Такая судьба. Гл. 4. 11. Сельвинский

Такая судьба. Еврейская тема в русской литературе (2015). Глава 4.11.

     В поэзию И. Л. Сельвинского (1899-1968) еврейская тема входит рано, и первым ее образцом, на который нельзя не обратить внимание, было стихотворение «Мотькэ-Малхамовес». Оно было написано, когда молодой поэт вошел в объединение, назвавшее себя ЛЦК (Литературный центр конструктивистов), где вместе со своими сверстниками Э. Багрицким, К. Зелинским, В. Инбер, В. Луговским, Н. Ушаковым пытался с использованием новых поэтических средств и приемов выразить своеобразие исторического момента, сближение творческой интеллигенции  с советской властью.
     Как и многие произведения конструктивистов, это стихотворение характеризовалось интенсивной, может быть, даже чрезмерной тягой к экспериментаторству, стремлением вводить в стих различные говоры, жаргоны, пеструю коллекцию живых, разговорных интонаций. Мотькэ-Малххамовэс – это некое поэтическое подобие Бени Крика, он тоже «считался за монарха / И не любил родительного падежа». Интонации еврейского говора словно перешли сюда из «Одесских рассказов»:

«Господин Гуревич, вы неважно выглядите.
Может быть, что-нибудь, не дай бог, съели?
Молодой человек, дайте ж место родителю!
Что это такое, на самом деле.
А вы? Эй, псс!.. Белый галстук!.. Тросточка…
Извинить за выраженье, – вы теряете брюк. <…>
Мотькэ-Малхамовэс идет по Коллонтаевской…
Сдрейфили хамулы, – холера им в живот!..
Он уже расходился, руками махается
И ищет положить глаз на живое.

     Но, не ограничиваясь только ими, Сельвинский гораздо щедрее, чем Бабель вводит в свое произведение  еврейскую лексику: «балабус», «мердэр», «махер».
     Совсем по-другому прозвучит еврейская тема в написанном спустя несколько лет стихотворении «Портрет моей матери». Попавшая в квартиру преуспевающего сына,

«гранд-парада почетный строй
старушка встречает горькой усмешкой:
Она себя чувствует здесь турой,
Стиснутой королевой и пешками.
Корни обиды глубоко вросли.
Сыновний лик осквернен отныне,
Как иудейский Иерусалим,
Ставший вдруг христианской святыней».

     В 1936 г. Сельвинский побывал в гитлеровской Германии и впечатления от увиденного отразились в его стихах. Стоит напомнить, что тогда далеко не все разобрались в сущности фашизма и в масштабах исходящей от него угрозы. В том году Берлину было доверено проведение очередной Олимпиады. Сельвинский оказался прозорливее многих своих современников. В стихотворении, озаглавленном «Фашизм – это война», он определенно указывал направления будущих агрессий:

Затонет в полях состав шестиосный,
И снова гаубицы ползут –
Одни помечены мелом: «Nach Osten»,
       Другие углем: «Nach S;d».

     Фашисты ассоциируются у него с крысами, способными обглодать даже ягуара. В стихотворении «Диспут политический» высмеяны ораторы, которые «осуждали порядок советский / С высоты своего беспорядка».

И хоть диспут еще в начале,
Но не грозит ему хаос:
Оппоненты мирно молчали,
За тюрьмою в петле качаясь.

     А в стихотворении «Литературный диспут» «Рейхсминистр» (имеется в виду, без сомнения, Геббельс), услышав, что «не только Горький, но даже Пруст / Сожжен на плацу у театра», реагирует на это так:

– Ерунда!
Ничего не знаю о Прусте,
А печать при нацизме свободна. Да, да.
Несвободную цензура не пропустит.

     Для нас особенно важно иметь в виду, что ненависть к фашистским порядкам явно подогревалась в сознании Сельвинского теми преследованиями, которым подвергались в гитлеровской Германии евреи. В стихотворении «Антисемиты» «почтенные лица» Шульц и Майер обвиняют евреев в том, что они взяли за Христа тридцать сребреников, но обвинения эти лицемерны: на самом деле, вздыхая  о Христовой судьбе, они «мечтают присвоить с помощью полиции / Тридцать сребреников себе». А вот строфа из стихотворения «Еврейский вопрос»:

Кто-то насмешливо фыркнул: – Гений! –
И тут-то певун заорал из дверей:
 – Кто сказал «Гейне»? Никаких Гейне:
            Гейне – еврей!

     Естественно, что когда с началом войны стали приходить все новые и все более страшные вести о зверствах, которые творили гитлеровцы на оккупированных территориях, для Сельвинского это было меньшей неожиданностью, чем для других: он по крайней мере пятью годами ранее распознал звериный лик фашизма, но тем более гневно зазвучали стихи, вызванные расправами с евреями, которые творились везде, куда ступала нога захватчика и, в частности, в Крыму, который был «малой родиной» Сельвинского.
     Наиболее известное из этих стихотворений – «Я это видел!» о семи тысячах детей, женщин и стариков, расстрелянных у Багеровского рва под Керчью, было написано по свежим следам трагедии в 1942 г. Мы еще вернемся к нему в ряду стихов других советских поэтов, писавших об этом и аналогичных событиях. Здесь же напомним, что Сельвинский продолжал писать на эту тему и в годы войны: «Ответ Геббельсу», «Керчь»,  и после ее завершения: «Кандава»,  «Иду с женою рядом где-то в Освенциме или Майданеке», где тема гибели народа подается как глубоко личное переживание, «Страшный суд» и другие.
     Несколько особняком и в творчестве Сельвинского в целом, и в разработке им еврейской темы в частности стоит его пьеса «Тушинский лагерь». Она была написана  в 1939 г. но лишь в 2000-м фрагменты из нее и очень интересное авторское предисловие появились в журнале «Зеркало», но заметного внимания к себе не привлекли. Причина, по которой пьесе не было дороги ни в печать, ни тем более на сцену, понятна:  Сельвинский в ней разрабатывает версию о еврейском происхождении Лжедимитрия II.
     В предисловии к «Тушинскому лагерю» Сельвинский рассказывает о том, как он наткнулся на материалы, обнаруживающие еврейское происхождение Лжедмитрия II,  и решил проверить их достоверность. Нет сомненья, утверждает он, «что об этой черте личности Лжедмитрия знали многие русские люди еще сто лет назад. Пушкин, например, пишет об этом совершенно определенно: “После того, как она (Марина) вкусила царской власти, поглядите, как опьяненная химерой, отдается она одному авантюристу за другим, деля то извращенное ложе еврея, то палатку казака, всегда готовая отдаться каждому, кто может подарить ей слабую надежду на трон, который уже не существует“ <…>. Но тут возникает основной для художника вопрос: что такое еврейство Лжедмитрия: краска или идея? Иначе говоря, был ли самозванец, подобно Гришке Отрепьеву, авантюристом, жаждавшим власти, богатства, разгульной жизни, и, следовательно, то, что он был евреем, так же несущественно, как и то, что он носил бороду, или, быть может, национальная особенность Лжедмитрия в связи с условиями жизни евреев XVII века определила его психику таким образом, что в действиях тушинца следует искать нечто большее, чем авантюру?».
     Драматург приводит свидетельства того, что его герой  был человеком очень религиозным именно в иудейском смысле. После смерти самозванца среди его вещей нашли ящики с книгами на древнееврейском языке. Напоминает он и о том, что XVII век был веком, когда сбывался предсказанный иудейской легендой срок появления Мессии и потому в этом веке то тут, то там возникали «мессии»: Саббатай Цеви в Турции, Якоб Франк в Польше и т. д. «Не считал ли тушинец и себя Мессией? Догадка смелая, согласен, но имеющая под собой некоторое историческое основание. Но если личные мотивы действий тушинца для нас сейчас действительно область чистых догадок, то каков был сам характер этих действий? Говорит ли он об авантюризме самозванца или пред нами все-таки человек идейный, какими бы причинами ни обусловливалась его идейность?».
     Известно, что Лжедимитрий II получил в народе прозвище «тущинского вора». Но в  XVII веке это слово не имело уголовного смысла. Такой смысл  носило слово «тать», а «вор» означало «повстанец». Глагол «заворовать» значил «восстать». «Вором» называли бояре народного вождя Болотникова. В таких народных песнях, как «Вор Гаврюшка» и «Вор Копейкин», образы Гаврюшки и Копейкина овеяны сочувствием, нежностью, теплым лиризмом. «Вор Гаврюшенька» – называет его певец.
     Историк С. Ф. Платонов видит в тушинце продолжателя дела Болотникова. Ту же мысль еще ранее высказывал Карамзин:  «Следуя правилу Шаховского и Болотникова, (Лжедмитрий II)<...> возмущал крестьян, объявлял независимость и свободу всем, коих господа служили царю, жаловал холопей в чины». Того же мнения был и Ключевский: «Болотников призывал под свои знамена всех, кто хотел добиться воли, чести и богатства. Настоящим царем этого люда был вор тушинский, олицетворение всякого непорядка и беззакония в глазах благонамеренных граждан».
     Страх московской знати перед Лжедмитрием II был так силен, что, заключая со старым своим врагом – Польшей договор об избрании Владислава на царство, боярские послы специально оговорили необходимость истребления тушинца московско-польскими соединенными силами. Сельвинский с удивлением характеризует советских историков, сваливающих в одну кучу Лжедмитрия I и Лжедмитрия II, характеризуя обоих как польских интервентов. Между тем у Лжедмитрия II, в отличие от Лжедмитрия I, ничего общего с польской короной не было.  Польское правительство убедилось, что тушинский лагерь не только нельзя будет использовать в качестве базы для интервенции, но наоборот – он явится одной из сильнейших преград при попытке короны двинуть войска на Русь.
     Все приведенные исторические факты, завершает предисловие к трагедии Сельвинский, говорят о том, что Лжедмитрий II не был ставленником польской короны, каким был Лжедмитрий I, но, будучи ставленником князя Шаховского и князя Телятевского, принял, как и Болотников, сторону крестьян, вопреки замыслу и планам своих хозяев. «Болотников и Тушинец... Два повстанца, боровшиеся за народное счастье и погибшие насильственной смертью. Две судьбы, похожие друг на друга, как две капли воды. Но разная посмертная слава досталась Болотникову и Тушинцу: одного в сущности скрыли от потомков трехсотлетним молчанием, и только революция услышала его и подняла на высоту Разина и Пугачева; другой же, которого скрыть не удалось, до сих пор пребывает в дурной славе иноземного захватчика. Не пора ли исправить эту историческую несправедливость?»
     Как мы видим, отношение автора к своему герою выражено с полной определенностью уже в предисловии к пьесе. Еврейская тема занимает значительное место и в ее содержании. В первой сцене перед нами «маленькая мрачная молельня, освещенная семисвечником. За столом над книгами – три еврея: старик Иосиф, Самойло и человек могучего склада Абрагам. В глубине – молодой проповедник с одутловатым лицом и неистовыми глазами фанатика, вылезающими из орбит». Его словами и начинается пьеса:

Проповедник

     И говорит Каббала: будет чудо.
И будет явлен царь. И этот царь
Вернет земле ее первоначальность,
Как было в оны лета. И земля
Вновь окунется в лоно тишины
И беспечальность первых дней творенья.
Вы верите ли в это, иудеи?

Евреи

Мы верим, рабби.

     Не навязчиво, но настойчиво Сельвинский проводит еврейскую тему сквозь весь достаточно объемный текст своей трагедии. В той же первой сцене Абрагам возмущается тому, что «маленький еврей» ассоциируется у христиан с домовым:

Вот до чего! Уже, брат, наше племя,
Вот это избранное Богом племя
Для них нечисто, а?

     Лжедимитрий сам называет свое лицо еврейским и беспокоится, чтобы Марина  не была  «уязвлена  несходством  / Еврейского  лица с  любимым ликом». А восхваляя ее внешность, сравнивает ее гортань с «храмом, в котором зубы

Сидят, как иудеи в одеяньях,
Взыскующие – вот-вот прозвучит
Над ними слово Божье...

и получает от нее ответный комплимент:

Когда ты произносишь «иудеи»,
То это слово у тебя звучит
С таким же мягким львиным рокотаньем,
Как и «Марина».

     В разговоре с Казановским Лжедимитрий предлагает ему отгадать «хорошую загадку. Из Талмуда». Развязка же такая, какой ей и положено быть в трагедии. Происходит диалог, в ходе которого Абрагам гневно упрекает Лжедимитрия, что тот в погоне за московским троном забыл свой народ:

                Рабби!
Что вы такое, рабби, говорите?
Поляки есть поляки, а ногайцы –
Ногайцы. Но при чем тут все же мы?
На черта нам они? Ты обезумел!

Лжедмитрий (словно осененный)

Я обезу... Но это же чудесно!
Я просто счастлив, что сошел с ума!
По крайней мере не обя... решать...
Народу нужно  н у ж н о е ! Понятно?
Не столь великое, сколь то, что нужно!
Вот в чем моя ошибка, Кошелёв...
И даже более того. Ты слушай.
Лишь то ученье может стать народным,
В котором есть нужда. Все остальное –
Круженье вихря по своей оси.
И Туча прав. И ты. Ты тоже прав.
За Тучей – русские. С тобой – евреи.
А я? Я был великим и... ненужным.
Но я теперь безумен. Мне-то что?
Я – человек сторонний. Правда? То-то.
Хе-хе... Я всех! Я всех перехитрил!

Абрагам

Перехитрил?

Лжедмитрий          

Уж я могу не думать...
Никто с меня не спро... Ох! Вот опять!
Опять дымится в ухе!

Абрагам               

Ты предатель!

Лжедмитрий

Ой, больно! Снегу! Ради бога – снегу!
Скорей! Тот самый выстрел, что готовил
Семье моей могилу, – видишь: вот!
В моем же ухе... Снегу!

Абрагам

Притворяйся!
Предатели, известно, скоморохи.
Ты предал Бога своего! Ты предал
Могилы прадедов! Ты предал море,
В котором хина вместо соли... Пусть
Она горька, но это  наше  море.
Ты понимаешь?  Наше !

Лжедмитрий (зажав ладонью ухо)

Снегу... Снегу!

Абрагам.

Так будь же проклят весь твой гнусный род
До пятого колена. Пусть вороны
Гнездятся в черном черепе твоем!
Пусть чрево трупа твоего отныне
Останется вертепом черепах,
Гадюк и ящериц и крыс, но крыс
Таких, которые срослись хвостами!

(Хватаает Лжедмитрия за грудь и с наслаждением вонзает кинжал в его сердце).

Не будем даже задаваться вопросом о мере исторической достоверности этой  сцены. Важно то, что Сельвинский не просто изображает Лжедимитрия евреем, но и делает его еврейство причиной его гибели.


Рецензии