Памяти деда Андрея Ивановича Щетинина
Не знаю, в каких краях, в какой семье родился, кто были его родители, и кем был мой дед по материнской линии Щетинин Андрей Иванович.
Мне уже не у кого спросить. Нашла однофамильца и написала ему, объяснила, почему беспокою, но не получила ответа. Жалко, конечно, но так-как он человек очень занятой, беспокоить повторно неудобно. Думаю -может быть, письмо не нашло его, или так же, как я, не знает ничего о своих предках, да мало ли, причин может быть много, а надумать их и того больше.
Люди добрые, интересуйтесь своей родословной, пока живы ваши родные люди: отцы, матери, бабушки и деды.
Мама рассказывала, что она родилась в Верхнем Баскунчаке в июле 1911 года, а к 1917 году семья оказалась в Красном Куте Саратовской области. Почему дед выбрал именно этот город, и где жил и работал до Баскунчака, и где работал в Баскунчаке, я, наверно, никогда не узнаю.
В то время деду было уже 37 лет и у него было четверо детей: моя мама , старший братишка мамы Миша, потом были Валя – 1913 г.р. Зоя – 1915 г.р. А пятый, Коля , родился уже в Красном Куте в 1918году.
Дед намеревался пойти работать жандармом, но случилась революция, и он нашел себе место на железной дороге, в качестве кого, не знаю. Мама рассказывала, что о нём как-то в стенгазете написали : «Я Щетина-делегат, служба эксплуатации, слава Богу, я богат и без кооперации». Может, ругали за что-то или критиковали стихами известного поэта?
Недалеко от вокзала с незапамятных времён стоят два двухэтажных дома из красного обожжённого кирпича, непростой фигурной кладки. Их ещё немецкие переселенцы построили. Семья деда жила в одном из этих домов на втором этаже. В них и сейчас живут люди. Крепко строили.
Всегда стараюсь посмотреть на них из вагонного окна, когда выпадает счастливый случай, а так же на небольшой, старый, приземистый, чистенький, побеленный вокзальчик с привокзальной площадью за ним, где в газетном киоске всю свою сознательную трудовую жизнь, до последнего своего часа работала моя двоюродная сестра, старшая дочь дяди Коли, Люся.
Как долго прожила семья деда в Красном Куте и когда переехала в Кресты, не знаю.
Позже село назвали Верхний Еруслан, а раньше это было немецкое поселение и называлось Лянгенфельд или Кресты. Немецких поселений на Волге было много, это и Норки, и Ахмат... Тогда ещё существовала Республика Немцев Поволжья, столицей которой был город Покровск. А сейчас это город Энгельс.
Жили дед с бабушкой в саманном немецком доме, толстостенном, с четырёхскатной крышей, крытой гладкими, светлыми, тесовыми досками, такими тёплыми и уютными на солнце. До сих пор чувствую их тепло. Мы забирались на неё по деревянной, вертикально прилаженной к стене, лестнице в сенях между стойлом для коровы с яслями, куда дед клал для неё свежее сено, и ларём, где в отсеках хранились отруби, мука и зерно.
Возле дома огород, огороженный заборчиком из хвороста. Сажали картошку и больше ничего. Поливал огород дождь, картошка росла, и урожая хватало на всю зиму.
За водой для хозяйственных нужд ходили на речку. Но воду брали не из неё. Это сейчас Еруслан широк и полноводен, а в годы моего детства он летом высыхал местами до размеров небольшого ручейка.
Мы спускались к заводи с прозрачной, почти стоячей водой. Было видно, как в ней плавают щурята, окуньки и краснопёрки. Тут рядом и была криница.
Подземные ключи пробивались чистой, как слеза, водой. Кто-то заботливо соорудил деревянный сруб, чтобы земля вокруг ключей не обваливалась, и он наполнялся. Два ведра можно было набрать. И если до нас воду в кринице уже кто-то зачерпнул, мы не горевали, а купались, пока она наполнялась новой водицей.
Сельские девочки носили воду на коромыслах, у кого какие были. У кого дугой, его можно было перекладывать с плеча на плечо. У кого коромысло, которое сразу на два плеча водружалось, так как было прямым и с выемками под плечи. Длинные крючки позволяли не наклоняться низко при поднятии вёдер и при опускании их на землю.
А мы с сестрёнкой были девочки городские, носили на руках, нам так было легче. В городе у нас не было водопровода, но была колонка недалеко от дома. Из неё брали воду и для домашних дел, и для небольшого огородика при доме.
Был в селе колодец, но вода в нём была солоновата, ни для еды, ни для питья её не использовали. Дед посылал нас к колодцу за водой для коровы и для замеса.
В доме было четыре комнаты Первая была прихожей. Летом она служила столовой. Слева и справа у стен стояли лавки или, скорее, деревянные диванчики со спинками, а между ними стол упирался торцом в подоконник. На зиму же она вся до самого потолка закладывалась кизами , чтобы обогреваться и варить еду. Здесь же и печка с шестком, отсюда она топилась, и продолжалась во второй комнате, где в неё был вмазан большой чугунный казан для тёплой воды зимой, и туда складывалась какая-то мелочь летом.Казан накрывался большой деревянной крышкой.
Во второй стояла горка с посудой, с лева и с права у стен, разрисованных двоюродными братьями самолётами и танками, две железные кровати, и у окна обеденный стол.
Третья, пожалуй, зала. Здесь в переднем углу широкое, от самого пола высокое зеркало, с полочками, расположенными низко, в нём фигура отражалась во весь рост.
Бабушкина швейная машинка «Зингер». Бабушка хорошо шила, всё село приходило к ней, и она никому не отказывала в просьбе.
Тёти Зоина кровать, всегда аккуратно убранная и чистая, подушки пышные горкой одна на другой, а сверху накрытые тюлевой накрахмаленной накидушкой.
Большой стол под чистой скатертью, а на нём, как и на каждом подоконнике, цветы.
Тумбочка с коричневым патефоном, на патефоне чемоданчик с пластинками. Он раскрывался и - пластинки веером, каждая в своей ячейке. А те, которым не хватало места в чемоданчике, хранились в тумбочке на полочках. Пластинок было много и мы, дети, всегда с удовольствием слушали их, стоя вокруг, и интересно нам было не только слушать, но и наблюдать, как это нитка сматывается, сматывается и всё равно остаётся на том же месте.
Я помню неповторимый голос Лидии Руслановой, пела она «Валенки», и «Сама садик я садила". Помню «Счастье моё», и «Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг», и «Осень, прохладное утро...», и «Прощай, мой табор», и «Ты смеёшься надо мною, ты смеёшься, ангел мой, и, тоску свою скрывая, сам смеюсь я над собой…», и «Выйду к морю, выйду к морю я под вечер, там одну красотку встречу», и «Челиту»- Ну кто в нашем крае Челиту не знает, она так умна и прекрасна…» и "Галому": О, голубка моя, как тебя я люблю...". и "Чайка смело пролетела над седой волной..." А позже - "Через горы, реки и долины, сквозь пургу, огонь и горький дым, мы вели машины, объезжая мины, по путям-дорогам фронтовым".....
Четвёртая, самая маленькая комнатка, спаленка деда и бабушки. На окне пушистая, во всё окно, с резными листочками душистая герань. Здесь же стоял шифоньер из красного дерева, с массивным, красивым резным карнизом, с множеством передвигающихся вешалок. Таких шифоньеров я больше никогда не встретила.
На каждом окне цветы. А подоконники широкие, стены-то в доме толстые. И фикус стоял на полу, и бабушка влажной тряпочкой вытирала пыль с его широких, словно лакированных, листьев, а в дождь выносила из комнаты под открытое небо, чтобы он подышал свежим воздухом. Было интересно наблюдать, как растет фикус, выпуская стрелу, конусом свёрнутого листа. А ещё были и жасмин, и олеандр.
Приезжали к деду однажды двое мужчин – Данил и Яков, немцы, когда-то жившие в этом селе, и кто-то из них даже в этом доме. Один черноволосый и серьёзный, а другой белобрысый и шутливый. Было это, не знаю точно, в каком году. Наверное, война ещё шла, мы уже эвакуировались из Лиды, из Западной Белоруссии. Значит, в 1941-43 году, отец уже погиб. Помню, как угощали сестрёнку своей едой. Она была пухленькая, хорошенькая, им понравилась, а я была бледная, тощая худышка.
Помню, что на ногах у одного, который шутливый, были обмотки, и он, наматывая и сматывая их, всё удивлялся, почему получается петля, которая, вроде бы, не должна была получаться.
Они пробыли недолго, уехали и исчезли навсегда.
Председатель колхоза регулярно слал деду бумаги, в которых приказывал немедленно дом освободить: дом стоит на колхозной земле, а дед категорически отказывается идти в колхоз, значит, и жить в доме не имеет права.
Получив очередную бумагу, дед приказывал нам не шуметь, водружал на нос очко (очки с одной линзой) и принимался писать ответ.
А ещё раньше у деда был сад, который он посадил и который зачах и зарос, не по его воле лишённый ухода. Когда мы с мамой приезжали в Красный Кут и шли в Кресты по пыльной дороге, переходили по деревянному мосту речку, недалеко от дедушкиного дома мама всегда показывала нам это место и говорила: « А вот это был дедушкин сад». Скотина обглодала его и вытоптала.
Ульи за ненадобностью пришлось перенести в саманный сарайчик-пчельник рядом с домом. Мы, дети, заглядывали в него через единственное окошко, видели рассохшиеся пчелиные домики и всякий хлам. Это я теперь понимаю, что дед занимался пчёлами.
Летом у деда была забота - заготовка топлива на зиму. Практически всё лето.
Да, всё лето. Делал замес из коровьего навоза, в который добавлял сухую траву, солому, разбавлял водой, которую носили из колодца.
Навоза от одной коровы, которую держали, не хватило бы, конечно, чтобы сделать запас топлива на всю зиму. Вот и собирали его по всей степи, где только пастухи пасли стада.
А степь огромная, полынная и колючая. Далеко уходили мы, так далеко, что дом скрывался из вида. А ведь и волка можно было встретить, как однажды встретил братишка Толя. Толя испугался, но не побежал от него, а волк стоял,выжидая. Толя пронзительно свистнул, как все мальчишки умеют, это подействовало так, что волк повернулся и удрал в степь. А это случилось на окраине села.
Недалеко от дома был лиман. Вода в нём никогда не высыхала, рос камыш, квакали лягушки, плавали утки-нырки. Нырнёт уточка, и - только хвостик над водой торчит. Их никогда и никто не тревожил, и они нас, детей, не боялись, и вообще никого.
Рядом с лиманом большая, вытоптанная скотиной поляна. Сюда на обеденную дойку пастух пригонял стадо. Женщины со всего села шли подоить свою коровушку.
А когда пастух заканчивал свой обеденный перерыв и щелчком кнута, как выстрелом, а подпасок помогал ему звоном кильчанки, поднимал стадо, дед командовал: «А ну-ка, внучки- онучки!»
Мы хватали тележку, быстренько прикатывали её на поляну и, пока дед выстилал дно и борта тележки травой и сухими коровьими лепёшками, подбирали в ведро свежие, ещё тёплые. Всё это богатство привозилось во двор, и дед начинал колдовать. Оно постепенно превращалось в прямоугольные или круглые брикеты. И всё это, ловко работая лопатой.
Под жарким летним солнцем они сохли, переворачивались несколько раз, потом складывались по две-четыре домиком, потом уже в пирамиды, среди которых мы играли в прятки. А когда высыхали совсем, становились лёгкими и такими плотными, что их можно было рубить топором.
Дед всегда держал корову, двух телят - прошлогоднего называли почему-то полуторником, и нового года, кур и обязательно поросёнка на откорм. Всегда в сарайчике в крепкой загородке сытно хрюкали, лёжа на боку, или истошно визжали, если были голодны, то Борька, то Яшка.
Куры сами к ночи садились на насест, телята ночевали во дворе, а пара ласточек, слепившая гнездо под крышей сарая и прилетавшая сюда каждую весну, со своими птенцами, никому не мешала, а только радовала весёлым щебетом.
Корова в сенях, там у неё было стойло, ясли со свежим сеном или с рубленой травой - берёзкой–вьюнком, пересыпанной отрубями.
Траву мы рвали вдоль межи на колхозном поле, засеянным то ли овсом, то ли рожью. Там её было много. Приготовит дед такую вкусную смесь, и на следующий день вечером коровку не надо из стада встречать, сама домой бежит.
Тут её бабушка доила два раза: утром, перед выгоном в стадо, и вечером. А в обед у лимана.
И каждый раз коровушка давала по ведру молока, доёнку , так бабушка называла ведро, которое в хозяйстве больше ни где не использовалось и было только для молока.
Мы с сестрёнкой пропускали молоко через сепаратор, бабушка сливала сливки в большую пяти-шести литровую глиняную бадейку, которую держала в погребе. Когда бадейка наполнялась до краёв, нужно было сбивать масло. Доставалась маслобойка, сливки переливались в неё, и мы с сестрёнкой начинали крутить ручку.
Разные по устройству бывают маслобойки. Эта была барабанного типа,с лопастями внутри и ручкой снаружи. Мы крутили её, как шарманку. По очереди, потому что рука уставала. Крутили и прислушивались, периодически открывая крышку посмотреть, во что превращается сметана. А ещё лизнуть, потому что очень вкусная была эта сметана. Она густела, потом разжижалась, потом появлялись крупинки, потом комочки, которые, склеиваясь в комочки побольше, и они шлёпались, соскальзывая с лопастей, в пахту, и это шлёпанье напоминало шлёпанье плиц о воду парохода «Персидский», который когда-то ходил по Волге, я его ещё застала.
Смешная история получилась однажды с этой бадейкой и сметаной: не прибавлялось в ней сметаны, сколько ни лей.
А дело было так. Двоюродный братишка Толя перестал приходить на обед, всё пропадал где-то с приятелями. Бабушка ругалась, чего, мол, голодный бегаешь. Полезла она однажды в погреб перелить в бадью сливки, и увидела за бочкой прячущегося Толю. Она его сразу узнала по тюбетейке, которую он носил летом. «Дед,- закричала бабушка, как будто испугавшись,-у нас в погребе вор!». А Толя выскочил из погреба, как пробка. И бадейка снова стала регулярно наполняться.
И вот масло выбирается из маслобойки. Бабушка ладит его в фунтики и сколько-то оставляет себе, а сколько-то надо сдать государству, как и яйца, как и прошлогоднего бычка на мясо. Чтобы сдать норму по яйцам, бабушке приходилось добирать норму по соседям. Я помню слова масло поставка, мясо поставка, яйце поставка.
А пахту, что оставалась в маслобойке, выпивал дед. Говорят, что она очень полезная.
Когда сломался в сепараторе барабан, я бегала с вечерним молоком к соседке, с которой жили на одной улице. К ней многие женщины приходили, занимали очередь, отливали ей кружку цельного молока, выливали в чашу сепаратора свой удой, подставляли под сливы ведро и баночку для сливок и начинали крутить ручку. И я так же делала. Это было совсем нетрудно. Вот идти тёмной улицей назад было страшно.
Улицу-то и улицей назвать было нельзя, потому что дома, в которых люди живут, на ней стояли на большом расстоянии друг от друга. Она, конечно, когда-то была нормальной улицей. Но время было такое, что в поисках лучшей доли снимались семьи с насиженных мест, а дома бросали. Стояли они сиротами, хлопали ставнями, смотрели на мир пустыми проёмами окон. Проходил год, а то и меньше, и от дома оставались стены да труба, потом и они рушились. Оставался глиняный бугор.
Бегу этой улицей, а слева и справа руины. Вот дом, брошенный недавно. В нём какое-то время жила большая семья Тихона. Снялись и ушли, куда, никто не знает, а дом стоит пустой и никому не нужный, дверца чердака на одной петле держится. Бабушка говорит, что там, на чердаке, по ночам черти шумят. Потом опять руина одна, другая.
А вот дом одинокой хромой старухи Сидорихи. Она всегда ходит, опираясь на свою клюку. На неё всегда лаял наш пёс Абрек. Она приходила к деду жаловаться на него, потому что Абрек утащил у неё железную миску. В доме у неё ничего нет. Пол глиняной мазаный. У многих в то время полы мазаные, глиняные были. А глины в тех краях ярко-оранжевые, мягкие, как густая сметана. Мазали ими полы в домах, и дома и снаружи, и внутри.
Вот еще одна-две бывших хаты и, наконец, я дома!
На самом краю села стоял дедов дом. Всякий прохожий, идя мимо, заходил попить водички.
Однажды нагадала бабушка тёте Зое, которая была в ссоре со своим мужем, что Лёшка обязательно вернётся, вот карты показывают короля у порога.
Выходит дед утром, а у порога, свернувшись калачиком, мужик спит. Знакомым оказался, говорит: «Постеснялся будить тебя, Андрей Иванович, а тут всё же не под открытым небом, ты, уж не серчай». А он и не серчал.
А цыганский табор никогда дедов дом не обойдёт. В ту пору кочевали цыгане по городам и весям, обычное было дело. Разбивал табор свои шатры у лимана и первый, кого они навещали, был дед.
Не обходилось и без кражи.
У деда на стене над кроватью висело ружьё, а через стену в хлев, где стояла корова, протянут шнурок с колокольчиком. И колокольчик, и ружьё рядом. «Если что, я сразу услышу»,- говорил дед и был вполне уверен, что колокольчик не подведёт.
Но однажды случилось. Пошёл поутру дед кормить поросёнка, а тот почему-то не визжит и не стучит копытцами. И куры почему-то не кудахчут, и петух не кукарекает. Загородка пуста, кур нет, одни перья вкруг. Недалеко от дома лужа крови. Тут, видно, и получил дедов кабанчик цыганский нож под сердце. И никто, ничего не слышал: и петух не прокричал, и Абрек не залаял, и в доме никто не проснулся, и колокольчик не зазвенел.
Тётя Зоя побежала в Красный Кут в милицию, но когда милиция приехала, табора и след простыл, только костры ещё дымились. Под ними и нашлось то, что осталось от кабанчика.
Пережил и это.
Был дед худ и как-то суховат, ходил пружинисто, так, будто ноги в коленях не разгибались. Седоватые волосы волнисты, усы почти, как у С.М.Будённого.
О себе ничего не рассказывал, да мы и не спрашивали, глупые. Лишь однажды сказал как-то и мне запомнилось:"Я по воде ходил, как по суху". Что бы это значило? Предполагаю, что жизнь начиналась где-то у большой воды, или служба была такая?
Никогда не слышала, чтобы он крикнул на бабушку, или чтобы они ругались. Напротив, он говорил ей всегда :"Мать,счастье моё я нашёл в нашей дружбе с тобой".
К нам, внукам, только на Вы обращался и меня это удивляло.
Сложилась его жизнь так, как сложилась. Он умер в январе 1955 года. Бабушка пережила его на неполные три месяца. Рядышком похоронены на сельском погосте. Царство им Небесное и Вечный Покой,
Эта фотография единственная от него оставшаяся.
Свидетельство о публикации №115100708134