Эпицентр

                Малой моей Родине

             ПРОЛОГ

Что повторяет очевидец невидимого!
И затёртость слов не натрёт, как сума, плеча.
Ты обретаешь дар не видеть всего и многого,
когда свет звезды в пути затмевает свеча.
Останься! Всё прошлое станет ясней.
И звезда, что с которой не надо света,
не сгорает, ждёт, когда скажешь: я — с ней,
лишь одной ей доверишь довериться в этом.
Я касаюсь, всем холодом прикасаюсь к тебе.
Ты вино — Его кровь, на ветру разлей,
пока бездна в ничто повторяет наш след,
свеча сгорает на столе.

            1

Скажи, кто ты — скажу, кто я.
Быть может, мы давно знакомы,
быть может, снежная земля
вернёт нам прежние оковы.
Или от холода миров
закоченели наши губы,
что звуком брошенных домов
прикосновенья их так грубы.
Или опять разделены
несуществующей причиной,
иль ношей встреч утомлены,
где ожидание так длинно.
Где буду вновь забыт и я, —
так образ мой в тебе разрушен!
И глас летит небытия:
Спасите Срочно Наши Души!

То голос был.
Весь день знобило.
Бросало слухом и в окно
глухой неведомою силой 
меня давило и влекло.
Не оглянуться! — Но сквозь шторы 
сочила вязкая вуаль,
как будто язвами раздора
вскипала царственная даль.
На куполах плясала погань,
цепляясь, падала страна,
а в золотых когда-то тогах
день, умирая, догорал...
Так на дорогу, обезсилев,
я вышел в полночь и мороз, 
но слово снежное «Россия»
бежит, моих чураясь слёз.
И мне б упасть в глубокой стыни,
на миг забыться!.. Но опять
твоё магическое имя
средь ночи буду повторять.
Тобой наполнена тетрадь
моих стихов — напрасных взоров,
дни гонят снова воды вспять
по жизни мрачных коридоров.
Без слов, отринув покрывала,
свой обнажая чистый облик,
ты, словно лебедь, умирала
во мне — последний жизни отклик.
Минуя смерть, впадала в кому,
теряла речь, любовь минуя,
тянула руки всем знакомым
ценою встречных поцелуев.
Чуть скрыв прекрасные ланиты,
на полколена припадая,
неслася вниз под свисты свиты
глупцов, себя не понимая.
И в строках жалкого обличья
напрасно крыл в надежде тело,
но, наполняя жизнь, влюбился,
пусть невпопад, пусть неумело.
Считал знакомые мгновенья,
платил за всё, что незнакомо
до немоты изнеможенья,
за всё, что умерло. Но снова…

О, Родины безбрежной дали,
нам снова… не до разговора!
Тобой мне выпали печали
и почерк мой, и тяжесть слова.   
 
             2

Потребуется —
             что сказать?
Но обязательно по форме,
                фразами.
Не стелятся —
             стреляют разумом,
а смысл теряется в аранжировках.
Пожарные —
          тушатся тушью,
подголоски
          лоском подправлены,
как будто окровавленный Пушкин
моргает глазом
              затравленно.
И лапищами раздавлен.
Язык
    горлом сквозным замучен
(напрасны гормоны!).
АЗ и АМИНЬ
воздухом
        вздорным
                скручены...
Но остановись лучше поток сомнений!
Потом сумеем разграбить кучи захоронений.
Где вы теперь, товарищ Ленин, —
в своём мавзолее? Тепла ли постель?
Глаза потускнели и еле-еле
сквозь призму вижу микроба тень.
Так чернотой цветёт ушиб,
рождая Рок коленей,
растерянность моей души
и обмороки поколений.
И пусть любовью не напьётся,
и пусть не выплеснет строкой,
и пусть стихами пульс не бьётся —
умрёшь ли, голос мой живой?
Увидишь жизнь, где мрак владычит
и где по сердцу пальцем тычат,
греша законом и казной.
Идём! —
       Боишься ты со мной
взойти на скользкие ступени.
О, сколько б горестной измены
открылось взору твоему!
Так на пороге Мельпомены,
где кровью прочерков примеры,
понять хочу — и не пойму.
             Но, овладев понятием анкет,
             я смял сонет.

             3

Первые судороги — белые судьбы.
Заметало метелями. Постели пустели.
За ненадобностью истины истово тлели
и тлели сутками судов надолбы. 
Недоедали дети.
Умирали, к соскам примороженные.
Но обмирали на каждом куплете
Интернационала, как положено.
Хихикали (эти!): «Капиталовы» речи
вступают в решающую стадию противоречий,
до встречи, пролетарии,
на поприще диалектов и наречий.
Не пролетели бы, сукины твари, —
полегче!
             И били лозунгом
             по глазам бинтами,
             и обнимали Библию
             винтами.

             Только память не три, 
             тризной душу не трожь,
             где по счёту на... «Три!»
             все признания — ложь,
             где ответы лежат
             в потных складках рубах
             низко стелется дым
             кровью крашеных плах.
             Это солью слеза
             спеленала глаза,
             когда в боли росла
             молодая роса.
             Это солнце встаёт
             из окладов икон.
             ...И расстреляно влёт,
             перешедшее в стон.
Но чтобы в морги мордой не лезли,
уроки мора — не безполезны!
Понимаем теперь умом,
(не то что раньше, с открытыми ранами,
хоть кто-то в панике — а не рано ли?).
Понимаем незаинтересованно,
что карты истории перетасованы
необоснованно:
кому — верх,
комму — низм 
поучали нас,
камуфляж, как ни ляжь,
получается.
И с отчаянья маялись по-черну,
(не до споров тот час) — много прочерков.
Потекли в рудники по доносам
не чужих-не своих — (рубль с носа!).
Так лишалась страна центра нации,
а микроба пыльца
не нарадуется.
И как в плёнке, застывшие вечно,
как заклиненные тормоза,
вспоминаю, как-бы засвечено,
ваши образы и голоса:
             «Я всё чаще вижу на чаще
             догорающий солнца свет —
             равенства нет у стоящих,
             у лежащих равенство есть».*

Слова пронзили душу эти
и горечью сплелись осколки,
и сколько в них ещё не спето?
Сколько?
Но только музыка стиха,
она случайно не заходит,
она тиха — что скулы сводит
и жаждет Молоха греха!
Я отсылаю Вам взамен
любви и скорбного участия,
судьбы изменчивой, измен,
непозволительного счастья —
глоток живительной воды
в луче стакана изумруда!
И это будет зов оттуда,
где яблок полные сады.

             4 

Долго шли по траве некошеной.
Одичали. Грубели кожею.
Долго выли по лесу волками,
пили лужи глотками долгими.
Глядя в мутные воды, кривилися,
отучилися петь, отмолилися
растеряли детей и могилы,
на любимых глядеть не могли мы.
Что ж теперь?
Где ты, главный Колокол? —
На витрине стоишь расколотый.
Разрумянен, бока причёсаны,
позабыл ты про избы нетёсаны.
Позабыл, как у вязкой Непрядвы
связки рвал молодые, не прятал,
не глотал пятаки музейные...
Запятнали тебя, заглазели...
Что ж теперь ты, с подбитым оком 
наших главных духовных окон,
не звонишь, не справляешь тризну
по заблудшим в травах Отчизны?
По ушедшим пронзительным звоном
лишь трезвонят звонки телефонные.
Нам и этого нынче хватает!
Хнычет Авель и тычет на Каина
на пороге последней религии.
Кто мы?
Где мы?
Но крепки вериги.

И вот тогда, когда начнут дожди
и ветры зло сквозь ветви продираться,
мне будет снова вечером казаться,
что, вдруг, из дома некуда идти.
Безлюдно всё! И поле и стога.
Безлунен лес. В нём вязкая дорога,
что, отступив на метр от порога,
всё позабыв, ударилась в бега.
Грустны мои раздумья о стране,
где ждут добра, уюта и покоя.
И, вдруг, начну такие планы строить,
что не приснятся даже сатане!
Тогда достану тонкое стекло,
сотру портвейн с боков его усталых
и погружусь безкровными устами
в ещё живое терпкое тепло.
Как, вдруг, Россия, свой почуяв след,
сорвав чужие рваные обноски —
так ломанёт о гробовые доски!
Что этот хруст — на сотни тысяч лет!
И остаётся лишь примкнуть
к тем многозвучьям первородным,
где время подымает кнут
на лик изменчивой природы.
А я — от этого удара след
и, пылью поднятые, слёзы.
Среди дорог забытых слез,
ищу нетленный плен берёзы.
Я не учился — нет! Я просто принимал
и просто пил питьё твоё земное,
Антеем к травам милым припадал
и всё любил любовью Ноя.
О, боль моя... Где всё, что так люблю?
Как я спешил к отторгнутому краю!
Я здесь уже ничто не узнаю
и никогда, быть может, не узнаю.
Бежала ночь...
И ты молчала… 
А я глядел в тебя сквозь веки
и были в мире два начала,
неразделённые навеки.

Ломался воздух под колёсами,
ложился тоннокилометрами,
а горизонтами безлесыми
в твоих глазах стояли слёзы.
Нам было мало одиночества!
Ещё в ладонях жили молнии
моих несбывшихся пророчеств
на фоне губ твоих безмолвных.
Но и тогда, в стыду напрасном,
без обязательств и без веры
такие близкие и разные
свои не сбросили химеры.
Не хватит там минут прощения!
А хватит губ недоцелованных!
Простите мне мои смущения
и всю безумность недомолвия.
Простите в робких утешениях
неповоротливость улыбки,
за то, что был всегда мишенью
на половицах жизни зыбких.
Стихов ночные отчуждения,
где слов забвения не слышно,
где каждый спит без вожделения
и дождь, как сердце, бьётся в крыши.
Где каждому достанет вечности
а всем зачатьям непорочности.
О, Господи!.. Ужель услышанным
мне будет счастье в этой очереди?

             5

Буду трогать губами полыни вкус,
буду глины нежить в зубах скрип,
буду в пальцах сухих ощущать воск
в этот длинный-длинный прилив тоски.
Будут годы дрожать все крупинками слёз
в этом дико-диком разгуле цветов...
Это детство вновь возвратилось всерьёз.
Возвратилось — а я не готов.

Самолётное поле.
Смех девчонок, мальчишек.
Кто гуляет по двое,
кто подмышкою с книжкой.

Пролетело немало,
больше не повторится!
Где вы, Римма Михайловна,
наша песня и жрица?
 
Наше вешнее солнце —
свет из глаз васильковых!
Наклонюсь — словно вспомнится
голубая заколка.

И случайно откроется
из альбома страница —
не глядит, словно молится,
наяву — или снится?

Тот весенний — (омолен!)
день по сердцу струится
и садятся на поле
самолёты, как птицы.

Позабытое Завтра —
над цветущей ковылью…
Это было, где Славгород
укрывал меня пылью.

Но не властно прошедшее!
Дни, как слёзы, стекают.
Там бежал сумасшедший я
на урок тот о Майкове.

Там глядели восторженно
васильки цвета глаз,
чтобы стал не отторгнутым,
прикоснувшийся раз.

Как пронзительно нужны
эти ранние раны!
А над полем ревущим
в сказку шли караваны.

И не знал я, мальчишка,
что больнее, чем боль,
что сильнее и чище
я от пыли такой.

Что не стены шамана —
это Родины тыл,
это запах ЕМШАНА**
мою душу взрастил.

И не смертною карой,
не заклятьем небес
я свои караваны
возвращаю Тебе.

Возвращаюсь я заново
в позабытые лица...
Где вы, Римма Михайловна,
наша песня и жрица? 

Это было, где озеро, всё покрытое солью.
То, что было сокрыто, проявляется болью.
У дороги растоптанной, дымкой памяти — крест,
вижу горы в разорванном ожерельи небес.
Что ж ты, Родина тихая, не встречаешь меня,
не раззданешься вихрями, не подводишь коня —
только руки усталые, вековая узда...
То гудки запоздалые. То кричат поезда... 
Вся в разорах и трещинах Мать-живая земля,
ты, любимая женщина, полюбила меня.
Только я нецелованный рук твоих не найду,
в этот круг закольцованый, словно грешник иду.
Эти горы Алтайские, эти горы Алтайские
душат створы не райские, душат крик до поры.
Это долюшка русская! — Тебе б волюшку прусскую
в этом выборе узком, где грешат топоры.
В этом воздухе, вязком от патоки смут,
на крестах колоколен скрижалей скрип,
в этом: «Вольному — воля!» — невольный звук,
душу рвущий, надломленно-русский крик.
В поте Лобного места Пожарского взгляд
в теремах Ивановых давно потух,
по задворкам савана жалких ягнят
разгоняет мрачно земной Пастух.
И исчадием Ада раздавлены чада!
Разлагающе пряный, из рук лес
у шагающих рядом... Улыбка Каина —
неумирающий привкус небес.

             6

Не тишь дворцовая сандалом остерегает честь души. 
Внутри бездомные сатрапы на штапельных подушечках
безмолвно расставляют знаки. Знакомыми кажутся.
И каждый раз, смыкаясь удушливо, блефуют под смердящий душ.
Незнакомцы безлобые! Улыбаетесь беззлобно.
Зубами гнилыми балуетесь на месте Лобном.
Преданно в рот смотрящие, заискивающие христосики
тенью рядом стоящие, свесив носики, —
все(!) привязаны к пушкам, чтобы не были ушлыми.
А с запалами-паклями всё те же — наушники!
Что Гришку дёргали за пиджаков фалды,
что Мадеру с дерьмом подливали фалангами.
Хрустящими и Звенящими в сейфах ночных бряцали,
а поутру скорбящими являлись паяцами.
Двуличные! Снимите наличники!
Нам не безразлично вас видеть приличными.
А ещё лучше — обнажёнными
с вашими неразлучными жёнами.
По лестнице лести вперёд толкаетесь...
У Мавзолея же —
каетесь!

Ах, эта ритуалов страсть!
Она, как плеть, следит за вами.
Больней всего вам — не упасть
на пляске радости фазаньей.
И это в нас вселяет дух,
что «быть повержены» не станем,
а небо чистыми устами
нам  возвращает снова Слух.
И в слове, обретающему путь,
прожить, хотя бы миг, неторопливо
и ощутить души творящей суть,
поэзии мистическую силу.
Стихи — прекрасная болезнь!
Из всех болезней — всех случайней
и тем сомнительнее честь,
чем чище взгляд её печальный.
И ранен, пусть, непроходящей скорбью.
Меж пальцев рук, блистая новизной,
стекает кровь, разбавленная дробью,
но право выстрела — за мной!

             7

Всё повторяется опять.
Начинкой новой старых пятен,
вползает, прелестью зачатий, Содома алчущая стать. 
Там, где под сенью колесницы прижился запах — дух темницы,
возник из марева фискал и в кал зубила-зубья скалил.
В заду забытом разыскал, что до рассвета недорыскал.
Устал, собака! Ну а с ним снимает кожу старый снимок —
экс-показаний сукин сын для рокового дня поминок.
Подонок! Нету слов для них...
Ласкал, облизывал и падал, как в долговую яму падаль,
вопросом выгнутый слезник.
Теперь он руки срочно прячет!
А ведь когда-то, словно мячик, в застенки бился за троих,
чтобы свести скорее счёты за счёт рассчитанных расчётов,
и, расширяя круг почёта,
душил, размазывал, травил...

Так почему лишь единиц нам режут слух передовицы?
Опять знакомые всё лица спешат за счёт распада выделиться!
Но где гарантии, граждане в мантиях,
что утробу убогую набивать не станете?
Ведь СВОБОДА для всех, словно свадебная сваха,
подподолом утех раздаётся размахом,
воздаёт нищему (одному из тыщи)
и для нахрапа готовит пищу.
Товарищи пишущие!
Пожалуйста — тише!
Не мешайте слушать скрипача на крыше.
Непростительно рьяно, он с пробитыми пятками
неразумным землянам всё твердит о Распятии.
Но РАВЕНСТВО для неверующих — подозрительно просто!
Для нервных в последующем вместо болезней роста.
Чтобы плавали в мути, равными над безпечностью,
скрывая, по сути, все раны вечности...

Так равенство  б е з  Б о г а — рождает деспотов верхушки!
Их жезл убогий — творенье худшее,
как и наше БРАТСТВО в вавилонском хоре,
чтобы разобраться с историей спорили,
когда с понедельника свихнулись понятия:
«Долой богодельни к такой-то матери!».
Сколько же можно с рукой протянутой?
Но что-то важное здесь — не То.
Вот бы встрепенулся «Товарищ Витте» —
когда подсовывал, был прав, как видите!
Да и что вы понимаете, головой мотая,
в пружинах тайных, что угнетают?
Не для вас писаны моря Марксовы,
чтобы плескаться идеей массовой,
а тех, кто Ницшами в карманах бряцает, —
в передовицы политагитации!
             Одних кумиров сменяют другие,
             конец же комедии — в антимирах. 
 
             8

             Уходят люди и эпохи.
             Так уходят разочарованные мужья от нелюбимых жён
             и Время, которое всегда рядом, не остановит их.
             Оно уходит первым, становясь Историей.
Устали от Сталиных — а что оставили?
Забылось, стало быть, как быдлом стали мы?
Чтоб было не видно, что было украдено —
побольше вины на повинную гадину!
Прослойку — по койкам, вам — двойка, покойники!
Пока лежали, жалели кое-кого.
Но жалюзи ржавые не дают покоя —
великодержавные
беспокоят.
Только Ветер Истории — он не друг и не враг.
Он немалого стоит — этот божеский флаг!
Он не реет на реях, нет пристрастия в нём, 
не казнит, не жалеет перед Вечным огнём.
И что ещё — пробудит в нас
частица памяти разбитой?
Что возвратит забытый глас в шагах истории забытой?
Готовы ль сердцем передать мы для грядущих поколений
всю невосполненность утрат,
всю боль невысказанных мнений. 
 
Но только я угрюм и мрачен.
Спиною ощущая тыл,
давно постиг что это значит —
вино на пристани могил...
И как же мне, пламенея от чёрствости,
тот шаг смирять с длинною семнадцатого,
глядя на эти безплотные матрицы,
выглядеть в чём-то сильней предрешённости.          
Где двойные фамилии (суть — двойные гражданства)
эпохи крушили, крушили пространства.
Где этой музыкой, из в н е,
наша чувствительность ослепла?
Мы были сильными в огне — мы стали слабыми от пепла.
Как будто не было войны? 
Война была — и не как будто!
Но понимаем с каждым утром,
что бронзовеют только сны. 
Что лишь могилами солдата,
плит, прорастающих травой,
что память наша вновь разъята
и вновь оправдан каждый бой.
И снова крест (судьбы награда!),
в кровь, перекрасившийся стяг,
взывают Вечность Сталинграда
и, в пыль раздавленный, Рейхстаг.

             ЭПИЛОГ

Тот крик души моей достиг.
Две тыщи лет летел, как миг,
врывался памятью в ушах,
в затылок, падая, дышал.
Очнись!
То был игры недобрый взгляд,
ты будешь сеян им и взят,
и вырван с корнем в час глухой... 
А где-то мирно спит Голгофа
под леденящий, волчий вой.
Россия, Русь, молю — очнись!
Яви мне чистой кровью слово
надежды жаждущей — и снова
пускай твоя качнётся высь.
Мы дети вздорные твои
бежим тебя, тебя не зная,
бежим куда, сбивая пламя,
не понимая что творим.
О, музы девственная дрожь!
Зачем так машешь ты крылами,
так силишься остаться с нами
и разуверившихся ждёшь?
Но верю в боль тысячелетий!
И от конца и до конца,
во мне гуляют гены клетий
из Куликового Донца.
             Кто сказал —
             плачет Русское небо? 
             Кто сказал,
             что не плачут рубцы?
             Я молюсь!
             Чтоб в спешащую небыль
             перейти не успели
             отцы.

                (18.01.91)






...................................
*(Эмансипированное) четверостишье Аркадия Северного.
** Емшан - полынь солончаков Кулундинской степи. 


Рецензии
Всю поэму прочла с интересом от первого слова до последнего.
Очень понравилось произведение. Сильно!
Кто сказал, что поэты не провидцы - врут!

Татьяна Грахова   29.04.2022 09:32     Заявить о нарушении
На это произведение написано 16 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.