеченья Главы Иоанна Купалы
парит белизной по-над старым снесённым кладбищем –

крестильный мой храм. Как срослись имена в аннограмме!
Погосты, 2-ой и 13-ый, – связки и звенья.
В семейной ограде отцу и печальнице-маме
и к Пасхе цветы оставляю, и к датам рожденья.
Но здесь же легли, словно в Пушкинской строчке остались:
мудрец Потебня, Багалий, Пугачов, Чичибабин.
И, будто бы миром на сердце сменяя усталость,
смолкает над дальней могилою дьякон-Шаляпин...

На улице Пушкинской мы и пребудем вовеки –
не ямбом-хореем, так яблоком и хороводом!
Спешат молодые и радостные человеки
вдоль утра её, становясь предвечерним народом.
И пусть бы потом, в андерграунде, в метровокзале,
иль, может, на самой высотной небесной опушке,
две наши души, улыбаясь, друг другу сказали:
«Увидимся снова, как прежде, – в кофейне на Пушке...»





2. Университет



На улице Пушкинской – водоворотом торговля,
лотки да ларьки, кутерьма огурца-помидора.
И это похоже на некую рыбную ловлю,
где каждый берёт, что клюёт, без каприза-разбора.
На улице Пушкина, улице бывшей Немецкой,
студентки, сбежавшие с лекций, в упор волооки,
и отсветом зыбким от утренней казни стрелецкой
чернеют их волосы и розовеют их щёки.

Над гулом артерии вечно ломают чего-то –
асфальты с одышкой и рельсы с оттяжкой меняют,
зане и отсюда любимая Русью работа
за волком вослед ни в леса, ни в поля не сбегает.
Но улица-вена полдюжиной жилок-проулков
ведёт к alma mater, к источнику млека науки,
чтоб имя «инфиз» с «политехом» аукнулось гулко,
как с кодом пароль, как с фамилией отчества звуки.

Вдоль мыслящей улицы множит Стеклов Ляпунова
изяществом функции и лепотой интеграла,
и формула, будто бы бабочки белое слово,
вдетает в прохладу проёмов учёного зала.
Сквозь выпуклость линз Левенгука, Рвачёва, Ландау
наводит магистр-юниор новый фокус на тексты,
чтоб в строгом каноне услышать приветствие «Вау!»
от пойманной в точке любви
амплитуды-невесты.


Рецензии
Дорогой Сергей Константиныч.
Видимо, существует некая сверхзадача. Какая? Бог весть.
Но уж коль скоро Вы публикуете за один раз ТАКОЙ объём, значит определённо есть в этом смысл.
Однако, проглотить всё это (не говоря уж - переварить) за раз - труд непосильный.
Ну, были бы стихи "проходными"... Промелькнули перед глазами и успешно забылись через пару минут.
Но Ваши-то стихотворения:

Господь не упрекнёт меня за чёрствость,
ведь внутренние слёзы столь теплы,
что дым наружных слов, – зачем-то, чёрт весть,
на кончике пера, хвоста, метлы
взвихряясь, – даже искры не прибавит
к полученной в наследство теплоте...
Кто призван, тот Отца без крика славит,
а горло на подмостках рвут не те,
не те, кто сопричастен жизни Духа.

Их не пачками нужно потреблять, а катренами или даже строфами:

в суровых рыцарях из камня
порука твёрдая дана мне

Камня/дана мне - симфония!

А вот это?

Кому о чём сей гул, а нам – о днях
без патриарха, без отца, без брата,
где правда вора вязнет на зубах,
где зло с утра и до упора – свято...

Плотно, ёмко, зло. Отдельное маленькое стихотворение.

Конечно, прочитал всё (и новые, и уже знакомые стихи) с огромным удовольствием. Да и тема Германии мне близка - и работать там много приходилось, и родственников (от Гамбурга до Ульма) полно.
Большущее спасибо за доставленное удовольствие.

Маленькое "но"

НА уронив высоты на прокисшую твердь, Прошу прощения, не опечатка ли?
НЕ уронив высоты на прокисшую твердь,

Новых Вам прекрасных творений, здоровья, мира, вдохновения.

Виктор Смирнов 33   05.05.2016 20:20     Заявить о нарушении
Спасибо, Виктор, за нелёгкое прочтение, понимание
и неравнодушный отклик.

Опечатку правлю, хотя, помнится,
уже однажды её же исправлял.

А до Ульма, увы, мне ещё не удалось добраться...

Сергей Шелковый   05.05.2016 23:02   Заявить о нарушении
Коль скоро доберётесь - передавайте привет моей сестре Ирине с её чадами и домочадцами :-)
Но главное - не премините посетить великолепнейший Ульмский Мюнстер с его звучнейшим органом.
Могу смело поставить его на второе место после органа Домского собора в Риге (служил там в 1975-77 гг.) Удалось (в том числе и через самоволки) прослушать целую плеяду выдающихся европейских органистов - хоть это компенсировало "бесценные годы" армейской службы.
И ещё про Ульм (если есть минутка). Мы встречали там 2000 год. Река и набережная были белы - нет, не от снега - от лебедей! Огромных, толстых, размером чуть меньше коровы и с её же грацией.
А ещё в соборе стоят каменные статуи. И дикие сквозняки. И полное впечатление, что туники (или что там на них) колышутся на сквозняке - не у меня одного возникало это чуство. А рядом с Мюнстером - православный храм? церковь? часовня?. Контраст дикий - аж коробит.
И в центре города есть дом с "поехавшей крышей". А в притоке Дуная, какой-то речке-переплюйке (прямо в городе) ВОТ ТАКИЕ рыбины! Форели? Язи?
И ещё есть специальный "обезьянник", где молодые люди могут предаваться пьянству, буйному веселью и даже хулиганству (кружки пивные бьют, морды тоже). Но до 23-00. Потом арестуют. Дикие люди - хулиганить по расписанию?!
И поезда прибывают и отправляются - по секундной стрелке.
Думаю, что Ульмом соблазнил :-)

Виктор Смирнов 33   06.05.2016 16:59   Заявить о нарушении
Благодарю Вас за живописание Ульма,
не сомневаюсь, что это ещё один знатный город.

В Германии много прекрасных городов,
история там живёт и в старинных камнях, и в самом воздухе.

Сергей Шелковый   06.05.2016 18:00   Заявить о нарушении