Лев Толстой. Волшебный свет витража. Часть 4
Ещё до армии, году в 1971-м. прочитал я книгу Александра Сереброва (А.Н. Тихонова) «Время и люди. Воспоминания. 1898-1905» (rubuki.com›books/vremya-i-lyudi). В главе «Ясная поляна» он описывает свою встречу со Львом Толстым в начале января 1904 года, когда он и два его товарища, студенты Петербургского горного института, делегаты студенческого сообщества, приехали к Льву Николаевичу в Ясную Поляну, чтобы вручить ему приветственный адрес в «роскошном» альбоме, и пробыли в его доме целый день.
Помню, меня, зелёного юношу, поразила тогда странность поведения Толстого. Бывает, что погода меняется по десять раз на дню: то пасмурно - то солнце, то духота – то ветрено, то вёдро – то вдруг невесть откуда набегут тучи, гром прогрохочет и хлынет ливень. Так из крайности в крайность менялось и настроение Толстого. Казалось, что это не один человек, а несколько, причём с противоположными, не похожими друг на друга характерами, и не знаешь, с кем ты в данный момент общаешься.
Встретил он гостей, мягко говоря, не очень приветливо:
«Старик, даже не взглянув на адрес, сердито бросил его на стол и, уже не скрывая раздражения, спросил высоким, неприятным голосом:
- Неужели только за этим приехали?
Вопрос прозвучал, как пощёчина, недоставало только слова «дураки».
Потом стал занудно нравоучать гостей.
«Неужели, - думал я, вот этот злой старик с большими ушами, читающий скучную проповедь, - неужели это и есть Лев Толстой? Стоило из-за этого мёрзнуть!»
У меня пропала охота его слушать, хотя он ещё долго говорил о необходимости самоусовершенствования, о воспитании народа в духе истинного христианства и о том, в чём состоит это истинное христианство.
Тон его речи постепенно МЕНЯЛСЯ: из ПОУЧИТЕЛЬНОГО он делался ВЯЛЫМ и СКУЧНЫМ, точно самому говорившему надоело слушать то, что он говорит. […]
Я переглянулся с товарищами, и у нас у всех мелькнула одна и та же мысль:
«Больше тут делать нечего… Надо уходить».
И вдруг пасмурный хмурый день исчез, будто его не было: выглянуло яркое солнце, и всё вокруг осветилось, заулыбалось: занудный старик достал из шкафа какую-то книжку (очевидно, тоже занудную), что-то в ней прочитал – и начал смеяться. Искренне, по-детски:
«- Ах, как это хорошо! Как это прекрасно сказано! – восклицал он, размазывая по-детски, кулаком, крупные слёзы. – И, главное, как раз для меня! «человек, стоящий на цыпочках, не может долго стоять». Как это метко! Я каждый день читаю эту книгу и всегда нахожу что-нибудь для себя полезное. Очень вам рекомендую! Очень!.. А на земле надо стоять вот как!..
Чтобы показать, как надо стоять на земле, он широко расставил валенки и, всё ещё смеясь, слегка присел, как бы готовясь прыгнуть. Потом сгрёб нас всех троих в кучу и стал подталкивать в спины, весело приговаривая:
- Пойдёмте обедать!.. После поговорим!.. Поди проголодались с дороги?
В дверях, ВЕЖЛИВО пропуская нас вперёд, он СМЕШНО оттопырил усы и состроил мне гримасу:
- У-у, какой сердитый! Обиделся на старика?»
Удивительно, не правда ли? Сердитый зануда-старикашка, «стоящий на цыпочках», чтобы дотянуться до совершенства путём «истинного христианства», и вдруг – оп-ля! – перед нами вечно юный старик, прочно стоящий на земле, радостно обнимающий зелёную молодёжь, которую он только что огорошил своим негостеприимством: «Пойдёмте обедать», да ещё и забавную рожицу скорчил.
Потом три студента стали невольными свидетелями разговора Толстого с ещё одним гостем – князем Оболенским, который только что вернулся из Крыма и рассказывал о том, как в Севастополе восстанавливают укрепления, бывшие там во время Крымской войны:
«Дородный, крупный, в великокняжеских усах, с пышными подусниками, Оболенский стоял, как монумент, посреди комнаты, а Лев Николаевич, маленький, седой, сгорбленный, бегал около него, шаркая валенками, и, взмахивая правой рукой, как будто в ней была нагайка, визгливым голосом кричал:
- Да если бы не этот дур-рак Горчаков, да мы бы никогда не проиграли под Чёрной!.. Надо было атаковать не Федюхины высоты, а Гасфортову гору… Подготовить артиллерией!.. Пятую дивизию в ат-та-ку!.. Кава-лерию в обход.. Да мы бы их там всех… в кашку… в кашку изрубили!
В ЭТУ МИНУТУ В НЁМ БЫЛО ЧТО-ТО СУВОРОВСКОЕ».
«В кашку»… И это говорит убеждённый пацифист, писавший, что война «противна человеческому разуму и всей природе человеческой» и призывал своих последователей не служить в армии!
После вечернего чая во время обещанного студентам разговора спросил:
« - Значит, вы социал-демократы?
- Да! – ответили мы не без гордости.
Он налёг на стол, засунул узловатые пальцы в бороду под самое ухо, прицелился к нам взглядом и выпалил:
- Ну, а к девкам ходите?
Удар был неожиданным, мы замялись.
Налюбовавшись нашим замешательством, Толстой рассмеялся.
- Чего там, знаю, что ходите! Я САМ МОЛОДОЙ ХОДИЛ. И К ДЕВКАМ ХОДИЛ, И ШАМПАНСКОЕ ПИЛ, И «КАЗАКОВ» НА БИЛЛИАРДЕ ПРОИГРАЛ. Не скрываю, дурно поступал! Но мы, по крайней мере, этого не скрывали и даже, наоборот, хвастались этим. А вы что за люди, - не понимаю? Какие-то ненастоящие, точно вас ваш любимый Максим Горький выдумал!»
Не он ли написал о своей молодости в «Исповеди»: Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей да войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты,
проедал труды мужиков, казнил их, БЛУДИЛ, обманывал»? А тут вроде бы даже бахвалится: «Да, плохо поступал, так на то и молодость. Мы хоть и ходили к девкам, зато были «настоящие», а вы вот «не настоящие», и поблудить-то как следует не умеете». А как же насчёт «ужаса, омерзения и боли сердечной»? И кто, в конце концов, «Крейцерову сонату» написал, в которой главный герой с «ужасом, омерзением и болью сердечной» вспоминая свою молодость, говорит:
«Я стал тем, что называют блудником. А быть блудником есть физическое состояние, подобное состоянию морфиниста, пьяницы, курильщика. Как морфинист, пьяница, курильщик уже не нормальный человек, так и человек, познавший нескольких женщин для своего удовольствия, уже не нормальный, а испорченный навсегда человек – блудник».
Зашёл разговор о будущей революции:
«Я понимаю мужиков, которые грабят помещичьи земли, понимаю анархистов, которые бросают бомбы… Это дурно, очень дурно, но понятно… […]
- А при чём же тут христианство? – уязвил его длинноволосый студент.
У Толстого вспыхнули глаза.
- Христианство? Христос стал христианином только на кресте! – крикнул он запальчиво и сейчас же осёкся. – Впрочем, об этом надо ещё подумать…»
Действительно, если «понимать» крестьян, жгущих помещичьи усадьбы и террористов, бросающих бомбы, при чём тогда христианство, проповедь непротивления злу насилием и вегетарианство? И что значит: «Христос стал христианином только на кресте»? Как же он мог учить христианству своих учеников, когда ещё сам не был христианином? И как Толстой тех же студентов мог утром учить христианству, если сам не был «распят на кресте», то есть, не будучи мучеником?
Решил жене, Софье Андреевне, рассказать случай, приключившийся с ним в этот день:
«Соня, послушай, какой со мною интересный случай сегодня, - начал Лев Николаевич, заранее улыбаясь тому, что расскажет. – Гулял я после обеда. Устал немного. Зашёл в Кочаки – отдохнуть. Трактирщик меня знает, спрашивает, не нужна ли лошадь – меня подвезти. А против меня за столом сидит какой-то мужичонко… плюгавенький такой, наверное пьяница… Полушубок по швам лопнул, белая шерсть торчит… Незнакомый… Подмигнул мне и говорит вот так, нараспев: «Не-ет, ему лошадь не нада! Он сам дойдёт. Видать, он старичок обоюдн-а-й!»
Лев николаевич весь так и просиял.
- Нет, ты только подумай, Соня, слово-то какое? Алмаз!
От удовольствия он даже прищелкнул пальцами.
Софья Андреевна вытянула из корзинки длинную шерстяную нитку и равнодушно ответила:
- Не понимаю, что значит «обоюдный».
Софья Андреевна не поняла. А вы, читатель, поняли?
И в то же мгновение, как чёртик из табакерки, выскочила ещё одна, неизвестная нам доселе, ипостась Толстого:
«Нос у Льва Николаевича сделался от гнева лиловым.
- Да не «ый», а «ай»! Обоюднай! – закричал он на всю комнату. – До старости лет дожила, а русского языка не знаешь!
Он круто повернулся и, шаркая валенками, ушёл к себе в кабинет.
Софья Андреевна уронила на колени вязанье и недоумённо развела руками, ища себе сочувствия.
- Чудит старик! – успокоила её Кузьминская, нацеливаясь ниткой в игольное ушко».
Так какой же он настоящий, Лев Николаевич Толстой, великий писатель земли русской? Нудный старикашка, читающий скучную проповедь или забавный старичок, до слёз умиляющийся фразе, что нельзя долго стоять на цыпочках, пацифист, выступающий против бесчеловечности войн или азартный вояка, готовый изрубить противника «в кашку»? и т.д. И то, и другое – Лев Толстой, и то и другое вмещалось в нём, потому что, как проницательно подметил мужичонко в лопнувшем по швам полушубке, был он «обоюднай».
«ОБОЮДНАЙ» ТОЛСТОЙ
Эту «обоюднасть» Толстого отмечали многие. Писатель Иван Бунин привёл слова сына Толстого Ильи Львовича, которые слышал от него о своём отце:
«- Ты знаешь, - говорил он мне во время великой войны, - ты, верно, удивишься, что я тебе скажу, а я всё-таки думаю, что отец, если бы он был жив теперь, был бы в глубине души горячим патриотом, желал бы нашей победы над немцами, раз уж начата эта война. Проклинал бы её, а все-таки со страстью следил бы за ней. Ведь у него всегда было семь пятниц на неделе, его никогда нельзя было понять до конца...
- Ты, как все, тоже хочешь сказать, что он был так переменчив, неустойчив?
- Да нет, не то. Я хочу сказать, что его и до сих пор не понимают, как следует. Ведь он состоял из Наташи Ростовой и Ерошки, из князя Андрея и Пьера, из старика Волконского и Каратаева, из княжны Марьи и Холстомера... Ты знаешь, конечно, что сказал ему Тургенев, прочитав «Холстомера»? «Лев Николаевич, теперь я вполне убежден, что вы были лошадью!» - Одним словом, его всегда надо было понимать как-то очень сложно...»
Далее Бунин продолжает:
«Вспоминаю еще, как говорил в том же роде некто Суляржицкий, бывший в толстовском доме совсем своим:
- Да, Лев Николаевич непостижимый человек! Уж он ли не враг всякой военщины! А вернулся однажды в морозный зимний день с прогулки по Москве и еще из прихожей закричал мне своим старческим голосом: «Слушайте, каких я сейчас двух юнкеров на Кузнецком Мосту видел! Боже, что за молодцы! Что за фигуры! Какие литые шинели до самых пят, с разрезом сзади, до самого пояса! Какой рост, свежесть, сила - редкий молодой жеребец так прекрасен! И вдруг, как нарочно, навстречу им генерал... Если бы вы видели, как они вдруг, топнув и звякнув шпорами, мгновенно окаменели, как ударили руку к околышу и выкатили глаза! Ах, какое великолепие, какая прелесть!»
И. Бунин. Освобождение Толстого. az.lib.ru››text_1850-1.shtml
О том же писал и исследователь творчества Толстого Янко Лаврин:
«Подобно многим другим сложным натурам, Толстой был полон непоследовательностей и противоречий, причем не только в юности, но и на протяжении всей своей жизни.
Временами они проявлялись с такой силой, что могло показаться, будто существует несколько Толстых. Отсюда то двойственное впечатление, которое он производил на многих людей даже в последние годы своей жизни. Русский писатель, автор посредственных драм Н. И. Тимковский, лично знавший Толстого, писал в одной из своих статей: «Одни, например, находили, что Лев Николаевич — прежде всего аристократ; другие утверждали, что он любит поклонение и не выносит, чтобы при нем кто-нибудь мог «сметь свое суждение иметь», третьи восторгались приветливостью и сердечностью Льва Николаевича. Одни утверждали, что у Толстого прямо волчьи глаза, другие находили в них ангельскую кротость... Скажу больше: у одного и того же лица получались от него впечатления, которых, по-видимому, невозможно примирить между собой» (Н. И. Тимковский. «Душа Л.Н.Толстого». М., 1913).
...Янко Лаврин.Лев Толстой сам свидетельствующий о себе и о своей жизни. marsexx.ru›tolstoy/lavrin-tolstoy-biografia.html.
Мережковский выделил в личности Толстого две взаимоисключающие субличности:
«всегда в нем было как будто два человека, и всегда один из них желал желать того, чего другой не желал».
«…в Л. Толстом живут и всегда жили два не только отдельные, но иногда и совершенно друг другу противоположные, враждебные существа, «два поочередно смеющиеся характера», как бы два человека; маленький мыслитель, лже-христианин, «старец Аким», и великий подлинный язычник, дядя Ерошка».
Д. Мережковский. Лев Толстой и Достоевский – Религия. ModernLib.ru›books/merezhkovskiy_dmitriy_…
Уже в отрочестве, лет в четырнадцать-пятнадцать, судя по его автобиографической повести «Отрочество», Толстой был «обоюднай», то есть, в нем жили как бы два человека, условно говоря, христианин и язычник. То вдруг он был охвачен вполне христианской идеей, что счастье человека не зависит от внешних причин и страдания не могут сделать человека несчастным («но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь…» 1 Петра 4:13; «Ныне радуюсь в страданиях моих …» Колоссянам 1:24). И чтобы приучить себя переносить страдания, альтер эго писателя Николенька Иртеньев «несмотря на страшную боль, держал по пяти минут в вытянутых руках лексиконы Татищева или уходил в чулан и верёвкой стегал себя по голой спине так больно, что слёзы невольно выступали на глазах». А то, ничего не зная о взглядах Екклезиаста, самостоятельно придёт к выводам этого ветхозаветного еретика о том, что всё «суета сует», что смерть неизбежна, и потому «…иди, ешь с весельем хлеб твой, и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим»:
«Другой раз, вспомнив вдруг, что смерть ожидает меня каждый час, каждую минуту, я решил, не понимая, как не поняли того до сих пор люди, что человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем, — и я дня три, под влиянием этой мысли, бросил уроки и занимался только тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом, которые я покупал на последние деньги».
Точно так же уживались в нем гордыня, самомнение – и осознание собственной малости:
«…я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение».
Апостол Иаков сказал: « Человек с двоящимися мыслями не твёрд в путях своих» (1:8), «…сомневающийся подобен морской волне, ветром поднимаемой и развеваемой» (1:6). Но «не твёрдому в путях» приходится искать этот путь самостоятельно, ибо, если человеку всё ясно, если у него есть окончательная несомненная истина в виде какого-то учения – например, христианского, и искать нечего, так он и не найдет ничего. «Не твёрдый в путях», сомневающийся Толстой всю свою долгую жизнь искал и сомневался, и этим он нам и интересен.
Та же «обоюдность» и в повести «Казаки». Альтер эго Толстого Оленин, дворянин, русский барин, горожанин, всю жизнь проживший в Москве, не случайно сходится со старым казаком дядей Ерошкой. Они – родственные души, оба они ни во что не верят и ничего не признают. Оленин к двадцати четырём годам промотал половину состояния, нигде не кончил курса и нигде не служил. Такую же свободную праздную жизнь ведёт и Ерошка: «я - молодец, пьяница, вор, охотник... Я человек веселый, я всех люблю, я - Ерошка!» Я бы сказал, что Ерошка – тоже альтер эго писателя, и потому стоит приглядеться к нему попристальнее.
Оленин-Толстой влюбился в казачью жизнь и даже сам возмечтал стать казаком, потому что они «… живут, как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет…». Эта жизнь близка «языческой» части «двоящейся» личности Оленина. Философию этой жизни сочно выразил Ерошка. Наверняка он носит на груди крест, и в важный момент «отца и сына» вспомнит, но он одинаково презирает и татарских мулл и христианских староверов-уставщиков:
«Я, бывало, со всеми кунак: татарин - татарин, армяшка - армяшка, солдат - солдат, офицер - офицер. Мне все равно, только бы пьяница был. Ты, говорит, очиститься должен от мира сообщенья: с солдатом не пей, с татарином не ешь.
- Кто это говорит? - спросил Оленин.
- А уставщики наши. А муллу или кадия татарского послушай. Он говорит: «Вы неверные, гяуры, зачем свинью едите!» Значит, всякий свой закон держит. А по-моему, все одно. Всё Бог сделал на радость человеку. Ни в нем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше, и в нашем живет. Что бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что всё одна фальшь.[…] Сдохнешь - трава вырастет, вот и всё».
«Я всех люблю», - говорит он, но эта любовь не христианская, а языческая.
«А то раз сидел я на воде; смотрю - зыбка сверху плывет. Вовсе целая, только край отломан. То-то мысли пришли. Чья такая зыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребёночка убил какой черт: взял за ножки да об угол. Разве не делают так-то? Эх, души нет в людях! И такие мысли пришли, жалко стало. […] Нынче весной так-то подошел табун важный, зачернелся. «Отцу и сыну...» - уж хотел стрелить. Как она фыркнет на своих на поросят: «Беда, мол, детки: человек сидит», - и затрещали все прочь по кустам. Так так бы, кажется, зубом съел её.
- Как же это свинья поросятам сказала, что человек сидит? - спросил Оленин.
- А ты как думал? Ты думал, он дурак, зверь-то? Нет, он умней человека, даром что свинья называется. Он всё знает. Хоть то в пример возьми: человек по следу пройдет, не заметит, а свинья как наткнется на твой след, так сейчас отдует и прочь; значит, ум в ней есть, что ты свою вонь не чувствуешь, а она слышит. Да и то сказать: ты её убить хочешь, а она по лесу живая гулять хочет. У тебя такой закон, а у нее такой закон. Она свинья, а все она не хуже тебя; ТАКАЯ ЖЕ тварь божия. Эхма! Глуп человек, глуп, глуп человек! - повторил несколько раз старик и, опустив голову, задумался.
Оленин тоже задумался и, спустившись с крыльца, заложив руки за спину, молча стал ходить по двору.
Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнем свечи и попадали в него.
- Дура, дура! - заговорил он. - Куда летишь? Дура! Дура! - Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек.
- Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. - Сама себя губишь, а я тебя жалею».
В этой жалости к бабочке и желании спасти её уже не язычество, а буддизм, от такого мировосприятия один шаг к вегетарианству, который Толстой и сделает впоследствии.
Языческая мудрость Ерошки находит отклик в воспитанной на христианстве душе Оленина:
«И вдруг на Оленина нашло такое странное чувство беспричинного счастья в любви КО ВСЕМУ, что он, по старой детской привычке, стал креститься и благодарить КОГО-ТО». Прислушиваясь к жужжанию комаров, Оленин думает: «… каждый из них такой же особенный Дмитрий Оленин, как и я сам». […] И ему ясно стала, что он нисколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар, или такой же фазан, или олень, как и те, которые живут теперь вокруг него: «Так же, как они, как дядя Ерошка, поживу, умру. И правду он говорит: только трава вырастет».
Но Оленин-Толстой – человек «обоюднай», «двоящийся», и после молитвы благодарности языческому «кому-то» в нём заговорил бог христианский: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Матф. 22:37); «…расточил, раздал нищим; правда его пребывает вовеки» (2 Коринф. 9:9):
«И вдруг ему как будто открылся новый свет. «Счастие - вот что, - сказал он себе, - счастие в том, чтобы жить для других. […] Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение!» Он так обрадовался и взволновался, открыв эту, как ему показалось, новую истину, что вскочил и в нетерпении стал искать, для кого бы ему поскорее пожертвовать собой, кому бы сделать добро, кого бы любить. «Ведь ничего для себя не нужно, - всё думал он, - отчего же не жить для других» Он взял ружье и с намерением скорее вернуться домой, чтобы обдумать всё это и найти случай сделать добро, вышел из чащи».
Какое из этих двух Я, христианское или языческое, в душе Оленина сильнее? Не успел он отойти от места, где на него снизошло озарение, а уж по закону синхронности, природа начала подавать свои знаки:
«Выбравшись на поляну, он оглянулся: солнца уже не было видно, за вершинами дерев становилось прохладнее, и местность показалась ему совершенно незнакома и непохожа на ту, которая окружала станицу. Все вдруг переменилось - и погода, и характер леса: небо заволакивало тучами, ветер шумел в вершинах дерев, кругом виднелись только камыш и перестоялый поломанный лес».
И на Оленина напал животный страх. Вспомнились рассказы про абреков, за каждым кустом стал мерещиться чеченец, готовый выскочить, чтобы убить его. «И стоит ли того, чтобы жить для себя, - думал он, - когда вот-вот умрешь, и умрешь, не сделав ничего доброго, и так, что никто не узнает». Следующий синхронный знак – Оленин заблудился: языческий «кто-то» явно намекал этим знаком: «Не на свою дорожку ты вышел, заблудился в своих мыслях». Он вышел к ручью, напился из него и решил идти по ручью, надеясь, что он выведет на нужное место.
В славянском язычестве реки и ручьи – это сосуды, по которым течёт кровь матери-земли. Выпив воды из ручья, Оленин как бы причастился этой земной языческой «кровью» подобно тому, как христиане вином и хлебом причащаются «кровью и телом Христовым».
А природа продолжала подавать ему пугающие знаки:
«Лес темнел, ветер сильнее и сильнее разыгрывался в вершинах старых поломанных деревьев. Какие-то большие птицы с визгом вились около гнезд этих деревьев. Растительность становилась беднее, чаще попадался шушукающий камыш и голые песчаные полянки, избитые звериными следами. К гулу ветра присоединялся еще какой-то невеселый, однообразный гул. Вообще на душе становилось пасмурно. Он ощупал сзади фазанов и одного не нашел. Фазан оторвался и пропал, и только окровавленная шейка и головка торчали за поясом».
Этот оторвавшийся фазан – тоже знак, он означает потерю. Вступив на чужой путь (раздай имущество, возлюби ближнего) Оленин потерял нечто своё. Но река или ручей – это ещё и символ движения, направления, определяющего вектор судьбы. Оленин доверился ручью, и ручей действительно вывел его на свой собственный путь, и знаки природы подтверждали это:
«Вдруг как солнце просияло в его душе. Он услыхал звуки русского говора, услыхал быстрое и равномерное течение Терека, и шага через два перед ним открылась коричневая продвигающаяся поверхность реки, с бурым мокрым песком на берегах и отмелях, дальняя степь, вышка кордона, отделявшаяся над водой, оседланная лошадь, в треноге ходившая по тернам, и горы. Красное солнце вышло в мгновение из-за тучи и последними лучами весело блеснуло вдоль по реке, по камышам, на вышку и на казаков, собравшихся кучкой, между которыми Лукашка невольно своею бодрою фигурой обратил внимание Оленина».
Солнце как бы показывает: вот где твоё место, среди этих носящих на шее православный крест стихийных язычников, живущих, «как живёт природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, кроме тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет... Счастье - это быть с природой».
И скоро Оленин в этом сам убедился. С энтузиазмом начал он воплощать новый принцип жизни: подарил казаку Лукашке лошадь, пожертвовал ему своей любовью к Марьянке. Но «обоюдность» не давала ему полностью превратиться в «христианина», и он метался от одной своей субличности к другой подобно курильщику, который то дает себе зарок бросить курить и действительно не курит какое-то время, и радуется своему освобождению от никотиновой зависимости, и гордится собой: «Какой я молодец!», а потом снова тянется к сигарете - и свободы, и гордости как не бывало. А спустя какое-то время опять решение раз и навсегда избавиться от вредной привычки, и свобода, и гордость за себя – и снова сигарету в рот, и всё летит к чёрту:
«Его удерживало (от решения стать казаком. – В.Я.) смутное сознание, что он не может жить вполне жизнью Ерошки и Лукашки, потому что у него есть другое счастие, - его удерживала мысль о том, что счастие состоит в самоотвержении. Поступок его с Лукашкой не переставал радовать его. Он постоянно искал случая жертвовать собой для других, но случаи эти не представлялись. Иногда он забывал этот вновь открытый им рецепт счастия и считал себя способным слиться с жизнью дяди Ерошки; но потом вдруг опоминался и тотчас же хватался за мысль сознательного самоотвержения и на основании её спокойно и гордо смотрел на всех людей и на чужое счастие».
В этом стремлении Оленина облагодетельствовать своих ближних много наивного и неискреннего, и, кажется, он сам это понимает.
«Много я передумал и много изменился в это последнее время, - писал Оленин, - и дошел до того, что написано в азбучке. Для того чтоб быть счастливым, надо одно - любить, и любить с самоотвержением, любить всех и всё, раскидывать на все стороны паутину любви: кто попадется, того и брать. Так я поймал Ванюшу, дядю Ерошку, Лукашку, Марьянку».
Сколько самоиронии в этой фразе: «дошел до того, что написано в азбучке»! Думал- думал, и додумался до того, что написано в азбучке для детишек вроде истины о том, что надо слушаться маму и всегда говорить маме правду. А сколько цинизма во фразе «раскидывать на все стороны паутину любви: кто попадется, того и брать». Вот так сектанты, чтобы затащить в свою секту, «раскидывают паутину любви» как паук для ловли мух. Но, в конце концов, субличность «язычник» берёт верх: хотел своей самоотверженной любовью опутать казачку Марьянку, да сам попался. И не мог не попасться языческой частью своей души, потому что эта девушка была для него живым олицетворением языческого начала, окном в мир природы:
«Может быть, я в ней люблю природу, олицетворение всего прекрасного природы; но я не имею своей воли, а ЧЕРЕЗ МЕНЯ ЛЮБИТ ЕЁ КАКАЯ-ТО СТИХИЙНАЯ СИЛА, ВЕСЬ МИР, вся природа вдавливает любовь эту в мою душу и говорит: люби. Я люблю её не умом, не воображением, а всем существом моим. Любя её, я чувствую себя НЕРАЗДЕЛЁННОЙ ЧАСТЬЮ ВСЕГО СЧАСТЛИВОГО БОЖИЯ МИРА».
И долой азбучку с её прописными, но вряд ли исполнимыми в реальной жизни истинами, долой насилие над своей натурой:
«Я писал прежде о своих новых убеждениях, которые вынес из своей одинокой жизни; но никто не может знать, каким трудом выработались они во мне, с какою радостью сознал я их и увидал новый, открытый путь в жизни. Дороже этих убеждений ничего во мне не было... Ну... пришла любовь, и их нет теперь, нет и сожаления о них. Даже понять, что я мог дорожить таким ОДНОСТОРОННИМ, ХОЛОДНЫМ, УМСТВЕННЫМ настроением, для меня трудно. Пришла красота и в прах рассеяла всю египетскую жизненную внутреннюю работу. И сожаления нет о исчезнувшем! Самоотвержение - всё это вздор, дичь. Это всё гордость, убежище от заслуженного несчастия, спасение от зависти к чужому счастию. Жить для других, делать добро! Зачем? когда в душе моей одна любовь к себе и одно желание - любить её и жить с нею, её жизнию. Не для других, не для Лукашки я теперь желаю счастия. Я не люблю теперь этих других. Прежде я бы сказал себе, что это дурно. Я бы мучился вопросами: что будет с ней, со мной, с Лукашкой? Теперь мне всё равно. Я живу не сам по себе, но ЕСТЬ ЧТО-ТО, ЧТО СИЛЬНЕЙ МЕНЯ, РУКОВОДЯЩЕЕ МНОЮ. Я мучаюсь, но прежде я был мертв, а теперь только я живу».
«Любить её и жить с нею, её жизнию». Позднее Толстой скажет: «Любить – значит жить жизнью того, кого любишь». Вот дядя Ерошка – тот умеет любить не умствуя, живя любовью по-язычески просто и естественно, как живёт природа: «Я человек веселый, я всех люблю, я - Ерошка!» «Я, бывало, со всеми кунак: татарин - татарин, армяшка - армяшка, солдат - солдат, офицер – офицер». «Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. - Сама себя губишь, а я тебя жалею».
«Ведь я тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты горький, всё один, всё один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею», – говорит он Оленину, прощаясь. По просьбе Ерошки Оленин дарит ему ружьё – и уже не для того, чтобы, подобно пауку, поймать его своей «холодной, умственной» любовью, как пытался поймать Лукашку, подарив ему коня. Подарил ружьё просто, искренне, не думая, зачем он это делает.
Оленин уезжает из казачьей станицы, так и не примирив в себе эти две части себя, две «обоюдные» субличности. И эту раздвоенность между «христианским» и «языческим» он пронесёт через всю свою долгую жизнь. Эту раздвоенность подметил Д. Мережковский:
«У Л. Толстого отношение к природе - двойственное: для его сознания, желающего быть христианским, природа есть нечто тёмное, злое, звериное или даже бесовское, «то, что христианин должен в себе побеждать и преображать в царствие Божие». Для его бессознательной языческой стихии человек сливается с природою, исчезает в ней, как капля в море. Оленин, проникшись мудростью дяди Ерошки, чувствует себя в лесу насекомым среди насекомых, листом среди листьев, зверем среди зверей. Он не сказал бы, подобно Лермонтову: «будь, как они», потому что он - уже «они». В «Трех Смертях» умирающая барыня, несмотря на внешнюю сословную оболочку культурности, так мало мыслит, что здесь в голову не приходит сопоставлять ропот «мыслящего тростника» с безропотностью умирающего дерева. И в том, и в другом случае, и в христианском сознании, и в языческой стихии, у Л. Толстого отсутствует противоположение человека природе: в первом случае природа поглощается человеком, во втором - человек природою».
Такой же «обоюднай» он и в вопросах секса. Гениальные люди, как правило, наделены и мощной сексуальной энергией – очевидно, сексуальная энергия питает энергию творческую, и творческая не может проявлять себя без подпитки сексуальной. Толстой был гиперсексуален и разрывался между потребностями плоти и христианской моралью:
«А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.
Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.
И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну».
Матфея V, 28, 29, 30
«Я говорю: поступайте по духу, и вы не будете исполнять вожделений плоти, ибо плоть желает
противного духу, а дух - противного плоти: они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы. Если же вы духом водитесь, то вы не под законом. Дела плоти известны; они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство, идолослужение, волшебство, вражда, ссоры, зависть, гнев, распри, разногласия, [соблазны,] ереси, ненависть, убийства, пьянство, бесчинство и тому подобное. Предваряю вас, как и прежде предварял, что поступающие так Царствия Божия не наследуют. Плод же духа: любовь,
радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание. На таковых нет закона. Но те, которые Христовы, распяли плоть со страстями и похотями. Если мы живем духом, то по духу и поступать должны.
Апостол Павел, К галатам, 5: 16-25
Мало ли кто и в церкви поклоны бил, и свечки ставил, и при этом блудил, как последний «язычник», да и священники часто не могли устоять перед позывами плоти, о чём в народе было сложено немало сказок и прибауток:
Поп кадит кадилою,
А сам глядит на милую:
Господи, «помилую»
Акулину милую.
Монах с монашкой
Пошли в кусты за ромашкой.
По-до-зри-тельно-о-о!
Но обычный человек эту проблему решает просто: «Бог милостив, отмолю грех, свечку поставлю. Все мы грешны – один Бог без греха». Но Толстой не был обычным человеком, он был «обоюднай», и на протяжении всей его жизни в душе его шла борьба между плотью и духом. В дневниковой записи от 4-7 мая 1853 года он жалуется на то, что плотское вожделение не даёт ему ни минуты покоя. 25 июня пишет: «…вёл себя целую неделю так безалаберно, что мне стало тяжело и грустно, как всегда бывает, когда недоволен собою», а в записи от 9-15 июля – что «…видел хорошенькую цыганку и едва удержался от греха». Чем сильнее были позывы плоти, тем беспощаднее он судил себя и тем решительнее давал себе слово впредь неукоснительно следовать пуританским правилам, которые он сам себе установил. В своих произведениях он повёл настоящую войну против секса («Крейцерова соната», «Дьявол»), но это была война (чаще безуспешная) против своих собственных чувственных позывов. Жена его Софья Андреевна признавалась, что как раз в то время, когда он писал «Крейцерову сонату», он был особенно активен в супружеской постели.
Та же «обоюдность» и в вопросе о смысле жизни. Большинство людей думают о смысле жизни так же мало, как думает об этом трава. «Бери от жизни всё», «Не дай себе засохнуть», «Живи на яркой стороне» - вот кредо обывателя, с бесстыдным цинизмом сформулированное в телевизионной рекламе. Толстой и сам был не чужд «жить на яркой стороне», однако вторая часть его натуры мешала насладиться радостями жизни. Янко Лаврин пишет:
«Если Толстой как человек любил жизнь с непосредственностью язычника, то есть вне каких-либо моральных категорий, то его внутренний вопрошающий и ищущий двойник все настойчивее требовал — даже в этот период его жизни — смысла жизни, посредством которого он мог бы принять и оправдать не только свое собственное существование, но и любое бытие вообще. Жизнь и смысл жизни! Здесь мы касаемся внутренней диалектики всего развития Толстого. Если жизненное чувство со всеми своими «скотскими инстинктами» зачастую проявлялось в нем стихийно и, так сказать, по ту сторону Добра и Зла, то его вопрос о смысле жизни всегда имел нравственную подоплеку: что нужно делать, как поступать, чтобы жить правильно? ».
Литературный двойник Толстого в повести «Записки сумасшедшего» мучается над вопросом:
«Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги,
надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю - зачем, я не могу
ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в
то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: «Ну, хорошо, у тебя будет 6000
десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..» И я совершенно
опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я
воспитаю детей, я говорил себе: «Зачем?» Или, рассуждая о том, как народ
может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: «А мне что за дело?»
Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил
себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех
писателей в мире, - ну и что ж!..» И я ничего и ничего не мог ответить».
Конечно, каждый из нас в той или иной степени «обоюдный», каждому свойственны внутренние противоречия, и только Наполеон в «Войне и мире» не сомневался в себе и в непогрешимости всего, что он думал, говорил и делал. Но в личности Толстого всё несоразмерно велико по сравнению с личностью среднего человека, любая человеческая черта в нём как под лупой с большим увеличением. Я. Лаврин пишет:
«…как положительные, так и отрицательные его черты имели настолько широкий разброс, что выходили за рамки обычной жизни, а потому их было гораздо труднее привести к единству. Поэтому его личность была несоизмерима не только с общепринятыми нормами, но и с обычной человеческой сущностью».
А Горький в очерке «Воспоминания о Толстом» так определил масштаб его личности:
«Его непомерно разросшаяся личность — явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит. Да, он велик. Я глубоко уверен, что помимо всего, о чём он говорит, есть много такого, о чём он всегда молчит,— даже и в дневнике своем,— молчит и, вероятно, никогда никому не скажет».
gorkiy.lit-info.ru›gorkiy…lev-tolstoj.htm
Но в этом «разбросе», который «трудно привести к единству», в этой «уродливости Святогора-богатыря» суть русской души, так мало понятной европейцам. Замечательно, точно и с юмором выразил эту суть писатель Вячеслав Пьецух в рассказе «Центрально-николаевская война»
«На самом деле загадочность русской души разгадывается очень просто: в русской душе есть всё. Положим, в немецкой или какой-нибудь сербохорватской душе, при всём том, что эти души нисколько не мельче нашей, а, пожалуй, кое в чём основательнее, композиционней, как компот из фруктов композиционнее компота из фруктов, овощей, пряностей и минералов, так вот, при всём том, что эти души нисколько не мельче нашей, в них обязательно чего-то недостает. Например, ими довлеет созидательное начало, но близко нет духа всеотрицания, или в них полным-полно экономического задора, но не прослеживается восьмая нота, которая называется «гори все синим огнем», или у них отлично обстоит дело с чувством национального достоинства, но совсем плохо с витанием в облаках. А в русской душе есть всё: и созидательное начало, и дух всеотрицания, и экономических задор, и восьмая нота, и чувство национального достоинства, и витание в облаках. Особенно хорошо у нас сложилось с витанием в облаках. Скажем, человек только что от скуки разобрал очень нужный сарайчик, объяснил соседу, почему мы победили в Отечественной войне 1812 года, отходил жену кухонным полотенцем, но вот он уже сидит у себя на крылечке, тихо улыбается погожему дню и вдруг говорит:
- Религию новую придумать, что ли?..
Этот иронический портрет русской души - точная копия души Толстого: в нём, как и вообще в русской душе «есть всё», да ещё и в квадрате, в кубе:
- и СОЗИДАТЕЛЬНОЕ НАЧАЛО (В письме к А. Фету Толстой пишет: «Я две недели женат, […] в хозяйстве опять прямо по-уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, - она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня». Старая яснополянская ключница рассказывала: «в особенности он любовался на своих свиней, которых держал до трехсот штук, сидевших парами в отдельных небольших хлевушках. Здесь граф не терпел ни малейшей грязи: каждый день я и мои помощницы должны были перемывать их всех, вытирать пол и стены хлевушек; тогда, проходя по свинятне утром, граф бывал очень доволен и громко приговаривал: «какое хозяйство! какое хорошее хозяйство!»);
- и ДУХ ВСЕОТРИЦАНИЯ(в 1876 году в одном из писем он признаётся, что не верит ни во что, чему учит религия; «За напряжёнными и добросовестными исканиями Толстого (Горький – В.Г.) разглядел тёмные силы, с которыми приходилось бороться мудрецу из Ясной Поляны: то «нечто», что казалось Горькому «чем-то вроде отрицания всех утверждений» - глубочайшим и злейшим нигилизмом…» Я. Лаврин. Лев Толстой, свидетельствующий о себе…);
- и ЭКОНОМИЧЕСКИЙ ЗАДОР («Революция экономическая не то, что может быть, а не может не быть. Удивительно, что ее нет».);
- и ВОСЬМАЯ НОТА «ГОРИ ВСЁ СИНИМ ОГНЁМ» («Другой раз, вспомнив вдруг, что смерть ожидает меня каждый час, каждую минуту, я решил, не понимая, как не поняли того до сих пор люди, что человек не может быть иначе счастлив, как пользуясь настоящим и не помышляя о будущем, — и я дня три, под влиянием этой мысли, бросил уроки и занимался только тем, что, лежа на постели, наслаждался чтением какого-нибудь романа и едою пряников с кроновским медом, которые я покупал на последние деньги»);
- и ЧУВСТВО НАЦИОНАЛЬНОГО ДОСТОИНСТВА(«Прямым следствием Бородинского сражения было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской дороге, погибель пятисоттысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на которую в первый раз под Бородиным была наложена рука СИЛЬНЕЙШЕГО ДУХОМ противника». Наташа Ростова: «… по-моему, это такая гадость, такая мерзость, такая… я не знаю! Разве мы немцы какие-нибудь?...» !);
- и витание в облаках («Быть бедным, быть нищим, быть бродягой […] это то самое, чему учил Христос; то самое, без чего нельзя войти в царство бога, без чего нельзя быть счастливым здесь, на земле»)
- и «очень нужный сарайчик разобрать («Вступление в брак не может содействовать служению богу и людям даже в том случае, если бы вступающие в брак имели бы целью продолжение рода человеческого»).
- и объяснить, почему мы победили в Отечественной войне 1812 года («…дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло всё нашествие»);
- и «отходил жену кухонным полотенцем» (Из письма жены Толстого Софьи Андреевны сестре Татьяне: «Но начался крик, упрёки, грубые слова, всё хуже, хуже, и, наконец, я терпела, терпела, не отвечала почти ничего, вижу – человек сумасшедший, и когда он сказал: «Где ты, там воздух заражен», - я велела принести сундук и стала укладываться…»)
- «Религию новую придумать, что ли?..» (Дневниковая запись 1855г.: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле». В 1860 г., во время похорон брата к Толстому пришла, как он записал в своём дневнике, «мысль написать матерьялистическое евангелие, жизнь Христа-матерьялиста»)
«ЛЮДИ КАК РЕКИ»
Сознавал ли сам Толстой эту многомерность своей личности? Видимо, да. В других людях он эту многомерность прекрасно видел и наделял ею своих героев. В романе «Воскресение» он её сформулировал так:
«Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т.д. Люди не бывают такими. Мы можем сказать про человека, что он чаще бывает добр, чем зол, чаще умен, чем глуп, чаще энергичен, чем апатичен, и наоборот; но будет неправда, если мы скажем про одного человека, что он добрый или умный, а про другого, что он злой или глупый. А мы всегда так делим людей. И это неверно. Люди, как реки: вода во всех одинаковая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК НОСИТ В СЕБЕ ЗАЧАТКИ ВСЕХ СВОЙСТВ и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки» (это, в первую очередь, относится к нему самому – В.Г.).
Эту мысль развил и широко развернул чешский писатель Карел Чапек в повести «Обыкновенная жизнь». Я подозреваю, что именно этот отрывок их романа Толстого подтолкнул Чапека развить эту тему (трудно встретить порядочного европейского писателя первой половины XX века, который бы не читал Толстого, и Чапек «Воскресение» наверняка читал).
В повести старый одинокий человек, почувствовав приближение смерти, решил описать свою жизнь. Мемуары оставляют после себя известные политики, полководцы, деятели искусства -почему бы обыкновенному человеку не описать свою обыкновенную, заурядную жизнь?
«В моей жизни не случалось ничего из ряда вон выходящего и
драматического; если и есть мне о чём вспоминать, так только о спокойном,
естественном, почти механическом течении дней и лет, вплоть до последней
точки, которая - впереди и которая, надеюсь, будет столь же мало
драматической, как и все остальное», - так начинает от свои записки. И далее скрупулезно, шаг за шагом описывает он свою незамысловатую, простую как дважды два жизнь, сам при этом восхищаясь: «Какая прекрасная, обыкновенная,
неинтересная жизнь! Никаких приключений, ни борьбы, ничего исключительного
или трагичного».
Но вот жизнеописание подходит к концу. Скромный чиновник, начальник железнодорожной станции с безупречной репутацией получает заслуженное место в министерстве путей сообщения. И вдруг в музыку повествования, в спокойное неторопливое анданте неожиданно врывается совсем иная музыкальная тема:
«Короче, меня вовсе не радовала новая работа; радовало меня только то, что теперь я крупная шишка, есть у меня звание, и я многим людям могу показать свою власть. Ибо, в конце-то концов, это и есть подлинная и единственная цель в жизни: забраться как можно выше и наслаждаться собственным положением и почетом. Так-то — вот и вся правда».
Написал это скромный чиновник – и сам ужаснулся. И вдруг его личность разделилась на две субличности, и они заспорили между собой. Субличность, написавшая последнюю фразу, субличность-карьерист, которую сам герой назвал «с локтями» стала доказывать, что эта так называемая «скромная, обыкновенная жизнь» на самом деле была жизнью карьериста. Она шаг за шагом проходит уже известную читателям биографию железнодорожного служащего и безжалостно срывает маску честного, бескорыстного, любящего своё дело человека, доказывая, что в каждом своём поступке, начиная с детства, он всегда был карьеристом, у которого была только одна цель: работая локтями, взобраться как можно выше. Первая субличность пытается защищаться, но получается у неё плохо:
« -Честное слово, этот путь был мне предопределен; любил я железную дорогу, вот и всё. Потому и работать сюда пришел.
-Или потому, что некто пережил на пражском вокзале большое унижение — помнишь? Милый мой, уязвленное самолюбие — сила страшная, в особенности, не правда ли, у некоторых старательных и честолюбивых людишек.
- Ничего подобного! Я знаю, знаю — я поступил так из любви к делу. Мог ли я быть столь счастлив в другой профессии?
-Я что-то не вижу никакого особого счастья».
(В авторском тексте изложение идет сплошным текстом, но я, для удобства читателей, разделил высказывания двух субличностей. – В.Г.)
Но вот к двум первым голосам присоединился третий – герой повести назвал её «ипохондрик» и тот тоже стал доказывать, что с самого детства герой повести всю жизнь был ипохондриком. Герой в недоумении: как совместить эти три жизни?
«Хoчешь не хочешь, миленький, а тут целых три жизни, и все — разные. Абсолютно, диаметрально и принципиально разные. А вот же — все вместе и составляло одну будничную, простую жизнь. Не знаю. Этот, с локтями, никогда не был счастлив; ипохондрик не мог так неистово рваться кверху; счастливый же просто не мог быть ипохондриком, ясно! Ничего не попишешь, налицо три фигуры. И — одна только жизнь. В том-то и дело. Были бы три самостоятельные жизни - куда бы проще. Тогда каждая из них была бы цельной, вполне связной, каждая имела бы свои закономерности и смысл… А так получается, что эти три жизни как бы проникали друг в друга — то одна, то другая…»
А за ними заговорили четвёртая, пятая , шестая, седьмая, восьмая субличность, целый хор голосов – словно бесы в стихотворении Пушкина: «Закружились бесы разны, словно листья в ноябре». Нет, совсем не обыкновенной оказалась эта «обыкновенная жизнь». Скромное повествование о жизни скромного человека переросло в драму со многими действующими лицами, а затем – в целый философский трактат о сущности человеческой натуры:
«Так сколько же у нас жизненных линий: четыре, пять, восемь. Восемь жизней,
слагающих одну мою, а я знаю - будь у меня больше времени да яснее мысль, нашлись бы и ещё, может быть, совсем ни с чем не связанные, хотя бы возникшие лишь однажды и длившиеся мгновение. А может быть, ещё больше нашлось бы таких, которые и вовсе не были осуществлены; если б жизнь моя пошла по иному пути и был бы я кем-нибудь другим или если б мне встретились другие события, - быть может, вынырнули бы во мне
совсем другие... скажем, индивидуальности, способные поступать совсем иначе. Была бы у меня, к примеру, другая жена - во мне мог возникнуть сварливый, вспыльчивый человек; или я вел бы себя в определенных обстоятельствах как человек легкомысленный; этого я не могу исключить, - не могу исключить ничего.[…]
Жизнь человека - это множество различных возможных жизней, из которых осуществляется лишь одна или несколько, а все остальные проявляются лишь отрывочно, лишь на время, а то и вовсе никогда. Вот так вижу я теперь историю любого человека.
Скажем, я - а я ведь, конечно, не представляю собой ничего особенного. Между тем в моей жизни - несколько линий, и они все время переплетаются, преобладает то одна, то другая; другие уж не столь непрерывны, это как бы острова или эпизоды в главной жизни, - например, эпизод с поэтом или героем. А другие - те были такой постоянной, но смутно проблескивающей вероятностью, как романтик или тот, как же его назвать - нищий на паперти, что ли. Но при всем том, какую бы из этих судеб ни проживал я, какой бы из этих фигур я ни был - всегда это был я, и это "я" было все одно и то же, оно не менялось от начала до конца. Вот что странно. Стало быть, "я" - нечто стоящее над всеми этими фигурами и их судьбами, нечто высшее, единственное и объединяющее, -
может быть, это и есть то, что мы называем душой? Но ведь "я" не имело никакого собственного содержания, оно становилось то ипохондриком, то героем, но не тем, что возвышалось бы над ними! Ведь само-то по себе оно было пусто, и чтобы быть вообще, должно было как бы брать напрокат одну из этих фигур с ее линией жизни! Похоже немного на то, как я маленьким мальчиком взбирался на плечи подмастерью Францу и тогда ощущал себя сильным и большим, как он, или когда шел за руку с отцом и мнил себя, как он, солидным и важным! Скорее всего, все эти жизни везли мое "я"; ему очень хотелось, очень нужно было быть кем-то, и оно присваивало себе ту или иную жизнь...
Нет, и это ещё не так. Допустим, человек - вроде толпы. В этой толпе, скажем, шагают обыкновенный человек, ипохондрик, герой, личность с локтями и бог весть кто еще; очень пестрая компания, но идет она по общей дороге. И всякий раз кто-нибудь вырывается вперед и ведет остальных, а чтоб видно было, что ведет именно он, вообразим, что он несет знамя, на котором написано: "Я". Итак, на время он - Я. Всего лишь словечко, но какое могущественное и властное! Пока он - Я, он - вождь толпы. Потом вперед проталкивается кто-то другой, и вот уже этот другой несет знамя, и становится ведущим Я. Смажем, Я - это только вспомогательное средство, знамя, что ли, нужное для того, чтобы поставить во главу толпы нечто символизирующее ее единство. Не было бы толпы - не нужен был бы и этот общий символ. У животных, верно, нет никакого "я", потому что животное примитивно и живет лишь в одной-единственной вероятности, но чем сложнее мы, тем разнообразнее должны воплощать в самих себе это Я, поднимая его как можно выше: глядите все - вот Я!
Итак, толпа, толпа, в которой своё единство и своё внутреннее напряжение и конфликты. Допустим, кто-то в толпе - самый сильный, он так силен, что подминает под себя остальных. Такому нести Я от начала до конца, он не отдаст его в другие руки. Такой человек всю жизнь будет казаться отлитым из одного куска. Или найдется в толпе такой, который лучше других подойдет для профессии или среды, окружающей человека, и тогда именно этот станет ведущим Я. Иногда это Я несет тот, у кого наиболее достойный и представительный вид; и тогда человек, довольный, говорит: смотрите, какой я мужественный и благородный! А то попадется в толпе этакая тщеславная, упрямая, самовлюбленная личность - и непременно постарается захватить знамя, и станет всячески изворачиваться да надуваться, лишь бы одержать верх; от
этого к человеку приходят такие мысли: я такой, я сякой, я безупречный чиновник или я - человек принципа. Кое-кто в толпе недолюбливает друг друга, другие, наоборот, сбиваются вместе, образуют клику или большинство, которое делит меж собою Я, не подпуская других к власти. В моем случае такими были - обыкновенный человек, человек с локтями и ипохондрик, они объединились в такую группу и с рук на руки передавали друг другу мое Я; они прочно стакнулись меж собой и верховодили в течение почти всей моей жизни. Порой человек с локтями в чем-то разочаровывался, обыкновенный человек временами шел на уступки - по доброте или по растерянности, а то ипохондрик вдруг обманывал доверие - по слабости воли; тогда мое знамя переходило в другие руки. Обыкновенный человек был самый сильный из них и выносливый, этакая рабочая лошадь, поэтому он часто и надолго становился моим Я. А низменное, злое - оно никогда не было моим Я; и когда наступал его час - знамя, так сказать, склонялось к земле, не было тогда никакого Я, был хаос - безымянный
и неуправляемый.
Понятно, это всего лишь образ, но только в нём могу я увидеть всю свою жизнь - не развернутой во времени, а всю разом, со всем, что было, и с бесконечным множеством того, что ещё могло быть.
Но, боже мой, такая толпа - да это же, собственно, драма! Беспрестанно свары внутри нас, беспрестанный, вечный спор. Каждой из ведущих личностей хочется завладеть всей жизнью, доказать свою правоту, стать признанным Я. Обыкновенный человек стремился господствовать над всей моей жизнью, и тот, с локтями, и ипохондрик тоже; была борьба, тихая и яростная борьба за то - каким мне быть. Странная такая драма, где действующие лица не кричат друг на друга, не хватаются за нож, сидят за одним столом и договариваются о делах обыденных и безразличных, но сколько же стоит между ними, Иисусе Христе, какие между ними напряженность и ненависть! Обыкновенный добряк страдает от этого молча и беспомощно; кричать он не может - слишком уж подчиненная он натура; он рад по уши уйти в работу, чтоб забыть об остальных. Ипохондрик - тот лишь изредка впутывается в спор; он слишком занят мыслями о собственной персоне, и его возмущает, что существуют и другие интересы, помимо него самого; господи, до чего же невыносимы эти другие с их дурацкими заботами! А человек с локтями делает вид, будто и не чувствует этой враждебной, душной атмосферы; он задирает нос, иронизирует, он все знает лучше - вот это надо делать так, а то - иначе, вот это и совсем не нужно, и вообще надо браться только за то, что сулит успех. А романтик вовсе не слушает никого, он грезит о какой-нибудь прекрасной чужестранке и понятия не имеет о том, что происходит. Еще там из милости терпят бедного, смиренного родственника, этакого божьего нищего; тому ничего не нужно, он ничего не говорит, только шепчет себе что-то - бог его знает, что он там шепчет, какие тихие и
таинственные слова; он мог бы ухаживать за ипохондриком, шептать всё это ему на ухо - да только господа совсем не принимают его во внимание: кому он нужен, такой слабоумный, покорный простачок! И есть там еще нечто, о чем не говорят; время от времени зашуршит, зашевелится привидением, но господа за столом лишь слегка нахмурятся да продолжают беседовать о своих делах как ни в чем не бывало, только глазами друг на друга посверкивают чуть более раздраженно, чуть более ненавидяще, словно бы один обвинял другого, зачем тут что-то шуршит и шевелится. Странная семейка. А однажды ворвался к ним какой-то - поэт, все вверх дном поставил, напугал всех сильнее, чем то привидение, но остальные, о собственном благополучии думающие, как-то выжили его из своего приличного, только что не респектабельного дома, - давно это было, очень давно. Потом как-то заявился к ним еще один парень - тот герой, и без долгих слов пошел командовать, как в крепости: давай, мол, ребята, и так далее. И смотрите, какое получилось воинство: тот, с
локтями-то, так и разрывался от усердия, у обыкновенного человека оказалось сил на двоих, а ипохондрик вдруг с облегчением понял: черт ли в ней, в моей жизни! Ах, какое было время, ребята, какое время - настоящих мужчин! А потом война кончилась, и герою моему нечего было больше делать; то-то, голубчик, перевели дух те трое, когда исчез незваный гость! Ну вот, теперь, слава богу, опять все наше».
В гештальт-терапии все эти «ипохондрики», «с локтями», «нищие на паперти» и прочие и в самом деле рассматриваются как самостоятельные живые сущности, с которыми работает терапевт, чтобы личность клиента избавилась от внутренних противоречий и обрела большую целостность.
«Всё во вселенной живо, - пишет Ф. Фанч. – У всего во вселенной есть сознание. Что бы вы ни наблюдали – это сущность. Любой физический объект, любой человек, любой бестелесный дух, любой вымышленный герой, любой архетип […] – всё это сущности, у которых есть собственное сознание, с которым вы можете научиться общаться».
Ф. Фанч. Пути преобразования. nashol.com›…puti-preobrazovaniya-fanch-f.html
«Есть класс техник, в которых с частями личности обращаются так, как будто каждая часть
является самостоятельным целым. Можно делать вид, что эти части - отдельные сознания, и так с ними и работать. Можно говорить с ними, просить их переместиться, давать им задания, и тому подобное. […]
Для целей процессинга мы в основном сосредоточиваемся на тех гештальтах, которые являются составными частями клиента как личности. То есть роли, черты личности, умственные схемы, и так далее.[…]
Вот основные техники, которые попадают в категорию гештальт-процессинга:
- Объединение противоположностей,
- Возвращение утраченных частей,
- Прояснение сущностей.
В объединении противоположностей мы предполагаем, что клиент расколот на две половины, в каждой из которых есть только часть его качеств и сознания. Эти половинки чаще всего или ссорятся, или имеют проблемы, потому что каждой из них не хватает качеств противоположной половины. Для целей этой техники мы делаем вид, что клиент может наблюдать и руководить этими частями на расстоянии. Мы выясняем, что это за части, что они делают, какие у них качества, и так далее. А затем мы работаем над тем, чтобы улучшить общение между ними. То есть им нужно принимать как есть и ценить друг друга, у них должен быть какой-то взаимообмен, и они должны понимать свои взаимоотношения. Обычно объединение противоположностей приводит к тому, что две половинки снова сливаются в одно целое. Или, по крайней мере, мы поощряем их лучше работать вместе, делиться информацией, и сотрудничать в будущем.
В возвращении утраченных частей мы исходим из того, что есть часть клиента, которую он где-то потерял или забыл. Может быть, во время крупных событий в своей жизни он отделил от себя свою часть и оставил её существовать отдельно, и возможно она всё еще там, в том моменте времени.
Это может быть заметно по тому, что ему не хватает своей важной части здесь и сейчас. Мы стараемся найти недостающую часть, пригласить её вернуться и воссоединиться с клиентом. Клиент может поговорить с ней, и им бывает нужно примириться по некоторым разногласиям, прежде чем они смогут воссоединиться.
В прояснении сущностей можно обращаться с очагами сознания как с целостными отдельными существами. Их можно сначала заметить как чуждые энергии или мысли в теле или пространстве человека. Обычно стоит обращаться с ними как с частями личности, но иногда лучше обращаться с ними как с отдельными личностями. Обычно мы выясняем, чем они занимаются, как они сюда
попали, кто они на самом деле, и тому подобное. Мы помогаем им разобраться, почему они застряли там, где им не место, и они обычно уходят.
Ф. Фанч - Преобразующие диалоги. web-lit.net›writer/3999…flemming_fanch…dialogi…
Работая с клиентами с использованием техник гештальт-терапии я убедился, что работа эта не только даёт хорошие результаты, но по-человечески очень интересна и увлекательна - что там телесериалы - такие драмы обнаруживаются во взаимоотношениях различных субличностей или, говоря языком Фанча, сущностей! Скажем, в процессе работы выясняется, что жизненная проблема клиента связана с тем, что в его сознании две сущности поссорились между собой, как гоголевские Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, и столько терпения и умения приходится потратить, чтобы они выяснили между собой отношения, помирились и, наконец, объединились в одну цельную сущность! Или, когда работаешь с прояснением сущностей, вдруг обнаруживаешь, что в личности клиента живёт чужая сущность, которую он где-то подхватил, как дурную болезнь, и моя задача – либо помочь ей вернуться туда, откуда она пришла, либо, если она нужна клиенту и выполняет в его жизни какую-то полезную роль, сгармонизировать её отношения в другими субличностями.
Приведу один пример. Я работал с молодой женщиной по имени Татьяна, у которой была проблема: она была заядлой курильщицей и очень хотела избавиться от этой привычки. Понятно, что в её личности был конфликт между двумя субличностями: одну назовем Курильщиком, а вторую – Здоровьем. Когда я, как это требуется по технологии, спросил субличность «Курильщик», какова её цель, она ответила: «Убить Татьяну, потому что я её ненавижу».На мой вопрос, с какого возраста Татьяна начала курить, она огорошила меня ответом: с двенадцати лет. В ходе работы выяснилось, что в этом возрасте умер дедушка Татьяны, которого она очень любила, и сразу после его похорон она впервые взяла в рот сигарету. То есть, курящая субличность умершего дедушки перешла к внучке и поселилась там.
В ходе дальнейшей работы Татьяна вдруг увидела себя едущей в автомобиле, который вёл кто-то незнакомый. В семье Татьяны есть автомобиль, но водит его муж, сама же она водить не умеет. Автомобиль выехал из города, помчался по шоссе – и вдруг оторвался от земли и поднялся в воздух. Всё выше и выше поднимался автомобиль, и вдруг Татьяна побелела и сказала, что ей страшно – она попала в царство мёртвых. Я успокоил, что ничего плохого с ней не случится, главное – ничего не принимать от мёртвых и не соглашаться, если они будут просить что-то передать живым (иначе она может подхватить ещё одну чужую субличность. Спиной к ней сидел её дедушка, и я велел Татьяне подойти к нему. У них произошла теплая встреча со слезами, и дедушка сказал ей, что больше она курить не будет. После этого Татьяна села в автомобиль и, к её удивлению, сама повела машину. Когда в трансе или во сне сам ведёшь какой-либо транспорт, это значит, сам активно управляешь жизненной ситуацией.
Результат дал о себе знать сразу. После сеанса (он проходил у меня дома) Татьяна пошла на остановку автобуса, у меня тоже были какие-то дела, так что нам было по пути. Мы шли по дороге, и Татьяна всё удивлялась, что впервые за столько лет ей совершенно не хочется курить. Она призналась, что, пока мы с ней работали над её проблемой, ей хотелось очень хотелось курить, и она не могла дождаться конца сеанса, чтобы выйти на улицу и достать из пачки сигарету. И вот наконец сеанс кончился, кури пожалуйста – и не хочется.
Не могу утверждать, что она избавилась от никотиновой зависимости навсегда – чужая субличность может вернуться, если проблема проработана не до конца, но больше Татьяна ко мне не обращалась и я её больше не видел.
«ПРИЗВАНИЕ К ИНОМУ»
Изучая биографию Толстого, понимаешь, что он нуждался в гештальт-терапии. Он сам с подросткового возраста пытался бороться с дисгармонией в своей душе при помощи «правил жизни», о чём свидетельствуют его дневники, но получалось у него плохо. И у обычного человека субличности ссорятся, враждуют между собой, внося в его жизнь всевозможные проблемы, но у Толстого иной масштаб. Возможно, субличность «Язычник» была его исконная, а «христианин» - чужая. Это отметил Мережковский в своей статье :
«Любит ли он природу? Может быть, чувство его к ней сильнее, глубже того, что люди называют «любовью к природе». Если он и любит ее, то не как отдельное, чуждое человеку и все-таки человекоподобное, полное божескими и демоническими силами вселенское существо, а как животно-стихийное продолжение своего собственного существа, «как душевного человека». Он любит себя в ней и её в себе, без восторженного болезненного трепета, без опьянения, тою великою трезвою любовью, которою любили её древние и которою уже не умеет любить её никто из современных людей. Сила и слабость Л. Толстого заключается именно в том, что никогда не мог он до конца, до совершенной ясности отличить культурного от стихийного, выделить человека из природы».
И далее:
«Язычество истинного Л. Толстого есть нечто первородное, первозданное, никакими водами крещения не смываемое, нерастворимое, потому что слишком стихийное, бессознательное. Говоря грубо, но точно, Л. Толстого христианство «неймет»; вода крещения с него – «как с гуся вода».
Не то чтобы он не хотел христианства; напротив - он только и делал всю жизнь, что обращался в христианство. Но когда он говорит о христианстве, чувствуется, что он говорит совсем «не о том», - всё равно, верно или неверно, но главное – «не о том». Это ему не дано. Как, за что, почему всё дано, только не это? Малейшим из малых дано, а ему отказано? - мы не знаем: тут какая-то великая тайна Божья, какое-то мистическое непризвание или призвание К ИНОМУ, какие-то ОСОБЫЕ ПУТИ СПАСЕНИЯ, которых мы пока не ведаем».
В романе Алексея Толстого «Хождение по мукам» умный немец в поезде говорит Рощину: «У христианства сгнили зубы». Я согласен с этой мыслью, но с оговоркой: зубы сгнили у церковного христианства, и во второй половине XIX – начале XX веков в России понимали это многие. Толстой в своём ответе Синоду по поводу отлучение его от церкви отмечал, что именно из духовных семинарий выходило больше всего атеистов. Философ Николай Бердяев писал о своём впечатлении от встреч и бесед с, как он выразился, «бродячей Русью, ищущей Бога и Божьей правды». Году примерно в 1910-м он ходил в трактир «Яма», где встречались представители различных сект: бессмертники, баптисты, толстовцы, евангелисты разных оттенков, хлысты, народные теософы. «Но каким укором официальному православию, - писал Бердяев, – являлись эти народные богоискатели! Присутствовавший православный миссионер был жалкой фигурой и производил впечатление полицейского чиновника». В другом месте он отмечает: «И поразительно, что в то время как не-христиане и, во всяком случае, неправославные христиане каялись и мучились, православные христиане не хотят каяться».
А каяться было в чём.
Толстой честно стремился стать благонамеренным воцерковленным человеком, ходил в церковь, соблюдал посты. Летом 1879 года он ездил в Киев, посетил Киево-Печерскую лавру, но это посещение только разочаровало его. «Всё утро до 3-х, - пишет он жене, - ходил по соборам, пещерам, монахам и очень недоволен поездкой. Не стоило того. В 7 час. пошёл в лавру, к схимнику Антонию, и нашёл мало поучительного. Что бог даст завтра». Но и назавтра бог, как видно, не дал ничего, кроме новых разочарований. В 1881 году Толстой даже отправился пешком, как простой русский крестьянин-странник в Оптину Пустынь, славившуюся своими старцами. Он беседовал с несколькими монахами и богословами на волновавшие его темы, но полученные ответы не удовлетворили его. Но он всё еще пытался закрепиться в православии:
«В это время, несмотря на зародившееся уже сомнение в истине православия, Л. Н-ч до такой степени был предан ему, что даже в личном поведении своём признавал авторитет церковных лиц, и когда, почувствовав нездоровье, он хотел по совету врача перестать есть постное, то не решался этого сделать без разрешения церкви, и идёт к Троице и испрашивает там разрешение от поста у тамошнего старца Леонида», - писал Бирюков.
Но жить без веры он не мог:
«Ведь я не живу, когда теряю веру в существование бога; ведь я бы уже давно убил себя, если бы у меня не было смутной надежды найти его. Ведь я живу, истинно живу только тогда, когда чувствую его и ищу его. Так чего же я ищу еще? - воскликнул во мне голос. Так вот он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать бога и жить - одно и то же. Бог есть жизнь», - писал он в «Исповеди».
Вера была для Толстого как солнце, освещающее стёкла витража (любопытно, что сам Толстой в беседе с учителем математики своего сына Сергея Василием Алексеевым в 1977 году приводит метафору, похожую на мою:
«Вот посмотрите на эти узоры (на морозном стекле – В.Г.), освещённые солнцем. Мы видим только изображение солнца на этих узорах, но знаем вместе с тем, что за этими узорами есть где-то далёкое, настоящее солнце, источник того света, который и производит видимую нами картину. Народ в религии видит только это изображение, а я смотрю дальше и вижу, или, по крайней мере, знаю, что есть самый источник света. И эта разница нашего отношения не мешает нашему общению: мы оба смотрим на это изображение солнца, только разум наш до различной глубины проникает его».
Он обратился к простому народу, который, хотя и видит в религии не солнце, а только морозные узоры на оконном стекле, освещённые солнцем, но в котором, в отличие от людей привилегированных сословий, вера была живой.
«Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, - того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей. Простой трудовой народ вокруг меня был русский народ, и я обратился к нему и к тому смыслу, который он придает жизни. Смысл этот, если можно так выразиться, был следующий. Всякий человек, произошел на этот свет по воле бога. И бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить свою душу или спасти ее. Задача человека в жизни - спасти свою душу; чтобы спасти свою душу, нужно жить по божьи, а чтобы жить по божьи, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивым. Смысл этот народ черпает из всего вероучения, передаваемого ему пастырями и преданиями, живущими в народе. Смысл этот мне ясен и близок моему сердцу».
В этом обращении к простому народу не было ничего неожиданного – в Толстом опять заговорила субличность «дядя Ерошка» - как она говорила в Оленине, Пьере Безухове, Андрее Болконском, Лёвине. Это сближение с народом, общение с сектантами, странниками, раскольниками на какое-то время придало смысл его жизни. Но, как попытка Толстого-Оленина стать простым казаком и жениться на казачке закончилась ничем, так и попытка Толстого верить, как верит простой народ, закончилась новым разочарованием. Тот же учитель математики Алексеев рассказал о впечатлении Толстого от посещения деревенской церкви, в которой молился тот самый простой народ:
«Раз, возвратясь из церкви, он, обращаясь ко мне, сказал: «Нет, не могу, тяжело; стою я между ними, слышу, как хлопают их пальцы по полушубку, когда они крестятся, и в то же самое время сдержанный шепот баб и мужиков о самых обыденных предметах, не имеющих никакого отношения к службе. Разговор о хозяйстве мужиков, бабьи сплетни, передаваемые шепотом друг другу в самые торжественные минуты богослужения, показывают, что они совершенно бессознательно относятся к нему».
Алексеев приводит эпизод, когда Толстой оскоромился – но согрешил не из слабости, уступив требованиям желудка, а потому, что здание православной веры в его душе уже дало трещину:
«Помню один эпизод, бывший проявлением этой внутренней душевной борьбы. Будучи православным, Л. Н-ч соблюдал посты. Графиня С. А. тоже соблюдала и заставляла есть постное и своих детей. Когда она стала замечать во Л. Н-че колебание, она усилила строгость поста, так что все в доме ели постное, кроме меня и гувернера француза Mr. Niefa. Я говорил графине, что хотя я и не соблюдаю постов, но могу есть всё, что подают, но она всегда приказывала готовить нам, двум учителям, скоромное. И вот раз всем подали постное, а нам какие-то вкусные скоромные котлеты. Мы взяли, и лакей отставил блюдо на окно. Л. Н-ч., обращаясь к сыну, сказал: «Ильюша, а дай-ка мне котлет». Сын подал, и Л. Н-ч с аппетитом съел скоромную котлету и с этих пор совсем перестал поститься».
Ясно, что отпадение Толстого от церкви не было случайным, помутнением рассудка. Субличность «православная церковь» была в многолюдной компании его субличностей чужой, привнесённой современной ему культурой и так и не смогла укорениться. Говоря словами Мережковского, у Толстого было «призвание К ИНОМУ, какие-то ОСОБЫЕ ПУТИ СПАСЕНИЯ». И эта «призванная» субличность заявляла о себе ещё тогда, когда ему, двадцатисемилетнему молодому человеку открылось, что должен стать основателем новой религии, «соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле» и спустя пять лет, на похоронах брата, когда та же субличность подсказала ему, что он должен «написать матерьялистическое Евангелие, жизнь Христа-матерьялиста». Эта субличность действовала в сговоре с другими субличностями, о которых мы, очевидно не знаем, но с уверенностью можно утверждать, что у неё был союз с субличностью «дядя Ерошка» и ещё с одной, о которой мы еще не говорили. Уже в молодости Толстой проявлял нетерпимость к чужому мнению, и уже в 1906 году, будучи семидясятилетним старцем, он признавался своему биографу Бирюкову в своей неприязни ко «всеобщему увлечению». Назовём эту субличность Нонконформистом. Нонконформисты, не желающие шагать вместе со всеми по торной дороге, часто создают проблемы для конформистского большинства, но именно они, выбирающие нехоженые пути, и создают новые религии, совершают открытия в науке, искусстве и т.д., то есть, в конечном итоге, трудятся на благо конформистов.
Толстой при его гении, при обилии его субличностей просто не мог быть конформистом – ни в искусстве, ни в общественной жизни, ни в религии. С церковью он разошёлся в двух основных вопросах, и здесь не могло быть примирения. «Дядя Ерошка» с его веротерпимостью не признавал отношение церкви к людям других вер как к своим злейшим врагам, когда как сам Толстой видел в них своих братьев, лишь иным путем пришедших к исповедуемой ими истине, А субличность «Пацифист», осуждавшая насилие, казни и войны, не мог простить церкви того, что она благословляла эти преступления, что противоречило одной из основополагающих заповедей Христа. И задолго до того, как церковь отлучила от себя Толстого, Толстой отлучил от себя церковь.
«РАССПРОСИТЕ О ПУТЯХ ДРЕВНИХ»
Толстой пришёл к выводу, что церковь за века христианства исказила учение Христа и, чтобы вернуться к истинному христианству, надо отделить зёрна от плевел. Именно эту задачу поставил себе Толстой и с одержимостью первооткрывателя взялся за её выполнение. 30 сентября 1879 года в своей записной книжке он делает запись: Церковь, начиная с конца и до III века – ряд лжи, жестокостей, обманов. В III веке скрывается что-то высокое. Да что же такое есть? Посмотрим Евангелие».
«Так говорит Господь: остановитесь на путях ваших и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему, и найдете покой душам вашим» Ветхий завет, Иеремия, 6:16.
И Толстой обложился книгами, чтобы «расспросить о путях древних». Но задача отделить плевелы и вычленить зёрна истинного учения Христа была невыполнима по той простой причине, что такого учения просто не существовало. Если мы хотим изучить взгляды Аристотеля, Архимеда или, скажем, Аристарха Самосского, мы можем обратиться к их сочинениям, блага они сохранились. А чему учил Иисус из Назарета, узнать невозможно, поскольку до нас не дошло ни одного его сочинения, ни одного случайно уцелевшего отрывка, ни одной фразы. Во времена Иисуса в Палестине существовало странничество – бродячие проповедники, пророки и мессии были обыденным явлением:
«В ту пору, когда жил и действовал Иисус, а также до его рождения и после его смерти историки насчитали в Палестине по меньшей мере двенадцать пророков и мессий, более популярных, чем он. Таким пророком был ведь и Иоанн Креститель. Ирод приговорил его к смертной казни именно как опасного агитатора, угрожавшего престолу.
Затем появился на арене другой пророк, по имени Февд. По его призыву за ним последовали сотни евреев, которым он обещал остановить воды Иордана, как это сделал Иисус Навин, и перевести их на другой берег, где они будут свободны от гнета римских поработителей. Римские легионеры устроили среди обманутых паломников кровавую резню, а самого Февда поймали, обезглавили и голову с триумфом принесли в Иерусалим. Лишь немногие из этих пророков и мессий избежали насильственной смерти:
римляне их обычно приговаривали к распятию как потенциальных вождей еврейского восстания».
Зенон Косидовский . Сказания евангелистов ModernLib.ru›books/kosidovskiy_zenon/skazaniya
Подобное странничество существовало и на Руси, и одного такого бродячего пророка Толстой изобразил в романе «Воскресение»:
«- Ты что же, старый, не молишься? - сказал нехлюдовский ямщик, надев и оправив шапку. – Аль
некрещеный?
- Кому молиться-то? - решительно наступающе и быстро выговаривая слог за слогом, сказал лохматый старик.
- Известно кому, богу, - иронически проговорил ямщик.
- А ты покажи мне, игде он? Бог-то?
Что-то было такое серьезное и твердое в выражении старика, что ямщик, почувствовав, что он имеет дело с сильным человеком, несколько смутился, но не показывал этого и, стараясь не замолчать и не осрамиться перед прислушивающейся публикой, быстро отвечал:
- Игде? Известно - на небе.
- А ты был там?
- Был - не был, а все знают, что богу молиться надо.
- Бога никто же не видел нигде же. Единородный сын, сущий в недре отчем, он явил, - строго хмурясь, той же скороговоркой сказал старик.
- Ты, видно, нехрист, дырник. Дыре молишься, - сказал ямщик, засовывая кнутовище за пояс и оправляя шлею на пристяжной.
Кто-то засмеялся.
- А ты какой, дедушка, веры? - спросил немолодой уже человек, с возом стоявший у края парома.
- Никакой веры у меня нет. Потому никому я, никому не верю, окроме себе, - так же быстро и решительно ответил старик.
- Да как же себе верить? - сказал Нехлюдов, вступая в разговор. - Можно ошибиться.
- Ни в жизнь, - тряхнув головой, решительно отвечал старик.
- Так отчего же разные веры есть? - спросил Нехлюдов.
- Оттого и разные веры, что людям верят, а себе не верят. И я людям верил и блудил, как в тайге; так заплутался, что не чаял выбраться. И староверы, и нововеры, и субботники, и хлысты, и поповцы, и беспоповцы, и австрияки, и молокане, и скопцы. Всякая вера себя одна восхваляет. Вот все и расползлись, как кутята слепые. Вер много, а дух один. И в тебе, и во мне, и в нём. Значит, верь всяк своему духу, и вот будут все соединены. Будь всяк сам себе, и все будут заедино.
Старик говорил громко и всё оглядывался, ОЧЕВИДНО ЖЕЛАЯ, ЧТОБЫ КАК МОЖНО БОЛЬШЕ ЛЮДЕЙ СЛЫШАЛИ ЕГО.
- Что же, вы давно так исповедуете? - спросил его Нехлюдов.
- Я-то? Давно уж, Уж они меня двадцать третий год гонят.
- Как гонят?
- КАК ХРИСТА ГНАЛИ, ТАК И МЕНЯ ГОНЯТ. Хватают да по судам, по попам - по книжникам, по фарисеям и водят; в сумасшедший дом сажали. Да ничего мне сделать нельзя, потому я слободен. «Как, говорят, тебя зовут?» Думают, я звание какое приму на себя. Да я не принимаю никакого. Я от всего отрекся: нет у меня ни имени, ни места, ни отечества, - ничего нет. Я сам себе. Зовут как? Человеком. «А годов сколько?» Я, говорю, не считаю, да и счесть нельзя, потому что я всегда был, всегда и буду. «Какого, говорят, ты отца, матери?» Нет, говорю, у меня ни отца, ни матери, окроме бога и земли. Бог - отец, земля - мать. «А царя, говорят, признаешь?» Отчего не признавать? он себе царь, а я себе царь. «Ну, говорят, с тобой разговаривать». Я говорю: я и не прошу тебя со мной разговаривать. Так и мучают.
- А куда же вы идете теперь? - спросил Нехлюдов.
- А куда бог приведет. Работаю, а нет работы - прошу, - закончил старик, заметив, что паром подходит к тому берегу, и победоносно оглянулся на всех слушавших его.
Паром причалил к другому берегу. Нехлюдов достал кошелек и предложил старику денег. Старик отказался.
- Я этого не беру. Хлеб беру, - сказал он.
- Ну, прощай.
- Нечего прощать. Ты меня не обидел. А и обидеть меня нельзя, - сказал старик и стал на плечо надевать снятую сумку».
Пророки, подобные этому безымянному старику, не переводились и при Советской власти, не перевелись и в наши дни, хотя и не ходят со своими проповедями по Руси – например, Порфирий Иванов (1898 – 1983), «Победитель Природы, Учитель народа, Бог Земли», Григорий Грабовой (р. 1963) «Второе пришествие Христа» и Игорь Арепьев, «Воплощение Моисея». Каждый из них создал своё учение: Иванов – «Детка», Грабовой – «О спасении и гармоничном развитии», Арепьев – «Технологии развития гармоничных человеческих возможностей через раскрытие сути Духа в сознании». Как и положено пророкам, Иванов и Грабовой пострадали за свою деятельность – сидели в тюрьме, а Иванов, как тот старик на пароме в романе Толстого, и с сумасшедшем доме сидел.
Бродячие пророки Палестины религиозных трактатов не писали, поскольку те, кому они проповедовали, не умели читать, да и сами пророки вряд ли были грамотны, и сын плотника Иисус из Назарета тоже. Первое евангелие появилось лишь спустя сорок лет после смерти Иисуса (если считать, что даты его рождения и смерти подлинные, в чём сомневаться у учёных есть основания). У первых христиан не было надобности а евангелиях потому, что они со дня на день ждали Второго пришествия и страшного суда. Первые пропагандисты новой веры также были бродячими проповедниками и распространяли учение устно. Даже если предположить, что они распространяли ИСТИННОЕ учение Христа, то при устной передаче от одного к другому искажения, домыслы и вольные трактовки неизбежны, а если к этому прибавить склонность простого народа к фантазированию, мифологизации, преувеличениям, то и вовсе не приходится надеяться на точность учения Христа в их передаче БУЛГАКОВ. Даже в наши дни искажение информации даёт ужасающие результаты – начиная от бытовых сплетен и кончая суждениями историков, политиков и идеологов об исторических фактах. Чего стоят мифологизированные портреты Ленина и Сталина в советскую (со знаком плюс) и либеральную (со знаком минус). Когда русофобствующие либералы толкуют о гражданской войне на Украине, кажется, что они говорят о какой-то другой войне, идущей в какой-то другой стране.
У психологов есть потрясающая игра. Одному участнику ведущий рассказывает коротенькую несложную историю, затем из коридора приглашается второй участник, и первый пересказывает ему эту историю, второй в свою очередь приглашает третьего и рассказывает ему, и так далее. Уже в пересказе второго участника история начинает искажаться, и при передаче от одного к другому это искажение всё нарастает. На пятом-шестом участнике первоначальную историю уже трудно узнать (особенно если среди них попадется человек с богатой фантазией), а к десятому рассказчику зрители просто валяются по полу от смеха. Когда в конце игры тем, кто участвовали в ней последними, рассказывают первоисточник, удивлению их нет конца: «Откуда что взялось!?»
В качестве иллюстрации приведу такой пример. Я предложил участникам такую историю. В некой гостинице, в одном номере жили командировочные. Когда у них закончились деньги и опохмелиться было не на что, они стали думать-гадать, где их можно достать в незнакомом городе. И вот одному пришла в голову мысль: здание гостиницы старинное, тут, наверное, клад запрятан. Они простучали стены в своём номере, затем пол и действительно обнаружили в одном месте в полу пустоту. Разобрали паркет – под полом большая железная плита. Друзья открутили болты на этой плите – и вдруг услышали страшный грохот внизу. Оказалось, что этажом ниже под номером был ресторан, и на этой плите держалась большая хрустальная люстра. Когда открутили болты, люстра упала вниз.
А вот как преобразилась эта история, пройдя через десяток рассказчиков. В одной группе играющих приятели в поисках клада нашли газовую плиту, в духовке которой была люстра, в другой группе те же приятели забрели на кладбище, подняли плиту на могиле и в гробу вместо покойника нашли люстру. Могло ли за сорок лет устной передачи от одного к другому не измениться учение Христа, если таковое существовало? У Булгакова в «Мастере и Маргарите» Иешуа говорит Понтию Пилату:
« - Эти добрые люди […] ничему не учились и всё перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что ПУТАНИЦА ЭТА БУДЕТ ПРОДОЛЖАТЬСЯ ОЧЕНЬ ДОЛГОЕ ВРЕМЯ. И все из-за того, что он НЕВЕРНО ЗАПИСЫВАЕТ за мной».
А ведь «добрые люди» лично слушали Иешуа, а записывающий старался точно стенографировать его речь.
Когда спустя сорок лет в многочисленных христианских общинах стали появляться письменные труды, они разительно отличались (и не могли не отличаться) по сути и по духу друг от друга и уж, конечно, от того, чему учил Христос, о чём свидетельствуют многочисленные археологические находки этих письменных документов раннего христианства. И если предположить, что в тех писаниях первых христиан ещё среди плевел сохранялись зёрна истинного учения Христа, то ко времени Никейского собора этих зёрен должно было остаться ещё меньше. Ф. Энгельс в работе «К истории первоначального христианства» писал:
«Итак, мы видим, что христианство того времени, ещё не осознавшее само себя, как небо от земли отличалось от позднейшей, зафиксированной в догматах мировой религии Никейского собора; оно до неузнаваемости не похоже на последнее. В нём нет ни догматики, ни этики позднейшего христианства; но зато есть ощущение того, что ведётся борьба против всего мира и что борьба увенчается победой…»
Ф.Энгельс "К истории первоначального христианства" agitclub.ru›front/mar/bm08.htm
Созыв Первого Никейского собора 325года был вызван насущной необходимостью: христианская религия стала государственной, но она была не цельным непротиворечивым учением, а напоминала ситуацию из басни Крылова «Лебедь, щука и рак», только тянущих христианский воз в разные стороны было не три, а во много раз больше. Одних только евангелий, не считая другой христианской литературы, кроме канонических четырёх, было… считайте сами: Евангелие Петра, евангелия монтанистов (по имени основателя этого течения Монтана, до нас эти евангелия не дошли), Евангелие Истины, Евангелие Филиппа, Евангелие Фомы, Евангелие Иуды, Евангелие от египтян, Евангелие от ессеев, Евангелие от евреев, Евангелие от евионитов, Евангелие Евы, Евангелие от Марии, Евангелие от Никодима, Тайное евангелие от Марка, Евангелие детства от Фомы, Протоевангелие Иакова, Евангелие Псевдо-Матфея. Это только то, что мы знаем, а наверняка их было гораздо больше, но они не сохранились или дошли до нас в отрывках. Расхождения в христианской литературе были разительные:
«Подводя итоги, можно выделить несколько наиболее важных для христиан вопросов, по которым существовали серьезные расхождения. Прежде всего, это относится к образу самого основателя нового учения. Он почитался одними (и притом самыми ранними) группами христиан как пророк, другими – как богочеловек, третьими – как предвечно существующий логос. Знаменательны и расхождения между разными группами христиан по вопросу о сущности царства божия. У первых христиан, как это видно из речения об изобилии, приведенного у Папия, из папирусного логия о воскресении мертвых, из Откровения Иоанна, существовало убеждение в том, что второе пришествие близко и, когда оно свершится, на земле установится царство добра и справедливости: в наиболее раннем из новозаветных евангелий, Евангелии от Марка, представление о вознаграждении на земле еще сохраняется. Но затем «царство божие» заменяется «царствием небесным» (Евангелие от Матфея), появляются первые описания потустороннего рая и ада (Апокалипсис Петра). Гностики идут еще дальше: они вообще отвергают идею воздаяния. Царство божие для них «вне и внутри» человека, а единственно возможное спасение – слияние индивида с этим духовным царством. Подобные гностические идеи получили отражение и в Новом завете. В Евангелии от Иоанна содержится знаменательная фраза: «Царство моё не от мира сего» (18:36).
По-разному решали христиане I-IV вв. и проблему отношений с окружающим миром, вопросы этики. Здесь диапазон расхождений был особенно широк – от крайнего аскетизма ряда христианских групп (монтанисты, сторонники Маркиона и др.) до моральной распущенности некоторых последователей гностических учений. Частью христианской этики выступало отношение к бедности и богатству. Отрицательное отношение к богатству, выраженное в Евангелии евреев, Учении двенадцати апостолов (Дидахе), некоторых ранних речениях, дошедших до нас в хенобоскионском Евангелии Фомы, сменяется со временем требованием благотворительности, учением о взаимной необходимости бедных и богатых (четко обоснованным в «Пастыре» Гермы), а в произведениях более поздних церковных писателей (например, у Иринея) и прямым оправданием существования богатства. У авторов новозаветных книг отношение к богатству различно, но для большинства из них бедные – богатые всего лишь одна из антитез окружающего христиан общества наряду с благополучными – несчастными, здоровыми – калеками и т. п. Для гностиков бедность и богатство выступали как часть ещё более общего мирового разделения на противоположности, включавшего и разделение на мужское и женское, левое и правое.
Разумеется, расхождения между отдельными христианскими группами не исчерпывались вышеприведенными вопросами. Мы отметили только наиболее существенные линии этих расхождений».
(Свенцицкая Ирина. Раннее христианство: страницы истории. ModernLib.ru›…svencickaya…rannee…stranici_istorii…)
Императору Константину нужна была единая церковь с единым непротиворечивым учением. Руководители христианской церкви получили возможность использовать всю мощь государственного аппарата империи для внедрения одной «единственно правильной» доктрины и гонения на те христианские учения, которые они считали еретическими. Из всего множества евангелий были отобраны четыре, так что, если говорить о христианстве Нового завета, то это христианство не Христа, а епископов, которые по требованию императора составили список книг Нового завета и двухсот семнадцати участников Карфагенского собора 419 г., на котором был окончательно утверждён этот список. Но даже после утверждения канона создать целостное непротиворечивое учение создать не удалось: евангелия противоречат как друг другу, так и посланиям апостолов:
«Разумеется, при общем совпадении изложения и даже отдельных деталей (полностью совпадает, например, рассказ об исцелении расслабленного во всех трех евангелиях) между синоптическими евангелиями много расхождений. Достаточно сказать, что хотя у Марка приводятся отдельные речения Иисуса, но они не сведены в единую проповедь, как это сделано у Матфея (знаменитая Нагорная проповедь) и у Луки. Евангелие от Иоанна отличается от первых трех евангелий Нового завета очень существенно – и по религиозно-философской концепции (Иисус выступает в нем как Логос – извечное божественное Слово), и по рассказу о жизни Иисуса. Его деятельность, по Иоанну, проходит главным образом в Иудее, а не в Галилее. Целый ряд событий упомянут только в этом евангелии»
И. Свеницкая. Раннее Христианство: страницы истории.
Обратившись именно к этим книгам как к истинному первоисточнику христианства, Толстой пошёл по ложному пути, но другого пути просто не было, ибо того, чему учил предтеча и прототип церковного Христа Иисус из Назарета, мы никогда не узнаем. Известно изречение Маркса по поводу почитателей марксизма, превратно его толкующих: «Что касается марксизма, то я не марксист». Иисус, прочтя (если он умел читать) Новый завет, очевидно, сказал бы то же самое: «Что касается христианства, то я не христианин». Конечно, можно считать, что именно в книгах, составивших Новый завет, содержится истинное учение Иисуса из Назарета, но это уже вопрос веры, а не научный вывод. Толстому нужно было подлинное учение Иисуса, того самого, что проповедовал в Палестине, а не его позднейших, проповедующих от его имени последователей, но Новый завет в этом отношении был источником более чем сомнительным. Но для темы данной статьи важно не то, что написано в Евангелиях, а то, что в нём вычитал Толстой, а это отнюдь не одно и то же. Великий безбожник Людвиг Фейербах сказал фразу, ставшую крылатой:
«В Библии нельзя переменить ни одной буквы, но смысл её изменчив, как изменчив смысл человечества. Каждая эпоха вычитывает из Библии лишь самоё себя, каждая эпоха имеет свою Библию».
Вот и Толстой вычитал из Евангелий «самого себя», и иначе быть не могло, ибо такова природа человека. У Константина Симонова в повести «Так называемая личная жизнь» главный герой, военный корреспондент Лопатин, много раз колесивший по фронтовым дорогам, едет хоронить своего друга Гурского, убитого во время его очередной командировки на фронт, и удивляется тому, как изменилась эта дорога в его восприятии. До гибели Гурского это была одна дорога:
«Глядя по сторонам дороги, прикидываешь, во что обошлось и нам, и немцам то расстояние, по которому ты продолжаешь ещё беспрепятственно ехать. Считаешь и вблизи и вдали брошенные пушки и горелые танки – их и наши – и хочешь, чтобы наших было меньше, а их больше»,
После гибели лучшего друга сознание Лопатина «вычитывало» уже совсем другую дорожную «библию», и он видел уже не подбитые пушки и танки, а могилы:
«Может, оттого так и бросались в глаза то здесь, то там попадавшиеся братские могилы – то сразу видные вблизи дороги, то угадывавшиеся вдалеке». Когда моя жена была в первый раз беременна, не проходило дня, чтобы я не встречал беременную женщину, а то и не одну – на улице, на работе, в транспорте, в магазине, по телевизору. Стоило только жене родить, как все беременные вдруг моментально толи исчезли, толи куда-то попрятались. Во время второй беременности жены беременные снова возникли как грибы после дождя, а сейчас спросите меня, когда я в последний раз видел беременную женщину, и я не смогу ответить.
Продолжение следует
Свидетельство о публикации №115070405522