О чем рыдала скрипка?
Но иногда, может один раз в пять лет, не чаще, дядя Христофор звонил мне и категорически требовал встретиться в отчем доме:
- Ну его все к черту! Бросай все и приезжай в субботу. Я тоже приеду. А то умру, и увидеться не успеем.
И мы съезжались в дом, где оба когда-то родились и выросли. Он в двадцатые годы, я - намного позже. В доме, откуда мы давным-давно разлетелись, но который был для нас центром мира, притягивал нас, как магнит, и в долгом нашем отсутствии напоминал о себе нестерпимой ностальгической тоской. К тому же нас в нем постоянно ждали самые родные люди - моя бабушка, а его мать, и мой отец - его брат.
Бабушка выкладывала на стол все, что Бог послал, то, что привезли с собой мы. Мы часами сидели, пили и ели, вспоминали былое. Бабушка рассказывала о том, как в начале тридцатых годов, когда случился страшный голод, дед собрал всю свою многочисленную семью и вывез на Кубань, где работали на богатых казаков за кусок хлеба и тем спаслись. Отец вспоминал двух сытых молодых жеребчиков, которых во время коллективизации пришлось отдать в колхоз.
- Вывел я их из конюшни, - говорил он, - а они пляшут, на месте не стоят. Так и гарцуют. Веду на колхозный двор и плачу, слезы так и льются. Жалко было отдавать, но заставили. Это вранье, что мы добровольно в колхозы шли. Попробуй, не запишись, сразу в кулаки запишут, раскулачат или сошлют куда-нибудь. Сам мой отец, твой дед Василий, отвести тех жеребчиков силы в себе не нашел, мне, молодому еще, поручил. Отдал я его любимцев, а душа-то болит. Говорю председателю, что во дворе у нас целая скирда сена заготовлена, можно бы и ее перевезти, а он отмахнулся от меня. Мол, и без твоего сена обойдемся, сами заготовим. Не заготовили. Прошла зима, к весне многие кони, в том числе и наши жеребчики, поумирали. Такие вот хозяева создавали колхоз тот...
А дядя Христофор рассказывал о войне, которую прошел с начала до последнего дня и даже женился на своей однокласснице Татьяне, встреченной на фронте в самый разгар боев. Рассказать ему было о чем. Как, впрочем, любому фронтовику. Если коротко, то вспоминал он, как поется в песне, «о боях, пожарищах, о друзьях-товарищах».
О том, как воевал мой дядя, говорили и его многочисленные награды. Старший лейтенант, командир то ли артиллерийской батареи, то ли дивизиона. Да это и не важно. Навсегда почему-то из многих рассказов запомнилась одна короткая фраза:
- Иногда после боя вся шинель оказывалась в пробоинах, а вот по телу ни одна пуля не попала.
Да, это было чудо. Пройти всю войну от начала до конца и не быть раненым. Такое счастье редко кому из воевавших выпадало.
Потом мы с ним шли пройтись по селу. Знакомые бросались ему навстречу, обнимали, расспрашивали о житье-бытье. Разговаривали долго и о многом. Я при этом обычно молчал. Не в правилах нашего рода перебивать старших, встревать в их разговоры. Молчи, пока тебя не спросят. Но меня не спрашивали, обо мне в такие мгновенья забывали. Это потом, через годы, когда я тоже приобрел уважаемую седину, мои также поседевшие ровесники стали встречать меня и заводить долгие разговоры, а тогда я был абсолютно молод и категорически не достоин внимания тех, кто прошел те самые огни и пожарища. И я молча слушал их воспоминания.
Потом мы с дядей шли дальше. Снова кого-то встречали, и снова мне приходилось уважительно молчать при разговоре старших. И так улица за улицей обходили почти все село.
И лишь на одну улицу дядя категорически не желал даже ногой ступать. На улицу Калинина.
- Еще встречу случайно того подлеца, - его глаза при этом темнели от гнева, когда он говорил это, - могу не удержаться и врезать ему.
На той улице жил некий Василий П. Когда-то вместе с дядей он учился в одном классе, дружили, вместе закончили школу. Но случилась война. Все выпускники класса ушли на фронт. А Василий остался, и когда село заняли фашисты, он поступил в полицию. Ездил по селу верхом на лошади, помахивал плеткой. Тех, кто криво посмотрит на него или скажет что-то не так, лупил нещадно. И коров для великой Германии забирал у сельчан, и молодежь сгонял для отправки на немецкую каторгу. Немцы, покидая село в сорок третьем году, с собой его не взяли, просто забыли о нем. Они тоже предателей не жаловали. По принципу «предал своих, предашь и нас». После освобождения села его арестовали, судили, дали десять лет. Отсидел весь срок и вернулся в село, в свой дом на улице Калинина.
Вот с этим человеком и не хотел дядя встретиться случайно.
Так продолжалось многие годы. И когда дяде было сорок лет, и когда шестьдесят, и когда семьдесят. По всем улицам села ходили мы с ним, и только Калинина обходили стороной.
- Опозорил, гад, весь наш класс, - ворчал дядя, - воевали, пол класса погибло, а он...
И дядя, который очень не любил нецензурных слов, разражался такой цветастой словесностью, что ему позавидовал бы даже автор самых бранных стихов поэт Иван Барков. Никогда не ругался так мой дядя, только когда вспоминал своего злополучного одноклассника.
- Да забудь ты о том, что там он живет, - говорил я ему, - пошли на улицу Калинина. Там тоже есть прекрасные люди. Разве не хочешь их увидеть?
- Хочу, но не пойду. Даже дом его видеть не могу.
Последний раз встретились мы с дядей в родном селе года за два до его смерти. Он был уже совсем стар. Красивые, черные, как воронье крыло, кудри покрыла пронзительная сплошная седина. Согнулись некогда крутые широкие плечи. И тех, кто бросался ему навстречу, теперь он долго рассматривал через очки, с трудом узнавая. Шел по селу, тяжело опираясь о мою руку. Он уже не раз лежал в больницах, где врачи говорили ему, что это выходят боком фронтовые зимние окопы. Война, которая не смогла сразить его пулями и осколками, все равно добралась до него частыми болезнями.
Мы обошли в тот раз, как всегда, много улиц, встретили много знакомых. И вдруг он буквально удивил, потряс, ошарашил меня тихо, почти неслышно сказанными словами:
- Пошли на улицу Калинина.
- На Калинина? - я прямо почувствовал, как у меня глаза на лоб лезут.
- Молчи... Пошли...
Я замолчал и покорно последовал за ним. Я уже догадывался, куда мы идем. Догадывался и боялся. А вдруг и впрямь «врежет»? На старости-то лет, в таком состоянии? Да и тот самый Василий, наверное, не в лучшем - одногодки ведь. Не хватало мне еще разнимать двух немощных стариков.
- Может, вернемся?
Но он, не отвечая, направился к высокой зеленой калитке, постоял минутку, переводя дыхание, и решительно открыл ее. Двор был большой, гладко залитый бетоном, красивый. В глубине ажурная, такого же, как калитка, цвета, беседка, в которой за столом сидел седой, как и дядя Христофор, старик. Увидев нас, он поднялся, заторопился нам навстречу, грузно переваливаясь и семеня своими некрепкими ногами. Но в двух шагах от нас остановился, всмотрелся в лицо дяди и прямо на глазах стал бледнеть. Я явственно видел, как его красное, с двойным подбородком, лицо становится белым, как снег, как бумага. Никогда не думал, что такое может быть. Лицо человека не просто бледнело, а теряло свой естественный цвет, превращалось в белое, абсолютно бескровное пятно. Лоб, нос, уши, щеки буквально мгновенно стали белее... даже не знаю чего. Наверное, вернее всего будет сказать - белее белого. Он узнал того, кого не видел с довоенных времен, кого боялся, наверное, увидеть все эти годы. Губы его затряслись, зашевелились, но он не смог произнести ни одного слова. Так и стоял перед дядей, как перед человеком, который пришел исполнить давно вынесенный ему приговор.
Бледным стал и дядя. Но, в отличие от своего бывшего одноклассника, лицо его не потеряло свои обычные черты, а наоборот, как-то затвердело, окаменело, а взгляд стал пронизывающим, обжигающим, зубы сжались. Я испугался, что он сейчас не выдержит, ударит или плюнет. Но он молчал. Они оба молчали. Только, не отрываясь, смотрели и смотрели друг другу в глаза.
Из дома вышла женщина. Наверное, жена Василия. Она тоже узнала дядю, засуетилась, заохала, стала приглашать к столу. Они ее не слышали, смотрели в глаза друг друга. Женщина вынесла какую-то снедь, бутылку, накрыла в беседке, стала звать хоть на минутку присесть. А они смотрели и смотрели.
Потом дядя, словно очнувшись ото сна, шагнул в беседку. Засеменил туда и Василий. Каким-то замутненным взглядом дядя осмотрел стол, увидел рюмки, отрицательно покачал головой. И хозяйка торопливо вынесла граненые стаканы, налила в них и, прижав руки к груди, испуганно стала в сторонке. Они ее не видели, не замечали. Не отрывая взгляда от лиц друг друга, взяли стаканы и, не чокаясь, жадными, торопливыми глотками выпили до дна. И дядя сразу же направился к выходу, у калитки оглянулся, еще раз посмотрел на бывшего товарища. И я заметил, что у обоих по щекам, по тонким бороздкам морщин стекают слезы. Что говорили им эти неотрывные взгляды, понять было невозможно. Можно было только предполагать. Да, может быть, они и сами не смогли бы объяснить то, что происходило в их душах в эти минуты.
Дядя резко открыл калитку и, не оглядываясь, вышел на улицу. И только закрыв ее за собой, глубоко вдохнул воздух, как после самой тяжелой физической работы.
Мы шли молча. Я понимал, что расспрашивать сейчас будет неуместно. Я только заметил, что плечи его согнулись еще больше. За эти несколько минут он, видимо, постарел еще на десяток лет.
Дойдя до отчего дома, он устало сел на лавочку у ворот. Жестом пригласил сесть и меня.
- Вдруг захотелось увидеть, - неожиданно ответил он на мой невысказанный вопрос.
- А почему? - робко спросил я, - что случилось?
- Старость случилась, - вздохнул он, - годы наши случились.
Вошли в дом. Нас давно ждали к ужину.
- Где были, кого видели? - спросила бабушка. Дядя промолчал, а я не выдержал:
- На улице Калинина были, у Василия П.
- Не стоило, - сказала она, - давно это было. Я сама, бывало, хотела все высказать ему. Ведь он и меня тогда плеткой хлестал. Да решила - Господь ему судья.
- Господь, да... - согласился дядя, - и время.
Неужели такое может быть? Неужели время может смягчить сердца даже в таких случаях? Дискутировать, философствовать на эту тему с дядей я не мог. Боялся растревожить, разбередить его рану, его боль.
И вдруг понял главное. Да, ран от осколков дядя в войну не получил. Но разве бывший друг не нанес ему жестокое ранение? Разве не болит эта рана так много лет? Нет, не может война пройти бесследно, не пронзив болью сердца.
- Там, у соседа деда Петра я видел скрипку, - неожиданно попросил дядя Христофор, - принеси ее мне. Поиграть хочу.
Он великолепно играл на скрипке. Если бы не война, возможно, стал бы хорошим музыкантом. Но она отобрала лучшие его годы. И после нее он стал учителем.
Я принес скрипку. Он сел на широкий топчан, сколоченный еще моим покойным дедом, и стал играть. Что это была за мелодия, я до сих пор не знаю. Ни до того, ни после я не слышал ее никогда. Может, он сам сочинил ее в те тяжкие для него минуты. Но мелодия была трагической. Скрипка в руках дяди стонала, плакала, рыдала. О чем? О его погибших на войне одноклассниках? О друге, ставшем врагом? А может, о времени, которое занесло свою смертную косу и над ним, и над его бывшим другом?
А через полтора года дяди не стало. Я стоял у его гроба и слышал ту стонущую, рыдающую мелодию скрипки...
________________________
Из книги "Лада моя, Лада"
Свидетельство о публикации №115120705820