Мандельштам. В борьбе кролика с барсом

 Сегодня мы обратимся к творчеству поэта, у которого некая отстраненность от жизни, способность посредством образов перемещаться во времени и в пространстве удивительным образом сочетаются с живыми впечатлениями реальной жизни.

 …Осипу Мандельштаму вообще была свойственна двойственность, которую – как это ни парадоксально – нужно рассматривать как единое целое. К счастью, некоторые современники, исследователи так и делали, некоторые же обращали внимание на какую-то одну черту в ущерб другой, и создавали искаженный образ поэта – поэта, двойственность натуры которого на самом деле можно считать его целостностью, поскольку она не входила в противоречие с его предназначением человека и художника:

Дано мне тело – что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?

За радость тихую дышать и жить
Кого, скажите, мне благодарить?

Я и садовник, я же и цветок,
В темнице мира я не одинок.

На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло,

Запечатлеется на нем узор,
Неузнаваемый с недавних пор.

Пускай мгновения стекает муть –
Узора милого не зачеркнуть.

 Это стихотворение Мандельштама 1909 года стало одной из любимейших вещей его современников, причем, не только читателей, но и собратьев по перу, – несмотря на то, что писать стихи он начал незадолго до этого – в 1908 году, как раз с начала его обучения во Франции, в Сорбонне (тогда еще семья могла позволить себе платить за обучение). Отец Осипа Мандельштама – Эмилий Вениаминович, был мастером перчаточного дела, купцом первой гильдии, мать, Флора Овсеевна, была музыкантом, что, несомненно, отразилось на особом отношении поэта к музыке, на манере его стихосложения, даже на его манере говорить, которую друзья называли «птичьим щебетом».

 Родился Осип Мандельштам 3 (15) января 1891 года в Варшаве, в 97-м году семья переехала в Петербург. С 1900 по 1907 годы будущий поэт посещал Тенишевское училище, и таким образом получил хорошее начальное образование. Во время обучения в Сорбонне Мандельштам увлекся французской поэзий, в частности, творчеством классиков Франсуа Виньона и Шарля Бодлера, основоположника символизма Поля Верлена. Приезжая в Россию, он погружался в поэтическую среду русских символистов, и в частности, посещал лекции по стихосложению у Вячеслава Иванова.

 Однако вот что вспоминала в своих бесценных мемуарах «На берегах Невы» младшая современница символистов Ирина Одоевцева (мы уже обращались к этим воспоминаниям, поскольку ее память сохранила множество фактов и деталей той эпохи, а критичный ум не позволил опуститься до эмоциональных интерпретаций). Итак, по свидетельству Одоевцевой, «Мандельштам относился к занятиям в литературной студии «без должного уважения», как он сам признавался.

 «Научить писать стихи нельзя. Вся эта «поэтическая учеба» в общем ни к чему. Я уже печатался в «Аполлоне», и с успехом, – рассказывал он, – когда мне впервые пришлось побывать на Башне у Вячеслава Иванова по его личному приглашению. Он очень хвалил мои стихи: «Прекрасно, прекрасно. Изумительная у вас оркестровка ямбов, читайте еще. Мне хочется послушать ваши анапесты и амфибрахии». А я смотрю на него, выпучив глаза, и не знаю, что за звери такие анапесты и амфибрахии. Ведь я писал по слуху и не задумывался над тем, ямбы это или что другое. Когда я сказал об этом Вячеславу Иванову, он мне не поверил. И убедить его мне так и не удалось. Решил, что я «вундеркиндствую», и охладел ко мне. Впрочем, вскоре на меня насел Гумилев. Просветил меня, посвятил во все тайны. Я даже удостоился чести быть объявленным акмеистом. <…> какой я акмеист? Но по слабости характера я позволил наклеить себе на лоб ярлык и даже усердно старался писать по-акмеистически», – так вспоминала Ирина Одоевцева.
 А вот для сравнения со сказанным – стихотворение Осипа Мандельштама 1912 года, написанное как раз в начале его знакомства с Гумилевым и придуманным им поэтическим направлением акмеизм:

Когда показывают восемь
Часы собора-исполина,
Мы в полусне твой призрак носим,
Чужого города картина.

В руках плетеные корзинки,
Служанки спорят с продавцами,
Воркуют голуби на рынке
И плещут сизыми крылами.

Хлеба, серебряные рыбы,
Плоды и овощи простые,
Крестьяне – каменные глыбы,
И краски темные, живые.

А в сетке пестрого тумана
Сгрудилась ласковая стая,
Как будто площадь утром рано –
Торговли скиния святая.

 Учитывая, что основным требованием акмеизма была точность образов и деталей, по этому признаку Мандельштама, конечно, можно причислять к акмеизму. Но прежде он, как уже упоминалось, находился под влиянием символизма, хотя при этом был самостоятельным в том смысле, что во всех его стихотворениях вполне определенно обозначено личностное мировоззрение автора – трагизм человека, с одной стороны погруженного в суету человеческого мира и осознающего его бренность, хрупкость, и с другой – ощущающего вечность мироздания. Вот, к примеру, стихотворение Осипа Мандельштама 1910 года:

Когда удар с ударами встречается
И надо мною роковой,
Неутомимый маятник качается
И хочет быть моей судьбой,

Торопится, и грубо остановится,
И упадет веретено, –
И невозможно встретиться, условиться,
И уклониться не дано.

Узоры острые переплетаются,
И, все быстрее и быстрей,
Отравленные дротики взвиваются
В руках отважных дикарей…

 После того, как в 1911 году отец разорился, Осипу Мандельштаму пришлось продолжать обучение в России, и ради поступления в Петербургский университет, чтобы обойти квоту для евреев, поэт покрестился в методистской церкви. В университет в том же 11-м году он таки был зачислен – на романо-германское отделение историко-филологического факультета, но учился небрежно, с перерывами, и, не закончив курса, бросил обучение в 1917 году.

 Как-то без пафоса, без эпатажа, столь модных в тот период в среде молодых художников, Осип Мандельштам стал поэтом признанным и уважаемым, хотя и писал не так много, и сборник долгое время у него был всего один – изданный в 1913 году «Камень», который переиздавался еще два раза, каждый раз с несколько измененным содержанием. И хотя специально поэт не стремился к скандальной славе, он часто совершал странные поступки, и его считали чудаковатым, не от мира сего, даже немножко сумасшедшим. Стоит ли удивляться тому факту, что его любимым русским поэтом был Константин Батюшков?

Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне – и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю вечность?

И Батюшкова мне противна спесь:
Который час, его спросили здесь,
А он ответил любопытным: вечность!

 Это стихотворение 1912 года. Батюшков, как известно, в русской поэзии был родоначальником эстетики эпикурейства с его культом чувственных наслаждений, любви, дружбы, веселья. Однако спустя время поэт погрузился в состояние мрачного разочарования в жизни, и в стихах последнего периода его творчества звучали трагические ноты. Так и в творчестве Мандельштама первого периода звучит ребяческий восторг от радостей земных:

Где слог найду, чтоб описать прогулку,
Шабли во льду, поджаренную булку
И вишен спелый сладостный агат!
Далек закат, и в море слышен гулко
Плеск тел, чей жар прохладе влаги рад.

Твой нежный взор, лукавый и манящий,
Как милый вздор комедии звенящей
Иль Мариво капризное перо,
Твой нос Пьеро и губ разрез пьянящий
Мне кружит ум, как «Свадьба Фигаро».

Дух мелочей, прелестных и воздушных,
Любви ночей, то нежащих, то душных,
Веселой легкости бездумного житья!
Ах, верен я, далек чудес послушных,
Твоим цветам, веселая земля!

 Это стихотворение Осипа Мандельштама 1906 года. Это легкое, детское восприятие радостей земных у поэта граничило с ощущением постоянной внутренней тревоги, даже страха. Так, в тех же мемуарах «На берегах Невы» Ирина Одоевцева вспоминала:

 «Мне необходимо жить подальше от самого себя, – повторял он часто. – Мне необходимо находиться среди людей, чтобы их эманации давили на меня, и не давали мне разорваться от тоски… Это действительно страшно. Я сижу один в комнате, и мне кажется, что кто-то входит. Кто-то стоит за спиной. И я боюсь обернуться. Я всегда сажусь так, чтобы видеть дверь. Но это плохо помогает.
 Я понимаю, что он не шутит.
 – Чего же вы боитесь?
 Он разводит руками.
 – Если бы я знал, чего боюсь. Боюсь – и все тут. Боюсь всего и ничего. Это особый, беспричинный страх. На людях он исчезает. И когда пишу стихи – тоже».

 Вот уж действительно – Мандельштам был поэтом, то есть, человеком, который воспринимал окружающую реальность как проявление поэзии мира.

Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.

Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.

Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир, болезненный и странный,
Я принимаю, пустота!

 «Как могла в нем, наряду с такой невероятной трусостью, уживаться такая же невероятная смелость? – удивлялась Ирина Одоевцева. – Ведь нам всем было известно, что он не побоялся выхватить из рук чекиста Блюмкина пачку «ордеров на расстрел» и разорвать их. Кто бы, кроме Мандельштама, мог решиться на такое геройство или безумие? Как же так? Труслив как кролик, и в то же время смел, как барс.
 – А очень просто, – любезно разрешил мое недоумение Лозинский. – Осип Эмильевич помесь кролика с барсом. Кролико-барс, или барсо-кролик. Удивляться тут нечему», – вспоминала Одоевцева.

 Но мы – продолжаем удивляться. В программах рубрики «Душа поэта» слова "жизнь" и "творчество" постоянно звучат в тандеме, хотя часто, очень часто творчество и жизнь поэта сопоставлять трудно, но и рассматривать их отдельно – тоже неправильно: мы хотим знать, каким был человек, написавший прекрасные стихи, что его вдохновляло, что волновало, и в то же время – стихи все равно живут своей самостоятельной жизнью. Может быть, они и есть – душа поэта?

 Так, по крайней мере, подумалось мне, когда прочитала другие воспоминания о Мандельштаме – воспоминания Марины Цветаевой, где она, подробно описывая бытовую сторону своих встреч с поэтом, в конце концов заметила: «Не знаю, нужны ли вообще бытовые подстрочники к стихам: кто – когда – где – с кем – при каких обстоятельствах и т.д. Стихи быт перемололи и отбросили, и вот из уцелевших отсевков, за которыми ползает вроде как на коленках, биограф тщится воссоздать бывшее. К чему: приблизить к нам живого поэта. Да разве он не знает, что поэт в стихах – живой, по существу – далекий?» – писала Цветаева.
 И в случае с Осипом Мандельштамом эти парадоксальные взаимоотношения поэта и его творений особенно бросаются в глаза…

Я вздрагиваю от холода –
Мне хочется онеметь!
А в небе танцует золото –
Приказывает мне петь.

Томись, музыкант встревоженный,
Люби, вспоминай и плачь,
И, с тусклой планеты брошенный,
Подхватывай легкий мяч!

Так вот она – настоящая
С таинственным миром связь!
Какая тоска щемящая,
Какая беда стряслась!

Что, если, вздрогнув неправильно,
Мерцающая навсегда,
Своей булавкой заржавленной
Достанет меня звезда?

 В воспоминаниях людей, знавших Мандельштама, он обычно предстает далеко не симпатичным человеком. И дело не просто в его странностях, в его состоянии «не от мира сего» – он действительно в быту, в социуме вел себя… по каким-то своим законам, которые посторонним могли показаться нелепыми и даже безнравственными. Вот, к примеру, что в своих записках 20-30-х годов вспоминала литературовед Лидия Гинзбург:

 «Чуковский говорил <…> о Мандельштаме:
 – Подумайте, этот карманный вор – всю свою жизнь так безукоризненно чист в литературном деле.
 Быть может, Чуковский говорил это с завистью, потому что сам он принадлежал к противоположному типу деятеля (т.е. литературную невинность потерял, но в карман к вам, разумеется, не залезет) и, как человек со вкусом, не может не понимать, что мандельштамовский тип этически выше».

 Речь идет о том, что Мандельштам прославился тем, что не возвращал деньги и книги. В воспоминаниях Ирины Одоевцевой много забавных подробностей, с этим связанных, причем, без авторской оценки – плохо это, или хорошо. Это было так – и каждый пусть сам делает свои выводы:

 «Встречи с Мандельштамом были всегда не похожи на встречи с другими поэтами. И сам он ни на кого не походил. Он был не лучше и не хуже, а совсем другой. Это чувствовали многие, даже, пожалуй, все.
 Человек из другого мира, из мира поэзии», – писала Одоевцева в мемуарах «На берегах Невы»:

Отчего душа так певуча,
И так мало милых имен,
И мгновенный ритм – только случай,
Неожиданный Аквилон?

Он подымет облако пыли,
Зашумит бумажной листвой,
И совсем не вернется – или
Он вернется совсем другой.

О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края –
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».

Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий,
И действительно смерть придет?

 По воспоминаниям Ирины Одоевцевой, в ответ на это стихотворение 1911 года слушатели гумилевской студии «Живое слово» сочинили Мандельштаму такое посвящение:

Вы, конечно, ненастоящий –
Никогда к вам смерть не придет –
Вас уложат в стеклянный ящик,
Папиросу засунут в рот,
И поставят в лазоревый грот –
Чтобы вам поклонялся народ!

 «Стихи, хотя они и привели Мандельштама в восхищение и восторг, были, как мы сами понимали, далеко не блестящи, – писала Одоевцева. – Но, должно быть, действительно –
 Бывают странными пророками
 Поэты иногда –
ведь о стеклянных ящиках, мавзолеях для поклонения народа никто тогда и понятия не имел. Впрочем, в стеклянный ящик  <…> уложили не Мандельштама, а погубившего его Сталина. Но это случилось позже, много позже. А сейчас все еще зима 1920-21 года…» – вспоминала Одоевцева в своих мемуарах «На берегах Невы».

 И мы тоже вернемся к этому послереволюционному периоду. Как известно, тогда, несмотря на всеобщий хаос и разруху, в художественной, особенно литературной, среде был настоящий творческий подъем.
 В это время Осип Мандельштам скитался по России, хотя обычно пишут – путешествовал. Скорее, это были вынужденные путешествия в поисках приюта, ведь не случайно он производил на всех особое впечатление в том числе и какой-то неприкаянностью.

 В этот период Мандельштам переживал состояния влюбленности, сначала увлекшись подругой Валерия Брюсова Адалис, а затем – Ольгой Арбениной, актрисой, художницей и музой Николая Гумилева, посвятив этому чувству немало стихотворений, как, к примеру, вот это, написанное в 1920 году:

Мне жалко, что теперь зима
И комаров не слышно в доме,
Но ты напомнила сама
О легкомысленной соломе.

Стрекозы вьются в синеве,
И ласточкой кружится мода,
Корзиночка на голове
Или напыщенная ода?

  <…>
Ты все толкуешь наобум,
От этого ничуть не хуже,
Что делать, самый нежный ум
Весь помещается снаружи.
 
  <…>
И, право, не твоя вина,
Заем оценки и изнанки?
Ты как нарочно создана
Для комедийной перебранки.

В тебе все дразнит, все поет,
Как итальянская рулада.
И маленький вишневый рот
Сухого просит винограда.

Так не старайся быть умней,
В тебе все прихоть, все минута.
И тень от шапочки твоей –
Венецианская баута.*
(*Баута – карнавальная полумаска)

 Вот что об этом вспоминала Ирина Одоевцева: «Увлечение это, как и все его прежние увлечения, было «катастрофически гибельное», заранее обреченное на неудачу, и доставляло ему немало огорчений. Оно, впрочем, прошло быстро и сравнительно легко…
 Помню, как я спросила у Мандельштама, что значат и как понять строки, смешившие всех:
 И сам себя несу я,
 Как жертва палачу?
 Я недоумевала. Чем эта добродушная, легкомысленная и нежная девушка походит на палача? Но он даже замахал на меня рукой:
 – И ничуть не похожа. Ничем. Она тут вовсе не причем. Неужели вы не понимаете? Дело не в ней, а в любви. Любовь всегда требует жертв. Помните, у Платона: любовь одна из трех гибельных страстей, что боги посылают смертным в наказание. Любовь – это дыба, на которой хрустят кости; омут, в котором тонешь; костер, на котором горишь.
 – Неужели, Осип Эмильевич, вы действительно так понимаете любовь?
 Он решительно закинул голову и выпрямился.
 – Конечно. Иначе это просто гадость. И даже свинство, – гордо прибавил он.
 – Но вы ведь не в первый раз влюблены? Как же? – не сдавалась я. – Или вы по Кузьмину каждый раз:
 И снова я влюблен впервые,
 Навеки снова я влюблен.
 Он кивает, не замечая насмешки в моем голосе:
 – Да, всегда в первый раз. И всегда надеюсь, что навсегда, что до самой смерти. А то, прежнее, – ошибка. – Он вздыхает. – Но сколько ошибок уже было. Неужели я так никогда и не буду счастлив в любви?» – писала Одоевцева.

 Никто и в самом деле не думал, что именно Мандельштам будет счастлив в любви и в семейной жизни. И в 1922 году известие о том, что он женился, потрясло и удивило многих.

 Со своей будущей женой Надеждой Хазиной – будущим лингвистом и писательницей, он познакомился еще в 1919 году в Киеве. Она была младше него на восемь лет, он был известным поэтом. Литературовед Александр Дейч вспоминал об этом: «Появилась явно влюбленная пара – Надя Х. и О.М. Она с большим букетом водяных лилий, видно, были на днепровских затонах».

 Если эта влюбленность действительно была – то все годы, до официального вступления в брак, Мандельштам скрывал ее. В 1923 году вышел сборник его стихов под названием «Вторая книга» с посвящением жене – Н.Х. На самом деле, это была третья книга: в 1922 году в Берлине вышел сборник Осипа Мандельштама «Тристии» («Скорбные песни», название восходит к поэзии Овидия), который составили стихотворения периода 1916-20 годов, восхитившие его друзей и коллег по перу.

 В эти годы Мандельштам много времени проводил в Крыму – у Максимилиана Волошина в Коктебеле, у известной богемной пары Веры и Сергея Судейкиных в Алуште, которым, в частности, посвятил волшебное стихотворение, первыми свидетелями чтения которого в 1920 году стали Гумилев, Оцуп, Лозинский и Ирина Одоевцева, которая вспоминала:
 
 «Гумилев, сознавая всю важность этого исторического вечера – первое чтение «Тристии» в Петербурге, как-то особенно торжественно подкидывает мокрые поленья в огонь…
 – Начинай, Осип!
 И Мандельштам начинает:

Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:
– Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки – идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса – не поймешь, не ответишь.

После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,
Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот
Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, –
Не Елена – другая, – как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

 Но вернемся к истории семейной жизни Мандельштама: в 1922 году он неожиданно для всех обрел и тепло семейного очага, и верную, надежную подругу жизни – Надежду Яковлевну Хазину. Ирина Одоевцева в своих мемуарах «На берегах Невы» описывала последнюю встречу ее мужа, поэта Георгия Иванова, с Мандельштамами у них дома:

 «Он еще никогда не видел женщин в мужском костюме. В те дни это было совершенно немыслимо. Только через много лет Марлен Дитрих ввела моду на мужские костюмы <…> Жена Мандельштама, несмотря на обманчивую внешность, оказалась прекрасной и хлебосольной хозяйкой. За борщом и жарким последовал кофе с сладкими пирожками и домашним вареньем.
 – Это Надя все сама. Кто бы мог подумать? – Он умиленно смотрит на жену. – Она все умеет. И такая аккуратная. Экономная. Я бы без нее пропал. Ах, как я ее люблю.
 Надя смущенно улыбается, накладывая ему варенья.
– Брось, Ося, семейные восторги не интереснее супружеских сцен. Если бы мы не любили друг друга – не поженились бы. Ясно», – вспоминала Одоевцева.

 Они действительно прошли все тяготы жизни вместе, хотя тогда никто о трагическом развитии истории не думал: многие в те голодные и страшные годы разрухи, особенно те, кто остался в России, надеялись, что рано или поздно жизнь наладится. Все – кроме Мандельштама:

«Век», стихотворение 1923 года:

Век мой, зверь мой, кто сумеет
Заглянуть в твои зрачки
И своею кровью склеит
Двух столетий позвонки?
Кровь-строительница хлещет
Горлом из земных вещей,
Захребетник лишь трепещет
На пороге новых дней.

Тварь, покуда жизнь хватает,
Донести хребет должна,
И невидимым играет
Позвоночником волна.
Словно нежный хрящ ребенка,
Век младенческой земли.
Снова в жертву, как ягненка,
Темя жизни принесли…

 Даже во время той прощальной встречи с Ивановым, который вместе с Одоевцевой собирался уезжать, он чувствовал обреченность:

 «– До свидания, Осип! – Георгий Иванов обнимает его крепко. И целует.
 – Не до свиданья, а прощай, если уедешь. Прощай, Жорж.
 У Мандельштама глаза полны слез.
 – Полно, Осип. Скоро все кончится, все переменится. Я вернусь, и мы с тобой снова заживем в Петербурге.
 Но Мандельштам грустно вздыхает:
 – Ты никогда не вернешься», – писала Одоевцева.

В эти годы стихи Мандельштам стал писать значительно реже, а вплоть до 1930-го последние несколько лет – вообще не писал. Зато много работал над прозой, критическим статьями, переводил итальянских, французских, грузинских поэтов, хотя по воспоминаниям близких, переводить не любил. Вот что, к примеру, пишет один из современных литературоведов: «Боюсь, что высшая похвала переводным стихам Мандельштама в том, что это совсем не переводы. Сонеты Петрарки – верный принципам серебряного века, Мандельштам включил их в сборник оригинальных стихотворений – представляют у него попытку передать звук итальянского стихосложения, а не смысл текста».
А вот один из сонетов Петрарки в стихотворной версии Мандельштама:

Как соловей сиротствующий славит
Своих пернатых близких ночью синей
И деревенское молчанье плавит
По-над холмами или в котловине,

И всю-то ночь щекочет и муравит
И провожает он, один отныне, –
Меня, меня! Силки и сети ставит
И нудит помнить смертный пот богини!

О, радужная оболочка страха!
Эфир очей, глядевших в глубь эфира,
Взяла земля в слепую люльку праха, –

Исполнилось твое желанье, пряха,
И, плачучи, твержу: вся прелесть мира
Ресничного недолговечней взмаха.

 Показательно, что и современные нам литературоведы, и современники Мандельштама, проводят параллели с творчеством Пастернака – как равных по масштабу поэтов. Эти параллели, зная творчество обоих, напрашиваются, конечно, сами собой, но важен также угол зрения, под которым исследователь анализирует литературный процесс, приводя в пример этих авторов. Так, например, как точка зрения Лидии Гинзбург в ее размышлениях о выборе темы писателями в эпоху тридцатых годов:

 «Выбор темы в наши дни одна из труднейших проблем литературного дела. Наибольшим распространением пользуются два способа:
 1. Исходя из социального заказа, писатель из наличных тем выбирает самую стопроцентную. Этот способ порочен, потому что тема не работает без зарядки авторским импульсом. Так получаются вещи идеологически выдержанные и скучные.
 2. Писатель выбирает тему по признаку смежности и с авторским импульсом и с социальным заказом. Способ этот порочен, потому что в произведении начинается чересполосица. Одна полоса – под социальный заказ, и она выглядит уныло. Другая полоса – под внутренний опыт писателя, и она выглядит испуганно. Следующая полоса опять под заказ и т.д. Так получаются вещи идеологически невыдержанные и скучные.
 Пастернак, Мандельштам, еще два-три человека писали более или менее прямо о том, что для них было важно, и это походило на дерзость. Дерзости позволены большим людям (это исторически справедливо)», – писала Гинзбург.

 И вот эта дерзость, тот странный симбиоз ребяческой смелости и детской трусости у Мандельштама, о котором мы говорили раньше, привели к трагедии: в 1933 году он, задыхавшийся в сталинском режиме, написал знаменитое и отчаянное стихотворение-памфлет, которое, конечно же, нигде нельзя было печатать – и он прочел его нескольким избранным:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы как черви жирны,
И слова как пудовые гири верны,
Тараканьи смеются глазища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей,
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову дарит за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз, –
Что ни казнь у него – то малина
И широкая грудь осетина.

 Один из тех, кому читал этот стих Мандельштам, был Пастернак, который ему сказал: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, который я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому». Тем не менее, Мандельштам не послушал его, и кто-то в конце концов донес на поэта. Его арестовали в ночь с 13 на 14 мая 1934 года, и после следствия отправили в ссылку в Пермский край, куда его сопровождала верная подруга, Надежда Яковлевна.

 Супруга Бориса Пастернака, Зинаида Николаевна, в своих воспоминаниях писала:  «Вскоре до нас дошли слухи, что Мандельштам арестован. Боря тотчас же кинулся к Бухарину, который был редактором «Известий», возмущенно сказал ему, что не понимает, как можно не простить такому большому поэту какие-то глупые стихи и посадить человека в тюрьму».

 Это заступничество Пастернака имело, по свидетельству той же Зинаиды Николаевны, продолжение: «Как-то вбежала соседка и сообщала, что Бориса Леонидовича вызывает Кремль. Меня удивило его спокойное лицо, он ничуть не был взволнован. Когда я услышала «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович» – меня бросило в жар. Я слышала только Борины реплики и была поражена тем, что он разговаривал со Сталиным, как со мной. С первых же слов я поняла, что разговор идет о Мандельштаме. Боря сказал, что удивлен его арестом, и, хотя дружбы с Мандельштамом не было, но он признает за ним все качества первоклассного поэта и всегда отдавал ему должное. Он просил по возможности облегчить участь Мандельштама, и, если возможно – освободить его» – вспоминала Зинаида Пастернак.

 Насколько этот разговор мог повлиять на решение Сталина, мы судить не можем. Известно, что в ссылке, в Чердыни, Мандельштам выбросился из окна. Тем не менее, факт остается фактом: вскоре ему разрешили самостоятельно выбрать место проживания, и он с Надеждой Яковлевной выбрал Воронеж – родной город русского поэта Алексея Кольцова.

 В этот период их поддерживали и навещали немногие, но в их числе была и Анна Ахматова. Здесь Осип Эмильевич много писал, и стихи эти известны как цикл «Воронежские тетради». Местные краеведы убеждены, что Мандельштам очень любил Воронеж, но несомненно также и то, что здесь он чувствовал себя загнанным в клетку зверем. И он, поэт, с юности понимающий язык звезд, смириться с диктатом мелочного и мстительного земного правителя не мог:

Я около Кольцова,
Как сокол, закольцован,
И нет ко мне гонца,
И дом мой без крыльца.

К ноге моей привязан
Сосновый синий бор,
Как вестник без указа
Распахнут кругозор.

В степи кочуют кочки,
И все идут, идут
Ночлеги, ночи, ночки –
Как бы слепых везут.

 В 1937 году закончился срок воронежской ссылки, и Мандельштамы вернулись в Москву – но ненадолго: секретарь Союза писателей Ставский в 1938 году на имя наркома внутренних дел Ежова состряпал письмо, в котором предлагал «решить вопрос о Мандельштаме», поскольку его стихи – «похабные и клеветнические». После этого в ночь с 1 на 2 мая 1938 года поэт был арестован и по этапу отправлен в лагерь на Дальний Восток. В пересыльном лагере Владивостока 27 декабря 1938 года он умер от тифа, и похоронен в братской могиле вместе с другими заключенными.

 По воспоминаниям современников, он будто специально провоцировал конфликт с режимом, будто бы искал смерти: он не умел жить несвободным. И в натуре Мандельштама в борьбе барса и кролика победил барс: внутренняя свобода поэту была дороже жизни.

Заблудился я в небе – что делать?
Тот, кому оно близко, – ответь!
Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть.

<…>
И когда я усну, отслуживши,
Всех живущих прижизненный друг,
Он раздастся и глубже и выше –
Отклик неба – в остывшую грудь…


Рецензии
Ой, Виктория, спасибо! Буду заходить и читать. А пока я по Вашей наводке скачал книгу Ирины Одоевцевой в FB2 формате, и читаю её. Замечательная вещь. Начинается с того, как Гумилёв лекцию читал, всё это очень ясно себе представляешь. Я всю жизнь свою от поэзии был очень далёк, за исключением, разве что чтения Блока, и только ближе к пенсии и благодаря интернету стал кое в чём разбираться. И в теоретическом плане тоже.
Дмитрий

Маштаков   30.10.2015 13:36     Заявить о нарушении
Рада, что не зря старалась!

Виктория Фролова -Вита   30.10.2015 13:46   Заявить о нарушении