Новые русские идут!!!
повесть из поры безвременья
(главы из романа “Евангелие от Соловья-разбойника,
или Повесть безвременных лет”)
– Враньё!
– И интереснее всего в этом вранье то, –
сказал Воланд, – что оно – враньё от первого
до последнего слова.
– Ах, так? Враньё? – воскликнул кот, и все
подумали, что он начнёт протестовать, но он
только тихо сказал: – История рассудит нас.
М. Булгаков,
Мастер и Маргарита
Глава 1
В Москве заснеженной
Был снежный морозный декабрь. Ночами потрескивали деревья, и под ногами прохожих приятно похрустывал снежок. И сладко спалось под тёплым пуховым одеялом.
В одну из таких ночей и приснился Михаилу Адамовичу Хапман-Крутилевичу престранный сон. Увиделось ему, что шёл он куда-то, зашёл в тёмную комнату и провалился... провалился… Эх, да что греха таить – в выгребную яму общественной уборной. Во сне очень от этого опечалился Хапман-Крутилевич.
Проснувшись, Михаил Адамович полистал сонник и несколько успокоился и даже обрадовался, удостоверишись, что сон – к деньгам. “Оно бы хорошо”, – подумал Михаил Адамович, позавтракал, хотя и не без некоторой дрожи, памятуя о подробностях сна и засобирался на службу.
Михаил Адамович служил директором антикварного магазина. Явившись на службу, Хапман-Крутилевич по одним ему ведомым признакам убедился, что сон его вот-вот должен сбыться: у Михаила Адамовича как-то по-особенному заурчало в животе, засосало под ложечкой, а по жилам запульсировал ток нетерпения. Будь Михаил Адамович женщиной, он бы выразил свои чувства так: как будто в животе миллион бабочек порхает. Но Михаилу Адамовичу женщиной родиться было не суждено, а потому он своё состояние никак не сформулировал. Да и какие там, к чёрту, чувства, когда, по всему ясно, наклёвывается большой, но нечаянный барыш! Осталось только его терпеливо дождаться и не упустить.
Директор вышел в зал и приготовился встретить подарок судьбы. По залу со скучающими лицами бродили несколько случайных посетителей, толку от них не предвиделось, но Михаил Адамович знал, что скоро появится посланец СУДЬБЫ с золотой мошной. В предчувствия и знаки СУДЬБЫ Хапман-Крутилевич верил свято.
И вот... Михаил Адамович даже сплюнул в сердцах. В тот самый момент, когда томящее его ожидание достигло апогея, двери магазина распахнулись, и в демонстрационный зал ввалился, как бы это прилично выразить, некий гражданин. Одет в лохматую, замызганную доху, на голове – видавший виды заячий треух. Такие не то, что в Москве, в глубинке нигде уже не встретишь. Но главное – лицо. Не лицо, а наглая разбойная рожа, давно небритая, украшенная бесформенным носом и чёрненькими глазками-пуговками. За собой рваного вида гражданин втянул в магазин детские саночки, на которых возвышался мешок, грязный и во многих местах прорванный.
Пустые винные и водочные бутылки выставляли в прорехи свои грязные донца и горлышки. Поверх мешка лежало нечто, завёрнутое в засаленную дерюжку.
Вместе с гражданином в магазин ворвалась волна морозной свежести, но даже и она не смогла заглушить ужаснейший алкогольный перегар, каким сразу же оборванец заполнил весь немалый зал. “Вот тебе и на”, – стукнуло в голове Михаила Адамовича, а вышколенные им продавцы кинулись к вошедшему с криками:
– Стой! Куда? Нельзя. Назад!
Но вошедший оборванец бесцеремонно отстранил продавцов и хриплым, лающим голосом давно и сильно пьющего человека спросил:
– Хто… кхм.. Кто тут главный?
На это директор магазина надменно ответил:
– Я – директор антикварного магазина Михаил Адамович Хапман-Крутилевич.
Но громкое имя нисколько не впечатлило наглого оборванца.
– Вот тебя-то мне и надо, – радостно заулыбавшись, возвестил тот, – по всему видать, что ты мужик толковый, разбираешься в тонком искусстве.
Не впечатлила, в свою очередь, и Михаила Адамовича речь пришельца.
– Что Вам угодно? – сухо спросил Михаил Адамович, сделав ударение на слове “Вам”, как бы подчёркивая этим, что он, Михаил Адамович – человек беспредельной интеллигентности, на “Вы” может обратиться к кому угодно, хоть бы, даже, к первому встречному забулдыге, но, с другой стороны, надо и честь бы знать – разным там забулдыгам, а потому – не искушать судьбу, не путаться под ногами у солидных деловых людей…
– Мне-то чего угодно? – не пожелал понять намёк пьянчуга. – А вот чего!
И незнакомец снял с санок предмет в дерюжке, развернул и установил перед директором, на прилавке, картину – засиженную мухами ужаснейшую мазню.
– Ну, что скажешь, мужик?
Михаил Адамович почувствовал, что начинает выходить из себя и не без гнева в голосе начал:
– Товарищ. Госпо... Гражданин! Прекратите сейчас же Ваш балаган! Вы где находитесь?!
– Ой! Тю-тю-тю, – отозвался рыжий оборванец, – да в магазине же я и нахожусь. А то где? Я, может, картину – семейную ценность – Вам предложить желаю, а Вы на меня кричите.
– Не морочьте мне голову, гражданин! – отозвался Михаил Адамович, а сам подумал: “Вот тебе и сон, вот тебе и предчувствие. Думал, что выгода будет, а тут какой-то полупьяный оборванец со своей мазнёй”, – а вслух добавил:
– Гражданин, немедленно прекратите! И подите прочь!
Но незнакомец не сдавался и гудел:
– Да вы же на картину посмотрите, гражданин директор! Вы ж оцените работу. Картина отличная, дорогая. Ей же цены нету. Ей, может быть, на аукционах заграничных, на этих, как их... фу, ты, чёрт, на Сотбисах и разных там Кристях, сто тыщ в валюте изначальная только цена.
И, как бы в подтверждение этого, стал тереть рукавом дохи своё “сокровище”.
– Во, глянь. Красота! Возьми картиночку.
“Тут нужно иначе действовать”, – решил Михаил Адамович и елейным голоском спросил:
– Так вы, гражданин, хотите предложить нам свою картину?
– Я ж и говорю, – обрадовался рыжий обладатель дохи, – Что хочу продать. Только, – тут незнакомец сделал плутоватые глазки, – вы меня не надуете. Я ей цену знаю. Это товар редкостный. Художник писал её аглицкой, из Парижу-городу, самый известный в ихних заграницах. Мне за картину-то, может, кучи денег сулили, много раз;в интуристы богатенькие захаживали и золотые горы предлагали, но не поддался я. Не продал на чужбину, в Неметчину окаянную, сокровище своё.
Оборванец директора раздражал, но Хапман-Крутилевич сдерживался и говорил:
– Послушайте, гражданин, мы не сомневаемся, что ваша картина дорога Вам. Для Вас, она, в этом нет никакого сомнения, дорога как семейная реликвия, но, поверьте специалисту, как произведение искусства она цены не имеет. За неё ничего не дадут. А вот рама хороша, раму взять можем. Хотите за раму... ну, скажем, десять долларов?
– Ну-у-у, ты, брат, загнул, – обиделся рыжий, – ну и уморил.
За десять разнесчастных баксов отдать картину, за которую, может, богатые интуристы мильён дадут. А то и два. Нет, ты давай настоящую цену. А то я найду, куда её пристроить.
– Вот и хорошо. Вот и забирайте... И уходите, пожалуйста…
– Как забрать?! – возмутился оборванец. – Не-е-ет, ты картину бери, но давай настоящие деньги.
– Гражданин. Или берите десять... а, чёрт, пятнадцать долларов и идите, или...
Оборванец хитро улыбнулся и ответил:
– Эге-ге, гражданин хороший. Да Вы, я вижу, ходок. Ловкач, нечего сказать. Вы только посмотрите на него, как цену сбивает, – залюбуешься. Я сразу, как увидал тебя, так и решил, что с этим – держи ухо востро. Этот, если не побережёшься, и объегорит, и обкузьмит. Нет, шутишь, гражданин директор, я не из таковских.Я цену знаю и не уступлю.
Тут уж и Михаила Адамовича разобрало любопытство и он, усмехаясь, полюбопытствовал:
– Какую же цену Вы хотите взять?
А сам подумал: “Боже, какая нелепая ситуация. И чего, вдруг, мне пришла в голову блажь втянуться в этот в высшей степени нелепейший разговор?”
Оборванец откашлялся и сказал:
– Картина стоит сто тысяч, не меньше. Но я, как деньги мне нужны до зарезу, готов уступить за восемьдесят тысяч долларов. И возьму только “зелёными”. И никаких там деревянных… По официальному курсу… Только в твёрдой валюте серо-зелёного цвета.
– Ого! – наглая простота (или – простая наглость) оборванца стала забавлять Михаила Адамовича. – Почему же так дорого? Отчего не миллион? Не два? А то и не миллиард?
– Я уже, кажись, – отозвался рыжий, который, как будто, то ли не обратил внимание на ёрнический тон Михаила Адамовича, то ли решил снести издёвку стоически, – говорил, что картина дорогая, потому что она кисти знаменитого художника, не нашенского, а из Парижу, немца, что ли, забыл только его фамилию. И этот чёрт, художник, значит, у них там, в Европах, очень в цене, его картины иностранные “новые русские” с руками рвут, а я продаю её себе в убыток. Эх, пропадай всё, не хочешь за восемьдесят, отдам за семьдесят тысяч.
Но Михаила Адамовича это уже начинало раздражать и он сказал:
– Нет, определённо, это мне начинает действовать на нервы...
И не успел договорить, как рыжий оборванец, заглядывая в лицо Михаила Адамовича собачьими глазами, заговорил быстро-быстро:
– Тогда бери за шестьдесят девять, шестьдесят восемь, семь… шесть… пять… За шестьдесят пять тысяч. Будешь брать – я ещё скину. А? Бери, я уступлю, но шестьдесят тысяч – это край. Крайняя цена. Последняя. Окончательная. Бесповоротная. А?
– Гражданин, перестаньте валять дурака. Это, в конце концов, невыносимо.
– Да как же ж так…
– Хватит! – Михаил Адамович крикнул и даже лицом покраснел. – Забирайте ваше... сокровище и уходите.
– Пятьдесят тысяч! – отчаянно, страшным голосом, выкрикнул оборванец.
– Гражданин, уходите.
– Сорок восемь! – рыжий незнакомец едва не плакал.
– Не морочьте мне голову.
– Сорок пять.
– Я вызову милицию.
Тогда рыжий отколол такую штуку: он упал на колени и с видом “пропадай всё пропадом” хлопнул треухом об пол и совсем уж отчаянно крикнул:
– Сорок!!!
Но терпению Михаила Адамовича пришёл конец и он позвал старшего продавца:
– Серёжа, будь добр, позвони в отделение, пусть пришлют наряд и разберутся с этим вот.
И оборванец понял, что перегнул палку и взмолился:
– Люди добрые! Братцы! Не губите. Товарищ директор, отец родной, пощади! Я ведь только хотел вещь-вещицу-вещичку семейную продать, да не судьба, видно. Не берёте – не надо. Но зачем же губить сироту. Только не зовите милицию. А я сам уйду. Ну, не губите сиротинушку! Ухожу, ей-Богу, ухожу. Я ведь бутылочки пустые вёз сдать, хотел на опохмелку заработать, здоровье пошатнувшееся поправить, трубы ведь горят, а оно вон как вышло. Там, где приём стеклотары – закрыто на обед, а здесь вы... А оно ж очень денег надо... Ведь горит... Душа просит. А вы – милицию. Простите меня, грешного. Тёмный я. Сирота я, необразованный.
И оборванец заплакал мутными пьяными слезами, и смягчил Михаила Адамовича, и он сказал:
– Хорошо. Серёжа, не надо никуда звонить.
Оборванец, всхлипывая, утёр слёзы треухом, поднялся и, пятясь к выходу, забормотал:
– Ведь вот же есть добрые люди, пожалели горемыку. А я ухожу. Сей же час. Только уж вы, будьте добры, не откажите... А я мигом... а картинка моя... Пусть у вас постоит, а то чего же ей по стеклотарным пунктам таскаться... Я же мигом... Бутылки сдам и сразу вернусь... Один момент. Вот спасибочки.
И исчез, как растворился, за дверью.
Хапман-Крутилевич и ахнуть не успел, как остался один на один с картиной оборванца. Глядя на неё он думал: “Вот чудак! За это убожество – сто тысяч долларов. Нет, это неслыханно”.
А Серёжа, угадав мысли директора, сказал:
– Мало, что ли, чудаков на свете. Допился до чёртиков, вот и взбрело на ум, что его картина какая-нибудь такая эдакая. Что с ней делать-то будем, Михаил Адамович?
– А что? Пусть уж постоит. Этот чудак, видимо, скоро прибежит. О, да там, я вижу, крупная дичь показалась. Работать.
И верно, в магазин вошёл видный, лет сорока, господин в отличнейшем чистошерстяном пальто, под которым, как оказалось, имелся дорогой костюм серой английской шерсти. В руках у господина – трость чёрного дерева с золотым набалдашником, на пальцах – массивные золотые перстни. Лицо тщательно, по-актёрски, выбрито и ухожено. На носу – очки в золотой оправе. Пахнет от господина дорогим одеколоном.
“Иностранец, – сразу же понял Михаил Адамович, –неужели же именно в его лице я предчувствовал удачу и поживу? Не иначе. Но надо не спугнуть”.
И Михаил Адамович сделал вид, что совершенно не обращает на перспективного посетителя внимание, но сам стал приглядываться и весь обратился в слух.
Иностранец лениво бродил по залу, но ничего его, видимо, не заинтересовало. Прошёл он мимо директора, равнодушно скользнул по стоящему рядом с директором полотну и прошёл было мимо, но потом приостановился, нахмурил брови и внимательно уставил недоверчивый взор на полотно. Михаил Адамович отошёл чуть в сторону и замер. Он увидел добычу, он сделал “стойку”.
А иностранец стоял, поражённый картиной. Он и головой отрицательно качал, и что-то невнятное бормотал, и, даже, заговорил тихо вслух. Говорил интурист по-немецки и, видимо, находился в полной уверенности, что “в этой варварской” стране его родной язык не знает никто. И просчитался немец. Михаил Адамович очень даже неплохо понимал этот язык. И он услышал, как говорил иностранец:
– О, мой Бог! Этого просто не может быть! И где!? В этой стране. В этой варварской стране, только и умеющей, что делать ракеты, балет, литературу, а также всех и неведомо как побеждать и летать в космос! Нет, это похоже на чудо. Я столько лет мечтал найти это полотно. Во всех мировых каталогах оно числится утраченным в годы Второй мировой войны. Но не верил я. Искал, и вот, о чудо! мне улыбнулась удача. В этой отсталой, варварской стране я нахожу бесценное полотно Гогена. И где? В забегаловке, в норе, где ей никто не знает цену. О, мой Бог! На аукционе Сотби она произведёт сенсацию, я смогу выручить за неё, вложив какие-нибудь крохи, не меньше миллиона долларов. Я облапошу хозяина этого заведения и он ещё будет рад сбыть с рук этот шедевр, который он – дикий варвар в этой ледяной стране, – я уверен, принимает за какую-нибудь дешёвую подделку.
“А вот и ошибся, голубчик”, – злорадно подумал Хапман-Крутилевич, а “голубчик”, плохо выговаривая по-русски, громко сказал:
– Господин!
– Да-да, – отозвался директор.
– Я хотеть иметь дело с директор магасин.
– Я весь к вашим услугам.
– Герр Шульман, – веско представился немец, – я иметь намерений покупать в России какой-нибудь суфенир на память. Что фи имейт мне предлогать.
Хапман-Крутилевич своё дело знал и тут же подсунул Шульману какую-то безделушку.
– Вот очень интересная вещичка. Очень премиленькая вещица. На память о нашей стране. Просто прелесть.
Герр Шульман недовольно поморщился. А Михаил Адамович, искусно делая вид, что не замечает иностранцева раздражения, предлагал другую такую же чушь:
– Ну, тогда, может быть вот этот чудненький экземплярчик?
– Нет, не то.
– Тогда могу предложить ещё…
– Нет! Это не есть то, что я хотеть!
“Чёрт, время тянет, – подумал Хапман-Крутилевич, – но нельзя спешить. Рыбка должна заглотить приманку. Нельзя спешить. Но и медлить нельзя – глупенький оборванец может вернуться в любой момент за своей картиной и испортить мне всю рыбалку. А рыбка, по всему видно, настоящая золотая.”
Вслух же сказал, как бы беспомощно разводя руками:
– Ну, я даже и не знаю, что бы я мог вам предложить…
И тут немец заглотнул наживку, деланно небрежно ткнув пальцем в оборванцеву картину и как бы неуверенно произнеся:
– Вот этот. Не буду есть софсем уферен, что это мне есть подходит, но раз нет ничего лючьше, то буду брать фот это картин. Сколько он может стойт? Какофф есть его цена? Пятьдесят долларс? Шестьдесят? Сто долларс?!
“Клюнул чёрт, – обрадовался в душе Хапман-Крутилевич, – теперь ты – мой.” Но вслух, стараясь не выдать радость и говорить голосом обыденным, сухим и деловым одновременно, произнёс:
– Боюсь, мой дорогой герр Шульман, что Вы себе даже не представляете, о каком сокровище ведёте речь.
Немец очень ловко прикинулся, что немало удивлён словами директора:
– Но позфольте. Сто долларс есть ошшень болшой денег за такой картин. Фаш литерайтор Булгакофф писать фосторженный баллад про айнэ доллар, а я Фам дафать целый есть гигантский сумма – сто долларс. Сто!!! Это есть ошшень много. Это есть целый состояний.
“Вот бестия, – подумал Михаил Адамович, – Но времени распотякивать нет. Пора открывать карты.” А потому сказал по-немецки:
– Дорогой мой господин Шульман. Как видите, я неплохо владею немецким языком. И я знаю, что полотно, которое вы оценили в сто долларов – это картина великого Гогена и стоит оно, естественно…
– О, мой Бог! – перебил директора немец. – Я вижу, что вы человек весьма осведомлённый. Я поражён. В стране, где я думал найти простака, я нашёл столь тонкого ценителя живописи. Я Вас недооценил. Поделом мне.
– Надеюсь, –отозвался Михаил Адамович, – теперь-то мы можем поговорить как деловые люди. Прошу в мой кабинет.
И деловые люди прошли в кабинет Хапман-Крутилевича. В кабинете директор продолжил:
– Надеюсь Вы не станете отрицать, что на аукционе Кристи или Сотби…
Но господин Шульман проявил лёгкое раздражение, позволив перебить Михаила Адамовича:
– Дорогой мой господин директор, мы не на Сотби и не на Кристи
– Да уж конечно. И я согласен, что и Вы должны получить выгоду от приобретения данного шедевра. Но согласитесь, что и я меньше, чем за пятьсот тысяч, продать полотно не могу.
Иностранец энергично закачал отрицательно головой.
– Нет, нет и нет. Это совершенно нереальная цена. Нет и ещё раз нет. Вы не учитываете, а я должен учитывать, риск на таможне при пересечении границы … Взятки там всякие… То да сё… Пятьдесят тысяч долларов – вот реальная цена. Настоящая. Справедливая. Хорошая.
Хапман-Крутилевич иронично улыбнулся и сказал:
– Господин Шульман. Давайте начистоту. Этот Гоген во всех каталогах мира числится утраченным в годы войны. Так что мы сможем преспокойно оформить картину... ну, скажем, как работу какого-нибудь малоизвестного художника местной школы начала второй половины этого столетия, и никакая таможня ничего не заподозрит. Риска с вашей стороны – никакого, а профит – вот он, налицо и громадный. Понятно, что Вам придётся потратиться на экспертизу, небольшую реставрацию… Но все эти расходы – ничто по сравнению с грядущей выгодой.
– Ну, допустим. Назовите же вашу цену, но реальную.
– Четыреста тысяч долларов, – сказал Михаил Адамович, ясно сознавая, что таких денег ему не видать. И верно, немец возразил:
– Нет, это невозможно. Картина в очень плохом состоянии, потребуется значительная и, уж во всяком случае, дорогостоящая реставрация. Проведение экспертизы, учитывая все обстоятельства дела, также обойдётся в немалую сумму. Нет, потребуются большие расходы. Сто пятьдесят тысяч долларов.
– За полотно Гогена?! Смешно! Триста тысяч долларов.
Немец надулся и замолчал. Пауза затянулась, и Михаил Адамович нервно подумал: “Вот пень. Тянет время. А в любой момент может заявиться этот пьянчуга. Но тогда сделка и вовсе сорвётся, я могу, потянувшись за большим, потерять всё.” И вслух:
– Двести восемьдесят.
А сам решил, что если немец накинет ещё хоть двадцатку, до ста семидесяти, то согласиться. Немец же, к радости директора, отозвался:
– Двести.
Михаил Адамович внутренне сдался, но продолжал, для вида, торговаться:
– Двести пятьдесят.
– Двести.
– Двести сорок.
– Двести.
– Двести... Эх, ладно, согласен. Двести, так двести. Наличными, разумеется.
– По рукам. Вот аванс –пять тысяч долларов. Расписочку, попрошу расписочку на всю сумму, прописью. Подпись, попрошу поразборчивее. Остальные деньги – в моём номере, в отеле. Сейчас я поеду в отель и ровно через три четверти часа, максимум – через час (о! эти ваши московские пробки), я буду здесь с деньгами.
Написав и отдав расписку в получении пяти тысяч долларов аванса и проводив немца, Михаил Адамович иностранцевы деньги спрятал в сейф, где он хранил, между прочим, свои личные сбережения в сумме пятидесяти тысяч долларов наличными, и стал похаживать по кабинету, потирая потные ладони, ожидая прихода оборванца, радуясь нежданной поживе и предупредив Серёжу, чтобы тот сразу же проводил к нему в кабинет странного обладателя столь ценного, как оказалось, полотна.
Оборванец заставлял себя ждать и это выводило директора из себя, но всё когда-нибудь, а кончается, пришёл конец и директорскому ожиданию, когда к нему в кабинет ввалился долгожданный субъект.
– Гражданин директор! – выпалил он, тяжело дыша и вытирая со лба крупные капли пота. – Не серчайте. Подзадержался я, но бутылки сдал и... Ну, давайте картину.
– Присядьте, гражданин.
Тот робко сел на краешек кресла.
– Итак, вы имеете желание продать нам свою картину?
– Вы ж отказались. Не волнуйтесь, я сейчас заберу и мигом...
– Не будем торопиться. – сказал Михаил Адамович, хотя и подумал, что поторопиться бы надо. – Сообщаю, что беру Вашу картину и хочу вас обрадовать. Я дам Вам не сто, не двести, даже не пятьсот, а тысячу долларов. Целую ТЫ-СЯ-ЧУ.
Рыжий удивился:
– Постойте. Что-то я не пойму, вы смеётесь надо мной? Это насмешка? Это – насмешка?
– Дорогой мой гражданин…
– …господин…
– Дорогой мой господин… э…
– Ваганькин.
– Именно. Дорогой мой господин Ваганькин. Я – торговец картинами и всяким антиквариатом. Вы – желаете сбыть с рук нечто, что, по каким-то причинам, дорого Вам. Особой ценности Ваша картина, разумеется не представляет. Я не думаю, что её легко и быстро можно продать. Тем более – за хорошие деньги. Я вообще сомневаюсь, что её можно продать, хоть за какие-нибудь деньги. И, всё-таки, я у Вас её беру. Даже не знаю, зачем мне это нужно. Но я вижу, что Вы – человек хороший, а моё кредо – помогать хорошим людям. Такой вот я альтруист. Уж сколько раз я на этом терпел убытки… И не сосчитаешь. Но, раз уж сказал, что беру, то, пропадай оно всё пропадом ко всем чертям, но возьму, от слова не откажусь. А там хоть… Но Вы должны, всё же, отдавать себе отчёт, что Ваша, с позволения сказать, цена за неизвестно какое полотно неизвестно какого и явно незнаменитого художника, взята с потолка, она абсолютно нереальна и... назовите Вашу цену, но только реальную, и предупреждаю, что ни тридцать и уж, тем более, сорок тысяч я за вашу картину дать не смогу. И не дам. И никто не даст. Вам за неё никто вообще ничего не даст. Можете и не пробовать. Другое дело – я. Все знают доброту Хапман-Крутилевича. Ну, назовите же вашу цену. Только умоляю, будьте реалистом. Предупреждаю ещё и ещё раз – никаких фантастических сумм нет и быть не может. Ну!
– И сорок нельзя, – бурчал Ваганькин, – и тридцать. А сколько ж тогда? Ну хорошо. Тридцать тысяч нельзя, так пусть будет двадцать… девять.
– Нет, помилуйте, это какой-то несерьёзный разговор. Фантастический разговор. Фантастически несерьёзный разговор. Я предлагал Вам целую тысячу, повторяю – тысячу, – долларов. Хотя полотно не стоит и половины, даже трети, а то и четверти этих денег. Но я давал Вам тысячу, а Вы… Ладно, пусть будет две, нет, три тысячи долларов.
Ваганькин и ухом не повёл.
– Пять тысяч. Пять тысяч долларов! Берите пять тысяч долларов. Хорошие деньги. Отличная цена.
– Пять и ещё двадцать, – не сдавался Ваганькин.
А время, между тем, летело. И это время работало отнюдь не на Михаила Адамовича. Время – деньги. Кто ж это не знает. И вот сейчас летящее время могло лишить Хапман-Крутилевича большого куша, сорвать такую прекрасную сделку.
– Ладно, уговорили. Я – человек мягкий, любой может из меня верёвки вить. Согласен. Берите десять тысяч долларов и – по рукам.
– Десять и ещё двенадцать.
“О, чёрт, – подумал Михаил Адамович, – торг слишком затягивается, а время для меня сейчас, действительно, деньги. Нужно спешить”.
– Я дам пятнадцать тысяч. А там – как хотите.
– Двадцать и всё. Больше не уступлю.
И опытным взглядом Михаил Адамович определил, что Ваганькин, действительно, больше не уступит. Деньги он просил немалые, но картина-то его стоила стократ больше, и в любом случае её покупка у оборванца сулила огромный барыш. Хапман-Крутилевич был деловым человеком, он умел считать деньги. Знал, что жадность губит не только фраера и что если хочешь что-нибудь получить, то нужно сначала вложиться. И как не было ему жалко своих кровных, с таким большим трудом и небольшим, чего скрывать, нарушением закона заработанных, денег, но он понял, что дальше торговаться не имеет смысла. И хоть Ваганькин и производил впечатление малокультурной личности, да таковым, без сомнения и являлся, истинной цены (денежной и культурной) своего полотна не знал, а таким людям, считал Михаил Адамович Хапман-Крутилевич, ни владеть произведениями большого искусства, ни на них наживаться никак было нельзя, но, в данном случае, приходилось смириться с необходимостью не просто расстаться с большой суммой денег, но и отдать их в крайне неподходящие руки. Но делать нечего.
– Ограбили. Ну, да так и быть. Двадцать тысяч долларов и картина моя.
Пока Ваганькин радовался, не скрываясь, сумме сделки, директор из сейфа извлёк доллары, пересчитал, протянул их и ещё какую-то бумажку рыжему со словами:
– Вот ваши двадцать тысяч. А вот здесь, в квитанции, распишитесь, что сдали нам свою картину и мы её оценили... вот тут... прописью... в пятьдесят долларов.
Ваганькин как-то осел, захлопал рыжими ресницами, покачал головой и сказал:
– Стоп. Что это значит? Как пятьдесят долларов? Это липа. Явный мухлёж. Я так не согласен.
И Михаил Адамович, как-то неожиданно даже для себя, “потерял лицо”, засуетился, залепетал:
– Ах, что же это?! Ну, порядок такой. Не можем же мы, в самом деле, провести через кассу такую уймищу денег. Налоги. То да сё. Появятся расспросы: что, да как… А Вам какая разница? Свои денежки-то Вы получаете сполна. Вам же всё равно… И даже лучше… Вам же так лучше… О Вас беспокоюсь…
Ваганькин решительно отодвинул в сторону деньги, развалился, нога на ногу, в кресле, заявил:
– Э, нет. Делов не будет.
Михаил Адамович от отчаяния не знал, что и предпринять, а времени, между тем, прошло часа два, а то и с половиной, как уехал немец, и, судя по всему, он мог вернуться в любой момент.
– Товарищ, – в голосе директора появились просительные нотки, гражданин… господин Ваганькин...
– Сказал нет, значит, нет. Я-то думал, что всё честно, чин-чинарём, а здесь... Ах ты, ахверист. А раз так, то уговор – побоку. Или давай сто тыщ, или отдавай картину. А иначе – нема базара!
– Гражданин Ваганькин! Не ломайте комедию. Я ...
– А ты не стращай! Пуганые мы. Ты вот, пень очкастый, милицией пужал. А ну, давай, вызывай. Что? Забоялся?
И в голосе рыжего оборванца Михаил Адамович уловил нотки пролетарского превосходства над ним, интеллигентом Бог знает в каком поколении, человеком в университетским образованием, которые Хапман-Крутилевич так презирал в бывшее время и которые некоторые граждане не избыли и в новые времена.
– Ах, господин Ваганькин, мы же цивилизованные люди. Разве нельзя договориться?
– Сто тыщ!
Хапман-Крутилевич даже руки заломил в отчаянии, почувствовав, как холодный пот облил его от нового требования наглеца Ваганькина. Но директор совладал с собой и заговорил спокойно:
– Господин Ваганькин, Вы должны понимать, что всему есть предел. Мне бы очень хотелось приобрести Ваше полотно, не скрою, у меня есть свои интересы, и, не боюсь признаться, корысть, но дать больше того, что я имею, не могу. Если Вы не умерите свой аппетит, я, как бы мне не было жаль, вынужден буду отказаться от Вашей картины. Разумеется, я не заработаю на этом деньги, но и вы, поймите меня правильно, вряд ли сможете найти на Вашу картину более выгодного покупателя. А посему, хотите... тридцать тысяч?
– Хочу. Сто!
– Нет, это ...
Михаил Адамович даже слюной брызнул от возмущения, но Ваганькин тут же смягчился, заявив:
– Ладно, согласен на восемьдесят тысяч.
– Тридцать пять, – устало торговался Михаил Адамович, а, услышав от Ваганькина:
– Семьдесят, – тут же надбавил:
– Сорок.
Ваганькин сощурился и снизил ещё:
– Эх, была не была. Шестьдесят.
– Сорок пять, – сдавал свои позиции директор.
– Пятьдесят пять. – заявил Ваганькин и Михаил Адамович обострённым своим чутьём уловил, что больше наглый оборванец не уступит, сообразил, что вместе с иностранцевыми пятью тысячами у него как раз и есть требуемая сумма, тяжело вздохнул и согласился:
– Это форменный грабёж и я даже не знаю, смогу ли я оправдать свои затраты, но, так и быть, согласен.
Открыв сейф, дрожащей рукой Михаил Адамович достал свои заветные доллары, вздохнул, сознавая грустную необходимость расстаться с деньгами, протянул зеленовато-серую стопу наглецу Ваганькину, тот сгрёб кучу денег в дерюжку, завязал узлом, сунул узел за пазуху и заторопился к выходу со словами:
– Ну, прощевай, сквалыга. Эх, продешевил я. Надо было бы ещё поторговаться, да трубы горят. Ну, да ладно, бывай, а я побёг.
У Михаила Адамовича и от сердца отлегло. Немец, к счастью, запаздывал, и Ваганькин успел убраться до его возвращения. Внутри у Хапман-Крутилевича всё пело.
– Сто тыщ, сто тыщ! – передразнивал Михаил Адамович Ваганькина. – Знал бы ты, дурачина, что я твою картину уже за двести тысяч продал. Пять тысяч интуристовых денег и своих пятьдесят – это дебет. Двести тысяч Щульмановских тысяч, из которых пять тысяч уже получено и истрачено, – это кредит. Сальдо? Сто сорок пять тысяч долларов чистой… чистейшей прибыли. И эти деньги сделаны в какие-нибудь два часа. Эх, здорово!
Порывшись, по привычке, в карманах, Михаил Адамович извлёк на свет Божий последний оставшийся у него в наличии доллар, несколько минут полюбовался на него, потом неожиданно преобразившись и вдохновившись, заблестев лихорадочно глазами, воспел, звучным и страстным голосом, “Балладу о долларе”:
– Вот он – доллар! Его Величество американский доллар собственной персоной. Зелёный. Зелёный цвет – цвет дьявольский. Нехороший цвет. И серый. Тоже нехороший цвет. Серый… серо… сера… Серо – это ночь. Сера – это химический элемент. А где ночь и сера – там и он – Враг рода человеческого. Где он – Дьявол – там и он – доллар. Дьявол и доллар – близнецы-братья. Кто более смерти ценен. Мы говорим: Дьявол, – подразумеваем – доллар! Мы говорим: доллар, – подразумеваем – Дьявол!
Вот он предо мной: Дьявол-доллар. Откуда он взялся, кто видел рождение его, кто нарёк его этим именем? Какой талер был его отцом? Говорят, что он – из Америки. Но что есть Америка? И где она есть – эта Америка? Америка – страна с другой стороны земли. И оттуда происходит доллар. Откуда оттуда? С обратной стороны Земли? Это что же – из потустороннего мира? Америка – страна из потустороннего мира.
И кто её видел – эту Америку? Кто бывал в ней? Говорят, что в неё уезжали. Но вернулся ли кто оттуда? Нет, оттуда не возвращаются, ибо, дескать, там несть ни горестей, ни печалей. Выходит, что Америка – это страна без возврата. Так кто же может нам достоверно поведать о ней, стране дьявольского доллара?
Закрадывается крамольная мысль: а есть ли эта пресловутая Америка на самом деле? Не выдумка ли она? Не призрачная ли это страна, не вековая ли мечта о лучшей жизни? Может никакой Америки на самом деле и нет? Нет? Нет! И быть не может. Потому, что как же она может быть на другой стороне Земли? Говорят, что, якобы, Земля круглая. Но Земля не круглая, круглыми бывают только дураки, которые простодушно верят глупым байкам про круглую Землю, когда от века известно, что Земля – плоская. Плоская! И стоит на трёх слонах, а имена им: Жадность, Трусость и Корысть. И покоятся они на ките, имя которому – Жестокость. И плавает тот кит в океане Глупости, Подлости, Мерзости и Насилий. Вот это и есть Америка с её богом – серо-зелёным Дьяволом-долларом. Такая Америка есть.
А другой никогда и не было. А что же было? Миф! Да, миф это всё; больной, горячечный, тифозный бред, идея-фикс, мечта о загробной жизни: молочных реках в кисельных берегах, – вот что такое придуманная Колумбом с его яйцом на соблазн Их Католических Величеств и всему миру невиданная и невидимая, несуществующая потусторонняя Америка. Дьявольская Америка. Страна Дьявола. Страна Доллара.
Ибо всегда так: где горе, где кровь, где страдания, разрушения и смерть, – там Америка ли, Дьявол ли, но только всегда там – Доллар! Его интересы, его выгода.
– Вот он каков – американский доллар. Дьявольская валюта дьявольской страны! – энергично подытожил Хапман-Крутилевич, сатанински разгоревшиеся его глаза стали медленно потухать, лицо из вдохновенно осиянного стало принимать обычное выражение и он, приходя в себя, прибавил:
– Да, дьявольский доллар. Но – дьявольский обаятельный. Дьявольски привлекательный доллар.
Михаил Адамович совершенно успокоился, зевнул и сам себе предложил:
– Ну, хватит об этом. Оставим Америку в покое. На чём, бишь, я остановился? На долларе? Правильно, на долларе, на прибыли. На своём профите. Что я имею на блестяще проведённой сделке? Не один, не сто, не тысячу, а сто сорок пять тысяч долларов, как я правильно заметил, чистейшей прибыли. Сто сорок пять тысяч! Осталось их только взять у иностранца.
Но тут директор вспомнил наглеца-оборванца, как тот отказался от первоначального договора и выудил из него, самого Михаила Адамовича Хапман-Крутилевича, денег больше, чем можно было представить и решил:
– Эх, а поторопился я за двести тысяч спустить Гогена. Ему цена – миллион, по меньшей мере. Это выходит, что немец выручит с картины целых восемьсот тысяч, а то и больше, а я останусь со ста сорока пятью тысячами, почти как этот безмозглый оборванец. Я, Михаил Адамович Хапман-Крутилевич и продешевлю. Э, нет. Шутишь, брат. Теперь Гоген мой, спешить мне некуда и можно поторговаться ещё. Что я, в самом деле, договор, что ли, подписывал. Я теперь меньше, чем за триста и даже триста пятьдесят тысяч не отдам. А то и четыреста. Что я, хуже, глупее какого-то безмозглого оборванца Ваганькина? Кстати, сколько времени?
И взглянул на часы Михаил Адамович, и даже оторопел! Три часа семь минут минуло с той поры, как отличающийся немецкой пунктуальностью герр Щульман отлучился на три четверти часа, а вот всё ещё не вернулся.
– Вот тебе и хвалёная немецкая точность. Чёрт! Уж не случилось ли чего?! Да где же он подевался, интурист проклятый? Сквозь землю, что ли провалился? Или...
Страшная догадка резанула мозг Михаила Адамовича, а сердце болезненно сжалось.
– Да нет, не может быть, Он ведь и аванс оставил, я же ему расписку дал. Пять тысяч долларов. А пять тысяч долларов – это вам не шутка. Пять тысяч долларов на ветер не швыряют. Пять не швыряют, а пятьдесят тысяч… Нет, не может быть. Я не хочу, чтобы это было правдой… Деньги! Мои деньги. Что же это? Да что же это такое…
От телефонного звонка Михаил Адамович вздрогнул и побледнел. Поднял трубку и сквозь помехи услышал:
–Алло. Хапман-Крутилевич? Шульман говорит.
– Дорогой мой господин Шульман. Я заждался Вас.
Но дорогой господин Шульман нетерпеливо и, стоит отметить и этот факт, довольно грубо перебил Михаила Адамовича:
– И совершенно напрасно. Неужели Вы думаете, что найдётся простак, который выложит двести тысяч долларов, а если на то пошло – выложит хоть сколько, а, уж тем более, такие большие деньги, за жалкую мазню, которую Вы мне хотели втюхать под видом полотна Гогена?
– Но ведь Вы сами говорили…
– Ничего я не говорил, а что Вы подслушали и что Вам могло послышаться – не моё дело. Только предлагаемая Вами картина – не полотно работы Гогена и Вам лучше, чем кому бы то ни было, это известно. Я навёл справки и всё выяснил. Так что сделка отменяется и Вы должны вернуть мне мои пять тысяч долларов, которые я Вам выдал, не подозревая, что Вы мошенник, который хотел облапошить простодушного иностранца. Деньги я Вам выдал под расписку, так что извольте их вернуть. Иначе ждите иска от моих адвокатов.
Услышав про расписку, Хапман-Крутилевич и вовсе сник. Деньги он отдал рыжему проходимцу, да ещё состряпал квитанцию на покупку оборванцевской мазни за пятьдесят долларов.
А голос в трубке продолжал:
– Ну, что, старый осёл, хочешь послушать ещё кое-кого.
Михаила Адамовича уже нисколько не удивляло, что господин Шульман, ещё три часа тому назад говоривший по-русски с большим акцентом, говорил теперь совершенно чисто. А из трубке послышались хорошо запомнившиеся хриплые нотки Ваганькинского голоса:
– Что, старый болван, сорвал куш? Небось, уже и барыши подсчитал. Ага, жди. Гоген, Гоген! Где ж ты увидал там того Гогена? За жалкую мазню, за которую сам же не давал и полушки, хотел слупить сотни тысяч долларов.
Михаил Адамович выронил трубку и, скользя косо на пол и разрывая воротничок рубашки и теряя сознание, шептал:
– Вот тебе и сон... Сортир и я весь в ... Сон-то в руку. Да кто ж его знал, что сбудется сон так буквально… Вот я и в полном...
И неяркий зимний день померк в глазах обеспамятевшего директора.
А на другом конце провода, услышав стук падения директорского тела, звонившие Ваганькин и Раков, представившийся Хапман-Крутилевичу господином Шульманом, повесили трубку и уставились на лежащую перед ними кучу денег. Молчание нарушил Ваганькин:
– Да, ловко мы его. А ведь и опытен же был, старый чертяка Хапман-Крутилевич.
– Бывает и на старуху проруха, – философически отозвался Раков-Шульман.
– Теперь я уверен, что нас и в Европе ждёт успех. И в Лондоне, и в Париже выгорит. – отозвался Ваганькин.
– Ещё бы нет! Братва на наш вояж в Европу большие надежды возлагает.
– Ну, так, значит, – решил Ваганькин, – засиживаться нечего. В путь.
А Раков отозвался так:
– В путь. Держись, Европа! “Новые русские” идут!!!
Глава 2
В Лондоне туманном
Оказавшись, некоторое время спустя, в комнате Лондонского отеля с окнами на Темзу и Вестминстер, Ваганькин сказал:
– Мда. Не Лувр, конечно, но всё же лучше, чем в Бутырке.
– Лувр – это в Париже, – поправил Раков, в прошлом преподаватель иностранных языков в университете.
– Тю. А мы же где?
– Мы в Лондоне, братец.
– Ну, тогда не Букингемский дворец. Хотя, впрочем, оно и лучше. Там, во дворце, я у Мопассана в “Трёх мушкетёрах” читал, они своего принца Гамлета зарезали, за то, что он Дездемону задушил.
“Начитанность” Ваганькина давно уже перестала поражать Ракова, но, иной раз, как, например, в этот, всё же изумляла. Ракову иногда4 начинало казаться, что Ваганькин просто его разыгрывает, что не может человек так путаться в мировой литературе, но, увы, тюремные университеты Ваганькина хоть и отличались громадной широтой, но системы в них явно недоставало.
– Гамлет, – пояснял далее Ваганькин опешившему Ракову, – был арапом и Дездемона от него с кардиналом Ришелье гуляла. Ну, вот и не стерпел наш афро-итальяанец.
И после паузы добавил:
– А что, Алексей, не заказать бы нам сейчас выпить и закусить?
– Что, Николенька, на виски потянуло?
Ваганькин неопределённо хмыкнул, а вслух сказал:
– Нет. Не потянуло. Лучше нашей водки ничего на свете нет. Нальёшь в хрустальную рюмочку...
– Да с золотой каёмочкой, – не то поддержал нетолерантного Ваганькина Раков, не то поддразнил.
Ваганькин продолжал мечтать:
– С дальневосточной селёдочкой и с лучком...
– С икоркой чёрной, зернистой, кубанской, – вставил Раков.
– Да, – согласился Ваганькин, – это, брателло, тебе не баланду хлебать.
Раков в знак согласия кивнул головой и сказал:
– Да уж, верно замечено: после разносолов не хочу харчей.
– Чево?
Раков снисходительно улыбнулся и пояснил:
– Вот тебе и “чево”. Это из классики. Из “Пира Тримальхиона”.
– Какого Три... как там его? – не понял Ваганькин.
– Ты его не знаешь. Он не из братвы. Его Петроний в своём “Сатириконе” описал. Тримальхион – это homo novis. Не таращь глаза. На латыни это значит, в вольном переводе, конечно, “новый русский”. Вот он и говорил, что, дескать, после тонкой рыбы не желает есть солдатский паёк. Но разговоры в сторону. Не время распивать спиртное. Дело есть дело. Давай, Ваганыч, запускай свою технику, я в ней не силён.
Ваганькин довольно улыбнулся:
– Эх, ты, интеллигент. То-то и оно-то, что в технике не фурычишь. Зато уж я, чего греха таить, хоть по-старому, отмычками, хоть по-новому, электроникой, а в перспективе – программным, как его там, обеспечением, что хочешь отомкну.
И Ваганькин извлёк из чемодана какой-то предмет, подключил его к телефонной розетке и поколдовал над ним. Выяснилось, что приспособление является своего рода мини-АТС. Аппарат стал посылать вызов и через какое-то время Ваганькин тревожно шепнул Ракову:
– Ну, давай.
И Раков, в телефонную трубку, изменённым голосом по-английски сказал:
– Алло. Да, сэр. Это я, Джеймс, сэр. Прошу меня простить, сэр, что осмелился потревожить Вас, сэр, и оторвать от Важных государственных дел, но Вы сами просили напомнить Вам, сэр, о предстоящем важном обеде.
И услышал в ответ голос министра Кабинета Её Величества, что он распоряжения, данные о сегодняшнем обеде, оставляет в силе. После чего поинтересовался, чем занята его супруга – миссис Смит. Ваганькин
напряжённо следил за Раковым, а тот спокойно, голосом старого дворецкого Джеймса отвечал:
– Сэр, миссис Смит в настоящее время находится в своей спальне, вместе с баронетом – сэром Уорвиком. Насколько закрытая дверь в опочивальню миссис Смит позволяет мне судить, миссис Смит, в настоящее время, разделяет с сэром Уорвиком его привычку, после вкушения удовольствий интимного порядка, курить Ваши, сэр, гаванские сигары.
После короткой паузы Раков продолжал:
– Сигары, сэр, те самые, которые хранятся в антикварном хьюмидоре испанского кедра, столь искусно имитирующем Парфенон, сэр.
– Джеймс, Вы ничего не путаете?
– Боюсь Вас огорчить, сэр, но никакой ошибки быть не может, так как я лично принёс хьюмидор в спальню миссис Смит, сэр.
– Джеймс, Вы старый честный дворецкий, Вы давно служите в моём доме и Вам, как никому другому, должно быть известно, что среди моих немногочисленных привычек есть и та, что я не терплю, чтобы указанный Вами хьюмидор под каким либо предлогом выносился бы из библиотеки. Я на этом решительно настаиваю – антикварный хьюмидор испанского кедра, имитирующий Парфенон, из библиотеки выносится не должен никогда и ни под каким предлогом.
– Мне это известно сэр. Ваши указания на этот счёт, сэр, отличаются недвусмысленной однозначностью, исключающей какие-то ни было разночтения по данному вопросу, сэр. Но сэр Уорвик настоятельно потребовал именно этот хьюмидор, а миссис Смит подтвердила распоряжение сэра Уорвика в самых категоричных выражениях, не допускающих возражений. Я взял, сэр, на себя смелость напомнить им о Вашем правиле, но это их не остановило и распоряжение мне было отдано повторно и, осмелюсь отметить этот факт, в несколько повышенном тоне. Я не взял, сэр, на себя ответственность проигнорировать просьбу сэра Уорвика, подтверждённую приказом миссис Смит, высказанном в весьма категоричной форме. Позволю себе добавить, насколько это не разглашает конфиденциальность полученных от других дворецких сведений, но сэр Уорвик также сторонник неукоснительного соблюдения раз и навсегда установленных им правил, одним из которых является обязательное курение в постелях своих пассий, которых он посещает в часы отсутствия их законных супругов, сэр. Не скрою, сэр, что я отдаю должное постоянству, с каким сэр Уорвик следует своим правилам, сэр. Дополнительно сообщаю, что сэр Уорвик не стал им изменять и в опочивальне Вашей супруги, сэр. Я не считал для себя возможным докладывать это Вам, сэр, памятуя о том, сколь много Вы, сэр, заняты делами государства и как много сил и времени тратите на это.Не знаю, сэр, расстроит ли Вас эта информация, но сэр Уорвик и Ваша супруга, миссис Смит, проделывают это далеко не в первый раз, сэр.
– Проклятье, Джеймс. Я давно подозревал нечто подобное. Слишком многое указывало на это, но я предпочитал закрывать на всё глаза. Сэр Уорвик – давний друг дома, он, как вам должно быть известно, был знаком с миссис Смит ещё до её замужества со мной. И он не может не знать о моих привычках и слабостях.
– Совершенно с Вами согласен, сэр. Сэр Уорвик прекрасно осведомлён о всех Ваших домашних делах, привычках и правилах, сэр. Характер взаимоотношений сэра Уорвика и миссис Смит оставляет на этот счёт очень мало сомнений. Боюсь, что я могу заявить со всей категоричностью, сэр, что сэр Уорвик позволил себе грубо нарушить раз и навсегда заведённый порядок в Вашем доме, а миссис Смит… Оу, сэр, возьму на себя ответственность заявить со всей определённостью, что миссис Смит позволила себе потворствовать сэру Уорвику.
– Это возмутительно, Джеймс. Я решительно не могу оставить это без последствий. Да, определённо я не вижу другого выхода. Сэр Уорвик и миссис Смит не оставили мне поля для манёвра. Я должен положить конец выносу хьюмидора из библиотеки. Я знаю, что нужно сделать.
– Кх-м. Прошу простить мне мою недогадливость, сэр, но лично я не вижу способа, как бы это прекратить. Сэр Уорвик – давний друг миссис Смит. Ничто не может помешать ему посещать миссис Смит в ваше отсутствие и…
– Джеймс, не перебивайте меня.
– Прошу меня простить, сэр.
– Джеймс, Вы не видите способ, но я – его вижу.
– Джеймс, Вы столько лет верой и правдой служили мне.
– Спасибо, сэр. Вы очень добры ко мне, сэр.
– В таком случае, могу ли я положиться на Вас в одном очень важном деле?
– Думаю, сэр, что можете, сэр. Определённо, можете, сэр. Жду ваши распоряжения, сэр.
– Джеймс, пройдите в мой кабинет и в верхнем правом ящике письменного стола возьмите ключ, отоприте им сейф и достаньте пистолет. Джеймс, я надеюсь, вы знаете, как снять пистолет с предохранителя?
– О, да, сэр, – врал Раков, – я ведь служил в военно-морском флоте Её Величества, сэр. Ещё до того, как я пошёл во дворецкие, сэр.
А голос мистера Смита продолжал гудеть в трубке:
– Итак, сняв пистолет с предохранителя, пройдите в спальню и застрелите их обоих: мою жену и баронета. Исполняйте. Я перезвоню через четверть часа. Вы меня поняли, Джеймс?
– Думаю, да, сэр.
– Выполняйте, Джеймс.
– Да, сэр. Благодарю Вас, сэр.
Пятнадцать минут Раков и Ваганькин, несмотря на то, что курение вредит здоровью и минздрав честно об этом предупреждает, курили, причём Ваганькин несколько раз нервно срывался с места и восклицал:
– Неужели клюнул?
– Об этом мы узнаем по прошествии времени, – философически отвечал уравновешенный Раков, – меня больше волнует, не перепутает ли мистер Смит телефонный номер.
Здесь уж наступала очередь Ваганькина гасить сомнение друга и заявлять:
– Не изволь беспокоиться – мой аппарат намертво связал все телефоны этого Смита с моим устройством. Куда бы он ни стал звонить, он непременно попадёт к нам. Так что будь спок.
И Раков спокойно дождался звонка мистера Смита и доложил:
– Сэр, Ваше распоряжение исполнено. Миссис Смит я застрелил в спальне, а вот сэра Уорвика, который пытался скрыться и проявил неожиданную даже для него прыть, я сумел настичь только в вашем зимнем саду, где и застрелил. Надеюсь, сэр, я всё исполнил правильно, сэр.
– Да, Джеймс. Вы всё сделали, как нужно. Я доволен Вашей исполнительностью. Спасибо.
– Вам спасибо, сэр.
На этом телефонный разговор закончился, но через несколько секунд телефон зазвонил снова, и спокойный голос мистера Смита осведомился:
– Будьте добры, Джеймс, повторите, где вы застрелили баронета?
– Охотно повторю, сэр. Я застрелил сэра Уорвика в вашем зимнем саду. Он и сейчас там, в луже крови, под агавой, за которой безуспешно пытался от меня спрятаться.
– Боюсь, Джеймс, в Ваш доклад вкралась досадная ошибка. Вы никак не могли застрелить баронета в моём зимнем саду, под агавой. Решительно не могли.
– Простите, сэр, но, при всём моём к вам уважении, я вынужден настаивать на сказанном, сэр.
– Джеймс, повторяю, это решительно невозможно. Вы не могли застрелить баронета в моём зимнем саду. Никак не могли и настаиваю на этом я. Вы никак не могли застрелить баронета за агавой в моём зимнем саду.
– Простите, сэр. Я могу узнать, на чём основывается ваша уверенность?
Голос в трубке повысился на полтона и ответил:
– Вы не могли застрелить баронета в моём зимнем саду, потому, что в моём зимнем саду нет никогда не было агавы.
Раков мастерски выдержал паузу и с убийственной вежливостью осведомился:
– Простите, сэр. Боюсь вас огорчить, но не вышло бы ошибки. Я могу узнать, по какому номеру вы звоните.
Обескураженный голос сообщил номер, на что Раков ответил:
– Простите, сэр, но, боюсь, я Вас огорчу, сэр, но вы ошиблись номером. Прошу меня простить, но я вынужден прервать наш разговор, так как, боюсь, на мне лежит ответственность позвонить в полицию и сообщить, что по причине, простите, Вашей невнимательности при наборе телефонного номера я, по Вашей просьбе, застрелил, очевидно, не ту мадам и джентельмена, каких следовало, судя по Вашей непреклонной решительности.
И повесил трубку.
– Ну, что? – спросил Ваганькин.
– Готово дело, – ответил Раков, – упал в обморок. А то и разрыв сердца схватил. Хотя, конечно, вряд ли.
– Слабак, – поставил диагноз Ваганькин, – а ещё говорят, что англичане – выдержанный народ. Не тот пошёл англичанин, ой не тот.
Раков довольно улыбался.
– Да, верно. – согласился он. – И теперь господин министр не сможет сделать свой доклад, разразится скандал, парламентский кризис, падение Кабинета, досрочные выборы и, как показывают аналитические обзоры британской прессы, у правящей партии немного шансов выиграть эти самые очередные выборы, а это означает – падение курса акций, фунта по отношению к доллару, ну, или, наоборот, – иными словами, лихорадка на финансовой бирже.
Ваганькин потёр руки и с улыбкой подвёл итог:
– И в итоге братва снимет навар.
А потом, как бы в подтверждение наблюдения, что и в сердца москвичей, иной раз, стучится жалость, добавил:
– Одного опасаюсь – как бы с англичанином чего не случилось. Но, будем надеяться, всё обойдётся.
Но Раков стал развивать свою мысль дальше и не дал Ваганькину долго печалиться о судьбе министра.
– Может, конечно, статься, что ничего этого не произойдёт, но, в любом случае, министр свой доклад не сделает, а это означает, что внесение законопроекта, который так мог бы навредить братве, не произойдёт. А там – конец парламентской сессии, потом – парламентские каникулы. А на новую сессию в плане законодательной инициативы ненужный нам проект не запланирован. А далее – уже очередные выборы. А у правящей партии, как уже было замечено, перспективы, судя по ставкам в букмекерских контор – два к девяти. То есть реально – никаких перспектив. А там… Или осёл сдохнет, или султан скончается, или Насреддин умрёт. Словом – всё пучком.
– А мы, – веселился Ваганькин, – выпьем за успех братвы в Лондоне! Да и за успех в Париже.
– Ура! За братву! Ну, держись, Европа, держись Париж, мы идём! “Новые русские” идут !!!
Глава 3
В Париже солнечном
В номере Парижского отеля, с видом на Эйфелеву башню, Ваганькин заказал шампанское и на вопрос портье о сорте ответил:
– Ну, деревня. Во даёт. Известно, какое шампанское. “Абрау-Дюрсо” – вот какое. Разве может быть другое?
Портье, презрительно кривя губы, как это умеют делать только портье, официанты и прочий обслуживающий персонал и только французы в общении с иностранцами, заявил, что шампанского такого сорта у них нет, отродясь не бывало, он такое не знает и что его вообще нет и быть не может в природе.
– Да он на грубость нарывается! – вскипел Ваганькин. – У них в Париже нет Абрау.
– Известное дело, – отозвался Раков и процитировал, –“Худое, брат Пушкин, житьё в Париже. Есть нечего. Чёрного хлеба не допросишься”. Какое уж тут Абрау. Что же до шампанского, то, может быть, выпьем “Аи”?
– Это ещё что такое? – насторожился Ваганькин.
– Это, – отозвался Раков, закрыл глаза и мечтательно стал цитировать, –“К Аи я больше не способен; Аи любовнице подобен Блестящей, ветреной, живой, И своенравной, и пустой…”
– Нет-нет-нет! – запротестовал Ваганькин. – Такое ненадобно. Если Пушкин не советует, то и я не буду. Пушкин у братвы – в большом авторитете.
И, встретив удивлённый взгляд Ракова, добавил:
– Вот только не надо так на меня смотреть. Я, может, университетов не кончал, но не знать Александра Сергеевича – это и на зоне большой косяк.
Ограничились вдовушкой. Раков, выпив шампанское, стал кого-то обзванивать и выяснилось, что звонил он мистеру Брауну, миллиардеру из Техаса и французскому министру.
– Алло! – говорил Раков. – Тьфу, чёрт, ну, в смысле, оу, шит! Хэллоу. Мистер Браун! Говорит мистер Rakoff. Да, подтверждаю предварительные договорённости. All right!!! Вери вел энд вери гуд. Алло! Месье министр! Да, уи. Я говорю: оуи. Да, oui. Sharmant месье. Ждём с нетерпением.
И скоро мистер Браун со своим телохранителем и месье министр со своим секретарём съехались. Уже по тому, что министр – француз и бонвиван – согласился вести переговоры в номере отеля, а не в ресторане, говорило о том, что разговор этот сколь важен, столь и беспрецедентен.
Мистер Браун имел вид человека лет пятидесяти – гангстера на заслуженной пенсии. Под стать ему и телохранитель – двухметровый детина спортивного вида с лицом человека, явно без признаков излишнего интеллекта.
Министр, как и все французы, был носат и изящен, пожалуй, что слишком изящен, имел, как и полагается всем политическим деятелям Пятой Республики, лысину. Секретарь министра, молодой человек лет двадцати двух, благоухал тонкими духами, жеманился и имел вид, вполне рассчитанный на постиндустриальную европейскую толерантность.
Раков представил гостям молчаливого Ваганькина, назвав того Его Превосходительством и сообщил, что состоит при нём переводчиком, усадил милиардера и министра за круглый стол друг против друга, причём телохранитель и секретарь расположились позади своих боссов, Ваганькин сел посередине, а сам Раков курсировал от американца до француза через Ваганькина.
– Итак, господа, – говорил Раков, – господин Vagankinn имеет честь предложить вам свои услуги посредника при заключении обоюдовыгодной сделки.
– Я хочу иметь товар. – заявил мистер Браун и кивнул в сторону окна, где виднелась в лиловеющей вечерней дымке Эйфелева башня. – Но я хочу иметь оригинал. Меня ничто не остановит. Я привык получать то, что хочу. Заявляю это со всей техасской прямотой. Я такой же простой техасский парень, как наш президент и его Кондолиза, хоть она и из Алабамы. Итак, я хочу её.
И чтобы никто не заподозрил мистера Брауна, что он имеет в виду отнюдь не простого техасского парня из Алабамы по имени Кондолиза, мистер Браун энергично кивнул в сторону Башни.
– Боюсь, монсеньоры, – отозвался министр, – что в этом вопросе мы вряд ли сможем прийти к соглашению. Франция не расстанется со своей святыней ни за какие деньги!
При этом министр энергично кивнул в сторону творения Эйфеля и всем на мгновение почудилось, что, как оно и положено, раздались звуки “Марсельезы”.
– Чёрт возьми этого лягушатника! – воскликнул Ваганькин, но его русскую речь, разумеется, никто не понял. – Из-за него может сорваться сделка века.
А Раков перевёл:
– Мой босс говорит, что примирять стороны и приводить их к согласию – его профессия. Итак, мы видим, что уважаемая американская, простите, техасская, сторона имеет твёрдое намерение приобрести Эйфелеву башню, а французская – ни за что не хочет её уступить.
– Нашла коса на камень, – вставил Ваганькин, а Раков продолжил:
– Для этого нам необходимо продать башню в Америку и одновременно, оставить её во Франции. Только и всего.
– Но это решительно невозможно! – в один голос воскликнули американец и француз.
Раков снисходительно улыбнулся и парировал так:
– Раньше это, действительно, было невозможно. Или – или. И третьего не дано. Но для “новых русских” невозможного нет ничего. В принципе. Не хотите ли случай? Вздумалось как-то Его Превосходительству устроить судьбу одного простого, но здорового техасского парня...
– Ах, какая прелесть! – не удержался секретарь и послал обольстительный взгляд телохранителю.
“Вот гусь выискался, – подумал телохранитель, – всадить бы ему пулю между глаз из моей “беретты”.
– ... тут-то мы и взялись за дело, – продолжал Раков, – так прямо ему и говорим, а не хочет ли он возглавить швейцарский банк. Ну, техасский парень и отвечает, что, дескать, а зачем ему это нужно: Мы же говорим, что ведь тогда ты же женишься на дочери Рокфеллера. Он и отвечает, что это резко меняет дело. И соглашается.
Мы – пулей в швейцарский банк, чтобы обрадовать правление известием о том, что нашли им директора. Понятное дело, что они интересуются, кто он таков. Сообщаем, что это простой, но здоровый, техасский парень и слышим в ответ, что такой им не нужен.
Мы же уточняем, что он зять Рокфеллера и слышим, что это резко меняет дело, что они согласны. Из банка – прямиком к Рокфеллеру, порадовать его тем, что нашли ему зятя. Старик интересуется, кто этот потенциальный зять таков и услышав, что это простой, но здоровый техасский парень, отвечает, что такой ему не нужен. Тут-то мы и сообщаем, что он, между прочим, директор швейцарского банка, на что получаем ответ, что, дескать, это резко меняет дело и получаем согласие старика Рокфеллера.
От него – к дочери, мол, радуйся, нашли тебе мужа. Кто таков? Директор швейцарского банка. Зачем такой нужен? Ну, как же! Ведь это же простой, но здоровый техасский парень. И слышим в ответ, что, ясное дело, это резко меняет дело. И получаем согласие. Все довольны, все смеются, а мы имеем наш законный карбач. Процент, то есть. Как видите, всё дело – в акцентах. В умении их расставить.
– All right! –восклицает мистер Браун. – Это хорошая работа. Вот так же и я хотел бы получить Эйфелеву башню.
– Восхитительно! – оценил рассказ министр. – Но я не вижу, как этот принцип распространить на наш случай. Логика подсказывает, что или Америка получает наш символ, а мы его теряем, что совершенно невозможно, либо башня остаётся, где есть, но тогда мистер Браун не получает желаемое. Такова логика. А против логики нет аргумента.
– Логика!? – воскликнул Раков. – Нет, это софистика. А я вам так скажу, мы сделаем, что и волки будут сыты, – и Раков кивнул в сторону мистера Брауна, – и овцы целы, – кивок министру.
– Но как???
– Элементарно. Мистер Браун, как вы намереваетесь перевезти в Америку...
– В своё техасское ранчо.
– ... в своё техасское ранчо башню? Ах, в разобранном виде?
Чудненько! А вы, господин министр, позвольте полюбопытствовать, какой факультет университета закончили? Юридический. По римскому праву специализировались. Превосходно! А теперь о башне. Каково её техническое состояние? Ах, нуждается в капитальном ремонте. Это восхитительно!
Мистер Браун, министр и их спутники выражали явное недоумение. А Раков продолжал:
– А теперь самое время прочесть коротенькую, но очень полезную лекцию о сути юридического лица. Итак, помните, господин министр, пример из римского права? Из гавани в Остии вышел корабль. И, знаете ли, поплыл себе, поплыл. Пардон, корабли, как и моряки, по морям не плавают. Они по ним ходят. Вот и наш корабль ходил по морям, по волнам. Ходил себе и ходил. А вместе с ним, но совершенно от него независимо, и время не стояло на месте. Тоже шлои шло. Время шло и всё текло, всё изменялось, по слову старика Гераклита Тёмного, вот и пришлось заменить в корабле какую-то деталь. Заменили. Пошли дальше. Дальше – больше. То такелаж нужно заменить, то рангоут. Меняли, конечно. И вот пришло время, и в гавань Остии вернулся старый корабль. Но ни одной прежней детали в нём уже не было. Детали были все новые, но корабль-то был всё тот же.
– Да, – кивнул министр, – я помню это из курса римского права. Только, воля ваша, никак не пойму, при чём здесь корабль, юридическое лицо и всё римское право впридачу, когда речь идёт об Эйфелевой башне? Ведь башни не плавают. И не ходят. Ни по морям, ни посуху.
– Не плавала?! Не ходила?! Это она раньше не плавала и не ходила. А у нас, у “новых русских”, даже Эйфелева башня поплывёт и пойдёт куда нужно. Пойдёт, как миленькая.
– Ну, это сомнительно.
– Отнюдь нет. Господин министр, вы же не станете отрицать, что если, во время ремонта, заменить в башне одну единственную деталь, то башня ведь останется прежней?
– Верно.
– А если две-три детали заменить? Куда подевается ваша башня?
– Башня останется. Это очевидно.
– Ну, вот оно – решение проблемы. В этом вся соль. Эйфелева башня ремонтируется со стопроцентной заменой деталей и остаётся в Париже, где она и была. А высвободившиеся при реконструкции детали, которые вовсе-то и в замене не нуждаются, перевозятся в Америку, где из них вновь собирается Эйфелева башня и как раз та, что стояла в Париже. Ну, не гениально ли это?! И волки сыты, и овцы целы. Париж имеет свою гордость – Эйфелеву башню. Ту же самую. И одновременно её же имеет и господин Браун на своём ранчо в Техасе. Подлинную. Ту, что стояла в Париже.
Мистер Браун и министр разом воскликнули:
– Гениально! Вот это пример деловой хватки!
– Ах, какой милашка! – восхитился секретарь, а телохранитель добавил:
– Да он мозгами орудует не хуже, чем я своим “Смит-и-Вессоном”.
– А теперь слушай сюда! – стукнул по столу кулаком Ваганькин, а Раков перевёл на деловой простые, но сильные слова приятеля:
– У братвы есть договор с Правительством Франции на ремонт башни. Мистер Браун переводит деньги на наши счета в банк Швейцарии, и отнюдь не тот, где директором – простой, но здоровый техасский парень, мы ремонтируем для Франции Эйфелеву башню, а Америке поставляем высвобождаемые детали. Разумеется, Франция оплачивает ремонтные работы, а Америка платит нам за Эйфелеву башню. Нема базара!
– Уи! – воскликнул министр.
– Йес! – подхватил мистер Браун.
– Ура! – резюмировал Ваганькин. – Шампанского! Икры! Девочек!
Тут же влетели официанты, внесли французское шампанское, русскую икру и ввели интернациональных девочек.
Провозгласили тост за Америку! Тост за Францию! За братву и “новых русских”!
– Ура! – кричал Ваганькин. – Хапмана обули! Лондонскую биржу потрясли! Эйфелеву башню из Парижа в Америку продали!
А Раков, подхватив на руки хорошенькую француженку и неся её в спальню, вторил:
– Ну, держись, Европа! “Новые русские” идут!
© 23.06.2015 Владислав Кондратьев
Свидетельство о публикации №115111408637